Серебро бесплатное чтение
Серебро
Наташе Баженовой
- По коридору он шёл – до первого всполоха.
- Спустивший собак – абсолютен и пьян.
- Ночным серебром кормили там Молоха,
- Там всякий живой был кефиром румян.
- Тяжёлые крылья сбивали столы —
- Заслоняли лучи от чёрных витрин,
- От ламп ильичей, и от римских свечей,
- И от ёлок, обстеленных клеем флажков,
- Сиявших на каждой фуражке в лицо.
- Семь дарёных небес выделяли дугу:
- Он ведь жил во гробу, а теперь – на снегу
- Он был напоён. И талой водой – до дна —
- Ему в душу плыла полуденная мгла.
- По коридору лежал он – исполненный всполоха:
- Вдоль прозрачных крестов, – мимо тьмы берегов.
- И я видел весь бред – до последнего шороха.
- Я об этом узнал от запойных богов.
Вера В
Ночью моросил дождик, но к утру перестал. Деревянный неоштукатуренный домик у Волкова кладбища[1] в этот мартовский день десятого года двадцатого века словно умылся этим дождём, как умывается порой второпях под душем буржуа в доме на Каменноостровском проспекте – одной из самых лёгких и безответственных улиц Петербурга.
Молодой мужчина, вышедший из пролётки, не был буржуа, но жил на Каменноостровском проспекте. Он отличался ответственностью, несмотря на кажущуюся лёгкость своего поведения. Здесь же он, как и его брат, оказался, движимый самыми добрыми и благородными чувствами – перевезти своего друга-поэта к себе.
– Витя, – бодро произнёс он, входя в почти пустую комнату, – мы за тобой, собирайся, где твои вещи…
– Приветствую, Давид[2], – ответил высокий блондин, несколько растерянно поднимаясь с кровати. Казалось, он не ожидал прихода товарища.
– Ты приготовил вещи? – спросил Давид.
– Да, вот чемодан, – Витя показал на предмет, который правильнее было бы назвать чемоданчиком. – И вот ещё.
Он вытащил из-под кровати наволочку, набитую чем-то лёгким и воздушным, как стихи Велимира Хлебникова[3]. Собственно, это они и были.
– Хорошо, пойдём. Ты ничего не забыл?
– Вроде нет… – рассеянно ответил Хлебников и вышел из комнаты. Бурлюк посмотрел на пол и увидел листок бумаги. Он поднял его и прочитал: «О, рассмейтесь, смехачи…» Сунул его в карман, ещё раз внимательно осмотрел комнату и вышел вослед…
Через три дня в эту комнату въехал седой мужчина двадцати пяти – двадцати восьми лет. Он представился хозяйке литератором, но это был обман – Пётр не написал в своей жизни ни строчки. Зато убил двух или трёх людей. Сейчас же он хотел найти Веру В. – так звали ту, в которую он был влюблён уже год. Ту, которую он искал всё это время. Вера В. имела фамилию, но в организации, где они познакомились, её звали именно так: «Веравэ». Или «товарищ Вера».
Только он один называл её так, как называл, – «Бим».
В дверь раздался короткий стук, и она тут же открылась.
– Я вам бельё поменять, – сказала хозяйка квартиры, улыбаясь уголками губ, и быстро вошла. – Прошлый жилец неаккуратен был. Мы его взяли жить, чтобы дочек наших учил, – продолжала она, убирая старое бельё, выпятив свой толстый зад, – он и не платил нам ничего. Нам и не надо вовсе. Вам сдала – просто уж попросили очень.
– Благодарю, – сказал Пётр, внутренне усмехнувшись. Он заплатил за три дня столько, сколько другой не заплатил бы и за три недели, с учётом весьма скромной обстановки. Он бы дал сумму и за три месяца, но не хотел таким образом привлекать к себе внимания.
– Ваше? – спросила она, вытащив что-то из-под простыни. Это были мятые листы бумаги.
– Нет, – покачал он головой.
– Это прежнего жильца. Странный молодой человек, звал себя председателем земного шара. Вилимиром каким-то. Тихопомешанный, одним словом. Раз не ваше, на растопку пойдёт, – без перехода сказала она.
– Позвольте? – Пётр привстал и протянул левую руку.
Хозяйка вложила в неё бумаги. А в свой взгляд – нечто далёкое от пристойности. «Не хватает только, чтобы она губы облизнула», – с усмешкой подумал Пётр.
– Так это же стихи, – сказал он с некоторым удивлением, ухватив в мешанине мелких, почти микроскопических букв несколько предложений, написанных более крупно.
– Это? – хозяйка взяла один из листов обратно, чуть коснувшись пальцев Петра своими и, посмотрев ему в глаза, провела языком по губам.
После чего взглянула на листок.
– Вот это? – насмешливо произнесла она и прочитала: «Бесконечность – мой горшок. Вечность – обтиралка. Я люблю тоску кишок. Я зову судьбу мочалкой».
– Ха-ха-ха, – расхохотался Пётр, – у поэтов бывают удачные стихи, бывают неудачные. Вот это неплохо, согласитесь: «Слоны бились бивнями так, что казались белым камнем под рукой художника, олени заплетались рогами так, что казалось, их соединял старинный брак со взаимными увлечениями и взаимной неверностью, реки вливались в море так, что казалось: рука одного душит шею другого».
– Да уж, – неуверенно вздохнула женщина, – конечно, увлечения, и понятно почему. Согласна…
Когда она ушла, Пётр вытащил из саквояжа маленький револьвер. Подумав, положил его на полку возле стены. Сел на кровать и стал читать исписанные листы, оставленные бывшим жильцом:
- Ты позови её, как зовут на рассвете погибшую лань,
- Охотники, попавшие в западню сами.
- Ты позови её, как встарь звали новь.
- Воздевая в воздухе дланями, ждущие любовь.
- Те, кто, забыв арго чертей, летели на лепестки роз,
- Чтобы целовать стрекоз.
Пётр встал с кровати.
– Позвать любовь, – произнёс он тихо. – Я зову тебя, Бим, – сказал он и посмотрел в окно: там выстроились кресты, какими однажды пометили и его. И не святой водой, а зелёнкой.
Пётр не знал, в каком году он родился, но знал, что в России. Не знал, крестили ли его в детстве, но знал: у него были родители. Детская память цеплялась за то, что было. Или приснилось?
Но ему не приснилось, как в 1899 году в Германии ему мазали лоб зелёным раствором, после того как он сорвался с трапеции. И стал клоуном.
Когда ему было восемь, он забрался на корабль, идущий в Неаполь из Одессы. В Неаполе он научился говорить на трёх языках: итальянском, французском и немецком.
С девяти лет он работал в цирке.
Там он научился акробатике, стрельбе и хорошим манерам. Старый Франц, про которого говорили, что он австрийский герцог, занимался с ним этикетом, историей, литературой, а также научил играть на губной гармошке.
Пётр привстал и пошёл на кухню, где пахло борщом и жареным мясом. На кухне в клетке сидела канарейка. Он налил в чашку горячую воду из самовара.
Тут же на кухню вышла хозяйка.
– Вы любите синема? – спросила она.
– Терпеть не могу.
– Вы шутите?
– Ничуть, – сказал он и пошёл к себе.
Сел за стол, на котором лежало несколько листов из тех, что он нашёл. Ещё раз прочитал один из них:
Я вижу Вэ как круг и точка в нём,
А Зэ – упавший К, в нём зеркало и луч,
Л – круговая площадь и черта оси,
Ч – в виде чаши,
М – лица молний, облаков и туч,
Я вижу Я как единицу,
А, Б, В, Г как «Господи, спаси»
Он оторвался от чтения.
– Вэ… Вера, Вера… Ты круг и точка в нём.
Он впервые встретил Веру В. в летнем ресторане на берегу Волги, в Самаре.
Пётр никогда не верил в любовь с первого взгляда, но в ту секунду, как он увидел Веру В., каждый атом его тела превратился в акробата на вершине трапеции.
Он заметил, что она посмотрела на его волосы, седые, как луна, но не удивилась, а спросила:
– Вы так молодо выглядите, Пётр, несмотря на седину. Откуда вы?
– Таганрог, – ответил он. – Вы считаете, что выглядеть молодо – это, прежде всего, место, где родился?
– Иногда это просто умереть молодым. И остаться в памяти на фотокарточках. Как Чехов. Ваш земляк.
Мимо них проходил уличный клоун. Большой красный нос. Рыжий парик. Вероятно, он устал: его лицо не выражало ничего, кроме этого чувства. В самой смертельной стадии. Пётр вдруг понял, что у Веры В. под шляпкой рыжие волосы. И, подчиняясь неожиданному порыву, произнёс:
– А вы рыжая…
– Как Бим, – быстро нашлась она. – А вы как Бом.
