Оплот бесплатное чтение

Теодор Драйзер
Оплот

Пролог

Время пения настало, и голос горлицы слышен в стране нашей.

— Я, Солон Барнс, перед богом и людьми беру в жены Бенишию Уоллин и клянусь, с помощью господней, быть ей верным и любящим мужем, пока не разлучит нас смерть.

— Я, Бенишия Уоллин, перед богом и людьми беру в мужья Солона Барнса и клянусь, с помощью господней, быть ему верной и любящей женою, пока не разлучит нас смерть.

Эти торжественные слова прозвучали однажды ясным июньским утром в глубокой тишине молитвенного дома квакеров в Дакле, штат Пенсильвания, где собралось около ста человек — родственники и друзья вступающих в брак.

Дело происходило в конце прошлого века, но каждый, кто знаком с историей и традициями квакерства, сразу заметил бы, что многое изменилось с того времени, когда члены этой высоконравственной организации еще строго соблюдали обычаи и верования, на которых зиждется ее единство и сила, и не только носили традиционную квакерскую одежду, но и держали себя со степенным достоинством, как подобает тому, кто всегда помнит о Внутреннем свете, озаряющем все людские мысли и дела. Этот Внутренний свет, по-видимому, означает для каждого квакера постоянное присутствие в человеке животворящего божественного духа, которое и знаменует собою единение бога с его земными детьми.

Некоторые из собравшихся костюмом и всем обликом сравнительно мало отличались от своих недавних предков, но больше было таких, чья внешность казалась вполне современной, хотя до существующей моды им еще было очень далеко.

Мужчины постарше брили бороду, и большинство из них сохраняло дедовскую простоту в одежде: стоячий воротничок, длинный сюртук без карманов, широкополая круглая черная шляпа. Костюм пожилых женщин состоял из широкой, доходящей до щиколоток, серой юбки и серого же лифа с белой косынкой на шее; его дополняли простые тупоносые башмаки без каблуков, строгая черная тальма или шаль и традиционный квакерский чепец без всяких украшений, завязанный под самым подбородком узенькими, точно шнурок, серыми ленточками. Здесь не было нарядов в нашем понимании этого слова, но не было и каких-либо жалких или неряшливых подражаний им.

Зато среди представителей более молодого поколения многие, и мужчины и женщины, настолько поддались духу новшеств и перемен, за последние годы проникшему в квакерскую среду, что почти перестали заботиться о внешних признаках внутренней, духовной красоты.

Они по-прежнему обращались к богу — или к Внутреннему свету, что для них было одно и то же — за поддержкой и руководством, хотя в наш сугубо материалистический век этому и не придается уже значения. Но в то же время кое у кого из них появилась упорная тяга к житейскому благополучию, к положению в обществе, выработалась практическая сметка, каким-то образом уживавшаяся с высокими стремлениями, некогда вдохновлявшими их или во всяком случае их отцов. И многие, в частности, уже пришли к мысли, что вовсе незачем придерживаться старомодного однообразия в костюме; это лишь создает неудобства и отнюдь не вытекает из учения основателя квакерства, непоколебимого в своей вере Джорджа Фокса. У него нет нигде упоминаний о какой-то обязательной квакерской форме одежды. Он требовал простоты и скромности, и только.

Вот этот практицизм в конечном счете и подточил основы Общества друзей, отдалил его от тех возвышенных побуждений, того стремления к совершенству в не слишком совершенном мире, которое на первых порах так привлекало правительства и народы. Жизнь есть не что иное, как совокупность явлений, находящихся в довольно приблизительном и неустойчивом равновесии, и первые квакеры с прекрасной и трогательной решимостью стремились к тому, чтобы сделать это равновесие полным, безупречным и непоколебимым. Вот что писал Джордж Фокс:

«Теперь, когда господь своей непостижимой властью открыл мне, что божественный свет Христа озаряет души всех людей, я вижу этот свет в каждом человеке. И те, кто уверовал в него, спаслись от осуждения и обрели радость жизни и стали истинными детьми божьими; а те, кто не уверовал и возненавидел, осуждены навеки, хотя и зовут себя христианами».

Но идеал Джорджа Фокса пришел в столкновение с повседневной действительностью нашего мира, мира страстей и лишений, тягот и неравенства. Мелкие душонки, ограниченные умы сразу же повели бесплодную борьбу против учения Фокса, зато мечтатели и поэты из Общества друзей восторженно ухватились за него. Дни Джорджа Фокса напоминали времена Франциска Ассизского в Италии. Немало было таких людей, которые стремились претворить идеал в жизнь. Но потом пришел искуситель. Под зноем палящим и бременем жизненных тягот многие изнемогли и предпочли более далекий путь. Видимость, буква стала для них всем, дух — ничем.

