Люди бездны бесплатное чтение

Jack London

1876–1916

© Т. А. Шушлебина, перевод, 2024

© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2024

Издательство Азбука®

Предисловие

События, описанные в этой книге, произошли со мной летом 1902 года. Я отправился исследовать лондонское «дно» с тем умонастроением, которое в большой мере присуще ученому. Я хотел увидеть все собственными глазами, нежели полагаться на россказни тех, кто там не бывал, или даже на слова тех, кто видел «дно» до меня. Более того, я решил пользоваться довольно простым критерием, чтобы судить о жизни на «дне». То, что способствовало долголетию, физическому и духовному здоровью, я готов был счесть хорошим; плохим же – все то, что сокращает жизнь, приносит боль, уродует и калечит.

Читателям вскоре станет ясно, что видел я больше плохого. Однако не следует забывать, что я пишу о так называемых «благополучных временах» в Англии. Увиденные мной голод и бездомность составляли ту безысходную нищету, которую не изжить даже в периоды изобилия и процветания.

За тем летом пришла суровая зима. Огромные толпы безработных устраивали иногда до дюжины демонстраций в одно и то же время и ежедневно проходили по улицам Лондона, требуя хлеба. Мистер Джастин Маккарти, писавший в январе 1903-го для нью-йоркской «Индепендент», кратко обрисовал ситуацию в следующих словах:

«Работные дома не вмещают толпы голодающих, которые ежедневно и еженощно просят еды и ночлега у их дверей. Благотворительные учреждения исчерпали свои возможности пополнения запасов продовольствия для терпящих нужду обитателей чердаков и подвалов лондонских закоулков и подворотен. Отделения Армии Спасения в разных частях Лондона еженощно осаждают массы безработных и голодных, которым невозможно предоставить ни ночлега, ни каких-либо средств к существованию».

Многие утверждали, будто бы я слишком мрачно смотрю на происходящее в Англии. И должен сказать в свое оправдание, что я оптимист из оптимистов. Но человечество в моих глазах – это не столько политические формации, сколько отдельные люди. Общество развивается, в то время как политические машины распадаются на куски и становятся грудой хлама. Англичанам же, мужчинам и женщинам, их здоровью и счастью, я предрекаю большое и многообещающее будущее, а политическим механизмам, которые в настоящее время так плохо ими управляют, – место на свалке.

Джек ЛондонПьемонт, Калифорния

Глава I

Нисхождение

– Вы же сами понимаете, что не можете на это пойти, – говорили друзья, к которым я обращался за помощью, собираясь погрузиться на дно лондонского Ист-Энда. – Лучше поищите провожатого в полиции, – добавляли они по размышлении, силясь понять, что движет этим сумасшедшим, у которого рекомендации явно были лучше, чем мозги.

– Но я не собираюсь обращаться в полицию, – возражал я. – Я просто хочу побывать в Ист-Энде и увидеть все своими глазами. Мне нужно знать, как живут там люди, почему они там живут и для чего. Короче говоря, я собираюсь сам пожить там.

– Жить там! – восклицали все в один голос с явным неодобрением на лицах. – Говорят, там есть места, где человеческая жизнь не стоит и ломаного гроша.

– Вот эти-то места я и хочу увидеть, – не сдавался я.

– Но вы же сами знаете, что это невозможно, – следовало неизменное возражение.

– Я не за этим к вам пришел, – резко отвечал я, уязвленный их нежеланием понять. – Я здесь чужой и хочу, чтобы вы рассказали мне все, что знаете об Ист-Энде, ведь мне нужно с чего-то начать.

– Но мы ничего об Ист-Энде не знаем, это где-то там. – И они махали рукой в неопределенном направлении, где порой, очень редко, можно увидеть восходящее солнце.

– Тогда я отправлюсь к «Ку́ку», – объявил я.

– О да, – говорили они с облегчением. – У «Кука» наверняка знают.

О «Кук», о «Томас Кук и сын» – первопроходцы и следопыты, расставившие указатели по всему миру, готовые оказать помощь заблудившимся путешественникам; они без колебаний, по первому вашему слову и с легким сердцем отправят вас в самую Черную Африку или в самый запретный Тибет, но дороги в лондонский Ист-Энд, до которого рукой подать от Лудгейт-Серкус, они не знают!

– Но вы же сами понимаете, что это невозможно, – произнес служащий отделения «Томас Кук и сын» в Чипсайде, знающий все о маршрутах и ценах. – Это так… хм… так необычно. Наведите справки в полиции, – глубокомысленно заключил он, поскольку я продолжал настаивать. – Мы не отправляем путешественников в Ист-Энд, таких заявок еще не поступало, и мы ничего не знаем об этом месте.

– Это не важно, – поспешил вставить я, пока меня не вынесло из офиса новой волной его возражений. – Кое-что вы все же в состоянии для меня сделать. Я бы хотел сперва объяснить вам, как собираюсь поступить, чтобы вы могли подтвердить мою личность, если возникнут проблемы.

– Ага, понял! Чтобы мы могли опознать ваш труп, если вы будете убиты.

Он произнес это таким бодрым и равнодушным тоном, что я тут же представил себе свой обнаженный и покалеченный труп, распростертый на столе, с которого стекает вода, и терпеливо склонившегося над ним клерка, печально изрекающего, что это и есть тот самый сумасшедший американец, которому понадобилось увидеть Ист-Энд.

– Нет-нет, – ответил я, – только для того, чтобы подтвердить мою личность, если выйдут неприятности с бобби[2]. – Последние слова я произнес не без удовольствия: я уже начинал усваивать местный жаргон.

– Этот вопрос должен решаться в главной конторе, – сказал он. – Видите ли, мы ни с чем подобным не сталкивались, – добавил он извиняющимся тоном.

Служащий в главной конторе мялся и жался.

– У нас есть правило, – объяснил он, – не предоставлять никаких сведений о наших клиентах.

– Но в данном случае, – не отступал я, – клиент сам просит сообщить о себе сведения.

Последовала очередная заминка.

– Конечно, – продолжил я, желая его опередить, – мне известно, что вам еще не приходилось сталкиваться ни с чем подобным.

– Именно это я и собирался сказать, – твердо произнес он. – Случай беспрецедентный, и я не думаю, что мы можем что-то для вас сделать.

Тем не менее ушел я с адресом сыщика, который жил в Ист-Энде, потом направился к американскому генеральному консулу. Тут-то наконец я нашел человека, с которым можно было вести деловой разговор. Он не мялся и не жался, не вскидывал бровей, не выказывал недоверия или глубокого удивления. Мне потребовалась одна минута, чтобы изложить свой план, к которому он отнесся как к чему-то вполне естественному. Вторую минуту он потратил на то, чтобы узнать, каков мой возраст, рост, вес, и хорошенько меня рассмотреть. Через три минуты мы уже пожимали друг другу руки на прощание, и он провожал меня со словами: «Ладно, Джек, запомню вас и постараюсь не упускать из виду».

Я выдохнул с облегчением. Корабли были сожжены, и теперь ничто не препятствовало мне ринуться в дебри, о которых, похоже, никто и ничего толком не знал. Однако я тут же столкнулся с новым препятствием в лице моего извозчика, благообразного малого с седыми усами, который несколько часов безропотно возил меня по Сити.

– Отвези меня в Ист-Энд, – велел я, усаживаясь на сиденье.

– Куда, сэр? – переспросил он с явным удивлением.

– В Ист-Энд, куда угодно. Трогай.

Экипаж несколько минут бесцельно катил вперед, затем неуверенно остановился. Окошко над моей головой было открыто, и извозчик недоуменно уставился на меня оттуда.

– Хотел спросить, – сказал он, – а место-то какое?

– В Ист-Энд, – повторил я. – Все равно куда. Просто покатай меня там.

– А адрес не скажете, сэр?

– Слушай! – взревел я. – Вези меня в Ист-Энд, да поживей!

Было ясно, что он не понял, но он исчез в окошке и с ворчанием велел лошади трогаться.

Нигде на лондонских улицах вы не сможете избежать зрелища самой жалкой нищеты; пять минут ходу почти из любой точки, и вы окажетесь в трущобах; но район, куда въезжал мой экипаж, представлял собой сплошные трущобы. Улицы были заполнены новой для меня, совершенно особой породой людей – невысокого роста, с изможденными или одурманенными пьянством лицами. За окном оставались мили кирпичных стен и грязных улиц, и каждый перекресток, каждый проулок открывал вид на длинную череду таких же кирпичных бараков и такое же убожество. Тут и там шатались пьяные мужчины и женщины, и воздух наполняли резкие крики и брань. На рынке трясущиеся старики и старухи копались в валявшихся в грязи отбросах, в поисках гнилых картофелин, бобов и прочих овощей, в то время как ребятишки, словно мухи, крутились вокруг кучи гниющих фруктов, засовывая руки по плечи в прокисшую жижу и вытаскивая не до конца еще испорченные плоды, которые проглатывали тут же на месте.

За всю поездку я не встретил ни одного экипажа, а мой походил на видение из какого-то иного, лучшего мира, и всю дорогу дети бежали рядом с ним и позади. И повсюду, куда ни обращался взгляд, были кирпичные стены, скользкая мостовая и неумолчный гвалт; в первый раз в жизни меня охватил страх перед толпой. Это чувство было похоже на страх перед водной стихией; и это бескрайнее убожество, улица за улицей, напоминало зловонное море, подбирающееся ко мне и грозящее нахлынуть и сомкнуться над моей головой.

– Степни, сэр, станция Степни, – крикнул сверху извозчик.

Я огляделся. Это и правда была железнодорожная станция, и он в отчаянии привез меня к единственному знакомому месту в этих дебрях, о котором слышал.

– Ладно, – сказал я.

Пробормотав что-то, он покачал головой с самым жалким видом.

– Я с этими местами незнаком, – наконец проговорил он. – Если вам не на станцию Степни, то уж и не знаю, куда вам нужно.

– Я тебе скажу, куда мне нужно, – ответил я. – Езжай вперед и поглядывай по сторонам, пока не приметишь лавку, где торгуют поношенной одеждой. Когда увидишь такую лавку, доедешь до угла и остановишься, чтобы я сошел.

Я понимал, что его терзают сомнения по поводу платы, но вскоре он натянул поводья и сообщил, что к лавке старьевщика нужно немного пройти назад.

– Не желаете ли рассчитаться, сэр? – начал он канючить. – С вас семь шиллингов шесть пенсов.

– Ну конечно, – засмеялся я. – Тогда только я тебя и видел.

