Что делать? Из рассказов о новых людях – век спустя бесплатное чтение
Составитель Виктор Гаврилович Кротов
© Гавриил Яковлевич Кротов, 2024
ISBN 978-5-0064-2122-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
На обложке: Н. Г. Чернышевский (из открытых интернет-источников); Г. Я. Кротов (из семейного архива)
От публикатора
Роман «Что делать?» был написан Николаем Гавриловичем Чернышевским в 1862—1863 годах, во время пребывания под арестом в Петропавловской крепости.
Роман «Что делать?» был написан Гавриилом Яковлевичем Кротовым в начале шестидесятых годов XX века, в исправительно-трудовой колонии особо строгого режима, где автор отбывал срок за якобы антисоветскую деятельность. Ему разрешили писать при условии, что это будет только подражание, а не что-то оригинальное. Оригинальное конфисковывали. Это откровенное подражание Чернышевскому уцелело. Не заметили, что это не подражание, а попытка представить осуществление идеала в иную, советскую эпоху.
Роман был написан убористым, но чётким почерком в четырёх общих тетрадях. Для убедительности во многих местах были подклеены статьи из газет и журналов, иллюстрирующие мысли автора о современных для этих лет возможностях сельского хозяйства и промышленности. Первым внёс свой важный вклад в cудьбу этой книги мой брат Яков Гаврилович Кротов, перепечатав текст отца на машинке. Спустя многие годы, это значительно облегчило мне ввод романа в компьютер.
Избегая редакторской правки ради сохранения самобытного авторского стиля, я позволял себе лишь небольшую корректуру в тех случаях, когда она заведомо улучшала изложение.
Все ссылки принадлежат мне, и направлены на то, чтобы облегчить восприятие читателю уже из теперешнего, XXI века.
Гавриил Кротов написал ещё немало книг, ссылки на них даны в приложении. Ни одно из этих произведений не было опубликовано при его жизни. Сейчас они изданы, хотя и очень небольшими тиражами, но имеются в центральных российских библиотеках, а также существуют в электронном виде. Их легко найти в интернете на площадке «Ридеро», а также на других электронных площадках.
Виктор Кротов
«Будущее светло и прекрасно. Любите его, стремитесь к нему, работайте для него, приближайте его, переносите из него в настоящее сколько сможете перенести, настолько будет светла и добра, богата радостью и наслаждением ваша жизнь, насколько вы сможете перенести в неё из будущего…»
Чернышевский
Предисловие
С какой целью я начал этот труд? Может, вы подумаете, что я пишу от нечего делать? Но в этом случае есть великолепное средство – ничего не делать. Такое состояние безделья мы даже называем отдыхом. Ведь как бы ни был бездарен роман, работа над ним влечёт муки творчества, неудовлетворённость от бессилия выразить то, что хотелось бы сказать и что нужно сказать.
Может быть, вас обидит, что я пародирую Чернышевского, но я сам бы счёл это святотатством, если бы это было так, но я не пародирую, а продолжаю Чернышевского – его герои перенесены в условия нашего времени.
Может быть, вы упрекнёте меня в том, что я со своим безвестным именем и слабеньким талантом берусь решать такие проблемы, которые были бы под силу Шолохову, Федину, Аксёнову, но они молчат, а я не могу молчать. Так бы и следовало назвать мой роман.
Всё это я предвижу и понимаю.
У меня нет и тени художественного таланта. Я даже и языком-то владею плохо. Но это всё-таки ничего – читай, добрейшая публика! Прочтёшь не без пользы. Истина хорошая вещь – она окупает недостатки писателя, который служит ей. Поэтому я скажу тебе: если бы я не предупредил тебя, могло бы показать, что повесть написана художественно. Но я предупредил, что таланта у меня нет – ты будешь знать теперь, что все достоинства повествования даны ему только истинностью.
Да, дорогой читатель, должен предупредить, что я выдвигаю проблемы, но не решаю их и не вычёркиваю из заглавия вопросительного знака. Это значит, что многое ещё нужно искать.
Я знаю, что в наше время появились ищущие люди. Их мнениями я дорожу и вперёд знаю, что они за меня. Добрые и сильные, честные и умелые, вы во все времена возникаете между людьми, а теперь вас уже немало и быстро становится всё больше. Если бы вы были публика, мне уже не нужно было бы писать; если бы вас ещё не было, мне ещё не было бы можно писать. Но вы ещё не публика, а уже вы есть между публикой – поэтому писать мне нужно и должно.
Герой моего романа – Лопухов, но не тот Лопухов, который жил сто лет тому назад, а его потомок. Не будем копаться в родословной моего героя, примем его таким, каков он есть. Посмотрим более внимательно на него самого.
Пока что мы знаем, что он студент Тимирязевской академии. Сам Лопухов положительно знал, что он окончит институт и будет аспирантом. Это давало основания если не гордиться, то, по крайней мере, быть довольным самим собой и чувствовать себя спокойно. Но Лопухов не был спокоен. Он, как и все, побаивался учения и практики, не потому что он боялся, что не усвоит материала и не сдаст зачётов, а опасался бесплодности своих знаний и постоянно чувствовал, будто вместо макарон проглотил бумажный серпантин.
Это черта любопытная. В последние десять лет стали появляться между некоторыми лучшими студентами этакие нигилисты, не верящие в полученные знания. Тут не было страха за личное материальное благополучие. Можно было стать аспирантом и получить кафедру или получить должность и приобрести авторитет. К тридцати годам сделаться главным, в 35 лет перейти в областную номенклатуру, а в 45 лет работать в центре. Но они, видите ли, рассуждали иначе: по их мнению, наука всё ещё находится в младенческом состоянии, и такой её уровень не соответствует существующему ныне строю. Наша наука и организация хозяйства должны иметь наглядное преимущество перед буржуазной наукой, а тем более хозяйством, хотя бы в отношении два к одному.
И вот они для пользы любимой науки охотно бросают учение или работу в благополучном хозяйстве. Бранят их на чём свет стоит, но они всё же посвящают все свои силы этой самой науке или этому самому хозяйству. Они отказываются от дипломов и материальных благ, оставляют альма матер и идут рядовыми работниками на практическое дело. Иногда как будто не связанное с избранной отраслью. И здесь они не думают о личном заработке, а идут на лишения и неудобства, не замечая их. Поэтому они не связывают себя семьёй, ради которой пришлось бы идти на уступки собственной совести. И, если женятся, то находят себе такую же чудачку, согласную кочевать с места на место и растить детей в спартанских условиях.
Не думают они и о своём послужном списке. Меняют иногда не только место работы, но и род занятий, оставляя агрономию ради строительства, механизации или химии. Они ищут каких-то новых знаний, вернее, комплекса их. Как они увязывают агрономию с архитектурой или судостроением, педагогикой медициной, ихтиологией – сразу, пожалуй, и не поймёшь.
Им не даёт покоя вопрос «Что делать?», и они ищут ответ на него.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Умный дурак
В один прекрасный день… Ну вот, с первой строки ты уже нахмурился, читатель. Ты недоволен этим избитым выражением. Кто только не начинает рассказ словами «В один прекрасный день»!.. Но это был действительно один из прекрасных дней.
Может, некоторые люди (точнее, студенты Тимирязевской академии) не замечали сперва, что день прекрасный, но к четырём часам это стало очевидно для большинства. Ещё бы – конец мая, природа… Вы сами знаете, насколько великолепна природа в конце мая. Иной раз, правда, этого не замечают, но если у вас за плечами двадцать лет и вёсны вам ещё не примелькались, если сданы зачёт и вы находитесь в блаженном состоянии космической невесомости: четвёртый курс – уже пройденный этап, а пятый курс где-то далеко впереди, но вы уже числитесь на пятом курсе.
Вот в такой-то прекрасный день группа студентов ворвалась в комнату студенческого общежития.
– Где наш триумфатор? – галдели студенты. – Где тот, кто первый стал отвечать по билету и отвечал в стиле докторской диссертации, повергнув комиссию глубиной, обширностью и новизной своих знаний и убеждений?..
Но комната была пуста. Триумфатор исчез. На столе к вазе с цветами была прислонена записка. Замети, как нахмурился студент, читавший записку, одна студентка нетерпеливо пропищала:
– Что случилось? Уж не самоубийство ли?
– Почти, но только хуже, – ответил студент и прочитал вслух:
«Ребята! Я ухожу из института. Передайте моё заявление в деканат, а вещи – коменданту.
Когда-нибудь встретимся.
Жму ваши лапы.
Лопухов».
– Вот дурак! Такие блестящие способности, сам Н. говорил, что его курсовка и рефераты достойны докторской диссертации. Аспирантура во всяком случае была ему обеспечена. Дурак!..
Поднялся шум, но все сошлись на том, что Лопухов – дурак.
– Подождите, ребята! Как это так – «умный» и вдруг «дурак»? Это вроде деревянной железки.
Теперь уже ровно ничего нельзя было разобрать – и «дурак», и «умный»… Но скоро нашли определение: «чудак».
Это было точное слово. Именно так мы называем умных людей, которые мыслят, поступают, действуют и живут не по-нашему. Или, по крайней мере, не так, как все.
* * *
– Как это так? – возмутится читатель. – Советский студент, лучший из студентов, которого автор явно намерен представить за образец нового человека, а следовательно самого лучшего человека, вдруг ни с того ни с сего, что называется с бухты-барахты, бросает институт накануне получения диплома. Главный герой романа должен быть, безусловно, положительным героем, манкирует учением – какой пример для молодёжи!
Ах, мой проницательный и добродетельный читатель, не торопись с выводами. Разберёмся спокойно. Никакой тут бухты-барахты нет. Для этого нам придётся заглянут в детство нашего героя Леонида Гавриловича Лопухова.
Не развлечение,
а руководство к действию
Лёня лежит на кушетке. Он свободен. Это значит, что нет уроков и неотложных дел. Нет мамы, которая могла бы найти неотложные дела. Нет старшего брата Вити – ярого противника безделья. Как же можно ещё использовать свободу, если не для чтения книг.
Он устроился со всеми удобствами: он лежит на кушетке головой к двери, ноги на кофре, книга на стуле. Справа – батон, слева – колбаса. Лёня поглощён книгой больше, чем поглощением пищи. Иногда хлеб он закусывает хлебом, иногда колбасу заедает колбасой…
Но вот рука не нащупывает ни батона, ни колбасы. Упали на пол? Нет, всё съедено. Невероятно, но факт. Сыт ли? Кажется, да. Продолжает читать, лёжа на спине.
Дочитал. «Вот здорово: идеальный город доктора Саразена» Книга захватила, взволновала, но что делать дальше? В детстве (ведь четырнадцать лет уже никак не назовёшь детством) Лёня старался воплотить её в жизнь, в реальную (не считая условностей) действительность – играя, он переживал в образах эту книгу.
«Три мушкетёра» – пожалуйста: одеяло Максимки, младшего брата, на плечи, шпагу в руки – и он уже Д’Артаньян.
Опрокинутые стулья, покрытые портпледом, – вот «Наутилус». Под столом – прекрасные таинственный грот. Позовите его – он не сразу откликнется, потому что он не Лёня, а капитан Немо. Он погрузился в морскую пучину, находит сокровища, спасает ловцов жемчуга, таранит военные корабли.
Мама (хорошо, что она педагог и к тому же немного чудачка) не препятствовала этим творческим играм и не покупала новых стульев, которые пришлось бы беречь, не доверяя их превратностям морской пучины или ветрам пампасов и прерий, где мчатся мустанги и всадники, потерявшие голову.
Но что делать с ней, с этой книгой?
Прочитав её, хочется быть доктором Саразеном, построить прекрасный город и населить его прекрасными людьми. Просто так лежать и мечтать – не в характере Лёни.
Что делать?
Как увидеть город доктора Саразена? А его необходимо увидеть, а потому – создать.
Что делать?
Спросить старшего брата Витю? Наверняка скажет «Отстань!». Спросить маму? Пожалуй, посмеётся. Хорошо, что она всё же немного чудачка, и с ней всегда можно поговорить и о Мойдодыре, и о Роберте Оуэне. Вот и сейчас мама внимательно выслушала, улыбнулась и поцеловала Лёню, словно поздравила с днём рождения или с окончанием очередного класса школы.
– Лёнечка, да ты просто вырос, и книги у тебя теперь взрослые. Сказку, как бы она ни была затейлива, можно сыграть, как и любую фантазию, даже замысловатую. А великую человеческую правду можно только сделать. Но только тогда, когда ты будешь доктором, как Саразен, инженером, как Сайрус Смит, директором фабрики, как Оуэн, человеком с университетским образованием, как Петрашевский, Слепцов, Верещагин, Кобылянский, Соловьёв… Учись – и тогда, если сохранишь эту мечту, найдёшь себе товарищей, и вы построите не только идеальный город, но сделаете гораздо больше. Только ты сохрани эту мечту!
– Обязательно, мамочка!
Эту способность воплощать печатные строки в образы Лёня перенёс и на учебники. Проходя по географии Индию, он обобщал всё прочитанное и виденное: книгу про Маугли и кино «Джунгли», картины Верещагина и рассказы Жюль Верна, иллюстрации книг и журналов. Он видел белых слонов и охоту на тигров, дворцы и хижины, раджей, баядерок и истощённых рабочих… История нашествия монголов у него сливалась с книгами Яна. Он видел единый порыв Пересвета и Толубея, видел Евпатия Коловрата, стоящего возле стены, но ещё более несокрушимого, чем стена. Видел пляску монголов на помосте, постеленном на тела русских воинов. Десяток-другой строчек учебника дополнялись множеством книг, кинофильмов, картин, иллюстраций, дающих возможность видеть и слышать.
Даже изучая английский язык, он прежде всего слышал в нём речь Оливера Твиста, маленького лорда Фаунтлероя и доктора Ватсона. Это оживляло и английский язык, и литературных героев.
Нередко, отвечая на уроке домашнее задание, он увлекался и выходил за границы учебника. Учитель, покачивая головой, нерешительно ставил ему тройку.
Математика оживала и превращалась в модули нервюр и шпангоутов, а физика – в поршни моторов и в подъёмную силу угла атаки и угла у плоскости самолёта.
Но хорошо прочитать в четырнадцать лет «Пятьсот миллионов бегумы» и ожидать, пока станешь доктором или инженером. А каково прочитать в двадцать лет роман Чернышевского «Что делать?»!.. Об этих малых делах во имя великого будущего, где в каждой мелочи быта, как в капле воды, отражается величие духа человека, посвятившего себя этим малым делам. Нужно быть простым и убеждённым человеком, чтобы делать эти дела. Для этого не надо быть великим, а просто самым простым человеком.
Разговор с проницательным читателем
Знаю, знаю тебя, мой проницательный читатель, мой беспощадный критик. Помню, как ходили мы с тобой в театр Железнодорожного Транспорта на спектакль «Знатная фамилия», и ты, купив программу, ещё в фойе безошибочно определила: это отрицательный тип, а это – социальный герой. Он сперва влюбится в N, но потом осознает свои ошибки в быту и на производстве и женится на N2 – это она помогла ему осознать переоценку новаторского метода. Парторг – сухарь, директор – бюрократ, X – сознательный вредитель, а Z – примкнувший, но впоследствии осознавший.
Помню. Поэтому не берусь удивлять тебя сюжетной линией и сложностью коллизий. Где уж нам! Буду просто рассказывать.
– Но это не типично! – запротестуешь ты, мой проницательных читатель.
Не в обиду тебе будь сказано, мой проницательные читатель, ты привык угадывать действия, встречая типичных героев. Они для тебя, как европейцы для китайца, все на одно лицо. А ведь на самом деле между европейцами несомненно больше разнообразия, чем между китайцами. Так и в типах этого романа – разнообразие личностей более многочисленное. Тут есть всякие люди: и сибариты, и аскеты, и суровые, и нежные. Но самый жестокий из них проток по сравнению с нами, трусливые очень храбры, самые аскетичные считают необходимым для людей больше комфорта, чем воображают люди не их типа. Самые чувственные строже в нравственных правилах, чем морализаторы не их типа. И всё это они представляют как-то по-своему: и нравственность, и комфорт.
Хорошо с вымышленным героем – делай что хочешь: отполируй его как следует, поставь на пьедестал и заставь всех подражать ему. Если же условия повествования не позволяют ему стать эталоном общественных добродетелей и автор чувствует, что герой не укладывается в типографские рамки, можно убить его. Ведь никто Шолохова за убийство героев «Поднятой целины» или Аксёнова за убийство Виктора из «Звёздного билета». Люди даже одобряют это убийство – нечего, мол, ему делать в институте с его теорией «Дубль-вэ». Но я своего героя убить не могу. Не могу и сделать из него образец добродетелей для школьной хрестоматии. Он слишком серенький, упрямый, непокладистый, не всё делает охотно, что необходимо делать (ты помнишь, как неохотно он выносил мусорное ведро), не всё учит с нужным прилежанием (никогда не радовал отметками по чистописанию). Мусорное ведро не вынесет, а кирпичи или воду строителям будет носить охотно. Чистописание для него – нож острый, а рисунки человечков отделает с изумительной тщательностью. А уж как хотелось видеть его золотым или серебряным медалистом – не получилось.