И сейчас в этом скромном молитвенном доме с выбеленными стенами, со строгим темным фасадом, перед которым зеленела на солнце июньская травка, уже явственно чувствовалось оскудение высокого идеала. Блюстители традиций сидели на скамьях, ничем не нарушая чинного церковного благолепия, время от времени вставали и произносили трогательные речи о «свете, ведущем нас к совершенству», а потом возвращались к своим житейским делам и заботам, один — на принадлежащую ему корабельную верфь, другой — в свою лавку, третий — в банк или контору компании, четвертый — еще куда-нибудь, и кроме мелких, чисто внешних штрихов, ничто в их жизни не напоминало того, о чем мечтал и во что верил Фокс.

На людях такой человек почти не отличался от других. Только у себя дома или в молитвенном собрании он еще соблюдал традиционное квакерское обращение на «ты» ко всем без различия возраста и положения. Давно были позабыты старые обычаи — например, вызывавший в свое время немало протестов обычай не снимать шляпы перед кем бы то ни было из людей, в том числе и перед представителями земной власти.

Что касается танцев, пения, музыки, театральных зрелищ, нарядов, книг и картин вольного или просто занимательного содержания, а также чрезмерного накопления богатств — то на словах все это по-прежнему безоговорочно осуждалось. Однако на деле были исключения и тут. Среди квакеров насчитывалось довольно много удачливых дельцов, в домах у которых можно было увидеть и книги, и гравюры, и другие произведения искусства, и даже услышать музыку. Тем не менее и они, хотя бы по своему образу мыслей, оставались сторонниками простоты в обращении и умеренности в привычках.

Итак, здесь, в этом молитвенном доме, где солидные и зажиточные родственники невесты сидели рядом с более скромной родней жениха, были представлены все разнообразные оттенки отношения к квакерским взглядам и обычаям, встречающиеся в том кругу, где прошла юность Солона Барнса.

Часть первая

ГЛАВА I

Родители Солона Барнса, Руфус и Ханна Барнс, были людьми далеко не богатыми. В ту пору, когда Солон появился на свет, Руфус Барнс сочетал в своем лице мелкого фермера и средней руки торговца. Его ферма, расположенная у самой окраины городка Сегукит, штат Мэн, была невелика, но все же овощи и фрукты в хозяйстве всегда имелись свои, сено и овес шли на продажу, и благодаря этому Руфусу в конце концов удалось купить небольшую лавку в центре города, торговавшую конским фуражом. Прежний владелец порядком запустил торговлю, но Руфус, как человек благочестивый и нравственный, пользовался доброй славой у окрестных квакеров, да и не только у них, и потому дела его в скором времени пошли так хорошо, что он смог послать и Солона, своего первенца, и Синтию, его единственную сестру, в начальную школу местной квакерской общины, где они и проучились, первый до десяти, вторая до восьми лет. Тут, однако, встал вопрос о том, где им учиться дальше.

Случилось так, что в это время умер дядя Солона, Энтони Кимбер. Он был женат на сестре Ханны Барнс, но давно уже переехал вместе с женой и двумя дочерьми в Трентон, штат Нью-Джерси, где занялся производством фаянсовой посуды. И вот Феба Кимбер стала просить Руфуса, отца Солона, чтобы он приехал в Трентон и помог ей распорядиться полученным наследством. Муж оставил солидный капитал, вложенный в гончарные предприятия Трентона, кроме того, дом и закладные на несколько земельных участков в быстро застраивающемся районе между Трентоном и Филадельфией.

Обе сестры, миссис Кимбер и миссис Барнс, с детства нежно любили друг друга, и каждая встреча всегда была для них настоящим праздником, да и сам Руфус по-родственному тепло относился и к Кимберу и к его жене. Поэтому он сразу согласился выполнить просьбу Фебы, хоть это было связано для него и с хлопотами и даже с немалыми расходами — пришлось ведь нанять человека, одного из сегукитских квакеров, чтобы тот хозяйничал в лавке в его отсутствие. Однако поездка обернулась для Руфуса приятнее и даже выгоднее, чем можно было ожидать. Выяснилось, что покойный свояк, человек весьма энергичный и способный, сумел так приумножить капитал, вложенный им в гончарные предприятия Трентона, что теперь вдовья доля его жены исчислялась в сорок пять тысяч долларов. Кроме того, он ссужал окрестным фермерам деньги под заклад земельных участков, расположенных между Трентоном и Филадельфией; а так как население в округе быстро росло, то и земля неуклонно повышалась в цене. Срок одной такой закладной как раз недавно истек, и заложенный участок, довольно значительный по своим размерам, должен был перейти в собственность Кимбера, но смерть помешала ему закончить все необходимые формальности, и теперь Руфус, искренне заботясь об интересах свояченицы и ее детей и зная ее беспомощность в вопросах практических, решил довести дело до конца. Землю, рассуждал он, можно будет сдать в аренду или продать, а на вырученные деньги и на доход от других капиталовложений Феба с детьми сможет жить в своем трентонском доме, как жила до сих пор.