– Господи ж ты боже, да это вы испаритесь и не заплатите мне, – возразил он.

Но вокруг кеба уже начала собираться толпа оборванцев, и, вновь рассмеявшись, я направился к старьевщику.

Здесь главная сложность заключалась в том, чтобы продавец показал мне именно старую одежду. После бесплодных попыток навязать мне новые немыслимого вида пиджаки и брюки он стал приносить целые кипы поношенных вещей, напустив на себя заговорщический вид и делая загадочные намеки. Он явно хотел дать мне понять, что раскусил меня, и под страхом разоблачения заставить заплатить втридорога. Или влип в неприятности, или крупный преступник из-за океана – вот за кого он меня принял, и в том и в другом случае такой тип искать встречи с полицией не будет.

Но я так рьяно торговался с ним, упирая на вопиющее несоответствие цены и качества, что почти развеял его заблуждение, и он принялся изо всех сил уламывать упрямого клиента. В конце концов я выбрал крепкие, хоть и сильно поношенные штаны, потертую куртку с единственной оставшейся пуговицей, пару грубых башмаков, которые, очевидно, служили какому-то углекопу, тонкий кожаный кушак и очень грязную полотняную кепку; однако исподнее и носки были новыми и теплыми: такие, правда, может купить себе любой американский бедолага, оставшийся без работы.

– Должен сказать, сэр, глаз-то у вас алмаз, – произнес старьевщик с притворным восхищением, когда я протянул ему десять шиллингов, после того как мы наконец сошлись в цене. – Провалиться мне на месте, если вы уже не исходили всю Петтикот-лейн вдоль и поперек. Да за эти штаны любой выкатит пять монет, а за башмаки я сам выложил докеру два шиллинга шесть пенсов, так что куртка, кепка и белье достались вам просто даром.

– Сколько ты мне за них дашь? – внезапно спросил я. – Я заплатил тебе десять монет за все и готов продать тебе прямо сейчас за восемь! Ну как, идет?

Но он ухмыльнулся и покачал головой, и хотя сделка для меня была выгодной, я с досадой понял, что для него она оказалась еще удачнее.

Извозчика я застал доверительно беседующим с полицейским, но последний, окинув меня подозрительным взглядом и особенно внимательно присмотревшись к узлу у меня под мышкой, повернулся и оставил извозчика кипеть от возмущения в одиночку. Он наотрез отказывался двигаться дальше, пока я не заплатил ему 7 шиллингов и 6 пенсов. А после этого изъявил готовность везти меня хоть на край света, беспрерывно извиняясь за свою настойчивость и объясняя, что в Лондоне ему доводиться встречать всяких подозрительных пассажиров.

Однако довез он меня только до Хайбери-Вейл, в Северном Лондоне, где дожидался мой багаж. Здесь же на следующий день я снял мои ботинки (не без сожаления думая об их легкости и удобстве) и мягкий серый дорожный костюм, да и всю остальную одежду и стал облачаться в обноски некоего неизвестного бедолаги, которому, должно быть, сильно не повезло, если ему пришлось расстаться с этим тряпьем за жалкие гроши, предложенные старьевщиком.

Я зашил золотой соверен (весьма скромную сумму на черный день) в пройму исподней рубашки и натянул ее на себя. Затем сел и прочел сам себе нравоучение о годах обеспеченной жизни, которые сделали мою кожу слишком нежной и чувствительной, потому что исподняя рубаха казалась мне грубой и колючей, словно власяница, и я совершенно уверен, что даже самый суровый аскет не подвергал себя большим мучениям, чем я в последующие двадцать четыре часа.

Остальные детали моего костюма надеть было не в пример проще, хотя башмаки, или броуги, доставили мне немало хлопот. Негнущиеся и твердые, они словно были вырезаны из дерева, мне пришлось долго колотить кулаками по их верхней части, прежде чем я смог просунуть в них ноги. Затем, распихав по карманам несколько шиллингов, нож, носовой платок, табак и немного коричневой бумаги для самокруток, я протопал вниз по лестнице и попрощался с моими друзьями, преисполненными самыми дурными предчувствиями. Когда я уже выходил за дверь, консьержка, благообразная женщина средних лет, не смогла сдержать улыбки, и ее скривившиеся губы начали размыкаться, пока невольное сочувствие не исторгло из ее горла некие звериные звуки, которые мы имеем обыкновение именовать смехом.

Стоило мне оказаться на улице, как меня поразило изменение собственного статуса, вызванное новым костюмом. Улетучились подобострастные манеры простых людей, с которыми я общался. Вуаля! В одно мгновение, так сказать, я сделался одним из них. Старая куртка, протертая до дыр на локтях, стала визитной карточкой моего класса, который был и их классом. Одежда превращала меня в одного из них, и прежние раболепие и угодливость уступили товарищескому отношению. Человек в вельветовых штанах и грязном шейном платке больше не обращался ко мне «сэр» или «хозяин». Теперь я был «товарищ» – славное до дрожи, дружеское слово, теплое и бодрое, ничего общего не имеющее с теми двумя. Хозяин! Оно попахивает превосходством, властью, авторитетом – дань вышестоящему лицу, приносимая в надежде, что оно хоть немного облегчит бремя нищеты, завуалированная просьба о милостыне.

В моих жалких обносках я познал радость, которой обычно лишен средний американец за границей. Путешествующего по Европе уроженца Штатов, если он не Крёз, быстро заставляют почувствовать себя отъявленным скупердяем целые толпы подобострастных грабителей, подстерегающих его с утра до ночи и опустошающих его кошелек почище банковских сложных процентов.

Мои жалкие обноски избавили меня от неприятной необходимости давать на чай, и я смог общаться с людьми на равных. Более того, еще до конца дня ситуация радикально поменялась, и я с глубокой признательностью говорил «Благодарю вас, сэр» джентльмену, который кинул пенни в мою просительно протянутую ладонь за то, что я подержал его лошадь.

Обнаружил я и другие изменения, привнесенные в мое состояние новым одеянием. Я подметил, что, переходя оживленные улицы, мне следует проявлять большее проворство, чтобы не угодить под колеса, и тот факт, что моя жизнь подешевела соразмерно костюму, произвел на меня сильное впечатление. Раньше, когда я спрашивал у полицейского дорогу, обычно следовал вопрос: «В омнибусе или в экипаже, сэр?» А теперь он звучал так: «Пешком или поедешь?» Также и на железнодорожном вокзале – мне без лишних церемоний протягивали билет третьего класса.

Но за все это полагалась и компенсация, поскольку первый раз в жизни я лицом к лицу встретился с представителями английского низшего класса и узнал, что они из себя представляют. Когда бездельники или трудяги на углах улиц или в пивных заводили беседу, они говорили со мной как с равным без всякого корыстного намерения что-нибудь из меня вытянуть.

И когда наконец я попал в Ист-Энд, то с радостью обнаружил, что страх перед толпой больше не преследует меня. Я стал ее частью. Это громадное и зловонное море обступило и поглотило меня, или же я плавно скользнул в него, и там не оказалось ничего ужасающего – за исключением моей исподней рубахи.

Глава II

Джонни Апрайт

Я не стану давать вам адреса Джонни Апрайта. Достаточно будет сказать, что живет он на самой респектабельной улице Ист-Энда, – улице, которую в Америке сочли бы ужасно неприглядной, но в пустыне Восточного Лондона являвшую собой настоящий оазис. Со всех сторон ее обступают теснота и убожество, улочки, запруженные грязной и жалкой ребятней, но здесь на мостовой почти нет детей, которым больше негде играть, и улица кажется пустынной – так мало тут народу.

Дома на этой улице, как и на всех прочих, стоят, тесно прижавшись к соседним. У каждого дома – единственный вход с улицы; каждый – около восемнадцати футов в длину, с обнесенным кирпичными стенами крошечным задним двориком, откуда можно полюбоваться кусочком свинцово-серого неба, если, конечно, не льет дождь. Однако не стоит забывать, что речь идет о фешенебельном квартале Ист-Энда. Некоторые на этой улице преуспели настолько, что могут держать прислугу. Имелась служанка и у Джонни Апрайта, и она хорошо мне запомнилась, поскольку стала первой, с кем я свел знакомство в этой части света.

Я подошел к дому, и дверь мне открыла прислуга. И вот что стоит отметить: хотя положение ее было самым жалким и презренным, с жалостью и презрением смотрела на меня она, ясно показав, что разговоры разговаривать ей со мной недосуг. Явился я в воскресенье, Джонни Апрайта нет дома, и больше ей со мной обсуждать нечего. Но я все тянул время, давая понять, что не намерен отступать, пока не подошла миссис Джонни Апрайт и не принялась ругать девушку за то, что та не захлопнула дверь, и лишь потом обратила внимание на меня.

Нет, мистера Джонни Апрайта нет дома, к тому же он не принимает по воскресеньям. Очень жаль, сказал я. Ищу ли я работу? Нет, как раз наоборот, вообще-то, я пришел к Джонни Апрайту по делу, которое может быть для него весьма выгодным.

В один миг все переменилось. Джентльмен, который мне нужен, ушел в церковь, но через час или около того вернется, и тогда, вне всяких сомнений, с ним можно будет увидеться.

Вы думаете, меня любезно пригласили в дом? – вовсе нет, хотя я напрашивался на приглашение, сказав, что буду ждать в пивной на углу. Пришлось идти до угла, но служба еще не закончилась и «паб» был закрыт. Моросил мелкий дождик, и за неимением лучшего я присел на крыльцо по соседству.

Но тут на пороге вновь появилась служанка, очень неряшливая и растерянная, и сообщила, что хозяйка просит меня зайти и подождать на кухне.

– Столько народу приходит сюда в поисках работы, – объяснила миссис Джонни Апрайт извиняющимся тоном. – Надеюсь, вы не обиделись на мои слова.

– Что вы, вовсе нет, – ответил я как можно любезнее, стараясь придать себе достоинства, несмотря на жалкий костюм. – Могу вас заверить, что прекрасно все понимаю. Должно быть, просители замучили вас до смерти?

– Так и есть, – ответила она, сопроводив свои слова весьма красноречивым и выразительным взглядом; и затем провела меня не на кухню, а в столовую – особая милость, оказанная мне за мои великосветские манеры.

Столовая эта располагалась на том же подвальном этаже, что и кухня, примерно на четыре фута ниже уровня земли, и была такой темной (хотя был полдень), что мне пришлось подождать, пока глаза привыкнут к полумраку. Грязноватый свет проникал в окно, верхняя часть которого находилась вровень с тротуаром, однако, как выяснилось, даже при таком свете я мог читать газету.