– Я поседел в пятнадцать лет. Психиатры называют это словом «стресс». Так что мы и вправду как Бим и Бом. Только разве лишь отличие, что они номинально рыжий и белый клоуны.
– Вы, Бом, такой же франт, как и на арене, – улыбнулась она.
– Вы, очевидно, имеете в виду Станевского, а я помню ещё Кортези. Это был первый Бом. Тот не одевался как франт, а просто наносил чёрную точку на нос. Я видел их выступление в Берлине. Я старше, чем выгляжу, – улыбнулся он. – И знайте, я сам был клоуном.
– O, there are so many veins for one man[4].
– I must confess that all my vein comes from the wine and comes to wine[5], – ответил он и предложил шампанского.
Они стали любовниками в ту же ночь. А на следующий день могли стать врагами.
Они прогуливались по набережной, когда раздался взрыв. Их швырнуло на траву. Это была акция. Боевики пытались взорвать чиновника. Несмотря на кровь у виска и на лбу, которая заливала глаза, он быстро поднял Веру и потащил в сторону. Но она всё равно успела заметить разорванные тела, среди которых были два ребёнка. На её лице застыл ужас…
– Зачем ты делаешь это, Бом? – спросила она вечером. Он сразу понял, о чём она.
– Жизнь – это клоунада ада.
– Но ведь ты не веришь в идеалы тех, с кем общаешься? Революция для тебя – это клоунада?
– Буффонада. Так точнее. Но прибыльная и щекочущая нервы.
– Для этих детей жизни больше не будет. Никогда.
– Может быть, тем лучше для них, – холодно ответил он.
Она вздрогнула.
– Ты знаешь, откуда пришло это название – буффонада? – спросила она.
– Думаю, от «буффо» – надувать щёки. Один клоун надувает, другой бьёт его по щеке. Получается довольно громкий звук.
– Сегодня было довольно громко, – сказала она медленно. – А я думаю, что слово «буффонада» – это от имени древнегреческого жреца Буффо. Он должен был принести жертву Зевсу, но не стал этого делать и убежал. Его искали по всей Греции, но нашли только топорик.
– Ты хочешь убежать? – спросил он. – И где же тебя искать, Бим?
Она промолчала.
А утром исчезла. Он поспешил сообщить об этом «товарищам». Атаку на астраханского губернатора пришлось отложить. Более того, последовали аресты. Некоторые считали, что в этом виновата Вера В. Другие отвергали такую возможность. И он тоже. Хотя бы потому, что сам был действующим агентом охранного отделения. И аресты в Астрахани – это были результаты его деятельности.
Революционеры поручили ему узнать, где находится Вера В., жива ли вообще и связана ли как-то с охранкой. Это было сложно, но он смог. Она была в картотеке. И не как подрывной элемент, а как агент. Это было неожиданно. А для неё, вероятно, неожиданным было его письмо, в котором он просил её прийти. Причём именно сюда, в этот дом рядом с Волковым кладбищем.
То, что до него в этой квартире жил поэт, показалось ему добрым знаком. Вера увлекалась поэзией. Её любимым поэтом был Александр Блок. А одним из любимых его стихотворений – «Незнакомка». Когда Пётр сказал ей, что встречал Блока в Петербурге и, более того, однажды разделил с ним трапезу (так он выразился), она посмотрела на него широко открытыми глазами. Пётр не стал рассказывать Вере о том, что встретил поэта в одном из довольно затрапезных заведений на Васильевском острове. Впрочем, судя по тексту стихотворения, блоковская незнакомка посещала похожие заведения. Только скорее в Озерках – месте отдыха петербуржцев, тихом дачном городке. На одной из этих дач убили попа Гапона – провокатора, пять лет назад выведшего на улицы столицы массы людей на якобы спонтанный крестный ход. Основной задачей революционеров, которые координировали это выступление, было убийство царя. Но его не оказалось в городе. Неизвестно, с какой стороны прозвучал первый выстрел, однако расстрел демонстрации послужил причиной массовых вооружённых выступлений.
Вера сказала, что именно «Кровавое воскресенье» стало для неё отправной точкой в деле революционной борьбы.
– Я лиру посвятил народу своему. Быть может, я умру неведомый ему, но я ему служил – и сердцем я спокоен, – увлечённо прочитала она ему стихи Некрасова в один из тех дней.
Они катались на лодке по Волге.
– В часы забав иль праздной скуки, бывало, лире я моей вверял изнеженные звуки… – ответил он тогда ей словами другого поэта.
Далее каким-то образом их разговор перешёл в шутливый, обойдясь, впрочем, без банальностей. Было тихо и спокойно, водная гладь поблёскивала в лучах солнца, мимо прошёл небольшой парусник.
– Какие небесно-синие паруса, – сказала Вера.
– Им не хватает золотой лиры, – добавил он. – Смотрелось бы красиво. Гармонично.
– Когда-нибудь, когда на земле наступит настоящая свобода, равенство и братство, вот только тогда всё будет гармонично.
– Ты думаешь, это возможно?
– Конечно!
– Но ведь свобода исключает равенство, а равенство – свободу.
– Для этого и нужно братство, чтобы не было противоречий…
– И когда это произойдёт?
– Уверена, что наши дети это увидят.
Казалось, это было совсем недавно. Впрочем, так оно и было.
Когда Вера вошла, он сидел. В руке девушки был револьвер. Он положил на стол рукопись, озаглавленную «Допрос Заратустры»[6]. Это была работа Велимира Хлебникова.
– Ты не должна меня бояться, Бим, – сказал он, прижав к груди левую руку.
– А ты меня должен, Бом. Товарищи давно подозревали, что ты агент охранки, но не было никаких доказательств. Мой адрес знали только в отделении. Теперь я должна тебя убить.
– Мы все когда-нибудь умрём. Правда, Бим?
– Правда, Бом.
Через несколько секунд раздался странный звук. Канарейка в клетке повернула голову, гадая, – это выстрел револьвера или поцелуй стрекозы?
Вена
Хлебников осмотрелся на улице. И вдруг увидел стрекозу. Она, серебристая, как пуля для вампира, летела куда-то мимо. Скорее всего – в сторону Невы.
Его дорога лежала в ресторан «Вена»[7]. Туда он и зашёл. И именно в этот момент в его голове возникла мысль, над которой стоило подумать. Он в «Вене», на берегу Невы. Вена – Нева. Просто переставить буквы. Нева – это вена Петербурга. Вена, Венеция – это города, основанные венедами. Это же ясно! Тут не нужен Егор Классен[8]. А славяне или словене – это, конечно, посланцы венедов! Именно тут, у Невы, жили словене. И вообще, этот город должен называться Невоград! Это интересная мысль. Он хотел записать её на клочке газеты, но проходивший мимо Бурлюк уже протягивал руку.
– Пойдём, Витя. Сегодня Брюсов в ударе…
– Ха-ха-ха-ха, – рассмеялся Валерий Брюсов в угловом, литераторском зале «Вены», ресторана не для всех, – а вот как было на самом деле. Как я написал вначале: «Товарищ мой. Один из многих. Вот-вот откинет свои ноги. И с Богом встретится душа. Крадусь к нему я неспеша. Он тихо близится к концу. И я, шепча слова проклятий, его бью с силой по лицу!»
Финал был встречен собравшимися всего лишь лёгкими аплодисментами. Тем не менее, на лице Брюсова промелькнуло удовлетворение. Было понятно, что большего добиться сейчас невозможно – все уже увлеклись вином и беседами. И то, что он достиг такого эффекта, было неплохо. К тому же, только пробило двенадцать ночи.
Внезапно Брюсов почувствовал, что кто-то смотрит на него, и выхватил взглядом лицо молодого человека, который несколько выбивался из круга собравшихся. Ресторан «Вена» посещали люди среднего достатка, если не считать богачей от мира искусства: Шаляпина, Собинова, Куприна, Леонида Андреева, а также тех, кто хотел посмотреть на богему. «Золотая молодёжь» сюда не часто забредала, скорее – «молодёжь серебряная».
Этот же отличался от всех, словно принадлежал к молодёжи особого сплава. Как Гектор или Ахиллес, или какой-нибудь другой античный юноша – любимец богов и Кузмина.
Именно он, Михаил Кузмин, стоял рядом с необычным молодым человеком, внимательно смотревшим на Брюсова.
Кузмин был, как всегда, в красном галстуке. Уж Брюсов знал, что красный цвет в одежде – это опознавательный знак тех, кто отношениям между мужчиной и женщиной предпочитает несколько другие.