Этой родственной услуге суждено было сыграть в жизни Руфуса и его семьи не меньшую, если не большую роль, чем в жизни миссис Кимбер и ее детей. Правда, Феба Кимбер понимала, что в смысле коммерческих способностей Руфусу далеко до ее покойного мужа, но она уважала его за чистоту нравственных и религиозных принципов; а Ханна Барнс всегда была ей родною не только по крови, но и по душевному складу, и потому она всячески стремилась укрепить близость между обеими семьями.

Руфуса все знали как человека честного и благожелательно относящегося к людям. Своим небольшим достатком он был обязан собственному трудолюбию и добропорядочности. И Феба давно уже убедилась, — и по письмам и когда приезжала гостить в Сегукит, — что заботы о хозяйстве и о торговле не мешали Руфусу исправно выполнять свой религиозный долг; мало того — со всеми соседями и собратьями по квакерской общине он старался жить в добром согласии и за свою готовность каждому услужить и помочь пользовался расположением всех, кто его знал. Недаром в сорок лет он уже был одним из старейшин сегукитской общины и в День первый (так у квакеров именуется воскресенье) восседал на возвышении лицом к молящимся среди прочих старейшин и духовных руководителей общины, мужчин и женщин. В доме Барнсов, как и во многих домах той округи, никогда не угасал пламень веры.

Дети, Солон и Синтия Барнс, ни разу не сели за стол без благодарственной молитвы, и день в семье всегда начинался с того, что все домашние собирались вместе и миссис Барнс читала главу из Библии, после чего на несколько минут водворялось торжественное молчание. Эти минуты наложили отпечаток на всю последующую жизнь Солона и его сестры. Правда, в то время они были еще слишком юны, чтобы чувствовать что-либо, кроме безмолвного изумления. Но весь житейский и религиозный уклад, с детства привычный Солону и Синтии, настолько вошел в их плоть и кровь, что и тот и другая до конца своих дней сохранили незыблемую веру в животворящий божественный дух, пребывающий в каждом из нас, определяющий все дела и поступки людские, — тот божественный дух, или Внутренний свет, к которому можно обратиться в час невзгоды, сомнения или душевной тревоги и обрести помощь и утешение.

Итак. Феба Кимбер встретила в Руфусе Барнсе надежного и добросовестного советчика. Он не только дал ей ценные наставления относительно того, как распорядиться доставшимся ей имуществом и как им управлять в дальнейшем, но даже выразил готовность и впредь помогать ей советом в случаях каких-нибудь затруднений и, хоть ему и трудно отрываться от собственных дел, приезжать для этого из Сегукита.

Однажды в разговоре Феба сказала ему:

— Руфус, а что, если тебе продать ферму и лавку в Сегуките и переселиться сюда? Ты сам видишь, как мне здесь трудно одной с моими девочками. Энтони всегда умел наставлять и направлять их — да и меня тоже. Вот мне и пришло в голову: если б вы с Ханной жили не в Сегуките, а в Трентоне, это было бы для меня большим подспорьем, да и я кое в чем, пожалуй, могла бы вам помочь. Ты знаешь, денег у меня на всех хватит, особенно, если ты будешь управлять моим имуществом. Конечно, там, в Сегуките, у тебя своя ферма и торговля, но ведь у меня, как ты знаешь, кроме этого дома, есть еще большая усадьба близ Даклы — закладная на нее просрочена, и Энтони как раз собирался закрепить дом и участок за собой. Ты мог бы поселиться там и вести самостоятельное хозяйство — если, разумеется, вы с Ханной не предпочтете жить здесь, вместе с нами. Вот я и подумала: может, это будет даже на пользу тебе, Ханне и детям, особенно Солону, когда он подрастет, а уж о своих девочках я и не говорю. Трентон, как ты сам мог убедиться, становится процветающим городом. И пусть молитвенный дом в Сегуките не хуже нашего, но если говорить, к примеру, о воспитании детей, то Ханна найдет здесь или в Филадельфии школы, о которых она могла только мечтать, живя на сегукитской ферме. Кроме того, потеряв такого мужа, как Энтони, я едва ли соберусь когда-нибудь снова замуж, а потому я очень желала бы, чтобы ты взял на себя попечение и о моих делах, — надеюсь, это не окажется для тебя чересчур обременительным или невыгодным. Я со своей стороны готова устроить все так, как ты найдешь лучше для себя, Ханны и детей, — ведь ты же знаешь, как я вас всех люблю.