А пока, в ожидании возвращения Джонни Апрайта, позвольте мне объяснить мои намерения. Хотя я собирался жить, есть и спать с обитателями Ист-Энда, мне хотелось иметь убежище где-нибудь неподалеку, где бы я мог время от времени укрываться, дабы не потерять веру в то, что на свете еще не перевелись хорошая одежда и чистота. К тому же там я мог бы получать корреспонденцию, работать над своими заметками и, сменив костюм, совершать вылазки в цивилизованный мир.

Но тут передо мной встала дилемма. Жилье, где мои вещи были бы в безопасности, предполагало квартирную хозяйку, у которой джентльмен, ведущий двойную жизнь, сразу же вызвал бы подозрения; тогда как квартирная хозяйка, не забивающая себе голову двойной жизнью постояльцев, не могла бы поручиться за сохранность вещей своих жильцов. Чтобы избегнуть этой дилеммы, я и пришел к Джонни Апрайту. Сыщик, более тридцати лет бессменно прослуживший в Ист-Энде и известный здесь всем и каждому по прозвищу[3], данному ему одним уголовником на скамье подсудимых, был как раз тем человеком, который сумел бы подыскать мне честную квартирную хозяйку и успокоить ее насчет таинственных появлений и исчезновений, в которых я мог оказаться повинен.

Две дочери опередили его на обратном пути из церкви – миловидные барышни в воскресных платьях, их отличала та хрупкая, уязвимая красота, что так свойственна девушкам из Ист-Энда, красота, больше похожая на обещание, не выдерживающая схватки со временем и обреченная поблекнуть, словно краски неба на закате.

Они оглядели меня с нескрываемым любопытством, будто я какой-то невиданный зверь, а затем потеряли ко мне всякий интерес. Но вот вернулся и сам Джонни Апрайт, и меня позвали наверх для разговора с ним.

– Говорите громче, – перебил он меня, едва я начал излагать свое дело. – Я сильно простудился и теперь плохо слышу.

В нем было что-то от Старой Ищейки[4] и Шерлока Холмса! Мне стало интересно, где прячется помощник, чья обязанность – записать всю информацию, которую я найду нужным сообщить. И до сего дня, после многочисленных встреч с Джонни Апрайтом и долгих размышлений над этим вопросом, я так и не решил для себя, на самом ли деле он был простужен или же в другой комнате кто-то прятался. Но в одном я уверен абсолютно: хотя я выложил ему все сведения относительно моей персоны и моих намерений, окончательное решение он отложил до следующего дня, когда я появился на его улице должным образом одетым и в экипаже. Тут уж он приветствовал меня вполне сердечно и пригласил в столовую присоединиться к его семейству за чаем.

– У нас все попросту, – сказал он. – Без разносолов, так что вы уж не взыщите, живем мы скромно.

Девушки краснели и смущались, здороваясь со мной, а он и не думал выручать их из неловкой ситуации.

– Ха! Ха! – от души расхохотался он, хлопая по столу ладонью, пока посуда не зазвенела. – Девочки вчера решили, что вы пришли за куском хлеба! Ха! Ха! Хо! Хо! Хо!

Они с негодованием отрицали это, хлопая глазами и заливаясь румянцем, как будто суть подлинной утонченности состояла в том, чтобы уметь распознать в оборванце человека, которому нет нужды ходить в лохмотьях.

И пока я ел хлеб с джемом, продолжались их пререкания, дочки считали, что нанесли мне оскорбление, приняв за нищего, а их отец полагал, что подобная ошибка – наивысшая похвала моему дарованию. Все это, а также чай, хлеб и джем доставляло мне массу удовольствия; вскоре Джонни Апрайт отправился договориться о жилье, которое он нашел по соседству на самой фешенебельной и богатой улице, где все дома походили один на другой, словно горошины в стручке.

Глава III

Моя квартира и некоторые другие

По меркам Ист-Энда комната, которую я снял за шесть шиллингов, или полтора доллара, в неделю, была очень комфортна. Однако по американским меркам она была убого обставленной, неудобной и маленькой. Стоило мне принести туда столик для пишущей машинки, и я уже с трудом там поворачивался; в лучшем случае в ней можно было перемещаться какими-то замысловатыми зигзагами, что требовало большой сноровки и сосредоточенности.

Устроившись там, вернее, устроив свои пожитки, я облачился в обноски и вышел прогуляться. Поскольку мысли мои были заняты квартирным вопросом, я начал поиски жилья, представив себе, что я женатый молодой рабочий с большой семьей.

Первое мое открытие состояло в том, что свободных домов очень мало и находились они далеко друг от друга – действительно настолько далеко, что, нарезав кругами несколько миль по большому району, я так и остался ни с чем. Ни одного свободного домика я отыскать не сумел – убедительное доказательство того, что район «набит битком».

Когда мне стало совершенно ясно, что, будучи семейным молодым человеком, я просто-напросто не могу снять дом в этом малопривлекательном месте, я занялся поисками комнаты – без мебели, где можно было бы разместить жену, детей и движимое имущество. Таких тоже было немного, но кое-что найти мне удалось; обычно сдавались они по одной: видимо, предполагалось, что для семьи бедняка довольно будет одного помещения, чтобы там готовить, есть и спать. Когда я спрашивал две смежные комнаты, квартирные хозяйки смотрели на меня, как известный персонаж смотрел на Оливера Твиста, когда он попросил добавки.

Мало того, что бедняку с семейством полагалось довольствоваться комнатой, я узнал еще, что семьи, занимающие одну-единственную комнату, имеют такие излишки площади, что пускают жильца, а то и двух. И если комната сдается за 3–6 шиллингов в неделю, кажется вполне справедливым, что жилец, представивший рекомендации, может рассчитывать на угол, скажем, за 8 пенсов или 1 шиллинг. Он даже может столоваться со своими хозяевами еще за несколько шиллингов. Однако я упустил случай расспросить об этом поподробнее – непростительная ошибка с моей стороны, учитывая то, как я пекусь о благополучии воображаемой семьи.

Ванных комнат не имелось не только в тех домах, в которых я побывал, – мне сказали, что их не было ни в одном из тысячи виденных мной строений. В таких обстоятельствах, когда жена, дети и еще парочка жильцов прямо-таки страдают от избытка пространства, мыться в жестяном корыте представляется задачей просто немыслимой. Однако вознаграждением за это станет экономия мыла, все-таки есть Господь на небесах. Кроме того, все на земле устроено столь прекрасно, что здесь, в Ист-Энде, дожди идут чуть ли не каждый день, и волей-неволей примешь ванну прямо на улице.

На самом деле санитарная обстановка в тех жилищах, куда я заглянул, оказалась ужасающей. Из-за скверно работающей канализации и забитых стоков, засоров, плохой вентиляции, сырости и повсеместной грязи я мог бы ожидать, что моя жена и дети в самом скором времени подхватят дифтерит, ларингит, тиф, рожистое воспаление, заражение крови, пневмонию, чахотку и прочие недуги. Разумеется, смертность здесь должна быть необычайно высокой. Однако вновь обратимся мыслями к нашему прекрасному мироустройству. Самым разумным выходом для бедняка, обремененного большой семьей в Ист-Энде, было бы избавиться от нее; и там есть все условия для этого. Конечно, существует вероятность, что он и сам умрет. Деталь, уже не столь очевидно вписывающаяся в это прекрасное мироустройство, но где-то, я уверен, найдется местечко и для нее. И когда мы его отыщем, все встанет на свои места, а иначе вся картина смазывается и уже не производит того радужного впечатления.

Комнаты я так и не снял и вернулся к себе на улицу Джонни Апрайта. Из-за жены, детей, жильцов и тесных каморок, куда я должен был их втиснуть, поле моего зрения сузилось настолько, что я не смог за раз охватить взглядом все пространство снятой мной комнаты. Ее необъятные размеры вызывали благоговейный трепет. Неужели такую комнату я заполучил за 6 шиллингов в неделю? Невероятно! Но моя хозяйка, постучав в дверь, чтобы спросить, как я устроился, развеяла мои сомнения.

– О да, сэр, – сказала она в ответ на мой вопрос. – Это последняя улица. Восемь или десять лет назад и другие улицы были не хуже, и люди тут жили почтенные. Но пришлые вытеснили нас. Старожилы только на этой улице и остались. Это настоящий кошмар, сэр!

И затем она рассказала об уплотнении, вследствие которого арендная плата в этих местах росла, а обстановка становилась все хуже.

– Видите ли, сэр, мы не привыкли так тесниться, не то что другие. Нам нужно больше места. Иностранцы и всякая там беднота набиваются по пять или шесть семейств в один дом, который у нас занимает одна семья. Потому они платят за съем больше, чем мы можем себе позволить. Это и правда кошмар, сэр, трудно представить, что всего несколько лет назад это был вполне приличный район.

Я окинул ее внимательным взглядом. Эта женщина относилась к лучшим представителям английского рабочего класса, являя собой образец благовоспитанности, и ее медленно захлестывал этот зловонный и грязный людской поток, который сильные мира сего отводят от центра Лондона на восток. Банки, фабрики, гостиницы и конторы должны умножаться, а городская беднота – это кочевое племя; потому они и надвигаются на восток волна за волной, заполняя и превращая в трущобы район за районом, вытесняют более благополучных рабочих к самым предместьям или же низводят их до своего уровня, если не в первом, то уж наверняка во втором и третьем поколении.

Исчезновение улицы Джонни Апрайта – это лишь вопрос нескольких месяцев. Он и сам это понимает.

– Через пару лет, – говорит он, – истекает договор аренды. Мой хозяин – человек старой закалки. Он не поднимал плату ни за один из своих домов здесь, и это позволило нам остаться. Но он в любой момент может продать их или умереть, для нас все едино. Дом купит какой-нибудь спекулянт, пристроит потогонную мастерскую на клочке земли позади дома, где растет мой виноград, дом же сдаст по комнатам нескольким семьям. И все дела, а Джонни Апрайту придется уносить ноги!

И я ясно представил себе Джонни Апрайта, его благоверную, двух хорошеньких дочек и замарашку-служанку бегущими на восток сквозь тьму, словно призраки, и город-чудовище, рычащий и дышащий им в спину.