Словом, мой герой – моё родное детище. Он мой сын и моя беда, как всех родителей, у которых дети не оправдывают надежд.
Вообще слово «герой» по отношению к моему литературному персонажу – неподходящее слово, но так уж принято. Не «герой», не «тип», так зачем же тащить его в литературное произведение? – скажешь ты, мой проницательный читатель. Но таков он есть. Он тебе не нравится? Не удивительно, он и самому себе не нравится (тем-то он и хорош). Да и кому же он может понравиться, если вот сейчас он презирает и ненавидит самого себя?
Глава и действия, которым нельзя подобрать название
Полюбуйся, проницательный читатель, двадцатилетний юноша лежит на кровати в студенческом общежитии и грызёт сам себя. Устроил сам себе строгий, беспощадный суд. Так как самому себе врать нельзя, то надежд на оправдательный приговор нет.
Тебе не знакома такая форма суда, проницательный читатель? Это страшная вещь! Иногда человек, отвечая перед самим собой, выносит себе смертный приговор как судья и как палач приводит его в исполнение.
Итак, полюбуйся: Лёня лежит на кровати в куртке и даже в ботинках. Правда, длинные ноги не уместились на кровати и нелепо свесились на пол носками вместе и широко раздвинутыми каблуками. Он лежит лицом к стене, да ещё уткнувшись в подушку, так что выражение его лица не позволит нам определить его душевное состояние. Но раз мы пишем литературное произведение, то мы уже в какой-то степени инженеры человеческой души. А если не инженеры, то, по крайней мере, прорабы – от нас не утаишь свои переживания. Пусть все подходят и спрашивают: «Лёня, что с тобой?», а в ответ слышат: «Отстань!», «Оставьте меня в покое!», «Иди к чёрту!» – в зависимости от пола и возраста. От нас этим не отделаешься.
Что мучает Лёню, нам ясно уже из тоскливого восклицания:
– Что делать?
Но этого нам мало. Проследим его мысли.
– Что делать? – восклицает юноша, а мысль продолжает обвинительный процесс:
– А что ты умеешь делать? Ты заканчиваешь Тимирязевку. У тебя почти готова дипломная работа. Ты можешь пролезть в аспирантуру, «остепениться», но ты ничего не умеешь делать. Ты ничего не способен показать людям образец своего труда, как могут наглядно показать свои способности музыкант, художник, артист, гончар, кузнец. Ты – дилетант. Ты легко схватываешь и повторяешь чужие мысли и поэтому легко сдаёшь зачёты, но это – способность попугая. Ты изумительно защищал теории Вильямса, Докучаева, Костычева, а теперь можешь легко опровергнуть их и защитить теорию Прянишникова. Ты знаешь то и другое, но убеждений у тебя нет. Что будешь говорить колхозникам, которые в течение двадцати лет, пока ты набирался ума, изучили свою почву, её структуру, особенности рельефа местности и микроклимата. Какое откровение ты принесёшь им, чтобы они увидели и сказали: «Не напрасно мы тебя ждали двадцать лет и кормили своим хлебом». Ты преподнесёшь им теорию Прянишникова, а чем ответишь на эрозию почвы? Имеешь ли ты право с этим балансом учить людей? Что ты можешь им показать, чем подтвердишь свои слова? У людей есть свои убеждения, выработанные опытом, а что ты противопоставишь этим не всегда ошибочным утверждениям? Нужно будет показать людям воочию преимущества научного метода и самой системы хозяйства. Тебя ждут там, но не как кучера, а как коренного в упряжке. Потянешь ли ты?
Нет, ты не хранитель неопровержимой истины, а дилетнат. И всегда был дилетантом.
Вспомни!
В детстве ты учился выпиливанию, но понял, что достаточно сделать десяток полочек – и они уже никому не нужны. Ты учился выжигать, но понял, что ты только уродуешь образы прекрасного, сделанные до тебя. Ты делал судомодели, но понял, что твоя подводная лодка не имеет отсеков погружения, а просто держится на одном горизонте, благодаря удельному весу. Ты делал авиамодели, но оставил их, так как таймерная модель набирала высоту вертикальным полётом, что не соответствовало законам аэронавигации. Ты изучал фотографию, авто, английский язык, но нигде не мог зацепиться за творчество. Ты прошёл производственную практику на строительстве и на текстильной фабрике, а пошёл в Тимирязевку. Ты надеялся на земле применить свои способности, сделать землю прекрасной и изобилием земных плодов радовать людей. Ты мечтал создать нечто необычное, но стал пользоваться обычными справочниками и таблицами, перед которыми твои знания сводились на нет. Ты старался расширить свой кругозор, обогатить свои знания, но это прекратилось в их коллекционирование.
А нужно объединить навыки, знания и опыт в одно целое, создать нечто мощное, имеющее силу наглядности и убедительности.
Для чего?
Для воплощения своих убеждений. Даже не лично своих, а нескольких поколений. Твой дед дружил с петрашевцами, учился у ленинцев. Твой отец произносил слово «коммунизм» как символ веры. Он боролся с нэпманами и кулаками, мечтал доказать преимущество коммунистического хозяйства перед буржуазным и капиталистическим.
То, о чём мечтали отцы, должны совершить мы. Нам дано всё. Революция совершена, буржуазия сломлена, реконструкция народного хозяйств произведена. А мы… Что сделали мы?
Надо сделать так, чтобы любой человек, приехавший из капиталистических стран: рабочий, крестьянин, буржуа, и особенно молодёжь, увидев наше хозяйство, организацию быта и человеческих отношений, замер бы от восхищения перед неопровержимой сверкающей истиной и сказал: «Да, жить надо только так!». Чтобы убогой и серой показалась ему своя жизнь с холодильником и автомашиной, с обособленным бытом квартирных коробок, с назойливо-крикливой роскошью ресторанов, дешёвых и уродливых заведений.
Можешь ты это сделать, попугай с бестящими ответами на зачётах и оригинальными мыслями в дипломной работе?
Нет, нет и нет!
А раз «нет», то нечего делать в Тимирязовке! Решено! Я согласен получить диплом не раньше, чем получу стотыся рублей с гектара, будь то глина, песок, болото или лес.
Приговор вынесен (слава богу, не смертный!): исключение из института и изгнание в места отдалённые бессрочно, вплоть до…
Не ожидала ли его судьба Вечного Жида?.
Прощание с домом
Лёня всегда был камнем на сердце матери. Приступы его упрямства убивали её. Трудно было предвидеть, чем он увлечётся и что бросит. Из упрямства он мог отказаться ото всего, что доставляло ему удовольствие. Будь он таким уравновешенным, как старший брат, или сереньким, как младший, можно было бы быть спокойнее. Но, имея большие способности, он своим упрямством нарушал всякую систему.
Без пяти минут агроном, лётчик, налетавший больше двадцати часов на УТ-21, имевший 18 прыжков с парашютом, читавший Диккенса и Голсуорси без словаря, имевший пятый разряд каменщика, права водителя и разряд слесаря-механика, выступавший в прениях с профессором Корниловым – какой невероятный винегрет способностей!..
Вот почему Мария Лазаревна встревожилась, увидев нахмуренное лицо сына и чемоданы в его руках.
– Сдал зачёты и курсовую?
– Сдал.
– Ну как?
– С блеском. В доктора прочат.
– Ты что, ушёл из общежития? А как же прктика?
– Я, мамочка, еду в Сочи.
– Да что ты говоришь? Дали путёвку?
– Нет, я сам…
– Диким способом? Когда уезжаешь?
– Завтра утром.
– Я ещё не получила отпускных, но к вечеру достану денег.
– Не нужно, мамочка. Я еду на машине. Я еду на машине. Деньги мне будут не нужны. Я даже принёс тебе свою стипендию. Вещи я оставлю у тебя. Возьму только рюкзак.
– На машине – с рюкзаком! А как же без белья и костюма?
– Там, мамочка, пляж, а он исключает бельё и костюмы.
– Но там и «Кавказская Ривьера»2.
– А я её сторонкой обойду.
Мария Лазаревна не пыталась навязывать сыну свою волю, зная, что это ни к чему не приведёт, а лишние вопросы будут только раздражать сына. И пошла хлопотать насчёт обеда.
– Лёня, скажи, какую очередную глупость ты придумал? – спросил Витя, не отрываясь от книги. – Ведь ясно, что придумал глупость.
– Как сказал поэт, «Кто постоянно ясен, тот, по-моему, просто глуп»3. Это он сказал, ещё не зная тебя. Так что ты явление типичное.
– Ну, знаешь, за излишнюю оригинальность иногда дорого приходится платить.
– Платящий дорого, покупает выгодно, – сказал Лёня по-английски.
Братья замолчали.
Обед превратился в праздничный ужин, и весь вечер прошёл весело. Пирог и «наполеон» пришлись братьям по вкусу. Вина, как обычно, не было, но веселья было хоть отбавляй.
Лёня был в ударе. Он и раньше любил «кривляться», как говорил Витя, а с возрастом достиг в этом артистического совершенства. Он пародировал популярных артистов, закутавшись в простынь и встав на кушетку. Он прочёл «Сумасшедшего» Апухтина, потом изобразил пьяного, потом пел с Витей куплеты на злобу дня.
Утром Лёна надел рюкзак, поцеловал маму, ткнул кулаком в живот Витю, хлопнул младшего брата по плечу, чем проявл свои лучшие родственные чувства.
Когда Лёня ушёл, Витя сказал:
– А всё-таки я уверен, что Лёня придумал очередную глупость.
– Ну и пускай, – спокойно сказала мама. – Я знаю, что он никогда не сделает подлости.
* * *
В сквере Льва Толстого Лопухов подошёл к коренастому крепышу, одетому по-дорожному. Друзья своеобразно выразили приветствие друг другу.
– Лопухов!
– Рахметов!
– Готов?
– Готов.
– Значит – на север.
– Конечно.
– Может быть, ты передумаешь? Двинем вдвоём – веселее будет.
– Разве ты идёшь развлекаться? Дело серьёзное и моё. Решение моё не поспешное, и отменить его я не могу. Ты должен понять, что вдвоём нам будет тесно.
– Но ведь у нас разные объекты наблюдения.
– Ну что ж. Ты сможешь заметить то, что интересует меня, потому что это интересует нас всех. Значит мы увидим в два раза больше, а смотреть обоим одно и то же – непростительная трата времени.
– Добро! Значит через год – у Кирсанова? Ну, пока!
– Пока!
Приятели пожали друг другу руки и поспешили к трамвайной остановке, сели в трамваи с одним и тем же номером, но идущие в противоположных направлениях.
«Эх, как легко эти люди распоряжаются годами!» – позавидовал автор, у которого в запасе осталось не так уж много этих годов.
Лёня не обманул маму, сказав, что он едет на машинах. Он действительно ехал по направлению к Сочи на попутках.
Так студент Тимирязевской академии стал бродягой без определённых занятий, с неизвестной, а более того – непонятной целью.
Он не торопился в Сочи, и проезжал в день по пятьдесят-сто километров, а иногда пешком проходил всего пятнадцать-двадцать. Делал остановки на сутки, на неделю, на месяц. То в совхозе, то в колхозе, то на строительстве, то в полевом стане, то у чабанов, то у рыбаков. Везде он находил работу. Был то грузчиком, то трактористом, то слесарем, или просто нанимался пилить и колоть дрова. Везде его принимали охотно – как хорошего работника, который не боится пота и сложной техники, ценили как приятного собеседника, а он старался расспрашивать людей об из работах, о том, что удалось им сделать, а больше о том, что хотелось бы сделать.
Мария Лазаревна был спокойна за судьбу, здоровье и материальное положение сына. Когда кончились каникулы, а письма и переводы продолжали поступать по-прежнему, она начала волноваться, но объясниться с сыном было невозможно: каждое письмо приходило с нового места. Одно письмо пришло даже со штемпелем «Гусиная Лужа». Но и в Гусиной Луже он не задержался. Мама успокаивала себя: «Хорошо, что жив и здоров, а приедет – всё же отрыгаю».
Не угнаться и нам за ним, читатель. Не будем же мешать ему, а пожелаем счастливого пути
Жизнь Веры Павловны в родительском доме
Воспитание Веры Павловны было очень обыкновенное. Жизнь её до знакомства со студентом Лопуховым представляла кое-что замечательное, но не особенное.
Вера Павловна выросла в многоэтажном жэковском доме на Мытной улице. Таких однотипных домов, похоже расположенных, был около десяти. Они были настолько одинаковые, что даже не очень пьяный жилец мог лишь с трудом определить свой корпус. Поэтому каждый из этих домов пометили огромной двухметровой цифрой. На доме, где жила Вера Павловна, стояла цифра 5. Каждый дом был с четырьмя подъездами, выходившими на улицу, и четырьмя чёрными ходами, выходившими во двор – в то время неровный и замусоренный.
Во дворе от столба к столбу были натянуты верёвки, на которые вывешивали образцы мужского и дамского гардероба, зачастую весь интимные. Когда бельё стало исчезать, то его стали вывешивать на балконах, уже не для детального, а для всеобщего обозрения.
Верочке не разрешали играть во дворе и на улице, потому что вышедшие из квартир мальчики тотчас же становились уличными мальчишками. Как известно, при близком расположении к ним любые добродетели вяли, линяли, вообще подвергались смертельной опасности. Верочке разрешали гулять только с няней-гувернанткой, которая учила Верочку французскому языку и хорошим манерам. Сама гувернантка сумела сохранить свои женские добродетели и хорошие манеры образца 1913 года. Следовательно, давали воспитание с гарантией на прочность.
Потом Верочка стала посещать школу, уроки музыки и балетную школу, а гувернантку сменила приходящая репетиторша, которая учила Верочку английскому языку (учитывалась изменившаяся политика). Для Верочки покупались (доставались) билеты в зал Чайковского, на оперы, в театр, но тоже под наблюдением англичанки. Книги для Верочки покупались самые лучшие, то есть издания Кнебеля, Ефрон-Брокгауза – по выбору ещё англичанки, ещё более добродетельной и чопорной. В верочкиной библиотеке были сочинения Шекспира, Скотта, Диккенса, Голсуорси, По, Жюль Верна, Шеридана, Скриба, Дюма, Мюссе, Шатобриана.
От домашней работы Верочка была освобождена, ей даже запрещалось работать, и со всем хозяйством справлялась Матрёна, которую верочкина мать называла не иначе как «дурища».
Но если матери не было дома, а репетиторша задерживалась, Верочка охотно включалась в кухонную работу, при которой терялась гибкость пальцев и портилась фигура, что должно было отразиться на музыке, балете и все жизни Верочки.
Павел Константинович Розальский – отец Верочки – был управдомом жэковских домов и преуспевал на этом поприще. Это был плотный, видный мужчина с лицом и послужным списком, внушающими доверие. Жена его – Мария Алексеевна – считала его увальнем и нерасторопным: иной бы на его месте… Но Павел Константинович был не столько нерасторопным, сколько осторожным. На работе он был непреклонен, строго руководствовался инструкциями, и всё было в порядке. Для решения щепетильных вопросов его бухгалтер – доверенное лицо – заходил на квартиру к Розальскому, и там они решали некоторые детали работы: сколько рейсов можно сделать «на карандаш» и кому сколько причитается от этой операции.
Со своими сотрудниками он был в самых хороших отношениях, и они иногда запросто заглядывали к нему на квартиру. С иными он выпивал чашку чая, с иными по рюмочке увеселительных напитков, закусывая «чем бог послал». С богом у него отношения тоже были не испорчены, и бог посылал неплохие закуски, всегда кстати.
Разговор при этом был самый деловой и показывал, как люди болеют за свою работу. Говорили о том, как можно сэкономить материал и как рентабельнее освоить ассигнования. Из этих разговоров делался вывод: «Вот так-то будет в ажуре». И друзья убеждались, как важно работать рука об рука и как неудобно умываться одной рукой.
Розальские занимали всю правую секцию лестничного марша второго этажа, то есть пять комнат, кухню и ванную, и были не контабельны с остальными жильцами. Это требовало некоторой юридической ловкости, но она была у супругов Розальских. Эти тонкости недоступны людям обычной категории, но Розальские учли всё до тонкости и были неуязвимы: юридически они были разведены и дети поделены – получались два семейных квартиросъёмщика. Это давало право на две комнаты каждой семье; пятая комната был записана за братом Константина Павловича, который служил лесничим под Вологдой. Пока Верочка была маленькой, она жила в «дядиной» комнате, а потом эта комната так и стала называться верочкиной.
Павел Константинович дважды в год совершал ритуал священнодействия перед Первым мая и под Новый год. Он доставал несколько сберегательных книжек и пачки трёхпроцентного займа, подсчитывал, записывал, щёлкал на счётах. Эти подсчёты доставляли ему видимое удовольствие.
– Ну как? – спрашивала Мария Алексеевна.
– Да ничего. Тысчонок несколько осталось.
– Десяти не набрал?
– Да около того. В общем, проживём.