Руфус молчал, сосредоточенно глядя на миссис Кимбер. Перед ним была женщина еще довольно молодая и привлекательная, и многое в ее предложении заставляло призадуматься. Наряду с выгодами он предвидел и осложнения. Например, перспектива соединить обе семьи под одной крышей; при всей привязанности Фебы и Ханны друг к другу, не стали бы они со временем тяготиться подобной близостью. Не так просто наладить мирную и счастливую жизнь в доме, где четверо детей с утра до вечера вместе. Пойдут ссоры; кому из матерей разбирать их? И как находить обидчика? Нет. Это не годится. И Руфус попытался как можно убедительнее объяснить Фебе, что, прежде чем дать ей ответ, он должен съездить в Сегукит и посоветоваться с Ханной.

В другом варианте — поселиться в усадьбе близ Даклы и привести ее в порядок — тоже были свои сложности. Он знал эту усадьбу: шестьдесят акров земли и большой двухэтажный дом в тени раскидистых кедров, с красивой флорентийской кровлей, нависающей над ступенями входа. Когда-то имение принадлежало семейству Торнбро, чье имя было известно всем в округе еще до Гражданской войны. В свое время у хозяев водились деньги; об этом говорил узорный переплет высокой чугунной ограды, которая шла вокруг усадьбы. Слева (если стать лицом к дому) в ограде были широкие ворота. И полукруглая подъездная аллея вела к парадному входу; массивная дубовая дверь была украшена искусною резьбой, изображавшей букеты цветов. Вообще в доме было много резного дерева, и резьба по большей части превосходно сохранилась — Руфус отметил это, еще когда осматривал имение в качестве доверенного миссис Кимбер, — но там, где она попортилась или стерлась, восстановление должно было стоить больших денег. В парадных комнатах с лепных плафонов спускались хрустальные люстры, в которых когда-то горели свечи; теперь все это нужно было заменить электричеством. Печи тоже требовалось разобрать и вместо них провести центральное отопление. Нынешний владелец дома был простой фермер, не лентяй, но человек довольно неотесанный; имение досталось ему по наследству. Он жил там с женой и пятерыми детьми, но не чаял разделаться с ним и перебраться в город, потому что, несмотря на все труды, доходов едва хватало, чтобы прокормить семейство, а ведь нужно было еще платить налоги и проценты по той самой закладной, которая попала в руки Энтони Кимбера.

ГЛАВА II

Однако дом и его внутренняя отделка были делом второстепенным, и, осматривая усадьбу Торнбро, Руфус только мельком отметил все это. Гораздо больший интерес представлял по своим размерам и состоянию сад, а главное — примыкающие к нему шестьдесят акров пахотной земли. Земля была отличная, и Руфус опытным глазом сразу оценил это; применяя правильную систему севооборота, здесь можно было снимать большие урожаи любой культуры, имеющей сбыт на местном рынке, — обстоятельство, которое он не преминет выгодно использовать, если поселится в Торнбро и найдет хорошего работника себе в помощь.

Что же касается дома и сада, он решил, не откладывая, рассказать Фебе, как обстоит дело, и выяснить, нельзя ли употребить часть свободных средств, оставленных Кимбером, на необходимый ремонт и перестройки. Он рассуждал так: если они с Ханной согласятся переехать в Торнбро, надо сделать дом мало-мальски пригодным для жилья. Если же, как он предполагал раньше, решено будет продать имение целиком, к выгоде Фебы и ее детей, — то тем более нужно привести его в такой вид, чтобы оно могло понравиться покупателю, а на это требуются деньги. Руфус еще раз снизу доверху обошел старый дом, затем посоветовался кое с кем из местных агентов по продаже недвижимости, разузнал подробности о других старых домах такого же типа, перестроенных и проданных или же продолжающих служить загородным жильем для состоятельных филадельфийских семейств, и сообщил Фебе следующее: из Торнбро, несомненно, можно извлечь выгоду, но для этого нужно привести там все в годный для существования вид, что потребует немалых затрат. Впрочем, по его мнению, эти затраты оправдаются.