Но Джонни Апрайт не единственный, кому придется сняться с обжитого места. Далеко-далеко, на городских окраинах живут мелкие коммерсанты, управляющие мелких контор, удачливые служащие. Они обитают в небольших коттеджах и сельских домиках на две семьи, окруженных цветниками, там, где нет такой тесноты и еще можно дышать. Они надуваются от гордости и выпячивают грудь, когда им доводится заглянуть в бездну, которой сумели избегнуть, и они благодарят Бога за то, что не таковы, как прочие люди. Но вот! К ним приближается Джонни Апрайт, а город-чудовище гонится за ним по пятам. Как по волшебству возникают многоквартирные дома, садики застраиваются, домишки делятся снова и снова на множество каморок, и черная лондонская ночь опускается, словно грязная пелена.

Глава IV

Человек и бездна

– Послушайте, у вас жилье сдается?

Эти слова я небрежно бросил через плечо, обращаясь к пожилой женщине, которая обслуживала меня в маленьком грязном кафе, расположенном рядом с Пулом и неподалеку от Лаймхауса[5].

– Да, – односложно ответила она: вероятно, мой внешний вид не соответствовал требованиям, предъявляемым жильцам в ее доме.

Я больше ничего не сказал, дожевывая ломтик бекона и запивая его некрепким чаем. Никакого дальнейшего интереса она ко мне не проявила, пока я, рассчитываясь за еду, которая стоила 4 пенса, не достал из кармана целых 10 шиллингов. Ожидаемый результат был достигнут тут же.

– Да, сэр, – на этот раз она сама завела разговор. – У меня есть отличное жилье, вам понравится. Вернулись из плавания, сэр?

– Сколько за комнату? – поинтересовался я, игнорируя ее вопрос.

Она оглядела меня с ног до головы с искренним изумлением.

– Комнаты я не сдаю даже постоянным жильцам, не говоря о случайных людях.

– Придется поискать в другом месте, – произнес я с подчеркнутым разочарованием.

Но мои 10 шиллингов явно пробудили в ней интерес.

– Я могу предложить вам отличную койку в комнате с еще двумя соседями, – не отступалась она. – Порядочные, весьма почтенные люди, постоянные мои жильцы.

– Но я не хочу спать еще с двумя мужчинами, – возразил я.

– А вам и не придется. В комнате – три койки, а она не такая уж и маленькая.

– Сколько? – спросил я.

– Полкроны в неделю, для постоянных жильцов два шиллинга шесть пенсов. Уверена, соседи вам понравятся. Один работает на складе и живет у меня уже два года. А другой здесь целых шесть лет. В следующую субботу будет шесть лет и два месяца. Он рабочий сцены, – продолжала она. – Порядочный, очень приличный человек, ни разу не пропустил ночную работу за все время, как он тут живет. И ему здесь нравится; он говорит, это лучшее жилье из того, что он может себе позволить. Он и столуется у меня, как и другие мои постояльцы.

– Так он, должно быть, на что-то откладывает, – невинно поинтересовался я.

– Да бог с вами! Нигде ему так хорошо не устроиться, как здесь с его-то деньгами.

И я подумал о моем родном бескрайнем Западе, где хватит места под солнцем и воздуха на тысячу таких Лондонов; а здесь вот этот человек, постоянный и надежный, ни разу не пропустивший ночную работу, бережливый и честный, делящий комнату с еще двумя постояльцами, платящий за это 2,5 доллара в месяц, – исходя из своего опыта, заявляет, что ни на что лучшее рассчитывать ему не приходится! И вот я, имея всего 10 шиллингов в кармане, получаю право вселиться в своих лохмотьях в его комнату и улечься на койку рядом с ним. Человек в мире одинок, но более всего одинок он, когда в комнате стоят три койки и любой чужак с 10 шиллингами может туда вторгнуться.

– Как долго вы здесь живете? – спросил я.

– Тринадцать лет, сэр, как вы думаете, подойдет вам жилье?

Говоря со мной, она грузно перемещалась по маленькой кухне, где готовила еду для своих постояльцев, которые столовались у нее же. Когда я вошел, она была вся в делах, и во время нашей беседы не переставала трудиться. Вне всяких сомнений, она была деловой женщиной. «Встаю в половине шестого», «ложусь самой последней», «работа от рассвета до заката», и так тринадцать лет, награда за которые седые волосы, засаленная одежда, сутулые плечи, расплывшаяся фигура, бесконечный тяжкий труд в жалкой забегаловке, выходящей окнами в стену на другой стороне проулка, шириной не более десяти футов, в окружении стоящих на берегу трущоб, уродливых и мерзких, чтобы не употребить более крепкое словцо.

– Зайдете взглянуть? – с тоскливой надеждой спросила она, когда я направился к двери.

Я повернулся и, посмотрев на нее, понял глубокую истину древнего изречения: «Награда за добродетель в ней самой».

Я сделал шаг в ее направлении и спросил:

– У вас когда-нибудь был отпуск?

– Отпуск?

– Поездка за город на пару дней, свежий воздух, выходной, – отдых, одним словом.

– Еще чего! – рассмеялась она, в первый раз оторвавшись от стряпни. – Отпуск, говорите? У таких, как я? Придумаете тоже! Под ноги смотрите! – последнее резкое восклицание было обращено ко мне, так как я споткнулся о гнилой порог.

Рядом с доком Вест-Индской компании я набрел на молодого парня, печально глядевшего на мутную воду. Кочегарская кепка, натянутая на глаза, и одежда свободного покроя наводили на мысли о море.

– Здорово, приятель, – приветствовал я его и спросил для затравки: – Не скажешь, как пройти к Уоппингу?[6]

– Со скотовоза, что ли? – в свою очередь спросил он, мгновенно определив мою национальность.

И так у нас завязался разговор, который продолжился в пабе за несколькими пинтами пива темного пополам со светлым. Это нас сблизило, и когда я вытащил на свет божий шиллинг медяками (якобы все, что у меня было), отсчитав 6 пенсов на ночлег и 6 пенсов на выпивку, он великодушно предложил пропить весь шиллинг.

– Мой товарищ устроил бузу прошлой ночью, – объяснил он. – И бобби его заграбастали, так что можешь заночевать со мной. Что скажешь?

Я согласился, и к тому времени, как мы, насосавшись пива на целый шиллинг, проспали ночь на убогой койке в его убогой конуре, я успел весьма неплохо его узнать. И позже мне довелось убедиться, что в некотором роде он был типичным представителем целого класса лондонских работяг.

Родился он в Лондоне, его отец тоже был кочегаром и пропойцей. Рос он на улице и в доках. Читать никогда не учился и не чувствовал в этом потребности – пустое и ненужное занятие, как он считал, во всяком случае, для человека в его положении.

У него была мать и куча вопящих братьев и сестер, ютившихся в паре комнатенок, питались они реже и хуже, чем он, научившийся заботиться о себе сам. Домой он заявлялся лишь тогда, когда вовсе ничего не удавалось достать. Вначале он промышлял мелким воровством и попрошайничеством на улицах и в доках, затем несколько раз сходил в море в качестве помощника на кухне, затем как помощник кочегара и, наконец, как кочегар, что было вершиной его карьеры.

За это время он выработал жизненную философию, уродливую и отвратительную философию, но вместе с тем очень разумную и практичную, с его точки зрения. Когда я спросил его, для чего он живет, он ответил, не задумываясь: «Ради выпивки». Плавание (поскольку человек должен жить и иметь средства к существованию), расчет и грандиозная попойка в конце. А после этого эпизодические небольшие пьянки, если в пабе удается заставить раскошелиться товарищей вроде меня, у которых еще осталось несколько медяков, когда же выклянчить уже ничего нельзя – новое плавание, и порочный круг замыкался.

– Ну а женщины? – поинтересовался я, когда он закончил провозглашать выпивку единственной целью жизни.

– Женщины! – Он стукнул кружкой по барной стойке и произнес с пылом: – Жизнь научила меня держаться от них подальше. Они того не стоят, приятель, не стоят. На что такому, как я, женщина? Ну сам скажи. У меня была мать, и мне хватило, лупила детей, допекала старика, когда тот заявлялся домой, что, впрочем, бывало редко. А все почему? Из-за матери! Жить с ней было не сахар, это точно. Другие женщины, думаешь, лучше обходятся с бедняком-кочегаром, у которого в карманах есть несколько шиллингов? Хорошая пьянка – вот что у него в карманах, хорошая долгая пьянка, а женщины обдерут его в одно мгновение, так что даже на стаканчик не останется. Знаю я. Напробовался уже, понял, что к чему. И скажу тебе, где женщины, там всегда неприятности – визг, ругань, драки, поножовщина, полицейские, суд, и за все – месяц исправительных работ и ни пенса в конце, когда освободишься.

– Но жена и дети, – не отступался я. – Свой дом, и все такое. Вот представь, возвращаешься ты из плавания, ребятишки карабкаются к тебе на колени, жена радостно улыбается, целует тебя, накрывая на стол, и дети целуют тебя, отправляясь спать, и чайник поет, а ты еще долго рассказываешь ей о местах, в которых побывал, о том, что там видел, а она тебе о мелких домашних происшествиях, пока ты был в плавании…

– Вздор! – воскликнул он и по-дружески стукнул меня кулаком в плечо. – Шутки шутить вздумал? Женины поцелуи, карабкающиеся детишки, поющий чайник, и все это за четыре фунта десять шиллингов в месяц, когда тебя взяли на пароход, и за так, когда не взяли? Я тебе расскажу, что поимею за четыре фунта десять шиллингов: жена скандалит, дети вопят, угля нету, чтобы чайник песни распевал, да и чайник-то сам прохудился, вот что я получу. Довольно, чтобы парень был рад-радешенек вновь улизнуть в море. Жена! На что она мне? Чтобы жизнь портить? Дети? Послушайся моего совета, приятель, не заводи их. Взгляни на меня! Я могу выпить пива когда захочу, и никакая чертова жена и дети не канючат хлеба. Я счастлив сам по себе, у меня есть пиво, приятели, вон как ты, и хороший пароход, на котором можно пойти в море. Так что давай-ка выпьем еще по пинте. Половина на половину мне подходит.

Незачем дальше приводить здесь речь этого молодого парня двадцати двух лет от роду: думаю, я вполне ясно обозначил его жизненную философию и экономическую основу, на которой она зиждется. Домашней жизни он никогда не знал. Слово «дом» не вызывало в его сознании ничего, кроме неприятных ассоциаций. Мизерные доходы отца и других мужчин его круга послужили для него достаточно веским аргументом, чтобы заклеймить жену и детей как обузу и причину всех мужских горестей. Инстинктивный гедонист и абсолютно безнравственный материалист, он искал для себя путь к счастью и нашел его в выпивке.