Кузмин направился в сторону Брюсова.
– Прекрасно, Валерий, но очень печально.
– Что именно?
– То, что ты написал это первым.
Брюсов хотел поинтересоваться, что именно имеет в виду Кузмин, но тот опередил его:
– Так или иначе, эти стихи не принесут денег. Как и вообще литература.
Брюсов громко расхохотался. Он мог бы много что сказать, но сказал лишь:
– Горький и Андреев получают более чем прилично.
– Это и есть доказательство. Они – политические писатели, а пропаганда всегда будет прибыльнее литературы, – ответил Кузмин.
Неожиданно в их разговор вмешался Давид Бурлюк. Как всегда, он был вызывающе одет – в вишнёвый сюртук и золотую жилетку. Приложив лорнет к своему стеклянному глазу, он воскликнул:
– Вейнингер[9] получил миллионы! За небольшую по объёму книгу.
– И смерть, – заметил Брюсов.
– Он сам выбрал свой путь.
– Сам? – усмехнулся Брюсов.
– Что вы хотите сказать? – спросил Бурлюк.
– Я всего лишь могу предположить, что это был не его выбор.
– Постойте?! – взволновался Бурлюк так, что серьга в его ухе закачалась. – То есть?!
– Его вполне могли убить те, кому не нравились его сочинения.
– Глупости. Он мог быть гомосексуалом, – включился в разговор Кузмин. – А это люди более чувствительные. Так, по крайней мере, считает доктор Фройд из Вены.
– Не помню у него такого утверждения, – нахмурил лоб Брюсов.
– А вот то, что в сочинениях Вейнингера сквозит мысль о самоубийстве – это факт, – добавил Бурлюк.
– Не уверен, – сказал Кузмин, – но уверен в том, что надо быть животным, чтобы хоть раз в жизни не подумать о самоубийстве.
– Ваша мысль? – откликнулся с интересом Брюсов.
– Думаю, да, – прищурив глаза и приподняв подбородок, подтвердил Кузмин.
– Опасная мысль. Человеческая, слишком человеческая.
Кузмин усмехнулся.
– А ваша мысль может привести в сумасшедший дом. Как привела она Ницше.
– Но при чём тут Ницше?! – возмутился Бурлюк.
– Ницше привела в сумасшедший дом кривая дорожка отрицания человечности, вот истина, – заметил Кузмин.
– Отрицания человечности… – усмехнулся Брюсов. – Вот сейчас, в момент, когда я известен, почитаем не только Одиноким, но и многими другими, круг моих постоянных читателей ограничен тысячью. Только тысяча человек читает меня в этой огромной стране! Что же до остального человечества, то ему нет дела до меня, и я отвечаю взаимностью. Поэтому… – он прокашлялся, выпил шампанского и продекламировал:
- Неколебимой истине
- Не верю я давно.
- И все моря, все пристани
- Люблю, люблю равно.
- Хочу, чтоб всюду плавала
- Свободная ладья.
- И Господа, и Дьявола
- Хочу прославить я…
В эту ночь в «Вене» были заполнены почти все четыре зала и тринадцать кабинетов.
Столик писателя Куприна, как всегда, окружала шумная, восторженная, бесцеремонная толпа. Куприн говорил мало, смотрел своими внимательными, будто даже презрительными глазами на окружающих. Казалось – прощупывал их нутро, чтобы вытащить наружу натуру.
Как правило, в «Вене» сдвигали столы так, чтобы не разбивать большую компанию. И сегодня было так же. Только эгофутуристы опять собрались в девятом кабинете. Но Бурлюк и Хлебников сидели отдельно.
– Это гениально! – говорил Бурлюк Хлебникову. – Это перевернёт старое отжившее представление о поэзии, музыке, живописи! Победа над солнцем! Превратим всё в Ничто и войдём в Четвёртое измерение!
– Твоей головой, Додя, надо украсить Анды, – уверенно заявил Хлебников.
– Простите, – обратился к ним молодой мужчина. Черты его лица можно было бы назвать красивыми, если бы их не портило странное выражение. – А кто это рядом с Кузминым?
Бурлюк, осведомлённый обо всём, знал и то, кем является появившийся перед ними мужчина. Это был поэт Александр Тиняков[10], пишущий под псевдонимом Одинокий, эрудит, знаток древних мистических учений и многого такого, что Бурлюк и сам бы предпочёл знать. Или не знать совсем.
– Это… скорее всего, новый протеже Кузмина. Если не сказать – пассия, – ухмыльнувшись, ответил он.
– Вряд ли, – покачал головой Тиняков-Одинокий. – Во-первых, он сам платит. И не только за себя, но и за всех, кто рядом, а это не то специфическое «мужское братство», за которое будет платить этот господин. Пойду-ка познакомлюсь.
Бурлюк проследил взглядом за Тиняковым. Тот подошёл к молодому человеку и сходу начал фамильярно с ним разговаривать. Это было в стиле пьяного Тинякова. А пьяным он был всегда. По крайней мере, когда его видели другие.
– А это кто? – спросил Хлебников Бурлюка, по-детски указывая на человека, бодро разговаривающего с Куприным. Человек был высок ростом, дороден, во всём его облике ощущалось благородство. Но оно не сквозило, как у большинства снобов, даже не знающих, что на самом деле означает слово «сноб», а просто молчало. Но молчало само за себя. Внушительно.
– Это известный скотопромышленник и меценат Квашневский-Лихтенштейн. Вероятно, именно с него Куприн списал своего Квашнина из «Молоха», – пояснил Бурлюк. – Пойдём, Витя, к тому столу, поговорим с нужными людьми, может, растрясём их кошельки на новое искусство. Старик Репин даже не понимает, какую службу нам сослужил, обвинив в вандализме. Как будто и впрямь это мы вложили нож в руку Балашову[11]! Впрочем, всё он, шельма, понимает! Иначе бы не рисовал то, что рисует. Что ж удивляться изрезанной картине! А нам надо пользоваться моментом, пока скандал не затих. Говорят, что Квашневский – друг Дранкова.
– Это кто? – привычно произнёс Хлебников.
– Это тот человек, на чьи деньги была снята «Понизовая вольница». Фильма про Стеньку Разина, который бросает персидскую княжну в волны. Как мы Пушкина! – победно захохотал Бурлюк и решительно увлёк за собой друга.
– Мы собираемся летом в Италию. А потом, осенью, в санаторию. В Крым. Там чудесно в это время года. Райское место. И Волошин приглашает в гости…
Это сказала красивая стройная шатенка с уверенным ясным взглядом зелёных глаз.
– А мы осенью к себе в имение, – сказал Квашневский-Лихтенштейн, благосклонно взглянув на подошедших Бурлюка и Хлебникова. – Рядом с Царским Селом. Я так люблю наш тёмный глухой лес с дурманящим запахом палых листьев. Впрочем, листьев чаще трёхпалых – кленовых. Есть в лесу том прелестная кленовая рощица. А там пахнет грибами, сыростью, прелью и даже, кажется, трелью, нашего лешего или античного Пана, если учесть все эти греческие статуи, каким-то чудом занесённые в наши холодные просторы… Кстати, должен сказать, господа, что сборник получился весьма интересным.
– Ах, вы про сборник, посвящённый десятилетию «Вены»? Да, очень талантливо, – отозвалась женщина.
– И, замечу, с определённым подтекстом, Александра Сергеевна, – продолжил Квашневский-Лихтенштейн. – Всё же там изображены две пьющие обезьяны.
– Аполлинарий Порфирьевич, так ли много разницы между пьяными Панами и пьяными обезьянами? – с улыбкой спросила красавица.
– Настолько, насколько есть разница между поющим Шаляпиным и поющим Дягилевым, – вставил Брюсов.
Бурлюк рассмеялся понимающим одобрительным смехом. Его глаз, его единственный глаз блеснул блесною прошлого в этом омуте настоящего.
– Господа, прошу вашего внимания! – голос Тинякова прозвучал настолько громко, что замолчали все вилки, графины, рюмки, люди. – Хочу представить – Владимир Шорох. Поэт.
– Доброй ночи, господа, – наклонил голову молодой человек, которого ранее многие принимали за любопытного отпрыска богатых и провинциальных родителей, пришедшего посмотреть на известных представителей искусства.
– Ваше будущее – моря и континенты! – внезапно воскликнул Хлебников.
Все вежливо посмотрели на него, не выражая никакого удивления. Он был уже хорошо известен в «Вене» своими странными и непредсказуемыми замечаниями. Впрочем, как и большинство эгофутуристов.