У Марии Алексеевны был свой капиталец, но учитывала она его чаще, то радуясь, то вздыхая.
Мария Алексеевна – худощавая, крепка, высокого роста, с калейдоскопически выразительным лицом, которое то расплывалось приторно-приветливой улыбкой, когда она говорила: «Что изволите?», то делалось надменно суровым, когда она цедила сквозь зубы: «Ну, уж это извини-подвинься», но выражало лютую злобу, когда говорила: «Накося выкуси!». Существовали многие промежуточные нюанс, и пользовалась она ими безошибочно.
Но Верочке запомнилось одно выражение лица матери, когда она возвращалась домой с пьяными помутневшими глазами и отекшим лицом, потерявшим свою выразительность. Она заходила в комнату, где семья собиралась на ужин, смотреть телевизор или просто почитать журналы. Не стесняясь никого, Мария Алексеевна поднимала подол, запускала руку в рейтузы и вынимала свёртки с ветчиной, сёмгой, икрой и другими продуктами. Верочке это было противно до омерзения, она отворачивалась, опускала голову.
– Ты, Верка, чего рыло-то воротишь? Не нравится?.. А это нравится? – говорила она, доставая из-за пазухи плитки шоколада, конфеты, жестяные коробки с халвой или консервами. – То-то! Подохните вы без меня!
Во время войны Мария Алексеевна работала в пивном киоске и была довольна судьбой. Здесь она познакомилась с Павлом Константиновичем, и они поженились. Соседи Павла Константиновича с первых дней войны ушли на фронт (и чего им не сиделось?), да так и не вернулись, и Розальские заняли всю секцию.
Работать теперь в пивном киоске уже казалось неприличным, и Марии Алексеевне удалось поступить заведующей буфетом в Химкинском порту. Но идеалом земного счастья она считала работать в ресторане «Хотель Савой», а тем более заведовать буфетом в Интуристе. Связи у неё были, но мешало незнание иностранных языков.
Зато для дочери она не жалела средств, учила и французскому, и английскому языкам. Как мать она мечтала воплотить в дочери свой идеал – приспособив её к доходному месту. Ещё мечтала выдать её замуж за… Тогда и самой можно в Кремлёвском буфете похозяйничать. Мечта Марии Алексеевны не было оторвана от Земли. Кроме родительских чувств здесь были и коммерческие расчёты. В дочери она видела доходную статью и не жалея вкладывала в это предприятие деньги. От этого было немало волнений и тревог, так как фирма могла отказаться неплатёжеспособной.
Когда Верочке было десять лет, мать, отправляясь с ней на рынок или в магазин, частенько награждала её подзатыльниками.
– Что ты шагаешь, как на ходулях? Не гнутся у тебя ноги, что ли? Господи, в кого уродилась такая уродина – ни кожи, ни рожи? Да и рожа-то какая-то цыганская. Умывайся ты тёплой водой да рожу-то на ночь кремом мажь! Такую-то тебя и лифтёршей аль гардеробщицей не возьмут к иностранцам. Да и замуж-то разве за кузнеца колхозного можно выдать.
Из этого можно понять, что Верочка росла дурнушкой. Вытянулась в длину, худая да плоская, как доска. Смуглое лицо и длинный нос делали её похожей на цыганку. Губы были пухлые, а нижняя губа даже толстая, безвольно опустившаяся вниз.
– И в кого у тебя такой паяльник? А губы-то – словно поганая муха укусила.
Однако к пятнадцати годам бывает так, что детская красота пропадает, а дурнушка, как гадкий утёнок, становится красавицей. Верочка пополнела, оформилась, природная грация, отработанная балетом, подчёркивала изящество фигура. Нос стал классическим римским, а такие губы, как у Верочки, можно было встретить только у античных статуй.
Когда Верочке исполнилось шестнадцать лет, Мария Алексеевна начала наряжать дочь и, когда позволяло время, сопровождала её в театр и на концерты. Там она безбожно спала, но одну Верочку никуда не пускала.
– Лаком кусок. Охотников-то много найдётся, да не по губам конфетка!
Дочери она говорила:
– Ты, Верочка, не сердись. Ты дитя неопытное, тебя любой краснобай-прощелыга улестить может. Вот выйдешь замуж за стóящего человека, тогда полная тебе воля. Мужа обманывай сколько хочешь, только в руках держи. А до этого ни о каких там фиглях-миглях и думать не смей!
Так под неусыпным надзором доросла Верочка да шестнадцати лет. Окончив десятилетку, она поступила в институт иностранных языков. Как-то пришла Мария Алексеевна в институт, насмотрелась на узкие брючки и широкоплечие пиджаки и растревожила своё сердце: «Здесь одни бандиты! Нет, тут Верочку, пожалуй, не убережёшь, а ещё год дотянуть надо: тогда уже постараюсь в Интурист протолкнуть».
Но вскоре на горизонте появилось новое действующее лицо, которое изменило курс семейной политики.
Однажды в гости к Павлу Константиновичу пришёл майор интендантской службы Михаил Иванович Сторешников, человек лет тридцати. Уверенность его действий показывала, что человек крепко сидит на своём месте.
– Я к вам, Павел Константинович. Небольшое дельце. Мне до зарезу нужны десять тонн цемента.
– Если бы я их имел! Посмотрите сколько требований, а мне даже глаза просителям запорошить нечем.
– Знаю, Павел Константинович, что у вас ни килограмма не числится. Но ведь могут оказаться где-то забытые десять тонн. Лежат себе где-нибудь в котельной. А вдруг ОБХСС заглянет? Лучше заранее вспомнить.
– Откуда у вас такие сведения?
– Дело военное: разведка, связь и донесение. А за такие донесения мы наличными платим. И вообще мы платим наличными.
– Не знаю, не знаю. Не помню, чтобы у меня такие запасы были. Но загляните вечерком ко мне на квартиру, я осмотрю все закоулки.
– Нет уж, увольте! Я человек семейный, квартира у меня отдельная, а в ресторане, знаете, всякие…
– ОБХССовцы, – докончил Михаил Иванович. – Я не возражаю. Вы что предпочитаете пить?.. Так значит в 20.00, корпус 5, квартира 16.
Посещение Михаила Ивановича Сторешникова произвело в семье Розальских большой фурор. Шофёр внёс чемодан и передал его Марии Алексеевне. Она по достоинству оценила содержимое: «Солидный мужчина, не хочет на даровщину. Моему идолу потрафляет, однако ничего не забыл: мужчинам – коньяк, даме – кагор, девушке – рислинг, даже Феде шоколадная бутылочка с ромом; лимоны, шпроты, конфеты – всё высшего сорта».
Верочка, как видно, произвела на Михаила Ивановиче сильное впечатление. Он шутил и недвусмысленно ухаживал за Верочкой. О деле ни слова. Только одевая плащ, он, продолжая шутки, сказал:
– Павел Константинович, какая цифра вам больше всего нравится?
– С детства люблю пятёрки.
– Хорошая цифра! Но мне в детстве нередко перепадала двойка, а тройка с минусом вполне меня удовлетворяла. Так во сколько часов удобней прислать машину? Подержите, пожалуйста, свёрток. До свидания!
На этом знакомство Сторешникова с Розальскими не прекратилось. Теперь оно цементировалось явным ухаживанием за Верочкой.
На Первое мая Сторешников пригласил Розальских в ресторан «Москва». Первый день в этом году был открыт ресторан на крыше. Чудесный вид ночной Москвы. Столик заказан на 8 часов. За Розальскими была прислана автомашина – необычайный «Хорх».
Каждый по-своему оценил этот вечер и обстановку ресторана.
Павел Константинович ел не с наслаждением гурмана, а больше возмущался: «Эта курица со всеми потрохами стоит полтора рубля, а здесь отрубили кусок, назвали чахохбилем и берут 4 рубля 84 копейки – дороже барана. Выходит, что 3 рубля 33 копейки за шик берут. Огурец несчастный дороже, чем ананас на Арбате.
Мария Алексеевна оценивала всех людей по их костюмам, официанток – по их манерам, но видела и закулисную сторону ресторана: «Здесь меньше пятёрки и швейцару не дашь. Интересно, сколько официантки дают завбуфетом?».
– Вот где золотое дно! – думала Мария Алексеевна.
– Вот где грязное болото! – думала Верочка.
– Вот где шикарные люди! – думала Мария Алексеевна.
– Вот где пошлые люди! – думала Верочка.
Михаил Павлович поздоровался с парочкой, сидевшей за соседним столиком. Мария Алексеевна оценила и это знакомство: «Вот с каким людьми знакомство-то водит. Заграничные штучки!». Сторешников представил своих знакомых:
– Это Серж – работник министерства внешней торговли и его подруга Жюли – парижанка.
Серж подозвал Сторешникова и что-то спросил его по-английски. Выслушав ответ, Серж сказал по-русски:
– А у тебя губа не дура.
Жюли что-то спросила Сержа по-французски, и он ответил ей. Вдруг Верочка встала и пошла. Мария Алексеевна кинулась за ней.
– Ты что это? Какая муха тебя укусила?
– Я уйду, мама.
– Не дури, мерзавка!
– Как хотите, ругайте, но я уйду.
Розальские поспешно распрощались и ушли.
Серж удивлённо спросил Сторешникова:
– Ты говоришь, что это твоя новая любовница? Почему же она так поспешно ушла?
– Разве не понимаешь, Серж, – праздничный ужин, семейный конвой… Разве при них повеселишься?
– Она говорит по-французски? – спросила через Сержа Жюли.
– Она учится в институте Инъяза, но, кажется, на английском факультете.
– Тогда скажи ему, что он – подлец. Она поняла наш разговор и оскорбилась. Это чистая душа, а он – подлец! Переведи ему это.
– Ты, братец, влип! – перевёл Серж. Я рассказал Жюли, что эта девушка – твоя любовница, а Вера Павловна, очевидно, всё поняла.
– Скажи своей Жюли, что в следующее воскресенье я приглашаю вас на пикник. Пусть она посмотрит, куда уходят влюблённые пары. Держу пари!
– Принимаю. Проигравший оплачивает расходы.
* * *
Михаил Иванович Сторешников понял, что главной пружиной в семье была Мария Алексеевна. Именно ей он и нанёс визит на следующий день в ресторан Химкинского порта, тактично выбрав время, когда Мария Алексеевна сменялась с дежурства. Он пригласил её поужинать вместе в этом же ресторане, чем несколько угодил её самолюбию. Пусть смотрят, с каким человеком она водит знакомство. Михаил Иванович не скупился на угощения. За ужином он пригласил чету Розальских на пикник в Серебряный Бор.
– Компания будет небольшая: Серж и Жюли, и ещё два товарища с подругами. Один из министерства иностранных дел, другой из аппарата Верховного Совета – снабженец.
– Да удобно ли будет, Михаил Иванович? Все люди молодые, парами, а я – так, сбоку припёку. Павел-то Константинович наверняка не поедет.
– «Слава богу», – подумал Сторешников, а Мария Алексеевна продолжала:
– Верочка одна ни за что не поедет, совсем ребёнок, а я только мешать буду.– Вы правы, Мария Алексеевна, неудобства, конечно, есть. Но что же поделаешь, если я опоздал жениться.
– Так уж и опоздали! – с лукавой улыбкой сказала Мария Алексеевна.
– Не опоздал, а не торопился. Не находилось девушки по сердцу. Я, Мария Алексеевна, за первой встречной не побегу. Мне нужна особенная подруга, на всю жизнь. Мне приходится бывать в правительственных кругах, среди иностранцев, и за границу ездить придётся. Мне нужна подруга скромного воспитания, образованная, а такую нелегко встретить. Вот Вера Павловна… Я, правда, мало знаком с ней, но я человека с первого взгляда вижу. Вот вы, например, Мария Алексеевна, разве вам пассажиров обслуживать, которые пересчитывают копейки – хватит ли на билет и останется ли на метро? Разве такие клиенты понимают что-нибудь в блюдах и сервировке? Им что шницель по-венски, что мясо по-деревенски, лишь бы дёшево было. Вам с вашими способностями в Кремлёвском буфете работать, международные банкеты обслуживать.
Насчёт Веры Павловны не сомневайтесь, в обиду не дам. Я должен извиниться перед вами за вчерашнее, но вины моей здесь нет, а людям своего ума не навяжешь. Жюли – прекрасная женщина, но у них, у французов, если не женат, то любая подруга и даже знакомая считается вроде как любовница. У них и слова-то такого нет, как «подруга» или «знакомая». Вере Павловне это могло показаться обидным, ведь она ещё так молода. Мало, Мария Алексеевна, французский язык понимать, главное – людей понимать надо. Так уж вы, Мария Алексеевна, попросите извинения у Веры Павловны. Сам-то я, поверьте, робею.
«Втрюхался, голубчик, – подумала Мария Алексеевна. Не робкого десятка чадушка, а коль робеешь, то это нашему козырю в масть. Не будет дурой Верка, будет в руках держать голубчика».
– Ну что ж, Михаил Иванович, не буду вам отказывать, да и Верочке пользительно будет с хорошими людьми познакомиться, свет увидеть. Не буду разбивать вам компании, а чтобы мне не играть в «третий лишний», буду около вас как буфетчица.
– Мария Алексеевна, я знал, что вы умная женщина, но такой тактичности, признаться, не ожидал. Вот вам пятьсот рублей, закажите основные закуски, наймите двух официанток, чтобы самой не бегать. Вина и деликатесы мы привезём на машинах. Машину за закусками и сервизами пришлю в воскресенье к 9 часам утра, а за вами к 9 часа заеду на машине.
Вечером Мария Алексеевна сказала Верочке:
– Верочка, закажи к воскресенью самое лучшее платье. Я тебе приготовила суприз – поедем на пикник с такой компанией, что закачаешься. Всё для тебя, дурочка, последние деньги не жалею. Одной гуверняньке сколько переплачено, а фортопианьщику, а балерине!.. Ты это не ценишь, неблагодарная. Обидел он тебя, что в ресторан пригласил? Честь тебе, дура, делает.
– Да знаешь ли ты, мама, какого они обо мне мнения? Знаешь ли, зачем Михаил Иванович, меня напоказ выставляет?
– Мало ли что люди не наговорят. Всего не переслушаешь. Может, они это из зависти говорят.
– Нет, я не поеду.
Мария Алексеевна вспыхнула.
– Ты у меня поломайся, поломайся, мерзавка! Человек тебе почти делает предложение, а ты морду воротишь!
– Нет, предложения вы от него не дождётесь. Да и пикник этот не с доброй целью затевается. Ему новая игрушка нужна, прежние-то надоели. Нет, мама, не нужен мне такой жених.
– А какой жених тебе нужен?! Снюхалась с кем-нибудь под воротами. Да я тебе патлы выдеру, из личика твоего отбивную сделаю. Уж я подам этому хахалю твою морду всмятку – оба довольны будете.
Не удержалась Мария Алексеевна и рванула дочь за волосы, но только раз и слегка.
– Нет у меня никакого хахаля, но и любовницей Михаила Ивановича не буду!
– Никто тебя в любовницы и не прочит. Разве я не хочу тебе счастья? Разве я дам тебя в обиду? Для того и сама еду. Если не предложение, то я его, голубчика, в бараний рог скручу. В мешке в ЗАГС принесу, за виски к столу-то подведу, да ещё рад будет. Да нечего с тобой долго говорить, и так лишнего наговорила. Девушкам не следует много знать, это материно дело, а она ещё ничего не понимает. Знает, что есть любовь, а что это такое представления не имеет. И я знаю, что такое автомобиль, а доведись – баранку крутить не сумею, не говоря уж о том, чтобы мотор наладить. Любовь-то она посложнее мотора будет, но в ней-то я разбираюсь. Подумай, разве убудет тебя, если в компании посидишь? Ну, будешь делать, как я велю?
– Да, буду.
– То-то! Пора за ум взяться. Побойся бога, да пожалей мать.
Прошло минут пять.
– Верочка, ты на меня не сердись. Я из любви к тебе бранюсь, тебе же добра хочу. Ты не знаешь, как дети милы матерям. Девять месяцев тебя в утробе носила! Ты уж отблагодари, Верочка, будь послушна. Сама увидишь, что к твоей же пользе всё делаю.
Пикник был организован великолепно, даже с точки зрения Жюли и Сержа. Место было выбрано на редкость живописное. Грузовая машина доставила, а солдаты установили палатку типа полевого госпиталя для отдыха и на случай плохой погоды. Вторая палатка служила буфетом и кухней. Любителей каши с дымком здесь не было. Закуску и сервировку Мария Алексеевна подготовила лучше некуда. Здесь было всё: от тонких блюд до свежих овощей и фруктов. Участники пикника привезли с собой вина лучших иностранных марок. Марию Алексеевну пригласили в общий круг, чем польстили сверх всякой меры.
– Смею спросить, Мария Алексеевна, вы какие вина предпочитаете?
– Я, Михаил Иванович, признаться вам сказать, почти что не пью. Не женское это дело.
«Оно и по роже видно, что не пьёшь», – подумал Сторешников.