Молодой пропойца, в перспективе у которого – до срока превратиться в развалину, утратить физическую возможность работать кочегаром, канава или работный дом; он сознавал все это так же отчетливо, как и я, но никакого страха не чувствовал. С самого момента его рождения среда делала его все грубее и грубее, и он смотрел на свое ужасное неизбежное будущее с бесстрастием и равнодушием, которые мои слова не могли поколебать.

И все же он был неплохим парнем. Не было в нем ни врожденной порочности, ни жестокости. Он обладал нормальными умственными способностями и физически был развит выше среднего. Его круглые голубые глаза, обрамленные длинными ресницами, были широко расставлены и светились весельем и юмором. Красивые брови и хорошие черты лица, рот – приятной формы, хотя губы и начали уже кривиться в циничной усмешке. Подбородок был маловат, но не слишком; мне приходилось видеть людей, занимавших высокое положение, с гораздо более безвольными подбородками.

Голова прекрасной формы имела идеальную посадку, так что я не удивился, рассматривая его тело, когда он раздевался перед сном. В гимнастических залах и на спортивных площадках мне доводилось видеть множество обнаженных мужчин благородного происхождения и хорошего воспитания, но я не видел никого, кто, раздевшись, мог бы сравниться с этим двадцатидвухлетним пьяницей, молодым богом, обреченным превратиться в полную развалину за четыре или пять коротких лет и остаться без потомства, которому он мог бы передать свои великолепные физические данные.

Кажется святотатством так растрачивать свою жизнь, и все же я вынужден признать, что он был прав, не женившись в Лондоне с 4 фунтами и 10 шиллингами. Так же как рабочий сцены был счастливее, сводя концы с концами в комнате с еще двумя постояльцами, чем если бы ему пришлось тесниться с хворым семейством и двумя жильцами в комнатенке еще меньших размеров, не имея возможности эти самые концы с концами свести.

И день ото дня крепло мое убеждение в том, что для людей Бездны женитьба не просто не разумный, но даже преступный поступок. Они камни, которые отвергли строители. Им нет места в социальной структуре, и в то же время все силы общества тянут их вниз, пока они не погибнут. На дне Бездны они безвольны, одурманены пьянством и слабоумны. Даже если они производят потомство, оно обречено на гибель, поскольку жизнь там стоит очень дешево. Где-то над их головами кипит творческая работа мира, а они не желают, да и не могут принять в ней участие. Хуже того, миру они не нужны. Есть множество людей, более стоящих, цепляющихся за крутой склон наверху, изо всех сил стремящихся не сорваться вниз.

Коротко говоря, Лондонская Бездна – это громадная бойня. Год за годом и десятилетие за десятилетием сельская Англия вливает поток кипучей жизненной силы, который не только не воспроизводится, но иссякает к третьему поколению. Знающие люди утверждают, что лондонский рабочий, чьи родители, а также бабушки и дедушки родились в Лондоне, – явление настолько редкое, что вы едва ли отыщите его.

Мистер А. С. Пигу[7] заявил, что на долю нищих стариков и всех прочих, которые составляют беднейшую часть населения, приходится семь с половиной процентов жителей Лондона. Иными словами, в прошлом году, и вчера, и сегодня, и в этот самый момент 450 000 таких созданий умирают жалкой смертью на дне социальной ямы, именуемой Лондон. О том, как именно они умирают, расскажет пример из сегодняшней утренней газеты.

БЕЗОТВЕТСТВЕННОСТЬ

Вчера доктор Уинн Уэсткот производил дознание в Шордиче относительно смерти Элизабет Крюз 77 лет, проживавшей в доме 32 на Ист-стрит в Холборне и умершей в прошлую среду. Элис Мэтисон свидетельствовала, что она хозяйка дома, где жила покойная. Она видела Элизабет Крюз живой в прошлый понедельник. Жила она совершенно одна. Мистер Фрэнсис Бёрч, попечитель, ведающий оказанием помощи бедным в Холборне, утверждал, что покойная занимала указанную комнату в течение 35 лет. Когда его вызвали первого числа, он нашел старуху в ужасном состоянии, карету «скорой помощи» и извозчика пришлось подвергнуть дезинфекции после перевозки больной. Доктор Чэйз Феннелл установил, что смерть наступила вследствие заражения крови от пролежней, из-за безответственного отношения женщины к себе и антисанитарной обстановки, и суд вынес соответствующее заключение.

Самое поразительное в таком заурядном событии, как смерть старой женщины, – это самоудовлетворение официальных лиц, которые выносят суждение. Представление о том, что одинокая женщина семидесяти семи лет могла умереть от БЕЗОТВЕТСТВЕННОГО ОТНОШЕНИЯ К СЕБЕ, свидетельствует о весьма оптимистическом взгляде на вещи. Старуха сама во всем виновата, и, переложив таким образом на нее ответственность, общество спокойно возвращается к своим делам.

О беднейшей части населения мистер Пигу сказал: «Из-за недостатка или физической силы, или умственных способностей, или же из-за отсутствия силы духа, а может быть, из-за всех этих трех факторов, вместе взятых, они неумелые или же ленивые работники и, следовательно, не могут себя содержать… Они часто настолько умственно неразвиты, что не в состоянии отличить правой руки от левой или определить номер своего дома; их хилые тела не имеют запаса жизненных сил, их чувство привязанности извращено, и едва ли кто-нибудь из них знает, что такое семейная жизнь».

Четыреста пятьдесят тысяч – это огромное множество людей. Молодой кочегар был лишь одним из них, и ему потребовалось некоторое время, чтобы поведать мне свою короткую историю. Я бы не хотел выслушивать всех этих людей, заговори они разом. Интересно знать, слышит ли их Бог?

Глава V

Те, кто на краю

Мое первое впечатление от Ист-Энда, разумеется, было самым общим. Впоследствии начали проступать и детали, то тут, то там среди хаоса страданий я находил маленькие островки относительного довольства – порой целые ряды домов на боковых улочках, где обитали ремесленники со своим пусть и примитивным семейным укладом. По вечерам можно было увидеть в дверях мужей, курящих трубку, и детей у них на коленях, слышать сплетничающих жен, смех и веселые голоса. Эти люди явно довольны своим положением, поскольку на фоне окружающего убожества их можно назвать преуспевающими.

Но в лучшем случае это тупое животное довольство, когда полон желудок. Главное в их жизни – это ее материальная сторона. Туповатые, темные и начисто лишенные воображения. Кажется, что Бездна порождает дурманящие пары, которые окутывают людей, лишая их живого начала. Религия их не трогает. Незримое не внушает им ни ужаса, ни восторга. Они не подозревают о Незримом; набить живот, раскурить вечером трубку и напиться – вот все, что берут они от жизни или же мечтают взять.

И само по себе это было бы не так уж плохо, но это не конец. Самодовольная тупость, в которой они погрязли, порождает убийственную косность, а за ней следует разложение. Движения нет, а для них отсутствие движения означает скатывание обратно в Бездну. При их жизни процесс падения может только начаться, а завершат его их дети или дети их детей. Человек всегда получает меньше того, чего хочет от жизни, а они хотят так мало, что толика этой малости не может их спасти.

Даже при благоприятном стечении обстоятельств городская жизнь противоестественна для человека, но жизнь в Лондоне противоестественна настолько, что среднестатистический рабочий или работница не в состоянии ее вынести. Непрерывный труд действует разрушительно, иссушая ум и тело. Запас нравственных и физических сил тает, и хороший работник, оторванный от почвы, уже в первом поколении становится мало на что годным, а горожанин во втором поколении, лишенный предприимчивости и инициативы, даже физически не способен трудиться так, как его отец, он уже ступил на путь разложения на дне Бездны.

Самого воздуха, которым он дышит и от которого ему некуда деться, вполне достаточно, чтобы истощить его умственно и телесно, так что он оказывается не в силах состязаться с теми, кто устремляется из деревни в Лондон: полные жизни, они несут разрушение другим и себе.

Не говоря здесь о болезнетворных бактериях, которыми кишит воздух Ист-Энда, остановимся только на дыме. Сэр Уильям Тислтон-Дайер, заведующий Кью-Гарденз[8], занимался изучением осадка гари на растениях, и, согласно его подсчетам, не менее 6 тонн твердого вещества, состоящего из сажи и смол, осаждается каждую неделю на каждую четверть мили в Лондоне и его пригородах. Это равно 24 тоннам отложений на квадратную милю в неделю, или 1248 тоннам на квадратную милю в год. С карниза под куполом собора Сент-Пол недавно счистили отложения кристаллической сернокислой извести. Эти отложения образовались в результате взаимодействия серной кислоты в атмосфере и углекислой извести в камне. И эту серную кислоту вместе с воздухом постоянно вдыхают лондонские рабочие все дни и ночи на протяжении жизни.

Не остается никаких сомнений в том, что дети превращаются в болезненных взрослых, в лишенное энергии и запаса жизненных сил, слабое в коленях, узкогрудое, апатичное поколение, проигрывающее в жестокой борьбе за жизнь ордам, прибывающим из сельской местности. Железнодорожные рабочие, возчики, водители омнибусов, грузчики и все работяги в тех областях, где требуется физическая сила, поставляются деревней, да и в столичной полиции служат около 12 тысяч выходцев из сельской местности и только 3 тысячи лондонцев.

Итак, приходится заключить, что Бездна – это в буквальном смысле огромная, убивающая людей машина, и когда я прохожу мимо боковых улочек с сытыми ремесленниками у дверей, я испытываю к ним более острую жалость, нежели к тем 450 тысячам бедолаг, которые потеряли всякую надежду и умирают на дне этой ямы. Те, по крайней мере, умирают, и для них это конец, тогда как этим еще предстоит пройти через медленную и мучительную агонию, длящуюся два или даже три поколения.

И все же это качественный материал. В нем заложен весь человеческий потенциал. Помести его в надлежащие условия, и он мог бы существовать в веках, дать великих людей, героев, мастеров, которые сделали бы этот мир лучше.

Я разговаривал с женщиной, как раз из тех, кого уже вытеснили из мирка боковых улочек, и она начала роковой спуск на самое дно. Ее муж был механиком и членом профсоюза механиков. Специалистом он явно был неважным, поэтому постоянного места получить не сумел. Ему не хватало энергии или предприимчивости, чтобы удерживать стабильный доход.

У них было две дочери, и ютились они в двух каморках за 7 шиллингов в неделю, которые комнатами можно было назвать разве что из вежливости. Плиты у них не имелось, и потому умудрялись готовить на единственной газовой конфорке, обустроенной в камине. Поскольку они не являлись хозяевами, доступ к газу был ограничен: для их же пользы в доме установили хитроумный счетчик. Опускаешь в щель пенни – газ подается, нажгли на эту сумму – подача автоматически прекращается. «Газ на пенни сгорает мгновенно, – объясняла она, – а еще ничего и не готово!»