– Благодарю, – сказал Владимир Шорох так, будто странные слова Хлебникова были ему совершенно понятны.
– Это потрясающе, господа, это просто чудо техники! Представьте себе, такая огромная машина взлетает в воздух и парит там как птица! Нет, Сикорский – гений, а «Русский Витязь» – это только начало[12]! – пафосно произнёс молодой мужчина в очках с толстыми стёклами. – Господа, а калужский гений Циолковский! Ведь он говорит не только об аэронавтике, но и об астронавтике! Его «Исследование мировых пространств реактивными приборами» – это же не двадцатый век даже, это какой-нибудь двадцать первый! Полёты в космос, заселение людьми других планет – это кажется невероятным, но Циолковский убеждён, что это возможно уже через несколько десятков лет!
– На днях прочитал мнение одного известного англичанина, – заметил мужчина за пятьдесят, сидевший напротив говорившего, – он пишет, что, если западные страны не сумеют сейчас удержать Россию, то к 1930 году у неё не будет соперников.
– Пожалуй, это тот самый редкий случай, когда англичанин не слукавил, – усмехнулся Квашневский-Лихтенштейн.
Брюсов вдруг встал и с воодушевлением продекламировал:
- Враждуют вечно Аполлон и Дионис,
- Поэты жаждут катастрофу с нетерпеньем.
- ʽA realibus ad realiora!ʼ[13] – наш девиз,
- Познайте истину, остановив мгновенье!
– Браво, – равнодушно отозвался Квашневский-Лихтенштейн. – Но я продолжу мысль: люди скорее поверят лжи, завёрнутой в кричащую газетную упаковку, чем правде, лежащей на поверхности…
– Именно так! Никто не задаётся вопросом ʽСui prodest?ʼʼ[14] Вот на вчерашнем заседании Думы как раз… – вступил в разговор Дранков.
– Ах, господа, умоляю, только не надо о политике! – прервала его Александра и, кивнув Брюсову, воскликнула ʽVive la vie! Vive le moment!ʼ[15], после чего выпила бокал шампанского под одобрительные возгласы окружающих.
– О чём вы задумались? – обратился Брюсов к Квашневскому-Лихтенштейну.
– Вспомнил о письме другу римлянина Сидония Аполиннария.
– И что же он писал?
– «Я сижу у бассейна на своей вилле. Мы живём в чудесное время. Прекрасная погода. Всё тихо. Стрекоза зависла над гладью воды. И так будет вечно!»
– C'est très bien![16] – восторженно отозвалась Александра.
– Да. Но только через три года варвары уничтожили Рим.
Хлебников вышел из ресторана и стоял, жадно вдыхая свежий воздух.
– Число – да, конечно… – шептал он. – Именно, это число… Надо предупредить всех, но если они мне, как обычно, не поверят… Сверить расчёты по доскам судьбы… Невоград – четвёртое измерение! – вдруг воскликнул он, направляясь неведомо куда.
Навстречу ему попался Александр Тиняков.
– Вы уходите? – удивился он. – Зачем же? Бурлюк всё ещё в «Вене». Там вино, коньяк, мясо и музы.
И тут же, с пьяной, циничной ухмылкой стал цитировать стихи. И настолько увлечённо, что легко можно было предположить, что свои:
– Со старой нищенкой, осипшей, полупьяной, мы не нашли угла. Вошли в чужой подъезд. Засасывал меня разврат, больной и грязный…
Неожиданно подошедший Владимир Шорох прервал его:
– Аполлон накажет вас за это.
– За что? – удивился Тиняков.
– За подъезд. Вы ведь в Петербурге. Здесь так не говорят. И действительно – город отправит вас нищенствовать. Будьте осторожнее.
– Ха-ха-ха, – Тиняков расхохотался так громко, что проходивший мимо полуночник оглянулся в испуге, – вы остроумно шутите. Вас представили поэтом?
– Собственно, это вы меня так представили.
– А разве не так?
– Вы очень добры ко мне. Впрочем, в этом случае скорее не очень. Быть поэтом – это совсем не привилегия. Не Божий дар, а скорее дьявольское проклятие. Я слышал, что Валерий Брюсов, ваш кумир, господин Тиняков, говорил, что его читает тысяча человек в России. Разве это справедливо? Какой-нибудь нелепый Шарло с карикатурными усиками собирает миллионы своих поклонников по всему миру в синематогрофах. Надев, заметьте, дурацкую шляпу, штаны на три размера больше и клоунские башмаки, правда, чёрные. И весь коньяк, всё мясо и все женщины мира – его. А не старухи, как вы изволили выразиться, в подъездах.
– Позвольте, – лицо Тинякова исказила досада, – у меня далеко не только старухи. Причём старухи – это больше дань творческому вымыслу. Нет, – быстро поправился он, увидев усмешку на лице Шороха, – не больше, а именно, что дань. И ничего больше – вот так я вам скажу.
Хлебников вдруг увидел, что лицо Тинякова стало неожиданно лицом дурного человека почти ломброзовского типа. Преступника и негодяя. Впрочем, такие физиономические метаморфозы участились в последнее время, словно в воздухе разлили амальгаму, так что при определённом ракурсе реальность принимала причудливые формы. Хотя не исключено, что именно они были истинными.
– Вероятно, вы полагаете меня человеком циничным? Человеком, относящимся к женщинам как… как… к мясу? – Тиняков нашёл слово, видимо, показавшееся ему удачным.
– Однако мне кажется, что для поэта это слишком прозаическое сравнение, – заметил Шорох.
– О, не возражайте, прошу вас! Я вижу: вы именно так и считаете. И знайте – вы правы! Да я вообще ко всем людям так отношусь. В том числе и к себе. Да, кто-то лучше, кто-то хуже. Как то же мясо, простите. Вот Квашневский – это мраморная говядина. И хотя бы ещё и потому, что он не свинья. А бык, прущий напролом. И горе тому пикадору, что попадётся ему на пути. Он ему пику-то обломает.
Лицо Шороха выражало глубочайший интерес. Хлебников смотрел на Тинякова, чуть приоткрыв рот от удивления.
– А я, – продолжал Тиняков, – ничтожный, пусть и не без таланта и не без поражающей многих эрудиции, поэт, живущий людской и чей-то ещё милостью, – я всего лишь, смею покорно надеяться, фунт самой что ни на есть свинины. Не вырезка, нет, не шейка, но на грудинку я могу претендовать. И мне, знаете, пойдёт. Подлецу всё к лицу, как сейчас говорит молодёжь. По крайней мере, не свиное ухо. А некоторые, знаете, вообще по ассортименту мяса просто отбросы. Падаль, я бы сказал. «На весенней травке падаль… Остеклевшими глазами смотрит в небо, тихо дышит, забеременев червями. Жизни новой зарожденье я приветствую с улыбкой, и алеют, как цветочки, капли сукровицы липкой»[17].
– Довольно! – произнёс Шорох. – Вы очень увлеклись этим гербарием зла.
Тиняков, раскрасневшийся, с горящими глазами, как будто не желал приходить в себя, замолчал, подчиняясь воле Шороха.
– Вот видите, к чему приводит разговор о женщинах? – усмехнулся он.
– К подражанию стихам Бодлера[18], – сказал Хлебников.
– Но хорошо, что не к дуэли, как у Гумилёва с Волошиным, – опять усмехнулся Тиняков.
– Вот как? – удивился Шорох. – В России ещё стреляются из-за женщин?
– Как, вы не знаете эту историю?! – воскликнул Велимир Хлебников. – Это же было четыре года назад.
– Меня не было в Петербурге, – мягко улыбнулся Шорох.
– Да, ещё одно подтверждение того, что люди – это виды мяса. И в этом случае и Гумилёв, и Волошин были бараниной, – процедил сквозь зубы Тиняков. – Видите ли, Гумилёв имел какие-то отношения с некой Дмитриевой. Особа не столь красивая, сколь чувственная. Но потом она предпочла ему Волошина, и это открылось тогда, когда Николай Степанович решил посетить Максима Александровича на его даче в Коктебеле, это в Крыму. Возникла неловкая ситуация, а возможно, что и ламур де труа, но Дмитриева всё же выбрала Волошина, и Гумилёв получил отставку.
Было понятно, что Тиняков развязен только благодаря воздействию алкоголя.
– Гумилёв уехал, а Волошин и Дмитриева затеяли мистификацию. Отправили в журнал «Аполлон» стихи, подписанные как «Черубина де Габриак». На самом деле это были стихи Дмитриевой. Маковскому, редактору, стихи таинственной незнакомки понравились. Она позвонила в редакцию и рассказала низким волнующим голосом, что ей восемнадцать лет, она испанка, получила строгое воспитание в монастыре и живёт под строжайшим надзором отца-деспота и монаха-иезуита, её исповедника. У неё бледное лицо, бронзовые кудри и чётко очерченный рот.