– Конечно, так, Мария Алексеевна, но французские вина тонкого изготовления. «Мараскин» даже дети во Франции пьют. Просто не вино, а можно сказать, сироп. А вот перед гусем с провансалем полагается рюмочку виски. Это очень полезно. Англичане – не дураки. А перед салатом «Весна» надобно выпить эль. Это всё равно что пиво. Попробуйте, Мария Алексеевна
– Если вы говорите – пиво, позвольте, пива почему не выпить.
«Господи, сколько бутылок! Ах, какая я глупая. Вот она, жизнь-то! Тысячи рублей в полгода не заработаешь, а тут на один пикник эту самую тысячу, как гривенник, вынули. А славная эта эль – и будто кваском припахивает, и сила есть. Хорошая сила есть. Когда Верку с Мишкой окручу, водку брошу, всё эту эль буду пить».
Перед заливной осетриной пришлось выпить коньячку, а перед тортом – мадеры. Перед мороженым Серж составил коктейль, а дальше уже Мария Алексеевна ничего не помнит. Однако чинно, благородно, ушла в палатку и уснула.
А компания продолжала веселиться. Жюли изображала Кармен, пела народные песни репертуара Пти-Пари и испано-цыганские напевы. Потом попросили спеть Веру Павловну. Она не упрямилась. Ей очень нравилась Жюли, и Верочка всё время держалась около неё. Жюли подала Вере Павловне гитару, и та прекрасным меццо-сопрано спела песню «Меж высоких хлебов затерялось». Жюли была в восторге.
– Вы – актриса. В Париже вас осыпали бы цветами и золотом. Спойте ещё. Спойте самую любимую вашу песню. Знаете, такая песня бывает одна. В ней – душа человека.
Вера Павловна с глубоким чувством спела песню Кольцова «На заре туманной юности». Когда она пела последние строки:
- И рыдая, как безумная,
- на груди моей повиснула, —
Жюли была в восторге и тоже была растрогана до слёз.
– Боже, как очаровательны русские песни! Сколько в них грусти… А мы, французы, даже о грустном поём весело.
– Милая Жюли, я не была во Франции, но люблю французский язык, французскую литературу, французское искусство. Вы говорите, что в Париже меня осыпали бы цветами и золотом, но Беранже дал прекрасную песню о судьбе актрисы. И Вера Павловна спела по-французски песню о нищей актрисе. С последними словами песни «Подайте милостыню ей!» и последними аккордами гитары Жюли не выдержала, зарыдала и обняла Веру Павловну.
– Милая девочка! Кабы вы знали, как милы мне! Пойдёмте в лес. Мне противна эта компания. Мне хочется полюбоваться чистой природой и вашей чистотой.
Они направились к берёзовой роще. Сторешников хотел присоединиться к ним, но Жюли сказала Сержу:
– Переведите этому болвану, что мы уговаривались наблюдать, куда ходят влюблённые пары, но смотреть, куда ходят после обеда дамы, уговора не было, чёрт возьми!
Серж захохотал.
– Вернись, Мишель! Твоё божество – человек, и ничто человеческое не чуждо ей.
Сторешников смутился и вернулся обратно. Вера Павловна покраснела.
– Простите, милочка, но с этими подлецами только так и можно разговаривать. О, как они подлы! Ведь вы в защиту своей родины спели мне Беранже. Я понимаю вас и знаю, что у вас это невозможно. Я знакома с Барсовой. Она с возрастом потеряла всё, как женщина и актриса. Она стала совсем не такой, как была, но, бог мой, как она счастлива в своей старости, окружённая молодыми талантами. Вы не потерпели, чтобы даже тень упала на честь вашей родины, а эти люди готовы продать всё: родину, честь совесть… Впрочем, продавать то, чего нет, невозможно. У них не ни чести, ни совести, остаётся продавать родину. О, они прекрасно знают, для чего я приставлена к ним нашим посольством.
Милое дитя, вы удивляетесь и смущаетесь, слушая меня, наблюдая мои поступки. Но я на своём месте, то есть в грязи. Но почему вы здесь? Гнусные люди! Я была два года уличной женщиной в Париже, я полгода жила в доме, где собирались воры, но они не были так низки. Они брали излишки у богачей, но не смели прикасаться к святыням. А у этих людей нет ничего святого, ни родины, ни идеи.
Боже мой, в каком обществе я вынуждена жить! За что такой позор мне, боже? Я слабая женщина! Голод я умела переносить, но в Париже так холодно зимой. Холод был так силён, обольщения так хитры. Я хотела жить и любить. Ведь это не грех, о боже, за что же ты так наказываешь меня. Вырви меня из этого круга, из этой грязи! Дай мне силу сделаться опять уличной женщиной в Париже, я не прошу у тебя ничего другого, но освободи меня от этих людей! Моя судьба разбита, но зачем вы здесь, милое дитя?
Вера Павловна рассказала о требованиях своей матери.
– Милое дитя моё, – сказала Жюли, – ваша мать очень плохая женщина. Она хочет продать свою дочь ради удовлетворения своих чувств. Ведь вы не любите Мишеля?
– Я ненавижу его.
– А знаете программу этого пикника? Её гвоздём поставлена ваша честь. Мишель держал пари, что он уединится с вами и докажет, что вы – его любовница. Мишель не остановится ни перед чем, он способен на любую подлость. Но вы не бойтесь его – он подлец. Слово «ляш» переводится у вас как трус и как подлец, но мы, французы, не делаем различия между этими понятиями и знаем, что если человек подлец, то он и трус. Я предупредила вас, и вы можете отомстить ему, унизить его, показать всё его ничтожество. Возьмите вот эту штучку.
И Жюли достала и дала Вере Павловне бельгийский браунинг.
– Но я не умею стрелять.
– Милое дитя, стрелять не придётся, он же «ляш». Остальное вам подскажет женское чутьё.
Когда Жюли и Вера Павловна вернулись к компании, здесь уже шёл деловой разговор о том, где и как надо «подмазать», «подбросить», «протолкнуть», «утрясти».
– Друзья, это наконец становится скучным. Вы портите пикник своими коммерчески-блатными разговорами. Неужели у вас, Михаил Иванович, нет других интересов в жизни, кроме как добывание и расходование денег?
Сторешников с недоумением посмотрел на Веру Павловну охмелевшими мутными глазами.
– Вам не нравится пикник или мои убеждения?
– Собственно, пикник и ваши убеждения – одно и то же: повышенный интерес к пище и другим жизненным благам. Чтобы устраивать такие пикники надо «утрясать», «подмазывать», «проталкивать». Разве нельзя жить по-другому?
– Можно, конечно, пожалуйста, – он протянул шляпу и пропел:
- «Подайте милостыню ей!»
Все захохотали. Вера Павловна смутилась. Разве не донкихотство проповедовать этим людям принципы морали?
– Вера Павловна, ваша мать – умная женщина, но она не получила развития и должна довольствоваться малым. Ваша Матрёна довольствуется ещё меньшим. А я хочу жить эффектно! Пусть тот, кто получил малое развитие, или недостаточное, довольствуется малым, а я многое получил, а ещё больше возьму сам.
– А это не угрожает тюрьмой?
– Нет. Я возьму по заслугам. Сосед моего отца по даче Матвей Кирсанов три года провёл на войне, лишился ног и получил медаль «За отвагу». А мой отец заведовал полевым военторгом и имеет целую коллекцию орденов и медалей. Он их не сам себе выписал. Очевидно, люди учли, что эквивалент полезной деятельности полковника интендантской службы выше, чем эквивалент гвардии старшины Кирсанова. Кирсанов живёт в однокомнатном домике, а полковник в отставке занимает двухэтажный особняк, в который он перевёз всю обстановку из Папендорфа. Разве это не видят люди? А кто может осудить полковника интендантской службы? Никто!
Инвалид Кирсанов получает 50 рублей пенсии, а Сторешников – 250 рублей. Такова оценка общества, но я работаю расчётливо: если я сделал пользы на миллион, то никто не осудит, если я возьму копейку с рубля, а это 10 тысяч рублей. Эквивалент моей полезной деятельности выше этой копейки с рубля. Остальные 99 копеек я использовал с большим эффектом. Меня не осудят, а повысят, и я буду оперировать миллиардами. Ваша Матрёна тоже возьмёт копейку с рубля, но не прогоните же вы её за взятый гривенник? Честность – это расчёт и масштабы.
– Леди и джентльмены, это даже неприлично. Мы не знали, Мишель, что в программу пикника входит диспут на морально-этическую тему. Я бы не поехал. Да и дамам, очевидно, скучно. Мы совсем забыли о них.
– Месье, я предлагаю выпить за дам и прекраснейшую из них.
– Постой, Арнольд, а кто же в самом деле прекраснейшая?
– Безусловно, Жюли, – сказал Серж.
– Господа, это космополитизм! Вера Павловна способна защитить честь нации.
На перевод Сержа Жюли ответила смехом.
– Вера Павловна больше похожа на итальянку или испанку.
– Ты напрасно, думаешь, Жюли, что в нашей нации один тип красоты, как в вашей. У вас много блондинок, но мы смесь племён: от беловолосых, как финны, до чёрных, гораздо чернее итальянцев. Это татары, монголы, скифы, печенеги. Все они дали много своей крови в нашу. У нас блондинка распространённый тип, но не господствующий…
– Ну, завели разговор о женщинах, это надолго, – сказал Сторешников. – Лучше пройдёмтесь, Вера Павловна, прогуляемся.
Сторешников предполагал, что Вера Павловна откажется от этого предложения и запасся убедительными доводами в защиту прогулки, но, сверх ожидания, Вера Павловна охотно согласилась.
– Только одну минуточку, я возьму жакет, в лесу ещё так сыро и прохладно.
Когда Михаил Иванович и Вера Павловна зашли в густые заросли орешника, Сторешников вдруг грубо схватил Веру Павловну за руку, резко повернул её лицом к себе и сжал в своих объятиях, в которых было много страсти, но уж во всяком случае не было нежности.
– Михаил Иванович, оставьте, я закричу.
– Это бесполезно, люди постараются не услышать твоего крика.
Вера Павловна ударила Сторешникова по щеке.
– Приёмы самбо мне известны, а дворянскими предрассудками я не страдаю. Пойми, что это неизбежно. Ещё ни одну я не выпустил из своих рук. Не кочевряжься, милашечка!
Сильным натиском он повали её на землю, но вдруг увидел направленное в переносицу дуло пистолета. Сторешников весь обмяк, на лбу у него выступили капельки пота.
– Вера Павловна, я пошутил, – пробормотал он.
– Знаю. Но я-то не шучу. Я пристрелю вас на глазах у всех, если вы чётко и громко не скажете: «Я не сделал то, что намеревался сделать». Если вы не исполните моего требования, я исполню своё обещание.
* * *
Вечером, когда вернулись с пикника, Вера Павловна ушла в свою комнату, сказав, что устала и не будет ужинать. Мария Алексеевна, проспавши до самого отъезда, была довольна, что дочь бесцеремонно командует Сторешниковым, а тот покорно выполняет все её требования. «Ну и молодец моя Верка! – думала Мария Алексеевна, удивлённая таким оборотом дела. – Гляди, как забрала мужика в руки. А я думала, много хлопот мне будет. Ну и хитра, нечего сказать!».
Верочка, оставшись у себя, разделась и убрала платье. Почувствовав необычную тяжесть в кармане жакета, она вынула браунинг и положила его в ящик трельяжа. Браунинг напомнил ей происшедшее. Как только у неё хватило сил на всё, если при одном воспоминании она ослабла и опустилась на стул!.. Так она просидела с полчаса. Потом через силу добралась до постели.
Едва Верочка легла, в комнату вошла Мария Алексеевна с подносом, на котором стояла большая отцовская чашка и лежала целая груда бисквитов.
– Кушай, Верочка на здоровье! Сама тебе принесла – видишь, как мать помнит о тебе. Сижу, да и думаю: как это Верочка легла спать без чая? Сама пью, а всё думаю. Вот и принесла. Кушай, моя дочка милая!
Чай, наполовину разбавленный сливками, разбудил аппетит. Верочка приподнялась на локти и стала пить. «Как вкусен чай, когда он свежий, густой, когда в нём много сахара. А мать-то по-настоящему любит меня. А может она… Может, она не знает, что у меня был пистолет и думает… Нет, она ничего не знает».
На другой день Верочка проснулась в десять часов и встревожилась, вспомнив, что вчера Жюли обещала заехать к ней в одиннадцать. Верочка поспешно привела в порядок комнату, оделась и заказала чай.
Жюли пришла точно в назначенное время. Она вошла бодрая, весёлая. Они обнялись, как старые подруги. В комнату Верочки был подан чай со сливками и свежим душистым печеньем. Жюли тоже любила чай со сливками и с удовольствие приняла угощение.
– Да, возьмите ваш пистолет. Я так боялась, что он выстрелит. Ведь я совсем не умею обращаться с оружием.
Жюли расхохоталась.
– Он не заряжен, но он славно сыграл свою роль! Ой, какая глупая физиономия была у Сторешникова… Но теперь можете не сомневаться, милое дитя, что он вам сделает предложение. Эти люди влюбляются по уши, когда их волокитство терпит катастрофу. Знаете ли вы, что поступили с ним, как опытная кокетка? Говорю про настоящее кокетство, а не про бездарные подделки под хорошую вещь. Кокетство – это ум и такт в применении к делам женщины с мужчиной. Поэтому совершенно наивные девушки без намерения действуют, как опытные кокетки, если имеют ум и такт. Вы победили. Теперь вы вправе обдумать, какие выгоды можно извлечь из этой победы. Определить размер репараций, контрибуций аннексий и установить, если угодно, свой оккупационный режим.
– К чему мне всё это? С меня достаточно, что враг побеждён и обезврежен. Ведь вы вчера сами возмущались гадостью и подлостью этих людей.
– Милое дитя, это было сказано в увлечении. Это верно, но жизнь – проза и расчёт.
– Нет, нет, никогда! Он гадок! Это отвратительно! Я скорей брошусь из окна… Отдать жизнь такому низкому человеку – нет, лучше умереть!
Жюли стала объяснять выгоды:
– Вы избавитесь от преследований матери. Вам грозит опасность быть проданной. Он не зол, а только недалёк. Недалёкий и незлой муж лучше всякого другого для умной женщины с характером. Вы будете госпожой в доме.
Она в ярких красках описывала положение французских актрис и танцовщиц, которые не подчиняются мужчинам в любви и господствуют над ними.
– Это самое лучшее положение в свете для женщины. Таково реальное положение вещей, а всякая фантазия только портит жизнь. Что же вам ещё?
– Вы считаете меня фантазёркой, спрашиваете, что я хочу от жизни? Я не хочу ни властвовать, ни подчиняться. Не хочу ни обманывать, ни притворяться. Не хочу считаться с мнением других – делать то, что мне рекомендуют, если сама в этом не убеждена. Я не привыкла к богатству, мне самой оно не нужно – зачем же я стану искать его только потому, что другие думают, что оно всякому приятно и, стало быть, должно быть приятно мне. Я не была в обществе, не испытала того, что значит блистать, и у меня нет никакого влечения к этому – зачем же я буду жертвовать чем-нибудь для блестящего положения только потому, что по мнению других оно приятно? Для того, что не нужно мне самой, я не пожертвую ничем – не только собой, даже маленьким капризом не пожертвую. Это не значит, что у меня нет желаний. О, я хочу многого и люблю многое: музыку, искусство, литературу, лес, цветы, запахи, но я не хочу этого только для себя. Ведь, насколько я понимаю, блистать в обществе – это значит вызывать зависть у окружающих…
Я хочу слушать музыку и нести её другим. Люблю балет и хочу в совершенстве передать его другим. Люблю поэзию и хочу, чтобы хотя бы одну мою песенку, пусть самую незамысловатую, пели бы детишки, как они поют:
- Мы едем, едем, едем
- в далёкие края…
Многие поколения поют эту песенку. Пусть автор состарится, умрёт, а его песенку будут петь малыши и улыбаться. Им нет дела до Маршака, Барто, Пахмутовой, Чуковского. Они даже не знают об их существовании. Но знают Дядю Стёпу, Крокодила, Мойдодыра, Бармалея, Айболита, Человека Рассеянного. Мне хочется написать, если не «Овода», то какую-нибудь «Тётю Мотю», которую дети любили бы не меньше Дяди Стёпы. Мне хочется создать свой балет, который стал бы классическим для детей детского сада. Мне хочется создать оперу, которую исполняли бы дошкольники. Любя цветы, я хочу, чтобы они были у всех. Мне хочется вырастить чудесную орхидею небывалой красоты и аромата, но не уникальную, а чтобы она была у всех.
Хочу ли я любить мужчину? Не знаю, но наверное я полюблю так, что буду отдавать ему всё, чтобы получить от него всё лучшее; когда он станет моим «я» и заслонит собою моё личное «я». Но не для того, чтобы он обладал мной, чтобы я выполняла его прихоти, а чтобы подчинённость и прихоти у нас были общие, и то, что я не в силах дать людям одна, мы делали бы это оба. Я хочу делать только то, что хочу и в чём я убеждена, что это делает приятное мне и всем; и пусть другие делают так же, но не по принуждению, а по убеждению. Я не хочу стеснять ничьей свободы и сама хочу быть свободна.