Годами они недоедали. Месяц за месяцем вставали из-за стола с чувством голода. А когда человек покатился по наклонной, хроническое недоедание – важный фактор, который лишает жизненных сил и ускоряет этот процесс.

Однако женщина эта была настоящая труженица. С половины пятого утра и до самой темноты она горбатилась над пошивом из сукна фасонных юбок с двумя оборками, дюжина за 7 шиллингов. Обратите внимание: фасонные юбки из сукна, да еще и с двумя оборками – за 7 шиллингов дюжина! Это равняется 1,75 доллара за дюжину, или 14,75 цента за штуку.

Ее муж, чтобы получить работу, должен был вступить в профсоюз и каждую неделю платить взнос в размере 1 шиллинга и 6 пенсов. К тому же, если начинались забастовки, а ему удавалось получить работу, выплаты в профсоюзный фонд помощи порой доходили до 17 шиллингов.

Одна из дочерей, старшая, поступила помощницей к портнихе за 1 шиллинг и 6 пенсов в неделю (то есть за 37,5 пенса в неделю, или за 5 центов в день), однако, когда начался мертвый сезон, ее уволили, хотя на столь низкую плату она согласилась, чтобы освоить ремесло и занять более высокую должность. Затем она три года проработала в велосипедном магазине, где получала 5 шиллингов в неделю, и вынуждена была идти до работы две мили туда и две мили обратно и еще платить штрафы за опоздания.

Что касается мужа и жены, то их игра окончена. Они потеряли опору, почва уходит у них из-под ног, они катятся в Бездну. А что же будет с их дочерями? Живя в свинских условиях, ослабленные постоянным недоеданием, истощенные умственно, морально и физически, какой шанс имеют они выбраться из Бездны, куда падают с самого рождения?

Пока я пишу это, уже час как воздух дрожит от ужасной ругани, сопровождающей массовую драку в соседнем дворе. Когда до меня донеслись первые звуки, я принял их за собачью свару, и мне потребовалось некоторое время, чтобы понять, что всю эту устрашающую какофонию могут производить человеческие существа, более того – женщины.

Дерутся пьяные женщины! Об этом даже думать тошно, не то что слушать. Происходит это примерно так.

Несколько женщин истошно вопят что-то нечленораздельное, затем наступает затишье, раздается плач ребенка и голос маленькой девочки, слезно о чем-то умоляющей, и потом вновь женский голос, грубый и резкий:

– Ударь меня! Попробуй ударь меня!

Следует удар! Вызов принят, и драка возобновляется.

У окон, выходящих на задний двор, толпятся разгоряченные зрители, до меня доносятся звуки ударов и такая отборная брань, что холодеет кровь. К счастью, я не вижу дерущихся.

Затишье.

– Оставишь ты ребенка в покое!

Ребенок, очевидно совсем маленький, вопит в полном ужасе.

– Ладно же! – раз двадцать повторяет голос, срываясь на визг. – Получишь камнем по башке!

Раздавшийся затем крик свидетельствует о том, что камень попал-таки в цель.

Затишье; очевидно, одна из дерущихся временно не может продолжать бой и ее приводят в чувство; вновь слышится голос ребенка, он измучен и напуган и потому плачет тише.

Голоса вновь повышаются, раздается что-то вроде:

– Ну же?

– Ну!

– Ну же?

– Ну!

– Ну же?

– Ну!

– Ну же?

– Ну!

Веские заявления с обеих сторон, и ссора продолжает набирать обороты. Одна из дерущихся получает безусловное преимущество, и за этим следует крик другой: «Убивают!» Крик захлебывается и замолкает, задушенный чьей-то хваткой.

Вступают новые голоса, атака с фланга, хватка внезапно ослабевает, крик «Убивают!» раздается на октаву выше, чем раньше, шум множества голосов, все дерутся.

Затишье. Новый девичий голос:

– Ты получишь за мою мать.

Затем раз пять повторяется такой обмен репликами:

– Буду делать что захочу, так тебя растак.

– Давай попробуй, так тебя разэтак!

Драка возобновляется, в ней участвуют матери, дочери, все вокруг; в это время моя квартирная хозяйка зовет с крыльца свою маленькую дочку, а я задумываюсь, какое влияние на ее моральный настрой окажет то, что она услышала.

Глава VI

Переулок Фрайинг-Пен и взгляд в преисподнюю

Мы втроем шли по Майл-Энд-роуд, и один из нас был героем. Худенький паренек девятнадцати лет, на самом деле такой легкий и хрупкий, что его, как фра Липпо Липпи, порыв ветра мог согнуть пополам и повалить. Он был пламенным социалистом, полным юношеской восторженности и жаждавшим мученического венца. Невзирая на опасность, он принимал активное участие как оратор или председательствующий в многочисленных митингах, проводившихся в помещениях и на открытых площадках, в защиту буров, которые всего несколько лет назад столь досадным образом нарушали покой нашей Веселой Англии. Пока мы шли, он рассказывал мне о кое-каких эпизодах из своей жизни: как на него нападали в парках и вагонах, как он взбирался на трибуну, чтобы продолжить безнадежное дело, когда его братьев-ораторов одного за другим стаскивала вниз и избивала разъяренная толпа, об осаде в церкви, где он еще с тремя товарищами искал убежища и где под градом обломков и осколков витражей они отбивались от нападавших, пока их не вызволил отряд полиции; об ожесточенных стычках на лестницах, в галереях и на балконах, о разбитых окнах, раскуроченных лестницах, разгромленных лекционных залах, разбитых головах и сломанных костях, а потом с горестным вздохом он посмотрел на меня и добавил:

– Как же я завидую тому, что вы такой большой и сильный! А я просто букашка, и когда дело доходит до драки, толку от меня немного.

И, возвышаясь на полторы головы над спутниками, я вспомнил мой родной суровый Запад, рождавший таких рослых людей, которые, в свою очередь, вызывали зависть у меня. И все же, глядя на этого субтильного юношу с сердцем льва, я думал, что он относится к тому типу людей, которые, если понадобится, встанут на баррикады и покажут миру, что не все еще забыли, как надо умирать.

Но тут в разговор вступил другой мой спутник, молодой мужчина двадцати восьми лет, на износ трудившийся в потогонной мастерской.

– А вот я – настоящий здоровяк, – объявил он. – Не то что парни в моей мастерской. Они считают меня образцовым экземпляром. Представьте, вешу я целых сто сорок фунтов!

Я не решился сказать ему, что вешу сто семьдесят, чтобы не разрушать его иллюзий. Бедный уродец! Нездоровый цвет лица, неестественно согнутое тело, впалая грудь, ужасно ссутулившиеся от долгих часов работы плечи, тяжело склоненная голова, словно не держащаяся на шее! Настоящий здоровяк!

– Какой у вас рост?

– Пять футов два дюйма, – ответил он с гордостью. – А вот парни в мастерской…

– Я бы взглянул на эту мастерскую, – попросил я.

В тот день мастерская не работала, но мне все же хотелось ее увидеть. Пройдя по Лемон-стрит, мы свернули налево по Спиталфилдс, а затем нырнули в переулок Фрайинг-Пен. Ватага ребятишек копошилась на склизкой мостовой, словно головастики, только что превратившиеся в лягушат на дне пересохшего пруда. В узком дверном проеме, таком узком, что нам волей-неволей пришлось переступить через нее, сидела женщина, держа младенца у бесстыдно обнаженной груди, бесчестя саму святость материнства. Позади нее был темный и узкий коридор, по которому пришлось пробираться среди детей к еще более грязной и узкой лестнице. Мы поднялись на три лестничных пролета, каждая площадка размером два на три фута была завалена мусором и отбросами.

В этом мерзком месте, называемом домом, было семь комнат. В шести из них двадцать с лишним человек обоего пола и всех возрастов стряпали, ели, спали и работали. Комнаты в среднем были восемь на восемь или, может быть, на девять футов. В седьмую комнату мы зашли. Это и была та самая мастерская, где проливали пот пятеро работников. Семь футов в ширину и восемь в длину, большую часть помещения занимает рабочий стол. На нем пять колодок, людям едва хватает места для работы, поскольку все остальное пространство завалено картоном, кожей, связками заготовок и разнообразными материалами, которые нужны для того, чтобы соединить верхнюю часть башмака с подошвой.

В смежной комнате ютилась женщина с шестью детьми. В другой жуткой дыре проживала вдова с единственным сыном шестнадцати лет, умиравшим от чахотки. Как мне рассказали, женщина торговала на улице леденцами, и ей часто не удавалось раздобыть даже три кварты молока, которые каждый день требовались больному. А уж мясо этот юноша, слабый и умирающий, ел не чаще, чем раз в неделю, и то, какое это было мясо, даже не представить людям, которые никогда не видели, что за отбросы идут тут в пищу.

– Кашляет он просто жуть, – сообщил мой работяга-приятель, указывая в сторону умирающего мальчика. – Мы слышим его кашель, когда работаем. Это ужасно, скажу я вам, просто кошмар!

И в этом кашле и леденцах я угадал еще одну опасность, которая, помимо враждебной среды, угрожала детям, жившим в этих трущобах.

Мой приятель трудился (когда была работа) в этой каморке семь на восемь с четырьмя своими товарищами. Зимой почти целый день горела лампа, добавляя чада в спертый воздух, который они вдыхали, вдыхали и вдыхали.

В хорошие времена, когда работы много, этот человек, по его словам, мог заработать целых «тридцать монет в неделю». Тридцать шиллингов! Семь с половиной доллара!

– Но это удается только лучшим мастерам, – подчеркнул он. – Да и работать приходится по двенадцать, тринадцать и четырнадцать часов в день, и так быстро, как только возможно. Вы бы видели, как мы потеем! Пот так и катится с нас градом! Если бы вы на нас посмотрели, то в глазах зарябило бы – гвозди вылетают у нас изо рта, как из машины. Гляньте-ка мне в рот.

Я глянул. Зубы были стертыми от постоянного соприкосновения с металлом, черными, как уголь, и гнилыми.

– А ведь я их чищу, – добавил он, – а то было бы еще хуже.

После того как он сказал мне, что работники должны иметь свои инструменты, гвозди, приклад, картон, платить за аренду, за свет и все прочее, стало ясно, что от его 30 монет остается немного.

– А сколько длится горячий сезон, когда вы получаете целых тридцать шиллингов? – спросил я.