Тиняков громко захохотал.
– Нет, определённо, если Гумилёв и Волошин баранина, то Маковский ослятина! Как в такое можно было поверить?! Нет, ну вы мне скажите, а?! И не надо, не говорите, всё и так понятно. Тайна вскоре раскрылась, благодаря любвеобильности мадам Дмитриевой, рассказавшей об этой мистификации очередному любовнику, и взбешённый Гумилёв наговорил что-то грязное про Лжечерубину…
– Это не так! – воскликнул Хлебников. – Толстой сказал, что это домыслы. Гумилёв ничего не говорил, просто посчитал ниже своего достоинства оправдываться. И вообще – вы неправильно рассказываете.
– Так или иначе, – продолжил Тиняков, – Волошин залепил пощёчину Гумилёву. Дуэль господа-позёры решили провести на Чёрной речке. Только трагедии не случилось. Даже комедии. Выстрелили, промазали, или осечка – неважно. Вообще, всё неважно, – взгляд Тинякова стал проясняться.
– А что же за мясо тогда эта мадам Дмитриева? – спросил Шорох.
– Вот та самая конина, не подкованная, правда, на все ноги, – расхохотался Тиняков. – Хромоногая оказалась кобыла, извините. С изъяном.
– Вы подлец! – вскричал Хлебников. – Нельзя так, нельзя!
– А что, на дуэль вызовете? – живо поинтересовался Тиняков. – Давайте. Исполним водевиль. Тоже съездим на Чёрную речку. Только вот я, возможно, не приму вызов.
Он замолчал.
– Вот вы где! – раздался позади них голос взбудораженного Давида Бурлюка. – И чем же вам не понравилась «Вена», господа?
– Отличное место, – отозвался первым Тиняков, явно довольный появлением Бурлюка, который знаменовал перемену темы разговора. – Завтрак рубль семьдесят – семьдесят пять копеек собственно завтрак, сорок копеек графин с водкой, двадцать – две кружки пива, остальное – на чай официанту и швейцару.
– Да, – живо согласился Бурлюк. – Вообще, быть причастным к литературе и не побывать в «Вене» – всё равно, что побывать в Риме и не увидеть Папу Римского.
– Однако, – заметил Шорох, – Папа Римский не стоит в Риме на всех перекрёстках.
– А я вам скажу – если ты трубочист, то лезь на крышу, пожарный – ступай на каланчу, а коль литератор – иди в «Вену», – сказал Тиняков. – И напейся. Кстати, господин Шорох, большой специалист в синема…
Они продолжили свой разговор уже в литературном зале ресторана. Тиняков направился к столу, во главе которого восседал Брюсов. Хлебников, Бурлюк и Шорох тоже решили остаться в этой зале, а не идти в кабинет, где обычно выпивали футуристы.
– Знаешь, Витя, ходят слухи, что Тиняков – союзник, – понизив голос, сказал Бурлюк.
– Он?! Союзник?! – лицо Хлебникова выражало недоумение. – Этого не может быть, Додя. Они там все только «Боже, Царя храни» поют да баранки в обществах трезвости кушают.
– Ну… – Бурлюк покачал головой, – всё может быть. Знаешь, днём состоит в «Союзе русского народа»[19] или в «Союзе Михаила Архангела»[20], а ночью… – Бурлюк остановился, подыскивая нужное сравнение.
– А ночью ходит в «Вену», – сказал Хлебников, и они оба захохотали: Велимир – довольный своей шуткой, Давид же больше тем, что услышал шутку Велимира.
– Что это? – спросил он, увидев на листке бумаги несколько цифр, которые успел хорошо разглядеть.
Там было написано: 52˚38'57''N, 59˚34'17''Е''.
– Ничего интересного, – к величайшему изумлению Бурлюка, ответил Хлебников, никогда не имевший от друга тайн, и быстро спрятал листок в карман.
Вернулся Шорох.
– Тиняков сказал, что вы большой ценитель синематографа? – спросил его Бурлюк.
– Я большой ценитель его будущего.
– То есть, вы не считаете синема балаганом, как некоторые?
– Когда-то театр был балаганом, но вскоре стал «Глобусом»[21].
– Дело не в этом, – махнул рукой захмелевший Бурлюк. – А впрочем… вы правы. Это сейчас моё желание поспорить сказало за меня. Я сам, признаться, нет-нет да посмотрю какую-нибудь фильму. Есть у меня приятель, художник, это его рисунок домино висит здесь в углу, так он, посмотрев как-то «Понизовую вольницу», это про Стеньку Разина, – его глаза загорелись, – одна фильма стоит тысячи книг по силе воздействия, – и, не дожидаясь ответной реакции, Бурлюк с интересом спросил Шороха:
– А вы действительно поэт?
– Возможно, – ответил Шорох.
– Прочитайте что-нибудь своё. Лучше из последнего.
– Что ж, извольте, – усмехнулся тот. – Вот вам из последнего. Последней не бывает.
И Шорох начал, медленно и будто подыскивая слова:
- Я надену костюм домино,
- И пойду я один в синема,
- Этот мир был проявлен давно,
- По сценарию Аримана.
- Персиянку бросая в волну,
- Стенька Разин, пример атаманам,
- Зачинает тем фильму одну,
- Для тапёра фортепианного.
- Тот стучит по дощечкам, что в ряд
- Установлены в должном порядке.
- Бело-чёрный выстроив лад,
- В этой видимой сущности шаткой.
- В синема я сниму домино,
- Проявлюсь я загадочным принцем.
- Пусть закончится это кино,
- Но останется в вечности принцип.
Бурлюк заворожённо поставил свою рюмку обратно на стол.
– Так вы импровизатор? – спросил он.
– Во многом – да.
– Мне ваши стихи очень понравились, – сказал молчавший долгое время Хлебников. – Как вы здорово обыграли принцип домино! Я часто думаю о мироздании. А также о том, как в нём использован принцип домино. И как точно то, что этот принцип часто задействован кем-то могущественным, в капюшоне. Сорвать капюшон с его головы. Сорвать и увидеть – кто он!
– Некоторые из современных поэтов считают, – начал Шорох, – что писатель только выгибает искусную вазу, а влито в неё вино или помои – безразлично. Идей, сюжетов – нет. Каждый безымянный факт можно опутать изумительной словесной сетью. Так что важно ли, кто там под капюшоном, Робин Гуд или Великий Инквизитор?
– Вы считаете? – не то изумился, не то просто не понял Хлебников.
– Я просто спрашиваю. Важно ли то, что в вазе?
– Пить-то народу. Вы про это? – спросил Бурлюк. – Если про это, то не стоит даже беспокоиться. Народу хватит «Понизовой вольницы». А ненужные буквы и слова надо просто убрать, чтобы очистить сознание от всякого мусора!
Неожиданно появившийся Тиняков громко, пьяно закричал:
– За сюжеты и темы поэта судить нельзя, невозможно, немыслимо! Судить его можно лишь за то, как он справился со своей темой.
– И вы не считаете, что это даже не верх лицемерия, а самый низ лицемерия? – Шорох с любопытством смотрел на поэта.
– Нет. Это его золотая середина, – расхохотался Тиняков. – Кстати, позвольте полюбопытствовать, откуда вы знакомы с Квашневским?
– Квашневским-Лихтенштейном, – поправил Шорох. – Он не любит, когда его фамилию укорачивают. А на ваш вопрос охотно отвечу – познакомились мы с ним в Соединённых Штатах Мексики.
– Вот как?! Должно быть, интересно?
– Интересно познакомились или было ли интересно в Мексике?
– И то, и другое. Там сейчас жарко. Я опять двойственно сказал. Какая яркая гражданская война, какие будоражащие воображение события! Не то что у нас – убьют мерзавцы очередного губернатора и в кусты… – Тиняков осёкся.
– Поверьте, война только издалека кажется завораживающим зрелищем, – заметил Шорох.
– Вы из Мексики, господин Шорох? – подключился к разговору мужчина, вставший за минуту до этого из-за стола с Куприным. В его речи послышался явный южнорусский говорок. – Сапата, Вилья, проклятые «гринго», индейцы! Завидую вам. Кстати, просветите, что значит «гринго»? Да, мексиканцы так называют североамериканцев. Это всем известно. Но что это значит? Есть ли точный перевод на русский?
– «Гринго», как ни странно – это просто грек, – ответил Шорох. – Уж не знаю, почему мексиканцы так стали называть североамериканцев.