Жюли слушала и задумывалась, задумывалась, краснела и не могла не вспыхнуть, когда подле был огонь. Она вскочила и прерывающимся голосом заговорила:
– Так, дитя моё, так! Я сама бы так чувствовала, если бы я не была развращена. Не тем я развращена, за что женщину называют погибшей, не тем, что было со мной, что я терпела, от чего я страдала, не тем развращена, что тело моё было предано поруганию, а тем, что привыкла к роскоши, к праздности, не в силах жить сама собою. Нуждаюсь в других, угождаю, делаю то, что не хочу, – ведь это разврат?! Не слушай того, что я тебе говорила, дитя моё. Я развращаю тебя – вот мучение! Я не могу прикасаться к чистому, не оскверняя. Беги, дитя моё, я гадкая женщина. Не думай о богатстве, власти, праздности, роскоши, всё это гадко. Там нет чистоты – беги, беги! Ты пробудила во мне детство. Я помню, как мой старый дед-коммунар шептал с благоговением: «Свобода, Равенство, Братство». Он сражался на баррикадах. Вы воплощаете это в жизнь.
* * *
На следующее утро после пикника Сторешников проснулся успокоенным. Он с аппетитом позавтракал, выпил две рюмки коньяку «для поднятия жизненного тонуса» и отправился на службу. Вчерашнее событие казалось забавным анекдотом, он улыбался и успокаивал себя: «Ну что ж, не догнал, так хоть погрелся». Но это была нарочитая бодрость, и она быстро исчезла. Придумав предлог, он исчез с работы и вернулся домой, где погрузился в тяжёлое раздумье.
Сторешников был не так уж плох. Он презирал женщин, потому что судьба его сталкивала с теми женщинами, которые вызывали презрение. Он имел их много и был убеждён, что знает вообще всех женщин.
Он стремился обладать всем редкостным, что вызывало бы интерес, а проще сказать зависть всех окружающих. Он ничего не понимал в живописи, но приобрёл несколько полотен, потому что это были Тициан, Бёклин, Кранах. Серванты в его квартире не вмещали неудобную и громоздкую посуду, потому что это был севрский и саксонский фарфор. Стены были увешаны гобеленами, а полки шкафов уставлены книгами в шикарных переплётах. Автомашину он приобрёл себе «Хорх», потому что в Москве таких машин почти не было. Впрочем, не было и запасных частей.
Он носил оригинальную цигейковую куртку, какие во время войны присылались из Канады вместе с автомашинами. Пушистый мех, оригинальный покрой со множеством застёжек-молний вызывали зависть окружающих. Эта куртка стала однажды причиной забавного недоразумения. Когда Сторешников подъехал на своём «Хорхе» к ресторану «Отель Савой», к нему подошёл солидный американец, хлопнул его по плечу, сунул в руку несколько долларов и бесцеремонно влез в машину. Сторешников представился ему как майор Советской армии, но американец раздражённо спросил:
– Так ради чего вы носите униформу шофёра такси?
Сторешников уже привык мечтать, как он будет обладать Верочкой. Если картины, о которых он мечтал, не осуществились она не осуществила в ранге любовницы, пусть осуществит их в качестве жены. Тем более, что её красота, развитие и характер не только не помешают служебному продвижению, но могут помочь ему. Такая жена будет вызывать зависть мужчин, распалив кого угодно, но… И Сторешников уже заранее смеялся над тем, кто увидит дуло пистолета, направленного в переносицу.
Дело, конечно, не в этом. Сторешников не был поклонником домостроя, женской (а тем более мужской) верности. Наоборот, обаяние жены можно использовать как средство для достижения своей цели. Важно, что с такой женой можно показаться в любом обществе и вызвать зависть окружающих – вот жизненный принцип обладателя.
О грязь! «Обладать» – кто смеет обладать человеком? Обладать, как халатом или туфлями… Это вопрос ставили перед собой передовые люди ещё в девятнадцатом веке, испытывая острое возмущение. Пустяки: почти каждый из нас, мужчин, обладает кем-нибудь из вас, наши сёстры. Опять пустяки: каие вы нам сёстры? – вы наши служанки. Иные из вас как будто господствуют над нами – это ничего: ведь многие секретари, угождая своим патронам, фактически руководят делами, но всё же они – секретари.
Нет, мы продолжаем обладать женщинами и унижать их. Для этого мы настойчиво напоминаем им, что они женщины, слабые существа. Даже в том случае, если женщина в интеллектуальном и физическом развитии превосходит мужчину. Ей, как существу слабому, неполноценному, оказывая подчёркнутое внимание, мы указываем её удел: дети, моды, домоводство – вот среда слабого существа. Женщине достаётся не власть матриархата, а снисходительность господина.
Сладострастие и похоть Сторешникова разыгрались с особой силой, когда объект стал недоступным. да и самолюбие было раздражено. Но как восстановить возможность ухаживания? Показаться Вере Павловне на глаза было невозможно – оскорбление было слишком сильным. Надо искать союзников, которые повлияли бы на Веру Павловну. Да что их искать, они есть.
Сторешников в тот же вечер к концу смены Марии Алексеевны приехал в ресторан и пригласил её поужинать вместе. Мария Алексеевна с удовольствием приняла приглашение и победоносно поглядела на сослуживцев. «Посмотрите-ка, – говорил этот взгляд, – я не такая, как все, вот у меня какое знакомство».
Не затягивая разговор, Сторешников высказал своё предложение руки и сердца Вере Павловне. Это совершенно ошеломила Марию Алексеевну – уж учень всё шло как по маслу в том направлении, которое намечала она сама. Однако она сдержала свою радость и сдержанно сказала, что со своей стороны считает это за большую честь, но должна как любящая мать узнать мнение дочери. Сторешников нашёл это разумным и делающим честь матери, но указал, что может понадобиться и её влияние на дочь. Он просил учесть серьёзность своего намерения и желание устроить счастливую жизнь Вере Павловне. Она ещё так молода и могла увлечься кем-нибудь (ведь окружение в институте такое ненадёжное – может прельститься каким-нибудь пустозвоном и погубить свою судьбу). Намекнул и на то, что, может быть, некоторые его поступки могли вызвать у Веры Павловны неодобрительную оценку: она могла не понять, что страстная любовь не гарантирует от опрометчивых поступков.
«Молодец Верка. Видно обжёгся соколик, ну да такого крепче можно в руки взять!» – подумала Мария Алексеевна, а вслух сказала:
– Пожалуйте к нам завтра в восьмом часу, там и обсудим дело, а мы с Павлом Константиновичем будем на вашей стороне, будьте уверены.
* * *
– Ну и молодец у меня Верка, – говорила мужу Мария Алексеевна, – гляди-ка, как забрала молодца в руки: шёлковый. Видно, конфуз потерпел в лёгкой-то победе.
– Господь умудряет младенца, – произнёс Павел Константинович.
Он редко играл решающую роль в домашней жизни. Но Мария Алексеевна была строгая хранительница древних обычаев, и в таком парадном случае назначила мужу почётную роль, которая принадлежала главе семейства и владыке. Они уселись на диван как на торжественном месте и послали Матрёну просить пожаловать Веру Павловну к ним.
– Вера, – начал Павел Константинович, – Михаил Петрович делает нам честь просить твоей руки. Мы ответили, что принуждать тебя не будем, но что со своей стороны рады. Ты, как добрая дочь, какой мы тебя всегда видели, положишься на нашу опытность, а мы не смели и мечтать о таком заманчивом предложении. Жизнь для тебя с Михаилом Ивановичем будет широко открыта, и ты будешь иметь такое положение, о котором редкие могут мечтать. Согласна ли ты, Вера?
– Нет, – сказал Верочка.
– Что ты говоришь, Вера? – закричал Павел Константинович.
– Ты с ума сошла, дура? – посмей только повторить, ослушница! – закричала Мария Алексеевна, поднимаясь с кулаками на дочь.
– Мама, – сказала Верочка, вставая, – если вы до меня дотронетесь, я уйду из дома. Запрёте – подниму крик и вызову милицию. Я знала, как вы примете мой отказ, и обдумала, что мне делать. Сядьте и сидите, или я уйду.
Мария Алексеевна опять уселась. «Уйдёт ведь бешеная», – подумала она.
– Я не пойду за него.
– Вера, ты с ума сошла, – повторяла Мария Алексеевна задыхающимся голосом.
– Как же это можно? Что же мы скажем завтра? – говорил отец.
Часа два продолжалась эта сцена. Мария Алексеевна бесилась, сжимала кулаки, но Верочка говорила:
– Не вставайте, или я уйду.
Кончилось тем, что вошла Матрёна и спросила, подавать лм ужин – пирог уже перестоялся.
Пошли ужинать. Ужинали молча.
На другой день вечером, придя с работы, Павел Константинович угрюмо сказал жене:
– Звонил Михаил Иванович.
– И ты сказал?
– А что же мне оставалось делать?
– Дурак ты, дурак! Надо ещё поговорить с Веркой, припугнуть её, а ты – на, отрубил…
Долго ещё продолжался этот урок и конца ему не было видно, но вдруг раздался звонок.
Мария Алексеевна открыла дверь и увидела Сторешникова.
– Где Вера Павловна? Мне нужно видеть её сейчас же. Неужели она отказывает?
Обстоятельства были так трудны, что Мария Алексеевна только махнула рукой.
* * *
– Вера Павловна, вы отказываете мне?
– Судите сами, могу ли я не отказать вам?
– Вера Павловна, я жестоко оскорбил вас. Я виноват и достоин презрения, но я не могу перенести вашего отказа. Мой поступок был совершён в ослеплении страстью и любовью к вам… – и так далее, и так далее.
Верочка слушала его несколько минут. Наконец решила прекратить, так это было тяжело и противно.
– Нет, Михаил Иванович, довольно, перестаньте. Я не могу согласиться.
– Может быть, на моём пути стоит счастливый соперник? Кто-нибудь из этих стиляг-пижонов вскружил вам голову воздушными замками будущего блаженства?
– Соперника вообще нет, а эти стиляги внушают мне отвращение. Они – неоперившиеся хищники. По сравнению с ними вы даже внушаете уважение. Ваш цинизм имеет мощную форму, а у них – голенькое тельце, нелепые культяпки вместо крыльев, огромные рты и животики. Они ещё не способны выискивать и терзать добычу. Они гаже вас в своём бессилии. Мне их порой даже жалко. У них нет и воздушных замков. Долго им ещё оперяться и приспосабливаться. Они буду сдерживать аппетит и подлость, так как у них нет сильной руки, которая помогла бы им быстро пройти путь приспособленчества. Пожалуй, из них не выйдет вообще смелых хищников.
Сторешников не замечал яда этих слов. Его успокаивало отсутствие соперника.
– Я прошу у вас одной пощады: вы теперь ещё слишком живо чувствуете, как я оскорбил вас… Не давайте теперь мне ответа, оставьте мне время заслужить ваше прощение. Я кажусь вам низким, подлым, но посмотрите, быть может я исправлюсь. Я употреблю все силы на то, чтобы исправиться. Помогите мне, не отталкивайте меня теперь. Дайте мне время, я буду во всём слушаться вас! Быть может, вы увидите во мне что-нибудь хорошее. Дайте мне время.
– Мне жаль вас, – сказала Верочка. – Я вижу искренность (Верочка, это вовсе не любовь, это смесь разной гадости с разной дрянью, – любовь не то; не всякий тот любит женщину, кому неприятно получить от неё отказ; но Верочка ещё не знает этого и растрогана). Вы хотите, чтобы я не давала вам ответа, – извольте. Но предупреждаю вас, что отсрочка ни к чему не приведёт: я никогда не дам вам другого ответа, кроме того, какой дала нынче.
– Заслужу, заслужу другой ответ, вы спасаете меня!
Он схватил её руку и стал целовать.
Мария Алексеевна вошла в комнату и в порыве чувства хотела благословить милых детей, но Сторешников разбил половину её радости, объяснив ей, что Вера Павловна хотя и не согласилась, но и не отказалась, а отложила ответ. Плохо, но всё-таки хорошо, сравнительно с тем, что было.
Мария Алексеевна решительно не знала, что и думать о Верочке. Дочь как будто говорила и поступала против материнских намерений, но выходило, что достигала большего, чем предполагала мать. Что она медлит с ответом, это понятно: хочет совершенно вышколить жениха – так, чтобы он без неё и дохнуть не смел. Очевидно, она хитрее самой Марии Алексеевны.
А как же быть, если это не так, если дочь действительно не хочет идти замуж за Сторешникова?.. По всей вероятности, негодная Верка не хочет выходить замуж – здравый смысл был слишком силён в Марии Александровне, чтобы обольщаться своими раздумьями о дочери как хитрой интриганке. Но эта девчонка устраивала всё так, что если выйдет (о чёрт её знает, что у неё на уме, может быть и это), то действительно уже будет полной госпожой над мужем.
Что ж, остаётся ждать. Ждать и смотреть – больше ничего нельзя. Теперь Верка не хочет, а попривыкнет, войдёт во вкус распоряжаться мужем… Только бы никакой вертопрах голову ей не вскружил. Надо усилить военную блокаду.
Шло время. Сторешников каждую неделю приносил угощения, но не смел отдавать Верочке, а передавал Марии Алексеевне. Иногда он ходил с Верой в театр, но Вера Павловна не разрешала никакого шика: пломбир, стакан лимонада, пирожное, о ресторанах не позволяла и заикаться.
Без Михаила Ивановича Верочка почти никуда не ходила, и её оставили в покое. Родители с надеждой смотрели ей в глаза. Эта собачья угодливость была ей гадка, она старалась как можно меньше быть с матерью. Мать перестала осмеливаться входит в её комнату, и когда Верочка сидела там, то есть почти круглый день, её не тревожили.
Грани человеческой жизни
Помнишь, читатель, как мы, попадая на Петровку, останавливались перед витриной, на которой были выставлены сделанные из лучшего оптического стекла геометрические тела? Каково было их практическое предназначение, нас не интересовало: мы смотрели на их изумительную прозрачность и переливы световых лучей. Пирамиды, призмы, конусы, октаэдры, цилиндры, и ещё бог весть какие тела играли вспышками, но сами дела оставались прозрачными и почти невидимыми.
Проницательный читатель уже поморщился: мол, автор сейчас начнёт философствовать, точно диккенсовская героиня, из каких граней состоит человеческая жизнь. Ну ладно, читатель, не буду философствовать, но скажу всё-таки, что жизнь человека многогранна.
Вспоминая хрустальные тела, я не просто хотел сказать, что вот из каких граней состоит человеческая жизнь, а потому, что жду от тебя (я тоже проницательный) упрёка в том, что я воскрешаю людей прошлого столетия. Что заменяю им сюртуки и кринолины пиджаками и ситцевыми платьями, графского управляющего делаю управдомом жэковских домов, графский титул заменяю служебным положением.
Но тут уж я не при чём. Они существуют, и такими их сделала жизнь. Существуют, несмотря на то, что прошло сто лет, что кринолины сменились ситцевыми платьями, что человек переменил личные занятия на службу, что полстолетия прошло при новой формации. Быт, нравы убеждения передаются по наследству от поколения к поколению. Что-то исчезло, что-то изменилось, что-то заменилось, но не всё. На геометрических хрустальных телах появились новые, более яркие оттенки, из сумрака они увидели свет. Всё зависит от того, какие лучи света упадут на грани и заставят их потускнеть или вспыхнуть новыми огнями. И очень хочется вынести эти кристаллы на яркий свет. Это время недалеко!
По-другому складывается судьба моих героев, потому что они находятся в иных условиях. Например, как в прежнее время оканчивалось подобное положение? Отличная девушка в скверном семействе, насильно навязываемый жених, пошлый человек, который ей не нравится, который сам по себе был дрянным человеком и становился чем дальше, тем дряннее. Но, держась подле неё, подчиняясь ей и понемногу становясь похожим на человека так себе, не хорошего и не дурного. Девушка начинала тем, что не пойдёт за него, но постепенно привыкала иметь его под своей командой. Убеждаясь, что из двух зол – такого мужа и такого семейства, как её родные, – муж зло меньшее, она осчастливливала своего поклонника. Сначала ей было гадко, когда она узнавала, что значит осчастливливать без любви; но муж был послушен, стерпится – слюбится. И она превращалась в обыкновенную хорошую даму, то есть женщину, которая сама по себе и хороша, однако примирилась с пошлостью и, живя на земле, только коптит небо. Так было прежде с отличными девушками.
Почему же в наше время возможно (пусть в виде исключения) повторение подобных историй? Отвечу прямо: потому что первичной организацией общества осталась семья, и ей доверено формирование человека.
А комсомол? а партия? а…
Всё это есть. Их лучи преломляются в кристаллах человеческого сознания, но иногда на их пути встречаются светофильтры или даже плотные преграды.
Если бы не партия, не советская власть, то мне невозможно было бы писать роман о новых людях, на пути которых не стоит полиция, частная собственность, и др., и пр.