«Четыре месяца», – был ответ; остальную часть года средний заработок колеблется от полуфунта до фунта в неделю, то есть от 2,5 до 5 долларов. Эта неделя наполовину прошла, а он заработал лишь 4 шиллинга, то есть 1 доллар. И тем не менее он заверил меня, что это одно из самых доходных ремесел.

Я выглянул в окно, которое должно было выходить на задние дворы соседних домов. Но никаких задних дворов не оказалось, вернее, они были застроены одноэтажными лачугами, похожими на хлев, в которых тем не менее жили люди. Крыши этих лачуг были покрыты слоем мусора, толщина которого порой доходила до нескольких футов – выбрасывали его из окон второго и третьего этажей. Я разглядел рыбные и мясные кости, объедки, отвратительные лохмотья, старые башмаки, глиняные черепки и прочие обычные отходы человеческого свинарника.

– Нашему делу скоро крышка, в следующем году нас вытеснят машины, – грустно произнес мой работяга-приятель, когда мы переступили через женщину с бесстыдно обнаженной грудью и начали проталкиваться через толпу ребятишек, чьи жизни здесь так дешево стоили.

Затем мы посетили муниципальное жилье, построенное Советом Лондонского графства на месте трущоб, где обитает «Дитя Яго» Артура Моррисона. Хотя в этих домах проживало больше народу, условия показались мне более здоровыми. Но жили здесь высокооплачиваемые рабочие и ремесленники. Обитатели же трущоб были попросту выдворены, чтобы тесниться в других трущобах или плодить новые.

– А теперь, – сказал мой приятель, трудящийся с такой скоростью, что рябит в глазах, – я покажу вам легкие Лондона. Это Спиталфилдский сад. – Слово «сад» он выговорил с презрительной усмешкой.

Тень церкви Христа падала на Спиталфилдский сад, и в тени Христовой церкви в три часа дня мне открылось зрелище, которое я больше никогда не хотел бы видеть. В этом саду, который был меньше моего домашнего розария, не росло цветов. Росла там одна лишь трава, а сам он был обнесен оградой с острыми пиками, как и все парки в Лондоне, чтобы бездомные не могли спать там по ночам.

Когда мы вошли в сад, нас обогнала пожилая женщина лет пятидесяти-шестидесяти, она шла целеустремленно, хотя и слегка пошатывалась под тяжестью двух завернутых в мешковину тюков, перекинутых через плечо спереди и сзади. Она была бездомной бродяжкой, но слишком независимой, чтобы ноги принесли ее немощное тело к дверям работного дома. Словно улитка тащила она на себе свой дом. В двух мешках умещались все ее пожитки, одежда, белье, дорогие женскому сердцу вещицы.

Мы пошли по узкой гравийной дорожке. На скамейках с обеих сторон теснились жалкие, скрючившиеся люди, вид которых вдохновил бы Доре на еще более дьявольский полет фантазии. Это было скопище грязных лохмотьев, всевозможных ужасающих кожных недугов, ран, синяков, грубости, непристойности, искаженных, уродливых и звериных лиц. Дул пронизывающий сырой ветер, и эти создания в большинстве своем спали, кутаясь в лохмотья, или пытались заснуть. Я приметил около дюжины женщин в возрасте от двадцати до семидесяти. Младенец, вероятно месяцев девяти от роду, спал на жесткой скамье без подушки и одеяла, и никто не присматривал за ним. Еще шестеро мужчин спали, сидя прямо и подпирая друг друга во сне. В одном месте разместилась семья, ребенок спал на руках спящей матери, а ее муж (или сожитель) неуклюже чинил прохудившийся башмак. На другой скамье женщина ножом подрезала превратившийся в лохмотья подол, а другая с помощью иглы и нитки зашивала дыры. Рядом примостился мужчина, держащий в объятиях спящую женщину. Дальше человек, одежда которого была покрыта коркой грязи, спал, положив голову на колени женщине не старше двадцати пяти лет, и тоже спящей.

Удивило меня то, что все эти люди спали. Почему девять из десяти посетителей сада спят или пытаются заснуть? Впоследствии я это узнал. По закону власть предержащих бездомные не имеют права спать ночью. На мостовой, у портика церкви Христа, там, где каменные колонны величественным рядом вздымаются к небу, вповалку спят или дремлют люди, пребывающие в столь глубоком оцепенении, что не могут ни подняться, ни полюбопытствовать, чем вызвано наше вторжение.

– Легкие Лондона, – произнес я. – Нет, нарыв, гноящаяся рана.

– Зачем вы привели меня сюда? – воскликнул пламенный социалист, его худое лицо побледнело от душевных страданий и подступающей тошноты.

– Вон те женщины, – сказал наш провожатый, – продадут себя за три пенса или за два, а то и за буханку черствого хлеба.

Произнес он это с веселой усмешкой.

Я так и не узнал, что еще собирался он нам сообщить, поскольку несчастный юноша взмолился:

– Ради всего святого, уведите меня отсюда.

Глава VII

Награжденный Крестом Виктории

Мне стало ясно, что не так-то просто попасть в ночлежку при работном доме. Я уже сделал две попытки проникнуть туда и собираюсь в ближайшее время предпринять третью. В первый раз я вышел из дома в семь часов вечера с 4 шиллингами в кармане. И тем самым совершил две ошибки. Прежде всего, просящийся в ночлежку должен быть абсолютно неимущим, а поскольку он подвергается тщательному досмотру, у него не должно быть при себе денег: 4 пенса, не говоря уж о 4 шиллингах, – настоящее богатство, которое станет поводом для отказа. Кроме того, я опоздал. Семь часов вечера слишком поздно для нищего, чтобы получить нищенскую койку.

Для пользы излишне утонченных и пребывающих в неведении читателей разрешите мне объяснить, что такое ночлежка при работном доме. Это место, где бездомные, бесприютные и безденежные бедолаги могут, если им повезет, иногда дать отдых своим усталым костям и на следующий день заплатить за это, выполняя разную черную работу. Моя вторая попытка прорваться в ночлежку начиналась более удачно. Направился я туда во второй половине дня в сопровождении двух спутников: пламенного молодого социалиста и еще одного приятеля, в кармане у меня было всего 3 пенса. Они довели меня до работного дома Уайтчапел, за которым я принялся наблюдать, заняв удобную позицию за углом. Было только пять минут шестого, но к заведению уже выстроилась длинная и печальная очередь, которая огибала угол здания и терялась из виду.

Это была самая горестная картина из тех, что мне доводилось видеть: мужчины и женщины, холодным серым днем стоящие за нищенским ночлегом; признаюсь, что она чуть не лишила меня мужества. Подобно мальчишке у двери дантиста, я внезапно вспомнил множество причин для того, чтобы оказаться теперь в другом месте. Должно быть, внутренняя борьба отразилась у меня на лице, поскольку мои спутники стали подбадривать меня, говоря:

– Не дрейфьте, вы сможете это сделать.

Разумеется, я мог это сделать, но мне стало ясно, что даже 3 пенса в моем кармане были слишком большой роскошью для таких бедолаг, и, чтобы стереть все вызывающие зависть различия, я вытряхнул медяки. Затем я попрощался со своими провожатыми и с колотящимся сердцем, ссутулившись, побрел по улице, чтобы занять место в самом конце очереди. Горестное это зрелище – очередь несчастных, топчущихся на краю могилы; насколько горестное, я даже представить себе не мог.

Рядом со мной стоял невысокий, коренастый старик. Крепкий и здоровый, несмотря на возраст, с крупными чертами и огрубевшей кожей, какая бывает у тех, кто долгие годы подставлял лицо солнцу, ветру и дождю, – это, без сомнения, были лицо и глаза моряка, и мне тут же пришли на ум строки из «Гребца галеры» Киплинга:

  • Но глаза мои слезятся: непривычен яркий свет,
  • Лишь клеймо я заработал и оков глубокий след,
  • От плетей рубцы и язвы, что вовек не заживут.
  • Но готов за ту же плату я продолжить тот же труд[9].

Насколько прав я был в своих предположениях и насколько точно подходили эти строки, вы узнаете.

– Долго я так не протяну, не смогу, – жаловался он своему соседу. – Разобью какую-нибудь витрину побольше и загремлю на четырнадцать дней. Тогда-то у меня будет и койка, чтобы выспаться, это уж как пить дать, и харчи получше, чем здесь. Вот только без табачка плоховато. – Последнее соображение было высказано с грустной покорностью. – Я уже две ночи провел на улице, – продолжал он. – Позапрошлой ночью промок до костей, долго я этого не вынесу. Старею, однажды утром подберут меня мертвого.

Он повернул ко мне взволнованное лицо:

– Нельзя позволить себе состариться, слышишь, парень. Помирай, пока молод, иначе докатишься до такого же. Я тебе дело говорю. Мне восемьдесят семь, и я служил своей стране, как мужчина. Три нашивки за безупречную службу, Крест Виктории, и вот что я за это имею. Жаль, что я не умер. Жаль, что не умер. Смерть была бы мне наградой, это я точно говорю.

Глаза его подернулись влагой, но прежде, чем стоявший рядом мужчина попытался его утешить, он уже начал напевать себе под нос бодрую морскую песенку, словно не было на свете места печали и горю.

Вот его история, которую он рассказал в ответ на мою просьбу, стоя в очереди в работный дом после двух ночей скитаний по улицам.

Еще мальчиком он начал службу в Британском военно-морском флоте и служил более двух десятков лет верой и правдой. Имена, даты, командиры, порты, корабли, стычки и сражения – все это перечислялось беспрерывным потоком, но я был не в силах запомнить, поскольку делать записи у дверей работного дома было бы странно. Он прошел «Первую войну в Китае», как он ее назвал, поступил в Ост-Индскую компанию и прослужил десять лет в Индии, вновь вернулся в Индию с Британским военным флотом во время восстания сипаев, участвовал в Бирманской и Крымской войнах, а потом еще сражался и достойно служил Британскому флагу по всему свету.

А затем случилось одно происшествие. Совсем незначительное, если проследить его причины: возможно, лейтенанту скрутило живот после завтрака, или он хорошенько гульнул накануне, или сильно задолжал, или получил выговор от командира. Короче говоря, именно в тот день лейтенант был зол. Матрос вместе с другими «ставил носовой такелаж».

Заметьте, матрос прослужил на флоте больше сорока лет, получил три нашивки за безупречную службу, был награжден Крестом Виктории за проявленную в сражении храбрость, так что он в принципе не мог быть этаким отъявленным дебоширом. Лейтенант был раздражен; лейтенант обозвал его – обозвал грязным словом, прошелся насчет его матери. Когда я был мальчишкой, наш кодекс чести велел нам драться, как черти, если в адрес наших матерей звучало подобное оскорбление; и в моей части света многие мужчины поплатились жизнью за это ругательство.