– «Грек»? – удивился мужчина. – Надо же, как прозаично. Кстати, знаете, как у нас в Одессе называют греков?
– Как же? – вежливо поинтересовался Шорох.
– Пиндосами, – ответил мужчина. – Уж не знаю почему.
– Возможно, в честь Пиндара[22], – с улыбкой предположил Шорох.
– Валерий, ты слышал стихотворение Владимира? – громко, стараясь перекричать ресторанный гомон, крикнул Бурлюк проходившему мимо Брюсову.
– Нет, но с удовольствием послушаю.
– Нет, нет, – стал отнекиваться Шорох. – Я не поэт совсем.
– Он сильно скромничает, – убеждённо запротестовал Бурлюк. – Поэт, и ещё какой. Несколько минут назад он блестяще сымпровизировал на тему кино, персиянской княжны, костюма домино и всего Сущего.
– Правда? – Брюсов с интересом посмотрел на Шороха.
– Да ты присаживайся. Прошу вас, господин Шорох.
– Ну, если настаиваете…
Владимир Шорох прочитал стихотворение ещё раз.
– Как здорово вы связали капуцинов с домино, – задумчиво произнёс Брюсов. – Это блестяще!
– Капуцинов? – удивился Бурлюк и вдруг понял. – Ах, да, конечно! Домино, капюшон, монахи-капуцины в своих огромных капюшонах и бульвар Капуцинов! Да, а стихотворение ещё более глубокое, чем даже казалось!
Разговор пошёл быстрый, живой, с восклицаниями и возлияниями такими, что вскоре Шорох почувствовал необходимость посетить уборную.
Но от этой мысли его отвлёк Квашневский-Лихтенштейн.
– Володя! А ты, я гляжу, уже познакомился со столичной богемой.
– Да. И очень доволен, – улыбнулся Шорох.
– Ваш друг прекрасный поэт, – заявил Брюсов.
– То, что он прекрасный стрелок, отличный фехтовальщик, музыкант великолепный и просто смелый человек – это я знаю, но то, что ещё и поэт – это стало для меня сегодня новостью!
Уже очень пьяный Тиняков подумал, что фраза Квашневского довольно странна, но никак не мог понять – чем.
– Давайте сдвинем столы, как обычно, – предложил Брюсов.
Его предложение было встречено с энтузиазмом. Столы, рассчитанные на четырёх персон, сдвинули. Теперь в компании оказалось более двадцати человек.
– Володя, – обратился к Шороху Квашневский-Лихтенштейн, – спой мою любимую, будь другом. Про таракана. Не всё же Шаляпину про блоху петь. А вот и гитару принесли.
– Con placer[23], – ответил Шорох и, взяв гитару, быстро пробежался пальцами по струнам.
– Семиструнная, – заметил он. – Но ничего – добавим русской элегии в мексиканский задор. Итак – ла кукарача, ла кукарача, – запел он, и все мгновенно поддались азарту латиноамериканского ритма.
Закончив, Шорох получил оглушительные аплодисменты.
– Какая замечательная песня! – воскликнул Брюсов.
– А о чём она? – спросил Хлебников.
– О чём? Если в двух словах – президентские войска бегут как тараканы, потому что у президента закончилась марихуана, – ответил Шорох.
– Закончились марии и хуаны – это значит, что народ перестал поддерживать его? – поинтересовался Хлебников.
– Это означает, что у президента закончилось его любимое лекарство, – объяснил Шорох.
– На самом деле мексиканцы особо про лекарства не думают, – заметил Квашневский-Лихтенштейн. – Потому что смерть – это лекарство от всех болезней, и именно она является для них смыслом жизни. Володя, покажи амулет.
– Пожалуйста, – сказал Шорох и вытащил из-под рубашки цепочку, на которой был какой-то знак.
– Это золото? – спросил Хлебников.
– Да, конечно.
– О, так тут череп у вас, – увидел Бурлюк.
– Да. Это своего рода цомпантли – ацтекский символ из черепов принесённых в жертву пленников. Тут, если посмотреть внимательно, несколько черепов. Они расположены так, что их видно и сбоку, и сверху, и снизу. Всего тринадцать. Правда, число тринадцать у ацтеков не является каким-то дьявольским. Скорее всего, это европейское влияние. Впрочем, диаблеро, который мне его подарил в ответ за одну услугу, сказал, что я, возможно, когда-нибудь увижу все черепа. Не знаю, что он подразумевал.
– А кто такой диаблеро? – спросил с живейшим интересом Брюсов.
– Это, как считают индейцы Соноры, оборотень, который занимается чёрной магией и способен превращаться в животных.
– И что же, он и вправду оборотень?
– Этого я не могу утверждать, но то, что они все помешаны на смерти – да, могу. В мексиканском варианте испанского языка – больше десяти тысяч слов и выражений, обозначающих смерть.
– Валерий, отдай амулет, говорят, не к добру долго держать чужой амулет в руках.
Брюсов с видимой неохотой вернул цепочку.
– Но там я вижу ещё изображения животных. Правда, не понял, каких – это, наверное, грифон, а это что? Горгулья?
– Нет, – рассмеялся Шорох, – однако, богатая у вас фантазия. Это орёл и змея, они изображены на флаге Мексики. Дело в том, что…
Его рассказ прервало появление певицы Марго, вызвавшей всеобщий ажиотаж. Ночь продолжалась…
Пиршество было в самом разгаре, когда рядом с Шорохом вновь оказался Тиняков.
Шорох поинтересовался:
– Этот… Хлебников, так его зовут? Велимир? Он кажется человеком не от мира сего.
– Ха! Возможно, – усмехнулся Тиняков. – Но это не мешает ему припеваючи жить у Кульбина.
– А кто это?
– Сумасшедший доктор. Был врачом Главного штаба, вообще – действительный статский советник, жил не тужил, и вдруг его озарило, что жизнь его зря проходит. И стал поэтом и художником. Собирает вокруг себя живописцев и стихоплётов, как правило, бездарных. Вот он и есть истинный покровитель всех этих футуристов бездомных, а не Бурлюк ваш, – пьяно разоткровенничался Тиняков[24].
– А эта очаровательная дама, Александра?
– Герций? Вы удивитесь, но она далеко не проста.
– Почему же удивлюсь? То, что она сложная натура, видно невооружённым взглядом.
– Вы правы. Александра Герций – не просто привлекательная женщина, но женщина, имеющая учёную степень, что, согласитесь, далеко не часто встречается.
– Соглашусь.
– Кроме того, весьма остроумная и обладающая безупречной репутацией, что встречается ещё реже, – добавил Тиняков.
Шорох окинул взглядом зал:
– А тут всегда так весело?
– Всегда. Но бывает гораздо веселее. Сегодня женщин маловато что-то, – отвлёкся он. – И Оцупа нет.
– Кто это?
– Фотограф. Если бы он пришёл, то все эти господа волшебным образом превратились бы из обычных пьяниц в настоящих литераторов с одухотворёнными лицами, на которых был бы ярко выражен наш самый важный вопрос: «Доколе?!»
Фотограф Оцуп так и не появился, зато появились весёлые женщины. Тиняков мгновенно встрепенулся и, продекламировав «Ах, розы! Соловьи! Под этой тающей луной пойдём с тобой гулять. Пусть рыцарь я, а ты простая…», тотчас же уединился с одной из них в кабинете. Но вскоре вышел, направившись прямо к Шороху.
– «Вена» – название непростое, – продолжил разговор Тиняков, опрокинув в рот содержимое рюмки с удовольствием настолько очевидным, что это увидели даже в тонких мирах. – Тут ведь, любезный Владимир Игоревич, морфинистов довольно много. Я это вам говорю как человеку, имевшему дело с такого рода людьми.
– С чего вы решили?
– А как же? Ла кукарача, ла кукарача, – пропел он мотив, – да, марихуана. Это Хлебников не понял, а я сразу. А вообще, даже объяснили бы ему – всё равно не понял бы. Специально не понял бы. Сказал бы – так это иван-да-марья наша! Но чем-то он мне нравится. Даже Бурлюк нравится. Вот Маяковский – нет. Подлец-человек. Но далеко пойдёт. Впрочем, и я подлец. Что тут говорить? Только не такой, как они! – Тиняков стукнул кулаком по столу, а затем неожиданно спросил:
– Почему он сказал, что вы моря и океаны?
– Континенты и моря, – поправил Шорох. – Я ведь моряк. Кавторанг. Капитан второго ранга.
– Вот как? – поразился Тиняков. Глаза его загорелись. – Я даже и не подумал бы. И что, у нашего правительства есть дела в Мексике?