Условия стали другие, другими стали и люди. Некоторые из них сохранили ещё много старого, но появились и новые люди. Их круг шире, их задачи грандиозней, их возможности почти не ограничены, их призывы находят самые горячие отклики, их поиски не столь мучительны. Но пока эти новые люди являются новыми людьми, можно писать романы о таких людях и ставить вопрос: что делать?
Вот почему мы будем внимательно рассматривать жизненный путь почти каждого персонажа нашей повести и наблюдать, как в зависимости от условий и обстановки он менялся.
* * *
В воспитании Верочки главную роль играла мать. Почему же Вера Павловна не стала дубликатом Марии Алексеевны? Воспитывают не только моральными нравоучениями, а чаще всего наглядными примерами поступками, делами. Дети так любят подражать взрослым. Почему же у Верочки появлялось отвращение, когда подвыпившая мать доставала из рейтузов свёртки с продуктами? Почему ей не хотелось подражать? Да потому что книги, кино, школа, пионерорганизация научили её понимать, что такое подлость. Научили, но не дали тренировки.
Верочка знала и любила Павку Корчагина, но у неё-то не было никакой надежды попасть в будёновский отряд, на строительство железной дороги. Она любила и Зою, и Лизу, но войны нет, в плен её никто не возьмёт. Эти образы будили желания, но желания эти были бескрылыми. Вернее, не тренировали крыльев, хотя и звали к полёту.
Помнит Верочка, как её принимали в комсомол. Зачитали характеристику: учится старательно, заботится (на мамины средства) о своём всестороннем развитии, с коллективом класса дружит, в конфликты с товарищами не вступает.
Присутствующий на собрании партприкреплённый пенсионер Полозов с удивлением спросил:
– А плохие ученики в вашем классе есть: озорники, лодыри, мерзавчики всякие?
– Есть, – сказала Вера.
– Значит ты с ними дружишь и не вступаешь в конфликты? В наше время, прежде чем вступить в боевой отряд, надо было проявить боевой дух и «вступить в конфликты» со всеми, кто стоял на пути к переустройству общества.
Эта реплик вызвала неудобную заминку, и её поспешили замазать шаблонным набором слов.
– Вера Розальская показывает хороший пример своей учёбой и развитием. Мы надеемся, что она высоко будет держать звание комсомолки и с честью оправдает оказанное ей доверие. Кто за?
После собрания Вера дождалась Полозова и спросила:
– Что делать, если видишь рядом обнаглевшего негодяя, с которым ни учителя, ни администрация, ни даже милиция ничего сделать не могут?
– А разве деталями организации ваших взаимоотношений должны заниматься учителя и милиционеры? А вы хотите остаться белоручками? Значит, слабы ваши убеждения, если вы миритесь и оглядываетесь на милиционера. А где ваш активный протест? Противопоставление своей внутренней силы? Слаба душа у ерша, если у него щетинка дыбом не стоит. Я помню в «Комсомолии» Безыменского девушка-инвалид
- По головам поленом
- била бегущих мужчин.
– Да попробуй свяжись с нашим Беляевым, потом вызовут к завучу, к директору, вызовут и родителей.
– Вот я и говорю, что в наше время проще было. Мы не просили прав, а сами брали их. С друзьями, пусть обманутыми друзьями, мы говорили по-дружески, но с врагами действовали бесцеремонно. Благородное негодование против подлеца – плохое оружие.
Когда Верочка одному подлецу дала пощёчину в присутствии всего класса, к завучу её не вызвали, а наглецы стали или побаиваться, или уважать её. Верочка чувствовала, что в её руки попал кончик нити, но распутать весь клубок человеческих отношений было ей не под силу. Почему не изучают в школе человековедение и всю запутанность человеческих отношений не приводят к общему знаменателю, к уравнению с неизвестными. А ведь учат же распутывать нагромождение и путаницу чисел, буквенных выражений и знаков.
Была у Верочки и практическая тренировка жизни, без которой она, возможно, не стала бы новым человеком и героиней этого романа.
На летние каникулы её каждый год отправляли к дяде – лесничему в Вологодской области. Эти три месяца в году были сами светлыми периодами её жизни. Если в городе её не допускали к домашней работе, то здесь всё было по-другому. Верочка прятала в чемодан все свои городские наряды, надевала коротенькую юбочку и майку. Она работала, не боясь солнышка, и превращалась в настоящую цыганку. С увлечением трудилась на огороде, ухаживала за скотом и домашней птицей, с материнской нежностью любил цыплят, утят, ягнят. Побаивалась лишь гусей. Дядя Петя разводил гусей только китайской породы, а эта строгая птица никому не позволяла вмешиваться в свой быт.
С тётей Настей Вера готовила пищу, стирала, научилась шить, вязать, плести кружева. В пасмурные дни приходилось сидеть дома, но скучно не было. Дядя Петя тачал сапоги, плёл сети или корзины. Тётя Настя сидела за шитьём или рукоделием, а Верочку просила почитать книги. Дядя Петя любил Сетон-Томпсона, Пришвина, Аксёнова и особенно Паустовского. Тётя Настя любила что-нибудь «житейское» и плакала над Русскими женщинами», «Оводом», а «Кому на Руси жить хорошо» могла слушать десятки раз, хотя целые главы знала наизусть. Её очаровывало это народно-былинное повествование с высокой художественной формой и глубокой идеей. А идею произведения, или, как она называла, «суть» тётя Настя никогда не упускала. Всё прочитанное подвергалось обсуждению: почему герой действовал так, а не иначе.
Сама тётя Настя была мастерица рассказывать былины, были, побывальщины, сказы и сказки. Верочка как зачарованная слушала сказы о книге Голубиной, о великом граде Китеже, о Соловье Будимировиче, о Волхове и Вадиме Храбром, о Рязаночке. Её волновала певучесть голоса сказительницы, музыка стиха, великие чувства народа и отдельных людей.
- Про любовь Волховы мы сложили сказ,
- Про любовь её и про ненависть.
Однажды Верочка прочитала вслух роман Гончарова «Обрыв». Симпатии тёти Насти были на стороне Кати и Марка, а Райского она презрительно называла боталом.
– Вот она любовь-то – что огонь. Знают, что сгорят, а тянутся друг к другу.
– Не рано ли, мать, ты девочке про любовь объясняешь?
– Про хорошую-то любовь? Никогда не рано! – убеждённо сказала тётя Настя.
Столько интересного и увлекательного видела Верочка, когда ездила с дядей Петей в лес, а в лесу он был как дома. Знал каждую нору, каждое дупло, знал, кто в них живёт и сколько детёнышей у белок, барсуков, лисиц. Знал каждую бочагу, где водились сомы и сазаны. Знал даже биографию и характер каждого лесного обитателя. То он узнавал, что барсучата осиротели и надо их поддержать кормом, то недоволен был, что выдра чересчур самовольничает и выселял её из норы при помощи запаха керосина. Никогда он не уставал любоваться лесом.
– Всю Землю человек перестроит, реки в прямые каналы превратит – нечего им петлять да озорничать; северные реки на юг повернёт, землю перепашет и засадит, горы перенесёт. А заповедные леса останутся.
Сколько интересных рассказов о животных, о птицах и рыбах переслушала Верочка!.. Эти рассказы казались ей интересней книжных, так как у каждого зверя был свой характер, похожий на человеческий.
Каждый год обмывалась здесь верочкина душа, каждый год накапливались самые прекрасные впечатления красоты, радости, счастья.
* * *
Случай, который изменил всю жизнь Веры Павловны, начался с того, что понадобилось подготовить по школьной программе долго болевшего маленького брата Верочки. Отец стал спрашивать у сослуживцев об учителе, который смог бы готовить по всем предметам (дешевле обойдётся). Архитектор порекомендовал ему своего практиканта Лопухова.
Впрочем, я забегаю вперёд. Забыл, что Лёня ещё бродит по свету.
Лопухов учится скупости
Да, скупости.
Расчётливости Лёня научился рано. С шести лет он был уже семейным экспедитором по снабжению хлебом и знал, что дважды два – бублик; что определённая комбинация монет – это определённый набор хлебных изделий. Попутно с заготовкой хлеба он узнавал, что есть в соседних магазинах и сообщал, что молоко пришло, бутылки принимают, поступили диетические яйца, а в магазине напротив есть говядина и расфасованный картофель.
Ещё в третьем классе школы его избрали заведующим кооперативом (он же продавец, кассир, бухгалтер и экспедитор). Дали ему 25 рублей основного капитала, и он снабжал весь класс тетрадями, карандашами, пёрышками, резинками – короче всем необходимым. Он скоро уяснил, что такое спрос и мёртвый капитал, что такое оборотные средства и накладные расходы. Узнал и раскованность кредита, как создаётся законная прибыль и возникают незаконные убытки: доверившись продавщице (старших надо уважать), купил сто тетрадей по 12 копеек, а получил десятикопеечные. В другой раз он проверил и обнаружил, что сверху и снизу лежат по пяти двенадцатикопеечных тетрадей, а между ними 90 штук десятикопеечных. Это стоил многих слёз, но авторитет старших померк, и он стал нигилистом. Торговые операции приучали к скрупулёзной расчётливости. Если ему говорили, что такая-то вещь стоит рубля два, он требовал уточнения: рубля два или два рубля. Потому что «рубля два» могло быть и рубль восемьдесят, и дав двадцать.
Цифры и числа приняли реальные формы.
Эту способность к реальности отвлечённого он перенёс и на учёбу.
Лопухов верил в преимущества социалистической системы хозяйства и сознавал условия, которые создаю эти преимущества. Ещё на втором курсе Тимирязевки он увлёкся статистикой, расчётами и оборотными средствами. Цифры волновали его больше, чем тексты статей, и к текстам статей он обязательно привлекал цифры. Но он не мог понять, почему, наши сельскохозяйственные успехи странным образом отстают от Канады и Германии, Швейцарии и Голландии, если перевести наши пуды в центнеры. Свои расчёты и перевернули всю жизнь Лопухова, он перестал верить тем знаниям, которые получил в институте. Или его расчёты антинаучны – или сама наука антипрактична. Он считал себя не вправе принять диплом и работу, если практические результаты его труда не покажут реального, разительного преимущества рекомендуемой им формы хозяйства. Он должен дать людям неопровержимую истину, как дважды два – четыре.
Надо было найти эту истину.
Он искал её сначала по всем факультетам, загружая себя знаниями, которые представляли огромный интерес, но не выдерживали числовой проверки. Эти знания, казались огромной и важной частью проблемы, но не самой истиной. Он искал истину в других науках и убеждался, что нужен комплекс знаний, но накопление знаний ещё не давало числового итога. Оставалось проверить практический опыт, объединить в оно целое с комплексом знаний и объединить в нечто новое – неоспоримое и наглядное.
И он пошёл на поиски истины.
Мы оставили Лопухова в положении бродяги без определённых занятий.
Его не тяготила такая жизнь, и он был даже доволен ей, потому что она делала его физически здоровым, чему он придавал огромное значение. Его не удовлетворяла физкультура, которая совершенствовала готовый материал. Кроме того, он овладевал многими навыками. А главное – он находил во многих колхозах и совхозах длягоценные частицы организации работы, которая давала удовлетворительные цифры при подсчётах. Но каждый раз это была опять-таки частица, а не сама истина. Инициатива, а не система.
Как объединить эти частицы он пока ещё не знал, но уже несколько общих тетрадей заполнил расчётами, справками, схемами. В своём рюкзаке он хранил несколько десятков отснятых плёнок. Всё это не вносило пока ясности, потому что цифры перемешивались с научными выводами и мнениями множества отдельных людей. «Вали валом – потом разберём!» – утешал он себя.
Эти богатства не поступали к нему непрерывно, а доставались иногда крупицами, иногда самородками в самых неожиданных местах. Иногда из крупных колхозов он уходил ни с чем, не записав ни одной строчки, а иногда с чабаном он проводил несколько дней, исписывая страницу за страницей.
Такой неожиданной находкой был баштанный шалаш и его обитатель – сторож Тодот Пантелеевич по прозвищу «Куркуль».
Солнце стояло в зените, когда Лопухов поравнялся с шалашом баштанного сторожа. Это напомнило об отдыхе и обеде.
Перед шалашом лежал, подперев седую бороду, сторож баштана. Он невозмутимо равнодушно смотрел на красоту широкой степи и на незнакомого юношу.
– Добрый день, дидуся! – сказал Лопухов.
– Добрый день, хлопче, – в тон ему ответил сторож, однако не удостаивая его вниманием.
– Позвольте отдохнуть у вас и пообедать, если найдётся вода.
– В добрый час пришёл: каша готова и кавун остужен, пообедаем вместе.
– Так может в кашу вместится вот эта банка свиной тушонки?
– Ну что ж, хоть вона и со шкварками, да мабуть не зажуем страву.
Сторож расстелил рядно, нарезал серого душистого хлеба, подал глиняные миски и принёс кашу. Ели молча. Добросовестно зачистили котелок, съели колбасы с огурцами, съели кровяно-красный арбуз.
Дед закурил трубку, а Лёня вытянулся на земле. Всё это делалось молча. Наконец Лёня, желая завязать разговор, спросил:
– Как дела, дидуся?
– Та яки у меня дела? Дела у секретаря сильрады в шкафу, та у головы колгоску в портфеле, а моё дело ти люльку смоктать.
– А ты, хлопче, куда идёшь и прямуешь? Чи дело шукаешь, чи от дела летаешь?
– Дело ищу, дидуся.
– Так оно ж на нашем колхозном дворе уже третий день. Погода золотая, а тут молотилка испортилась, – сказал старик с лукавой улыбкой, посматривая на набор инструментов, – мабуть ты приладдя носишь, щоб консервные банки открывать?
– Нет, дидуся, то дело, что на колхозном дворе стояло, я помог сделать. Сегодня с утра работает молотилка.
– А с далёка ли ты до этого дела пришёл?
– Из Москвы, дидуся.
– Стоило, хлопче, даже чоботов не жалко. Теперь куда идёшь? Кажется, во всей округе молотилки справные.
– Скажу, дидуся, если смеяться не будете.
– С посмиху люди бегают. Разве плохо, когда человек смеётся?
– Над чужой печалью не следовало бы смеяться.
– А если вместо болячки коровий навоз присох, как не посмеяться?
– Я студент Тимирязевской академии, где люди на агрономов учатся. Проучился я четыре года, а не увидел настоящей науки – такой, чтобы с это баштана в десять раз больше собрать. Вот и пришёл посмотреть, как у людей дела идут. Сто пудов с гектара собрать – не стоит учиться.
Старик молча выколотил трубку, старательно подыскал в кровле шалаша надёжную былинку, старательно прочистил чубук, подул в него, сунул в карман, а всё не торопился с ответом. Наконец сказал:
– Ты, хлопче, на старую болячку мне наступил. Думал, что загноило, аж свербит. Если серьёзно тебе сказать, то не с того конца ты за дело берёшься. С этого баштана ты в десять раз не соберёшь. Посеян он по всем правилам науки и практики. Даёт колхозу тысяч пять чистой прибыли. А я тебе скажу, что с него на милиён собрать можно. Милиён – это я тебе не шутя говорю.
– А как это сделать, дидуся? – с горящими глазами, взволнованно спросил Лёня.
– Выбачай, если я не по-учёному буду говорить, по-простому. Не буду писать крючки да палочки, а скажу, як дело було. О том, что своими руками держал, своими очами бачил. Выбачай, если моё оповидання тебе куркульским покажется, ведь мне и прозвище Куркуль. Так или не так, оправдываться не буду. Десять лет я отбыл в лагерях, молчать научился, но убеждения у меня так и остались куркульскими.
– Расскажи, дидуся, только всё подробно.
– Значит, не торопишься уходить?
– Нет. Может, я за этим разговором весь путь прошёл.
– Ну добре, слушай.
В ерманскую забрали меня на фронт, да воевать почти не пришлось. После тяжёлого перехода через Карпаты всех нас, как баранов, забрали в плен. В лагере тоже долго сидеть не пришлось. Отправили меня к бауэру в батраки. Ну, мне и плен перестал казаться пленом, на родной-то батьковщине тяжче пришлось працювать на пана. Работа в меру, а еда вволю – чего ещё надо? А тут ещё интерес у меня к хозяйству появился, – уж больно мне всё удивительным показалось: земля – супес, по сравнению с нашим шварцэрденом4 доброго слова не стоит, и имение-то небольшое, а урожай собирают неплохой, скота держа много, и всё у них как-то ладно получается. Стал я присматриваться к хозяйству, во всё вникать. Четыре года эта академия продолжалась, и надо сказать, что наука-то не в лес пошла, а в голову.
Вернулся я на родину в 1922 году. Два мои брата тоже отвоевались, домой пришли. Домой-то пришли, а дома нет – груда углей да головешек. Сделали землянку и поселились все вместе. Отец нам велел держаться друг за друга. Ну что ж, хлопцы мы были здоровые, руки-ноги целые, отец-старик тоже бревно с комля брал. Землянку нашу с хоромами сравнить нельзя было, да мы и не собирались в ней век жить и знали, что из неё потом хороший омшанник получится.