Однако лейтенант оскорбил так матроса. В руках матроса оказался стальной рычаг или прут. Не задумываясь, он ударил им лейтенанта по голове, столкнув за борт. В тот момент, как он сказал, он «понял, что натворил».

«Я знал устав и сказал себе: с тобой все кончено, старина Джек, так что вперед. И я прыгнул за ним, намереваясь утопить нас обоих. Так бы я и сделал, да только шлюпка с флагманского корабля как раз проходила мимо. Нас втащили в нее, а я все не отпускал его и продолжал колошматить. Это-то меня и погубило. Если бы я его не бил, мог бы сказать, что, осознав свой поступок, прыгнул в воду, чтобы спасти его».

Затем был военный трибунал, или как там это называется на флоте. Он произнес приговор слово в слово, будто затвердил его наизусть и многократно повторял в тяжелые минуты. Для поддержания дисциплины и уважения к офицерам, которые отнюдь не всегда ведут себя как джентльмены, того, кто провинился лишь тем, что поступил как мужчина, разжаловали, лишили всех премиальных и права на пенсию, у него отобрали Крест Виктории и уволили из военно-морского флота с хорошей характеристикой (это был единственный его проступок), он получил пятьдесят ударов плетьми и на два года отправился в тюрьму.

– Лучше бы мне утонуть в тот день, Бог свидетель, лучше бы мне утонуть, – заключил он, когда очередь двинулась вновь и мы обогнули угол.

Наконец впереди показалась дверь, в которую группами пропускали нищих. И тут я узнал удивительную вещь: была среда, и никого из нас не выпустят до утра пятницы. Более того, к сведению всех курильщиков: нам не разрешили проносить табак. Его следовало оставить при входе. Мне сказали, что иногда его возвращают при выходе, а иногда уничтожают.

Старый вояка преподал мне урок. Достав кисет, он высыпал табак (которого было прискорбно мало) на бумажку. Затем аккуратный плоский сверточек отправился в носок внутрь башмака. Мой табак тоже отправился в носок, курильщики поймут, каково это провести без табака сорок часов.

Очередь продолжала двигаться, и мы медленно, но верно приближались к воротам. Когда мы очутились у железной решетки и за ней показался служитель, старый моряк окликнул его:

– Сколько человек еще пустят?

– Двадцать четыре, – последовал ответ.

Он встревоженно смерил глазами очередь впереди и принялся считать. Перед нами было тридцать четыре человека. Разочарование и страх отразились на лицах стоявших поблизости людей. Не очень-то веселая перспектива провести на улице бессонную ночь голодными без единого пенни в кармане. Но мы надеялись вопреки здравому смыслу, пока перед нами не осталось десять человек и служитель не дал всем от ворот поворот.

– Мест больше нет, – произнес он, закрывая дверь.

Несмотря на свои восемьдесят семь, моряк сорвался с места и потрусил прочь в отчаянной попытке найти приют где-нибудь еще. Я стоял и советовался с двумя другими нищими, знатоками окрестных ночлежек, о том, куда можно податься. Они предложили попытать счастья в работном доме Поплар, в трех милях отсюда, и мы двинулись в путь.

Когда мы завернули за угол, один из них сказал:

– Я должен был попасть сюда сегодня. Я пришел к часу, когда очередь только начала выстраиваться, – любимчики, все дело в них. Ночь за ночью они пускают одних и тех же.

Глава VIII

Возчик и плотник

Что касается «Возчика» – с его крупными чертами, короткой бородкой и выбритой верхней губой, – то в Соединенных Штатах я мог бы принять его за кого угодно, от квалифицированного рабочего до преуспевающего фермера. Ну а в «Плотнике» я бы сразу узнал плотника. Он выглядел, как и подобает плотнику: сухопарый и жилистый, с проницательным, зорким взглядом и руками, огрубевшими от сорока семи лет работы с плотницким инструментом. Главной бедой этих людей была старость и то обстоятельство, что дети вместо того, чтобы возмужать и заботиться о престарелых родителях, умерли. На них обоих годы оставили свою печать, а молодые и сильные конкуренты заняли их места.

Это были те двое мужчин, которые, как и я, не получили места в работном доме Уайтчапел и теперь вместе со мной направлялись к ночлежке Поплар. Так себе местечко, считали они, но это был наш последний шанс. Или Поплар, или ночь на улице. Оба мечтали о койке, потому что оба были готовы «отдать концы», как они выражались. Возчик, которому стукнуло пятьдесят восемь, провел без крова и сна уже три ночи, тогда как шестидесятипятилетний Плотник скитался целых пять ночей.

О вы, почтенные господа, изнеженные, сытые и румяные, вы, кого каждый вечер ждут кровати с белоснежным бельем и просторные спальни, как мне объяснить вам, сколь сильно вы страдали бы, проведя бессонную ночь на лондонских улицах? Уж поверьте мне, вам бы показалось, что прошли тысячи столетий, прежде чем на востоке посветлело небо, вас сотрясала бы дрожь до тех пор, пока вы не готовы были бы кричать от боли, сводящей каждую мышцу, и вы удивлялись бы тому, как сумели вынести все это и остаться в живых. Стоит вам опуститься на скамью и закрыть от усталости глаза, как полицейский разбудит вас и грубо велит «убираться». Вы можете отдохнуть на скамейке, хотя скамеек мало и попадаются они редко, но стоит вам заснуть, как вас сгонят с места и усталые ноги вновь побредут по бесконечным лондонским улицам. Стоит вам от отчаяния пойти на хитрость, отыскать пустынный переулок или темную подворотню и прилечь там, как вездесущий полицейский погонит вас и оттуда. Гнать вас – его работа. Это закон власть имущих – гнать вас отовсюду.

Но едва забрезжит рассвет, как ночной кошмар развеется и вы побредете домой, чтобы как следует отдохнуть, и до самой своей смерти будете рассказывать историю своих приключений восхищенным друзьям. Рассказ превратится в захватывающую эпопею. Восьмичасовая ночь сделается Одиссеей, а вы Гомером.

Не так обстояли дела с теми бездомными, которые тащились со мной к работному дому Поплар. А этой ночью в Лондоне таких было тридцать пять тысяч, мужчин и женщин. Пожалуйста, постарайтесь не вспоминать об этом, когда отправитесь в кровать: если вы так изнежены, как мне думается, вы будете спать хуже, чем всегда. Но каково шестидесяти-, семидесяти- и восьмидесятилетним старикам, истощенным, а вовсе не сытым и румяным, встречать рассвет, так и не сомкнув глаз, проводить день в отчаянном поиске жалких корок, страшась следующей бесприютной ночи, и так в течение пяти дней и ночей, – о почтенные, изнеженные господа, сытые и румяные, разве вы вообще способны это понять?

Я шагал между Возчиком и Плотником по Майл-Энд-роуд. Это широкая дорога, прорезающая самое сердце Ист-Энда, на которой всегда полно народу. Я упоминаю об этом, чтобы вы вполне оценили то, что я буду описывать дальше. Как я уже говорил, мы шли по дороге, и мои спутники все больше мрачнели, кляня свою родину; я поддакивал им, как американский бродяга, который застрял в этой странной и ужасной стране. Я выдал себя за матроса, прокутившего на берегу все деньги и даже одежду (чему они поверили, поскольку такое с матросами случается) и крепко севшего на мель, пока не подвернется подходящий корабль. Это объясняло мое незнание английских порядков вообще и принятых в ночлежках в частности, а также мое любопытство.

Возчик с трудом поспевал за нами (он сказал мне, что сегодня еще ничего не ел), а Плотник, худой и голодный, в сером потрепанном пальто, печально развевавшемся на ветру, припустил вперед широким неутомимым шагом, напоминая койота в прериях. Пока мы шли и беседовали, оба не отрывали глаз от мостовой, то один, то другой наклонялся и что-то подбирал, не сбавляя при этом шага. Я думал, что они подбирают окурки, и не обращал на это внимания. Но потом я все-таки обратил.

С грязной, заплеванной мостовой они подбирали апельсиновые корки, яблочную кожуру, веточки от винограда и ели их. Сливовые косточки они разгрызали, чтобы добраться до ядрышка. Они поднимали хлебные крошки величиной с горошину, яблочные огрызки – такие черные и грязные, что их трудно было узнать, и все это они отправляли себе в рот, жевали и глотали, и происходило это между шестью и семью часами вечера 20 августа 1902 года от Рождества нашего Господа, в сердце самой великой, самой богатой и могущественной империи, которую когда-либо видел мир.

Мои спутники вели беседу. Они были далеко не дураки. Просто они были старые. И конечно же, когда их выворачивало от подобранной на мостовой дряни, говорили они о кровавой революции. Они разглагольствовали, как анархисты, фанатики и безумцы. И кто может винить их за это? Несмотря на то что в тот день я успел три раза сытно поесть и, стоило мне только пожелать, мог отправиться в уютную постель, несмотря на мою социальную философию и эволюционистскую веру в поступательное развитие и постепенное преображение мира, – несмотря на все это, скажу я вам, меня подмывало нести такую же чушь или прикусить язык. Несчастное дурачье! Не таким, как они, совершать революции. И когда они умрут и превратятся в прах, что произойдет довольно скоро, другие дураки будут рассуждать о кровавой революции, подбирая отбросы с заплеванного тротуара, шагая по Майл-Энд-роуд в работный дом Поплар.

Поскольку я был иностранцем, к тому же молодым, Возчик и Плотник объясняли мне, что к чему, и давали советы. Кстати, советы их были весьма краткими и по делу: убираться из этой страны.

1 Перевод В. Лимановской.
2 Полицейский.
3 Апрайт (англ. Upright) – честный.
4 Старая Ищейка (Old Sleuth) – псевдоним Харлана Пэйджа Хэлси (1839? – 1898), автора множества популярных детективных историй.
5 Пул и Лаймхаус – районы в Восточном Лондоне, расположенные на берегу Темзы.
6 Уоппинг – район в Восточном Лондоне на северном берегу Темзы.
7 Пигу Артур Сесил (1877–1959) – британский экономист, автор таких работ, как «Экономическая теория благосостояния», «Безработица», «Ценность денег».
8 Кью-Гарденз – королевский ботанический сад в западной части Лондона, основанный в 1759 г.
9 Перевод Е. Дунаевской.
Продолжение книги