– Нет, – покачал головой Шорох.
– Понимаю, – кивнул Тиняков, хитро подмигнув.
– Это Александр Блок? – спросил Шорох, показывая глазами на высокого и кудрявого астеника, зашедшего в зал.
– Нет. Блок сюда не ходит. Он любит всякие злачные места на Васильевском острове. Там ищет вдохновенье. Он же, вопреки мнению публики, считает себя не мистиком, а хулиганом.
– Надо же. А по стихам не скажешь.
– По стихам вообще мало что можно сказать.
– Разве? Мне кажется, что они как отпечатки пальцев. Вот Брюсов – очень экзальтированный.
– Когда под кокаином. А под кокаином он всегда, – сказал Тиняков и налил водки себе и Шороху.
– А вы, Александр, – улыбнулся Шорох, – явно любитель русской и беленькой?
– Вы про даму, с которой я ушёл? – вдруг Тиняков стал совершенно грустный. – Нет. Я любитель водки. Да, конечно, и женщин.
Тут его глаза неожиданно протрезвели.
– Кавторанг?
– Да, – кивнул Шорох. – Но я не хочу о себе. Мне интересен мир столичной богемы.
– Кто именно? – театрально взмахнул рукой Тиняков.
– Вот тот же Брюсов.
– Во-первых, он не столичная богема. Он москвич.
– Вот как?
– Так точно, господин кавторанг.
– Не родственник Брюса? – пошутил Шорох.
– Предсказателя[25]? Нет. Вот Хлебников и Бурлюк мне нравятся тут, – продолжал пьяно признаваться Тиняков. – Да только стихи у них, простите – говно. На одном эпатаже далеко не уедешь… А Брюсов, похоже, совсем надрался. Видел его в телефонной комнате – стоит и слушает там что-то. Глаза закатил, ногой дрыгает. Того и гляди пена изо рта пойдёт. Точно взбесился. Я уже уходил, как он догнал меня и сказал, что говорил с Богом только что. И от Бога сияние исходит.
– Простите, мой друг, – сказал Шорох, вставая, – я вынужден вас покинуть.
Зайдя в абсолютно пустую уборную, он с интересом посмотрел на настенный узор. Причудливые линии пересекались и сплетались, словно змеи Кетцалькоатля[26].
Внезапно он почувствовал, что не один в кабинке. Кто-то был за его спиной. И, казалось, не собирался уходить.
Это было настолько неожиданно, что поток мысли – а думал он о том, что любой творец в ответе за то, что создаёт, – внезапно иссяк.
– Ту, ту, ту, – сказал кто-то сзади.
И тут же его ударили. Удар был сильный. Явно чем-то металлическим. Но то ли бивший был физически слабым, то ли морально неуверенным, так что Шорох не потерял сознание, а только лишь качнулся вперёд. Тут же последовал ещё один удар.
Этот второй удар был сильнее. В голове Шороха помутилось. Он попытался развернуться в тесной кабинке, но напавший обхватил его сзади и просунул руку под горло. Шорох почувствовал запах табака. «Герцеговина Флор», – неожиданно мелькнуло в его голове.
Он резко ударил локтем назад. Нападавший охнул. Шорох начал разворачиваться. Усы, бородка. Маска. Шорох уже протянул руку, чтобы сорвать её…
И тут напавший резко кинулся вперёд и укусил его за шею.
Острая боль пронзила Шороха. И всё померкло.
– Что с вами? – Велимир Хлебников бросился к Владимиру Шороху.
Тот зашёл в зал с несколько ошарашенным взглядом.
– Ничего, – сказал он Хлебникову. – Душно. Мне надо просто немного отдохнуть.
Он сел у стены, осторожно трогая шею и пытаясь прийти в себя.
Осмотрелся, внимательно изучая всех собравшихся. Вот Куприн. Он так и представил, как жена запирает того в доме, чтобы он дописал «Поединок», иначе она откажет ему в интимных удовольствиях. Вот Шаляпин поёт «Соловья» Алябьева, смешно открывая рот, вот…
Тут он понял, что мексиканского медальона на нём нет. Значит тот, кто напал на него в уборной, охотился именно за медальоном.
Шороху стало смешно. Медальону цена пусть и не копейки, но и не баснословные деньги. Стоило ли так рисковать?
Но…
– Господин Квашневский, – Хлебников тряс руку Квашневскому-Лихтенштейну, – ваш друг…
– Что «мой друг»? – повернулся скотопромышленник.
– Ваш друг, господин Шорох, кажется, умирает…
– Этого не может быть, – быстро встал Квашневский-Лихтенштейн. – Мои друзья не могут умереть. Вы что-то напутали.
– Пойдёмте, прошу!
Шорох сидел около стены, украшенной картинами, которые рисовали художники, посещавшие «Вену». Над его головой был рисунок домино. Кто-то закрасил маску и подрисовал косу смерти и клоунский башмак.
– Что с тобой? – с тревогой спросил Шороха скотопромышленник.
– Всё хорошо, – сказал Шорох и улыбнулся.
Лисий крик
1917, АПРЕЛЬ
Поезд направлялся в Петроград.
В одном из купе сидел мужчина лет тридцати, внешности такой же непримечательной, каким непримечательным может быть падающий лист за спиной.
…
– Кондуктор, принесите мне, пожалуйста, немного тёплой воды, мыло и полотенце, – обратился мужчина к человеку в униформе.
…
– Что говорит общественный голос? Будет ли мир скоро?
…
– Голубчик, ещё чаю!
…
– Я финн наполовину, мой батюшка русский…
…
– Имеете ли ещё хорошую комнату свободной? – спросил тот же мужчина уже в петроградской гостинице. – И сколько стоит? Три рубля? А постель хороша? Хорошо топили тут? Что?! А я нахожу, что тут холодно. Можете достать мне бутылку с горячей водой, чтобы согреть кровать?..
– Да, Иван, – сказал этот мужчина, уже освоившись в гостинице, – поставьте самовар и подайте сюда…
…
– Что ж, Анатоль, вы разве пьёте чай без сахару? Ведь это не идёт… – сказал мужчина второму.
– Итак. Извольте вылить чернила из чернильницы и налить свежих, этими не сможете писать. Найдите на моем письменном столе перочинный нож и резинку, также линейку, и песку можете взять. Пишите… «Очень рады приезду. Ждём тётю. Всегда Ваш, Май».
– Думаете, Карл, он приедет? – спросил Анатолий.
– Была договорённость. Не может не сделать никак, – ответил Карл.
Через час Карл прогуливался под руку с дамой по Невскому проспекту.
– Жалко, что мы уже должны расстаться, – сказал он. – Когда я вас опять увижу?
– Право, не знаю, – кокетливо ответила дама.
– Я всегда мечтал о такой женщине, как вы. Верьте, я откровенный.
Женщина рассмеялась.
– Нравлюсь ли я вам, Нина? – Карл склонился к женщине.
– Ах, оставьте. Все мужчины лгут.
– Я люблю вас, будьте моей женой.
– Скольким женщинам вы это уже сказали? Я не верю вам.
– Вы сделаете меня несчастным, Нина. Я прошу от вас фотокарточку…
Возвратившись, Карл сел в пролётку, которая доставила его на Васильевский остров.
– Как прибыли, где поселились? – хорошо поставленным голосом спросил его высокий, крепкий молодой человек интеллигентной наружности.
– Прекрасно, Роман, лучшего трудно было бы и желать. Когда приступим к делу?
– У вас документы на имя российского подданного финского происхождения? – не отвечая, спросил Роман.
– Разумеется.
– Где… э-э, то, что вы привезли?
– В надёжном месте, – уверил Карл.
– Простите, – холодно произнёс Роман, – но я должен знать.
– В городе.
– В Петрограде? – удивился Роман. Было видно, что это известие его не обрадовало.
– Так, – подтвердил Карл и рассмеялся, – очень, знаете, привык к Варшаве, извините великодушно, коли будут проскальзывать… э-э, полонезы.
– Постарайтесь обойтись енками, – сухо ответил Роман. – Вы всё-таки финн, а не поляк.
– О, вы знаток финской музыки, – поднял брови Карл.
– В какой-то степени, – Роман закурил папиросу. – Нам непременно надо вывезти… вывезти предметы за город.
– Что?! – опять вскинул брови Карл.
– Да, пока так.
– Но у меня есть на этот счёт чёткие инструкции.
– Инструкции изменились. Вот, благоволите ознакомиться, – с этими словами он протянул своему гостю бумагу.
Тот быстро пробежал её глазами.
– Но это… непонятно. Я должен связаться с центром.