Получили мы хуторской надел 12 десятин да 2 десятины сенокосных угодий и начали хозяйствовать. Переженились мы вскоре, но делиться нам отец ни в какую не позволил, да и сами видели, что в одиночку не потянем. Комнезам5 дал нам пару волов, пару коней, бричку и плуг. С этого и начали. За жёнами приданое получили почти ровное, чтобы в семье раздора не было. Так отцы порешили: по корове, по паре овец, да свиноматку, ну, курей-гусей на племя. Жёны попались работящие, и пошли мы в атаку на матушку землю.
Ирригация крестьянская в то время простая была: где потом польёшь, где слезу уронишь, там земля и родит. Земля на это дюже отзывчивая. Урожай мы собрали не хуже других, но облегчения большого не было.
Немалая забота была – дом строить. Лесу прикупили, стекла, гвоздей – глядь, и деньги все. Пришлось одному брату на зиму жестянщиком в городе наняться, другой в кузнецы пошёл, а мы с отцом плотницкой работой занялись. От пожара беспечнив, для тепла выгодней и материал под рукой – только труд свой. Труд нелёгкий, да тогда никто крестьянского труда не считал. Но работали, як скаженные, потому что пора было из землянок выходить. Жинки наши бредили тем, как они будут пол мазать, занавески повесят и горшки с цветами заведут. С ног валились от усталости, но впереди видели уют. На это и дух опирался. Дом строили не абы как, а с размахом.
Дом спланировали продольный, городского типа, с четырьмя дверьми, по две комнаты: три квартиры – братьям, четвёртая старикам. Братские квартиры на деток были рассчитаны: простор и свет – главное, а стариковское жильё было общей кухней, здесь же был подпол и кладовая. Словом, своя семейная коммуна получилась.
Стены за лето вывели, потолок настелили. Жинки уже уют наводят, а мы о крыше вопрос решаем. Думали сперва соломой накрыть, да больно пожара боялись. Решили поднатужиться и покрыть железом. Опять вопрос: каким железом крыть? Железо бывает разное: и семифунтовое, и десяти, и двенадцатифунтовое. Цена ему разная, чуть не вдвое растёт меж сортами. Опять подсчитали, что семифунтовая долго не продержится. Цена ему удваивается, а срок в пять раз увеличивается. Подсчитали, что для крыши потребуется олифа и краска, а через 2—3 года ремонт, и решили пойти на крайний расход – крыть оцинкованным железом: ему ни краски, ни ремонта не понадобится. Так ради экономии расход увеличили. Учли, что железо себя оправдает: чердак можно использовать как сушилку, в дымоходах сделать коптильные камеры по немецкому обычаю. Вот это и окупило расходы в короткий срок.
С кирпичом тоже заминка получилась. Везти из города 60 вёрст, каждый рейс – три дня, а привезёшь на паре волов по сухой дороге не больше трёхсот штук. Считай, во что этот кирпич обойдётся. Соорудили мы свою печь для обжига кирпича, немудрящую, на 500 штук, да зато скот не гонять, время не терять, рабочие руки от хозяйства не отрывать – около печи жёны да дети управляются. Конечно, расход немалый, да зато экономия сразу почувствовалась, а потом печь окупилась и начала немалую прибыль давать. Спрос на наш кирпич пошёл. Продаём по городской цене и не в убыток, потому что штат оплачивать не приходится – руки свои. Люди платят охотно, тем более что расчёт идёт не деньгами, а натурой: за поросят, за куриц, за зерно, за фрукты, за солому.
Скотный двор построили надёжно: на кирпичном основании, из самана, а крышу камышом покрыли. Скотный двор не отапливается, пожар не страшен, а камыш хорошо тепло сохраняет. Пол в стойлах сделали покатый и забутили кирпичом с известью, а вдоль станков цементный жёлоб провели в навозохранилище, которое выложили кирпичом. Про кулака говорят, что, мол, на двор сходит и смотрит – нельзя ли обратно в квашню положить. Смейтесь, дурни! А разбрасываться этим добром нельзя. В квашню сразу, конечно, не положишь, а через год всё обратно хлебом вернётся. Какой бы шварцэрден ни был, а без навоза хорошего урожая не получишь. Иногда некоторые под видом навоза прелую солому на поля возят. Лежит навоз в куче круглый год, дожди его промывают, весь сок в землю уходит, а из навозохранилища везёшь навоз жирный, аж лоснится, как икра паюсная. Сюда добавляешь и отходы всякие, и куриный помёт. Что ж было удивляться, что у нас урожай ниже 250 пудов не бывал.
Нарушили мы однажды закон. Чёрт ли в нём толку, если он вопреки разуму идёт. Но всё обошлось. Две десятины сенокосных угодий перепахали под клевер. Три укоса – не шутка. Пришлось самогон в ход пустить, и записали клевер как сенокосные угодья. Через три года клеверный клин меняли.
Считали на жадными, только не деньгам, а к земле. Деньги-то мы из земли брали. И впрямь: ни одного клочка земли с носовой платок не пропадало даром. Но вся наша экономия большого труда требовала. На поле мы проложили дорогу, гравием забутили. Шла она от дома до речки. По ней сподручно было скот и птицу гнать, а в страду нам никакая распутица была не страшна – ни телег не ломали, ни скот не надрывали. Как видишь, всё требовало затрат и немалого труда да строилось всё не на рiк, а на вiк. Затраты и труд окупались, но вкладывать их надо было сразу, и возвращалось всё маленькими частицами. Всё это давало деньги.
Вот я говорил, что с этого баштана можно милиён собрать. И не зря говорил. Кавунов с него в пять раз больше не соберёшь. Но имея землю, надо говорить не о кавунах, а о деньгах. Надо денег собрать в десять раз больше.
Имели мы свой баштан на десятине земли. Лунка от лунки, как известно, полтора метра – широка постель не сразу её плети закроют, два месяца земля нагишом лежит. Вот и решили мы дать арбузам и дыням на уплотнение безобидных жильцов: посредине лунки – колышек, а около него фасолины, а на междурядье вдоль и поперёк в один метр – ряды бобов. Рост на 40—50 сантиметров, солнца не застят, к корням арбузов не касаются, вызревают раньше арбузов, а бобы урожай сам двадцать всегда дадут. Подыскали жильцов и другим культурам. По картошке изредка сажали кукурузу, а около неё фасоль. Фасоль сажали в каждой лунке, а междурядье засаживали редиской. Растёт она 24 дня, распушённые листья закроют землю и заглушать сорняки, а ко времени окучивания картофеля редиску снимать пора. Воз редиски – в город, гоманец денег. И картошку не обидели, а наоборот – подсобили. Окучивание сделали – сажай бобы, в два рядка, зачем земле пустовать?
Так и с посевными. Весной видно озимую: где вымерзла, где вымокла – не беда, подсадили помидоры, перец, баклажаны. В затишье, да в парном воздухе они дюже добро растут.
Как ни паши: на свал или на отвал, а полоски кое-где в аршин остаются. Сюда помидоры ткнёшь, а края поля подравняешь плугом, кое-где и лопатой ковырнёшь – и посадишь полоску лука и чеснока в аршин длиной. Или огурцы в навозную лунку…
Словом, ни одного вершка земли не пропадало.
Обычно на межи аршин нераспаханной земли оставлял, который зарастал сорняками, и семена их летели на пашню. А мы вместо межи посадили вишняк, чёрную смородину и малину, но не только ради ягод, а как питомник.
Как же у нас пропашные с огородными уживались? Полив требовался. Он и был.
В одном селе брат увидел разбитую пожарную машину, списали её в утильсырьё, да утильщик долго не ехал, а самим везти выгоды нет. Купил её брат за четверть водки. Сам кузнец, сам слесарь, поставил на колёса, купили шланг. И стали ребятишки вместо баловства воду гнать на поле в ямки. Приправить воду коровнячком – и поливая огородные, кое-что и зерновым достанется. А уж если сильная засуха, нам молебен служить не приходилось, без божьей помощи управлялись. Словом, засухи мы не знали, а урожай 250—300 пудов был обычным, не считая «жильцов на уплотнение», а они давали, если на деньги перевести, почти столько же, сколько основная культура.
Так же, по случаю, приобрели мы молотилку и веялку, ремонтировать которые никто не брался. Да свои руки для самого себя чего не сделают. Часть недостающих деталей приобрели в Госсельскладе, часть брат сделал, а облегчение труда было огромное. Отдавали машины и соседям за мякину или отвеи для корма скоту.
– А сколько скота было у вас?
– Было кое-что. Жаль тогда мы про силос не слыхали. Трудно было размахнуться, держались на сене, отрубях, дерти, жмыхах, добавляли резаной и запарной соломы, гороха, гречки, кукурузы. Имели мы 4 вола, 4 лошади, 5 коров, 5 нетелей, 20 овец. Свиней откармливали 5 выложенных, 3 свиноматки, а 30—40 поросят забивали в шестимесячном возрасте. С мясом на рынок не спешили, а коптили на рулет, корейку, окорока, часть переделывали на колбасу полукопчёную, а на такой товар всегда спрос есть, и хранить его можно до подходящего времени.
Немалый вес в хозяйстве имела птица. В переводе на мясо, а тем более на деньги, это выгодней крупного скота, но чересчур не увлекались, держали под силу. Куриц-несушек держали до ста штук, а с цыплятами к осени имели до тысячи. Уток более 50 штук не держали. Хороша птица, растёт прекрасно, мясо в цене, да уж больно прожорлива – хлопот много. Вот гусей доводили до ста и больше.
Словом, продажного мяса мы имели до шести тонн, не считая яиц, пера, шерсти и кожи.
На этом количестве и держали хозяйство, то есть не расширяли, а улучшали. Куриц оставалось сто штук, да заменили их голландской породой, а это значило, что на каждой курице имели на полтора-два килограмма больше.
– Перенимали ваш опыт, дидуся?
– По первоначалу дюже перенимали. Поддерживало нас и государство. На выставки каждый год представляли, грамот и медалей надавали, помогли весь непородный скот заменить лучшими породами: битюгами, симменталами, йоркширами, мериносами, пекинцами. Многие приезжали к нам знакомиться с хозяйством, а потом ославили нас куркулями, так и родня избегать начала.
Раскулачивать нас, правду сказать, не было основания: работников, батраков мы не держали. Уж больно отец не любил ленивой работы, а от чужого хозяйства, известно, в азарт не придёшь. Чужие, бесчувственные руки могут погубить любое дело. Может, нас и не раскулачили бы, да уж больно не хотелось оставлять таким трудом нажитое хозяйство.
– Наладьте хозяйство в половину нашего, тогда пойду в одну артель с вами, – говорил мой отец.
Вот так, хлопче.
– Что же главное было в вашем хозяйстве?
– Не порода, не сорт, не обработка – всё это важно, конечно, но важней всего – забота о земле, о каждой её крупице, рассчитанная не на один год. Землю, как и жинку, любить надо, горячо любить. Не жалеть для неё ни сил, ни времени.
– Кроме земли у вас, кажется, были и другие отрасли. Вот вы говорили о кирпичном заводике. Это всё?
– Нет, конечно. В зимнее время каждый из нас имел мастерство. Да и сельскохозяйственные продукты мы не выпускали на рынок сырьём. Молоко перерабатывали на масло, на сыр. Мясо – на колбасы и копчёности. Коноплю – на мешки верёвки. Шерсть – на чулки и варежки. Работали по слесарному и столярному ремонту. И новые поделки приходилось делать.
– Значит, деньжонки водились.
– Булы гроши, но не лежали. Детей учить, работу машиной облегчить, быт улучшить – на это денег не жалели.
Как мы наладили хозяйство тебе, хлопче, ведомо, если ты на дворе правления работал. Правление, лаборатория, скотный двор, пасека – всё это нами построено.
– А как же сделать, чтобы в колхозе все так работали?
– За других не могу говорить. Я о себе рассказываю.
* * *
В Сочи Лопухов не задержался. Курортный пляж ему показался тюленьим лежбищем. Он острил, что здесь мало кто от земли, от станка, а больше от ожирения. Роскошь природы черноморского побережья его не прельщала. «Хороша Маша, да не наша», морской климат у себя не установишь. Зато пространство между Невинномысском и Элистой он изучил особенно внимательно. Он видел кубанские, донские и сальские степи, но не такими какими они были, а такими, какими они могли бы быть. Этой земле нужны были любящие, заботливые руки, и только они могли бы оживить и украсить землю. И такую пару любящих, нежных (заскорузлых) рук встретил Лопухов. Об этих руках можно было бы написать поэму, перед которой история Пигмалиона показалась бы ничтожной капелькой по сравнению с кристально-чистым горным озером.
Предыстория того, с чем встретился в этих местах Лопухов, такова.
За семь лет до этого недалеко от дельты Волги был организован рисоводческий совхоз, имевший тогда пока 100 гектаров рисовых полей и 1000 га зерновых. Земля была поливная, но пять лет дело явно не ладилось. Рисовые поля давали низкий урожай, а поливные земли покрывались солончаками.
Наконец директор был серьёзно предупреждён, что ему угрожает отстранение от должности и исключение из партии. Своим огорчением директор поделился со старшим агрономом.
– Может, этот проклятый рис здесь вообще расти не может, а мне лотос в глаза тычут?
– Правильно. Лотос – растение Нила. Там, где растёт лотос, рис может расти и даже давать два урожая.
– Так почему…
– Да потому, что мы учим людей тому, чего сами не знаем. Надо показать. А как? Это ни вы, ни я сделать не можем. Нужна продолжительная исследовательская работа, а от нас требуют немедленных результатов.
Я могу дать вам практический совет. Около Кзыл-Орды, в Казрисе, работает китаец Я Шинь-кай или просто Яшенька. Он показал, как надо выращивать рис. По его примеру пошло всё хозяйство. Но парень он скандальный, и Казрис, пожалуй, не прочь будет от него избавиться. Пригласите его.
– Пожалуйста. Что ему нужно: квартиру, подъёмные, спецоклад?
– Ничего. Это дитя природы, вроде Дерсу Узала. Его возмущает одно – если он видит плохую работу. Он и вам не даст покоя. По его мнению «шибика плохая лаботника – плохая хозяин».
– Ну, так везите его!
Яшу пригласили. Он приехал в феврале и тотчас начал укладывать трубы под парники, а к марту уже засеял их рисом. Он просил у директорам «много-много труб, много-много маленьких рыбок, и чтобы все уборные торговали». Потом он просил абрикосовых саженцев, потом свежего тальника, что как будто бы никакого отношения к делу не имело.
От квартиры в рабочем посёлке, удалённом от поля на два километра, он отказался, а построил около своей делянки землянку и поселился в ней со своей некрасивой, но заботливой женой. Весь день он возился со своим участком в пять гектаров. Прикреплённая к нему бригада из пятидесяти женщин приходила и уходила в положенное по графику время. Яша ходил по уборным и носил вёдрами их содержимое, собирал коровьи лепёшки. Женщины бурили ямки, в которые он клал свой «клад».
К началу апреля его участок был очищен от сорняков и мусора, перепахан два раза на глубину 25 и 15 см и залит водой. Свой участок Яша, к досаде тракториста, обсадил саженцами абрикосов и тальником. Он просил привезти «много-много рыбок», и самолёт доставил бочки с молодью сазанов. Когда этот же самолёт приступил к посеву риса (сенсация газет), Яша даже заплакал и побежал к директору, жалуясь, что пилот «шибко плохой хозяин». Делянку Яши оставили незасеянной.
И вот в начале мая, когда рис начал давать всходы, Яша и его жена принесли полуметровую рассаду. Бригада возмутилась, что её придётся рассаживать вручную, стоя почти по колено в воде. Пока шли споры, Яша с женой, не разгибаясь, сажали рассаду. Люди увидели, что два человека сделали за сутки почти пятую часть работы. Аргумент для всех пятидесяти человек был слишком наглядный. Приступили к работе все, хотя и жаловались на боль в пояснице. Яша отвечал шутками:
– Это у китайська мандарина спина не гнулся – живота толстая шибко.
Сразу после посадки он приступил к подогреву воды через парниковые трубы. Когда все уходили домой, он продолжал работать ночью. Наконец привезли глиняные трубы и уложили их пока временно по краям участка. Это усилило подогрев воды, но подземную, постоянную укладку отложили до осени.
На общем массиве рис только показался из воды, а на Яшином участке приступили к уборке. Вместе со спущенной водой в специальный бассейн вышла и рыба, подросшая до десяти сантиметров.
Уборку Яша провёл тоже по-своему. Он не пустил ни комбайн, ни жатку, ни даже косу. Рис убирали горбушей под корень, не оставляя стерни. После такой уборки поле представляло собой ровную поверхность, с которой были подметены упавшие зёрна риса.
Теперь уже спорили с Яшей меньше. На его стороне был такой аргумент как урожай в 75 центнеров риса с гектара. Но на этом отдача земли не кончилась. Землю быстро перепахали и засеяли горохом, который успел вызреть до холодов. Итак, рекордный урожай риса, плюс горох, плюс абрикосы, плюс рыба, плюс корм для скота и материал для ремесленных работ.
Агрономический эффект заключался в том, что вода с поливных земель поступала на рисовые поля, промывая почву от влаги, а рис только выигрывал от этого. Существовало ещё множество мелочей, которые улучшали хозяйство и увеличивал доход, создавались какие-то ценности. Всё было тщательно обдумано, опробовано и уверенно проводилось в практической работе. Тут с Яшей спорить было нелегко. Он вообще словам придавал малое значение, а требовал, чтобы ему показали, как можно сделать лучше.
Вот к такому чудесному человеку попал Лопухов и полюбил этого пылкого мечтателя-демиурга, который не мог спокойно видеть заброшенную землю, неиспользованные материалы или пропадающее без пользы удобрение. Яша полюбил Лопухова за неутомимость в работе, за интерес к Поднебесной, к труду и обычаям этой страны, а ещё больше за способность Лопухова вести спартанский образ жизни, мириться с лишениями ради создания возможно больших богатств для всех.
К тому времени колхоз перешёл полностью на систему хозяйствования Яши. На ровных полях были проложены обогревательные трубы. Валы, отделяющие участки, обсажены фруктовыми деревьями и лозняком. Выращенная на полях рыба перемещалась в пруд и являлась солидной статьёй дохода совхоза. Яша научил людей и наладил производство корзин из тальника, циновок из камыша, шляп из соломы риса, но как истинного художника его не удовлетворяло достигнутое, и он мечтал о более высокой культуре труда, об абсолютном использовании земли, о многоотраслевом хозяйстве, где всего вдоволь, всё красиво, где все люди богаче китайских мандаринов. Это не были пустые мечты, которые мы называем воздушными замками. Он находил и показывал, что и как можно было использовать лучше, сделать красивей. Он мечтал о бумажной фабрике, сожалея, что рисовая солома сжигается в топках печей. Он мечтал обсадить дороги тутовником и развести шелковичных червей. Он видел скрытые богатства везде и мечтал отдать их всем. Он много умел делать и во многом достигал совершенства. Рукоделием он занимался в свободные промежутки времени, наблюдая за топкой печей или ожидая прибытия удобрений. Он делал причудливые веера, корзины, хлебницы, циновки, набивал на маркизете рыб и делал из него занавески. Колеблемые ветром занавески создавали полную иллюзию, что рыбы живы.
Яше построили около его участка дом с одной большой комнатой, но разграниченной ширмой. В мгновение ока он создавал столовую, спальни, кабинет. В комнате не было почти ничего, что не сделано его руками: и низенький столик, и циновки, и полочки, и ширмы, и занавески, и плетёная мебель, и глиняная посуда.
Единственным богатством, которым Яша дорожил больше всего, была объёмистая книга «Сы-шу». К чтению он готовился с особенной торжественностью: тщательно умывался, растирался одеколоном, надевал чистую одежду, поражающую свей аккуратностью, расстилал на столе салфетку с тончайшей вышивкой, на которую и клал книгу. Читал он её вслух для самого себя и охотно переводил Лопухову.
– Стремись вперёд и не бойся трудностей. Маленькая рыбка, преодолевшая водопад становится драконом.
– Стремись к знаниям, но не гордись ими. Только став мудрецом, ты поймёшь, как ничтожны твои знания.
– Не стыдись учиться даже у простого ремесленника. Каждый человек может оказаться обладателем крупицы знаний.
– Если ты сделал что-то хорошо, ищи, что в сделанном не достигло совершенства. Подумай о том, как сделать лучше.
– Если ты сделал много, подумай, что можно добавить к сделанному.
Александр Матвеевич Кирсанов
В Москву Лопухов вернулся зимой и поселился в Купавне у своего друга Кирсанова. Ты уже догадался, проницательный читатель, что он не последняя спица в колеснице нашего романа, и надобно рассказать о нём обстоятельно.
Отец Александра Матвеевича – бывший танкист. А ещё ранее – бывший столяр-краснодеревщик и моделист, бывший баянист-весельчак, бывший красавец с копною густых русых волос. Но всё это в прошлом. В настоящем – это инвалид без обеих ног, с вытекшим левым глазом и огромным шрамом на лице, который шёл вкось от левой брови через нос, губы и подбородок. Этот шрам уродовал лицо. Для передвижения ему дали трёхколёсный гибрид мотоцикла с автомобилем, для существования дали пенсию – 50 рублей, за боевые заслуги дали медаль «За отвагу» и орден Красной Звезды. В настоящем – это алкоголик, которого часто шофёры вытаскивают из кювета вместе с его драндулетом.
Мать работает нянечкой в детском саду. Она – красавица, когда улыбается или смеётся, но лицо её делается неприятным, когда оно искажено злобой на пропойцу-мужа, который сломал замок у сундука и пропил новое крепдешиновое платье. Когда муж возвращается домой пьяный, дело доходит до драки, до диких, омерзительных сцен: она бьёт его по щекам, а он рвёт на ней одежду. Но крик появляются соседи и стараются успокоить Матвея. Это удаётся с трудом и не всегда с гарантией на прочность. Легче всех его успокаивал сосед: полковник в отставке Сторешников. Он заходил и говорил твёрдым голосом:
– Гвардии старшина Кирсанов, смирно!
Матвей замирал.
– Отставить боевые действия! Спать! Выполняйте указания! Утром зайти доложить и похмелиться.
– Слушаюсь, товарищ полковник!
Утром, в перерыве между выпивками, Матвей просил жену:
– Зиночка, уйди ты от меня. Оставь меня.
– А на кого я тебя, дурака, брошу? Погибнешь.
– Умру, но спокойно, а так я и сам покоя не имею, и тебе жизни не дам. Пойми, что я тронутый человек. Я ведь могу тебя ненароком зашибить.
– А ты не будь дураком-то. Брось дурить.
– Эх, Зинушка, походила бы ты в обнимку со смертью, поцеловалась бы с ней взасос, посмотрел бы я, сколько в тебе осталось бы.
– Да ведь другие…
– Что мне другие. Может они, имея ноги, мало ими пользуются. А ведь те ноги, которые у меня отрезали, как плясать-то умели. Другие хоть лицо сохранили, а моё… Ведь вижу я, что ты из жалости меня любишь, а каково мне это милостыню принимать.
– Глупенький, не то страшно, что тебе тело изуродовали, – душу ты свою уродуешь, а ведь она красивей лица твоего была, веселее плясок. Сбереги ты душу для меня, Мотя, и для сынишки.
Иногда после таких бесед наступало затишье, которое длилось несколько дней и даже недель, но Матвей вдруг замечал косой взгляд жены (который вовсе и не был таким), садился в свой драндулет и исчезал. А появлялся уже для новых ссор.
Когда подрос сын, то есть когда ему исполнилось пять лет, Матвей как будто бы остепенился и всю душу отдал ребёнку: рассказывал ему сказки, пел фронтовые песни, читал ему детские книги, только про войну ничего не говорил. Если сын настаивал, у Матвея начинало дёргаться лицо, и он передавал сына матери.
Но однажды отца прорвало:
– Война, сынок, это зло, страшное дело. Когда отрывают руки, ноги, кромсают тело, жгут его огнём. Разве можно об этом рассказывать или слушать спокойно? Но это ещё не самое страшное. Страшное начинается потом продолжается всю жизнь. Сильного, смелого, бодрого человека начинают жалеть. Жалеют самые слабые: старики, женщины, дети. Как это тяжело! Душой ты чувствуешь, что ты всё тот же Матвей Кирсанов, и мог бы помочь старикам и слабым… Оказывается, ты Федот, да не тот. Чувствуешь себя художником, потерявшим зрение, кузнецом без рук. И тебя жалеют. Жалеют без смысла.
Однажды был такой случай: сижу я около Усачёвского рынка на своём драндулете. День жаркий. Заехал я в тень, вынул ноги и положил фуражку на капот. Какая-то старушка остановилась, порылась в сумочке и положила мне в фуражку рублёвку. Я окликнул её и хотел вернуть рубль, сказать, что при получке избегал брать эти жёлтенькие бумажки, уж больно от них карманы распирало, да вспомнил, что всё это в прошлом, и говорю нарочно нахальным тоном: «А кружка пива стоит два двадцать!..». Что же ты думаешь? Порылась она опять в сумочке и достаёт рубль двадцать. Вот она жалость-то: пей, дескать, всё равно ты человек пропащий. Может, она и права.
Обидно, конечно, но хуже, когда начнут попрекать тем, что пьёшь, а о тебе заботятся: пенсию платят, драндулет дали. А сколько бы я этих пенсий заработать мог!.. А кто говорит? Тот, кто тяжелее своего живота да портфеля ничего и не носил. Ему, бедному, драндулет не дали, и вынужден он в своей «Победе» ездить. «Победа» – слово-то какое! А кому она досталась?..
Умно человек рассуждает. Не потерял ума. А где ему было его терять? Земля не горела под ним, как под Ельней, вода не пылала, как под Сталинградом, не кипели фонтаны взрывов авиабомб, как под Орлом. Для него это просто география: Днепр, Корсунь, Неман, а для меня это рубцы на теле, куски живого мяса. У меня за войну три танка сгорело, два раза тонул, утопал в болоте, выходил из окружения. А к чему всё это? Чтобы переносить жалость и упрёки? Вот что самое страшное!..
Может быть, этот путаный рассказ и не был понятен ребёнку, но он почувствовал страдание изуродованного человека.
Чаще всего Матвей забывал обо всём на свете около сына и жил ощущением их взаимной дружбы. Иногда Матвей превращался в настоящего артиста, читая на разные голоса «Телефон» Чуковского – и каждый раз сын заново заливался смехом при жалобных просьбах цапель, объевшихся лягушками, или над бесцеремонными просьбами мартышек.
Читая Маяковского «Кем быть?», Матвей задумался и серьёзно спросил сына:
– Ну, а ты, книгу переворошив, кем хотел бы стать?
– Строителем! Поднимать балки, словно палки, перевозить кирпичи, закалённые в печи, и пострить огромный дом на все четыре стороны.
– Хорошее дело! Только в этот просторный дом столько дряни налезет, что и не рад будешь. Нет, сынок, ты бы лучше врачом стал. Не потому что «как живёте, как животик?». Животик – ерунда, пропукается. Надо бы такую медицину звести, чтобы она вместе с телом душу лечила. Оттяпают тебе ноги, ничего не скажешь – чисто сработано, загноений нет. Выписывай! А если душа загноилась, тут никакой антисептики не полагается, пусть её милиция проводит.
Иногда Саша не уходил в детский сад, и они целыми днями делали самолётики и парашюты из бумаги, стоили плотины и ставили мельницы или электростанции. Потом отец учил сына управлять автомобилем; потом занялись изучением мотора, и матвей надолго остался без ног; потом они ездили в МТС, где изучали трактор и даже упражнялись в вождении.
Научил он Сашу играть на аккордеоне. У Матвея был великолепный аккордеон – подарок танкистов. Сам он играл артистически и многому научил Сашу. Саша любил эти музыкальные семейные вечера. Матвей играл только для души, отказываясь от приглашений на вечера и на свадьбы. Только ногда он играл для детского сада – и то ради того, что в выступлениях участвовал его сын.
Приучив сына к музыке и научив его играть, он строго предупредил:
– Не унижай музыку платой в угоду людскому пьянству. На банкет, на свадьбу всегда пригласят, и, конечно, первая рюмка музыканту, а проглотил её и убил чувство. А людям оно и не нужно. Так перепьются, что вальса от польки не отличат. Сколько раз люди танцевали, когда я играл похоронный марш Бетховена. Музыка только тогда хороша, когда в ней чистая человеческая душа живёт.
Стоит ли говорить, что сын привязался, не замечал его уродства и не боялся, когда отец приходил пьяным. Впрочем, последняя выпивка была давно. Когда отец пришёл домой пьяным и, прислонившись к косяку, принял вызывающую позу, сын подбежал к отцу и спросил:
– Папа, ты не будешь драться?
– Я?.. Драться?.. Зинушка, помоги мне добраться до кровати.
Весной и летом отец и сын работали на огороде. Матвей из старых культиваторов сделал плуг собственной конструкции, прицепил к своему драндулету и вспахал огород. Потом снял протезы и передвигался, опираясь руками на дощечки. В такие дни Саша не ходил в детский сад.
– Эта работа для нас с тобой – нагибаться не надо, спина не устанет.
В образцовом порядке по шнуру и доске разбивали грядки. Семена не высевали, а высаживали. Даже семена моркови сначала наклеивали на бумажные полоски, которые зарывали в землю.
Огород имел скорее эстетическое, чем хозяйственное значение. Картошку и свёклу они не сажали совсем, потому что это не едят сырым. Но зато много было моркови, редиски, огурцов, помидор, репы, брюквы, гороха, бобов. Отец явно учитывал не экономический эффект, а вкусы ребёнка, желая доставить сыну радость и не думая о доходе и выгоде. Зато маленький Саша на огороде увидел извечное чудо – превращение маленького зёрнышка мака сперва в красивый цветок, потом во вкусную молочную жвачку. А вместе с тем узнал и некоторые особенности каждой культуры и испытал чувство работника, создающего новое, прекрасное и вкусное.
На другой год круг интересов расширился: отец приобрёл десяток цыплят разного оперения, утят, гусят, кроликов и даже двух ягнят, а по просьбе жены приобрели и серьёзное хозяйство: поросят и породистую тёлочку на племя. Здесь понадобились уход, заготовка кормов и целый комплекс любви.
Кажется, теперь жизнь Матвея совсем наладилась, но когда Саша пошёл в школу и с восторгом рассказывал отцу обо всём, что было там интересного, Матвей вдруг почувствовал такую ревность, какую мог заглушить только пьянством. Матвей всё чаще сидел мрачный, хмурый – и вдруг однажды исчез!.. Именно исчез, а не умер.
Саша при всей любви к отцу не испытал чувства утраты. Ему просто казалось, что отец вот-вот должен вернуться. Но вот Саша перешёл уже в пятый класс, а об отце не было слышно.
Вскоре на свободном участке рядом с Кирсановыми построил себе дом инженер-энергетик Павел Иванович Мерцалов. Саша и Павел Иванович быстро подружились, и в этой дружбе между тринадцатилетним мальчиком и тридцатилетним мужчиной не чувствовалось разницы в годах, не выпирало чувство превосходства в развитии и даже в материальной обеспеченности.
Дом Мерцаловых имел три комнаты и веранду. Оборудованье и обстановка в доме были так продуманы, что вещи не загромождали помещения. Словно давая простор людям, они, как покорные слуги, готовые явиться по первому знаку господина, робко жались к стенам и даже умудрялись прятаться в них. Механизация ещё больше увеличивала удобства. В доме было паровое отопление, водопровод, газовая плита, душ и ванная.
Многое ошеломляло в доме Мерцаловых. Однажды Саша принёс молоко, заказанное Мерцаловыми, и нажал кнопку звонка – и вдруг услышал чёткий голос Павла Ивановича: «Я буду дома в двенадцать часов. Если вам что-нибудь нужно, оставьте записку. Если вы принесли продукты, оставьте их в шкафу на веранде. Прошу снова нажать кнопку».
Охотно отозвался Саша на просьбу Павла Ивановича поделиться с ним семенами и корневищами цветов. А главное – опытом выращивания цветов и огородных культур. Саша рассказывал подробности. Мерцалова интересовало количество и качество огородных культур, что и сколько они снимали в огороде.
– Мы с папой не учитывали, а ели сколько хотели.
– Запас на зиму не делали?
– Ну так нет.
– Так не интересно. Не подумай, что меня жадность обуяла, а просто у нас с Верой Ивановной такой девиз, – он указал на стену, где под портретом сухощавого старика с умным лицом висела каллиграфическая надпись «Или отлично, или ничего». В углу портрета была подпись, сделанная размашистым почерком.
– Кто это? – спросил Саша. – Ваш отец?
– Нет, больше. Это мой учитель, мой судья, мой друг – Томас Альва Эдисон… Ты не знаешь, кто такой Эдисон?..
И стал подробно рассказывать о великом изобретателе.
О жизни Павла Ивановича надо писать целую книгу, но мы ограничимся лишь упоминанием о его преклонении перед гением Эдисона и о высокой квалификации Мерцалова в инженерной энергетике.
Постепенно Саша стал в доме Мерцаловых своим человеком. В его распоряжении была обширная библиотека, а также письменный стол для занятий, ключи от квартиры и мастерской. За столом для Саши накрывали прибор, и если он опаздывал, то его слегка журили. Даже одежду Павел Иванович приобретал для Саши одновременно со своей. Если он заказывал костюм, то и для мальчика тоже, и на примерку ехали оба. Если покупал комбинезон, то приобретал и Саше.
Павел Иванович внимательно следил за учением Саши, часто посещал школу и советовался с учителями. По вечерам много рассказывал ему по материалу, пройденному в школе, давал пояснения к прочитанному, рассказывал много нового и интересного, что не входило в школьную программу.