– Не забывайте, сейчас военное время. Вы не сможете просто связаться с Германией. К тому же, вся связь проходит через меня, – с этими словами Роман сжёг бумагу.
– И ещё, – он посмотрел на Карла, лицо которого выражало озадаченность, – аппараты надёжны при транспортировке?
– Немецкое качество, – коротко ответил Карл.
– Очень далеко от столицы у вас дача, – сказал Анатолий.
Они только что спрятали три металлических цилиндра в заброшенном колодце, почти сравнявшимся с землёй.
– Да. Здесь спокойно, место красивое, – сказал Роман.
Он вздохнул, расслабившись. Всё же сделать то, что планировалось разведкой кайзера, было и проблематично, и опасно. Сейчас всё это осталось позади. Незаметно открыть контейнеры на заседании Государственной Думы. Да, это должно было вызвать эффект. Эти три цилиндра содержали разновидность «веселящего газа», снимающего моральные запреты. Вся Дума тогда как будто сойдёт с ума. Хотя, по мнению многих, она и до этого не отличалась благоразумием. Но на этот раз эффект был бы глобальным. На следующий день все газеты мира запестрели бы сенсационными заголовками, типа: «Русские передрались в своём парламенте». Просто фантазии не хватало представить, что могло произойти. Пронести газ в Думу должна была группа Романа. Они же должны были унести цилиндры. На всё было время. На всё. План был продуман до мельчайших подробностей. Кроме одной детали. Роман внимательно изучил план отхода, предоставленный немцами, и понял, что в нём есть изъян. Изъян состоит в том, что его группу просто ликвидируют. Немцы не могут позволить себе, чтобы хоть кто-нибудь, хоть когда-нибудь узнал о том, что безумие российских депутатов – дело их рук. И тогда Роман принял непростое решение.
– Красивое место, – повторил Карл, рассматривая окрестности.
– Хотел спросить вас, Карл, – сказал Роман, закуривая папиросу.
– Да?
– Карл Май, это ваша идея? Я имею в виду ваше имя. Любите истории про индейцев?
– Мне нравится Карл Май, да, не столько Виннету, сколько Верная рука, – кивнул Карл, – но идея не моя. Просто в Гельсингфорсе был такой человек. Его документы, его жизненные параметры отлично подошли.
– Понятно, – сказал Роман. В горле его пересохло. Он выбросил папиросу и отступил на шаг. Дрожащей рукой достал из кармана «браунинг» и выстрелил в того, кто был ближе – в Анатолия. Тот покачнулся и свалился в колодец.
– Was?[27] – вскрикнул Карл и схватился за дуло, пытаясь отвести его в сторону.
Роман дважды нажал на спусковой крючок.
Карл вцепился в горло своему противнику, Роман с силой толкнул мужчину. Тот отшатнулся и с криком упал в жерло колодца.
Столь удачно завершившееся дело вызвало у Романа спазматические судороги – он несколько раз сделал движение ртом, будто его тошнило.
Успокоившись, Роман забросал колодец мешками с землёй, стоявшими неподалёку. И пока он это делал, всё время слышал то, что заставляло его испытывать тошноту: стоны в колодце.
Потом он забил колодец досками. Проверил. Нет, нет никакой возможности отодрать их оттуда, даже если те, кто внутри, смогут как-то подняться наверх.
Стараясь не думать, что произойдёт с ними, он пошёл к своему авто.
Роман Георгиевич Малевский вёл свой «Рено» по дороге в Петроград. Он почти успокоился и трезво анализировал ситуацию.
В тринадцатом, в возрасте двадцати восьми лет, он был завербован германской разведкой. Ему, сыну одного из виднейших представителей русской науки, пришлось пойти на сотрудничество из-за компрометирующих материалов, которыми его шантажировали.
Дело было в том, что Роман давно уже вёл двойную жизнь. С детства его увлекали рассказы о Шерлоке Холмсе, и всегда он сочувствовал преступникам. Особенно его пленял образ профессора Мориарти. Он зачитывался рассказами об Арсене Люпене, сочувствовал всем его похождениям, не всегда законным. С большим интересом читал криминальную хронику в газетах. И перечитывал, перечитывал, перечитывал «Портрет Дориана Грея» Оскара Уайльда!
Впервые он своровал в десять лет. Вытащил из бумажника гостя, пришедшего к отцу, десять рублей. Испытал при этом странное наслаждение. Постепенно стал воровать в гимназии. И дело было не в украденных вещах. Его безумно увлекало это ни с чем не сравнимое чувство опасности, которое возникало при нарушении запретов.
Последнее, что он украл – это маска из дворца Юсупова, убийцы Распутина. А Юсупов, в свою очередь, своровал её у Распутина, когда однажды приехал к нему, разделся и лёг на диван. Увидев вошедшего Распутина, принял жеманную позу. Старец-крестьянин снял ремень и высек им аристократа. За это Феликс Юсупов возненавидел царского любимца. Убегая от старца, Юсупов прихватил с одеждой и странную маску, которую называл лярвой. Малевский знал эту историю из уст самого Юсупова. Юсупов доверял Малевскому. И причиной этому были серьёзные рекомендации в сочетании с внешней привлекательностью.
А его предпоследней украденной вещью стала рукопись Велимира Хлебникова, которую тот, человек довольно рассеянный, взял с собой в «Бродячую собаку».
Но, конечно, не этими кражами его шантажировали агенты немецкой разведки. Всё было гораздо серьёзнее.
С двадцати лет Роман Малевский промышлял торговлей опиумом. Не ему одному пришла в голову мысль везти из Персии этот запрещённый товар. Его везли и другие, воспользовавшись новыми железными дорогами. Опиум прятали в вагонах, в специально сделанных тайниках. Очень часто он направлялся из России прямиком в Европу. К тринадцатому году у Малевского была уже хорошо налаженная система. Сам он провозил товар только в двадцать лет. Чтобы пощекотать нервы.
Но с объявлением войны, с объявлением «сухого закона», на первое место по употреблению вышел кокаин. Кокс, антрацит, марафет, белая фея… Он имел много названий. Ещё больше потребителей. И вообще – его стало очень много в конце шестнадцатого и начале семнадцатого. «Революцию сделали вобла и кокаин», – говорили знающие люди.
Однако опиоманы не желали переходить на этот быстрый наркотик, а хотели старого. Несмотря на то, что долгое время кокаин свободно продавался в аптеках, а потом ещё более свободно на улицах, где им торговали чуть ли не мальчишки!
Малевский чувствовал какую-то скрытую подоплёку в этой общедоступности кокаина.
Но это сейчас. В семнадцатом. А в тринадцатом он почувствовал, что за ним следят. И решил было, что это царская полиция, но вскоре, после того как с ним вышли на контакт, узнал, что это кайзеровские агенты. Они предоставили ему документы, включая фотографии, из которых следовали неопровержимые доказательства того, что он занимается торговлей опиумом с пятого года.
Публикация этих документов в прессе любого государства стоила бы Малевскому очень многого. И стоила бы самого главного – жизни. Жизни, которой он порой так самонадеянно рисковал, чтобы лишний раз доказать себе её ценность.
Конечно, он готовился к тому, что его могут разоблачить. На этот случай у него были приготовлены документы: несколько паспортов.
Сейчас он чувствовал себя довольно уверенно. Пока пройдёт время, пока немцы разберутся, что к чему – а в этом он был не очень уверен – он уже будет далеко от России. Роман Малевский собрался уехать в Америку. Не так, как уехал небезызвестный Свидригайлов, а совсем по-другому. Сесть на поезд, а потом на пароход. У него были изрядные средства, о которых ни его отец, ни его мать не имели представления. Были связи за океаном. И да – новые документы. Там в Америке, стране безграничных возможностей, он сможет стать другим человеком и начать новую жизнь…
Он приехал к родителям. В коридоре встретился с отцом.
– Где был? – мимоходом поинтересовался тот, показывая взглядом на запылившуюся одежду сына.
– В Лисьем Крике, – ответил Роман.
– Где, где? – удивился старик. Именно так – «старик» – называл про себя Роман своего пятидесятидвухлетнего отца.
– В Лисьем Крике, – повторил Роман. – Я решил так назвать свою дачу.
– Вот как? Но, помилуй, ведь это место как-то называется?
– Именно это место – нет, деревня чуть далее – да. Я не помню как, правда. А что, тебе не нравится название?
– Лисий Крик, говоришь? – «старик» покачал головой. – Странное название. А почему именно так?
– Так. Просто нравится.
– Хорошо, – еле заметно пожал плечами отец, – в конце концов, дом в этой глухомани – это твоя прихоть. Мне до этого дела нет.