Если же, продолжал он, Феба в самом деле хочет, чтобы он с семьей переселился в этот чужой для них край, то вот план, который потребует наименьших расходов и будет самым приятным для него и Ханны: они поселятся в Торнбро, и Руфус станет хозяйничать на ферме с помощью хорошего работника, которого он постарается подыскать. Придется отремонтировать часть комнат — чтобы только им уместиться вчетвером с детьми, — а когда ферма начнет давать приличный доход, можно будет подумать и о капитальном ремонте всего дома. В ответ на это Феба еще раз повторила, что он может распоряжаться в Торнбро, как ему угодно: все равно она уже решила отказать усадьбу по завещанию им с Ханной. Что же до денег, то она с радостью даст ему столько, сколько потребуется для ремонта и восстановления, потому что у нее одно только желание — чтобы они жили поближе к ней.

Была и еще причина, побудившая Руфуса согласиться на переезд, хотя в то время он никому не говорил об этом. Странное, неведомое прежде поэтическое чувство влекло его к этому уголку земли, в котором нашлось так много близкого его сердцу.

Позади дома стоял старый, полуразвалившийся каретный сарай, в котором и сейчас могли бы свободно разместиться три экипажа. К нему примыкала конюшня на шесть лошадей с решетчатыми яслями и просторным сеновалом под крышей. Вдоль задней стены шли красивые застекленные ящики, где когда-то хранилась, должно быть, парадная сбруя. За конюшней имелась пристройка, служившая хлевом; теперь она пустовала, но было время, когда с заходом солнца сюда загоняли коров, пасшихся весь день на ближнем лугу. Когда Руфус впервые заглянул в каретный сарай, он увидел там целую груду железного лома — старые ржавые плуги, бороны, лопаты, грабли, топоры. В конюшне были заняты только два стойла, в них стояла пара убогих кляч, на которых весной пахали, а зимой ездили в город. Но почему-то это зрелище упадка и запустения не подействовало на Руфуса так удручающе, как следовало бы ожидать. Было во всем этом что-то, и сейчас рождавшее видения иной, лучшей жизни, не похожей на ту, к которой он привык с детства, — какие-то далекие отзвуки легкого, беспечного существования, барского уклада, ни разу не изведанного ни им, ни его женой или родными.

Теперь, когда он уже почувствовал дыхание прошлого, которым веяло от этих мест, его неприятно поразил вид грязной свинарни, где лежала свинья с выводком поросят, — да еще рядом со старинным колодцем, откуда в былые времена брали питьевую воду.

К югу от дома посреди пустыря, который некогда, наверное, был лужайкой, радовавшей глаз своей зеленью, торчали остатки полусгнивших столбов, расположенных двойным кольцом. Когда-то они поддерживали, должно быть, лиственный свод огромной беседки, — такие еще сохранились в других богатых имениях округи. Виноградные лозы или плющ, вероятно, заплетали просветы между столбами, образуя прохладную тень. Эта беседка наводила на мысли о том, что до сих пор было чуждо всему жизненному укладу Руфуса: о праздности, о веселых сборищах людей, привыкших к достатку, избавленных от повседневного труда и забот, которые всегда тяготели над ним. Она заставляла думать об изобилии и даже излишествах в еде, питье, одежде, о вещах суетных и, по его глубокому убеждению, не нужных, в его доме во всяком случае. Отчего, думал Руфус, радость и красота должны непременно сочетаться с излишествами и суетностью — не говоря уже о жадности, пьянстве, разврате и прочих грехах, с которыми Джордж Фокс и последователи его учения так мужественно стремились навсегда покончить?

Но больше всего поразила воображение Руфуса речушка, на которую он набрел еще в первый свой приезд в Торнбро. Левер-крик — так называлась эта речка; она брала свое начало где-то к северо-западу от Трентона и текла на юго-восток, впадая в Делавэр, — где именно, Руфус не пытался узнать. Местами она была совсем узенькая, почти ручей, не больше восьми — десяти футов, но кое-где становилась и пошире. На земли Торнбро она вливалась футах в трехстах за каретным сараем и бежала, извиваясь, но не теряя своего направления, наискось через всю усадьбу, к проселочной дороге, проходившей мимо Торнбро с запада на восток. Здесь она разливалась до тридцати, а то и пятидесяти футов, образуя три неглубокие заводи; самая большая из них, фута в четыре глубиной, подходила вплотную к лужайке перед домом. Живописная извилистая дорожка вела к ней среди заброшенного цветника.

Было начало марта, зима еще держалась, и хотя на земле снег уже стаял, поверхность речки еще была скована блестящей синей корочкой льда. Но Руфус мысленно видел, как все это должно выглядеть весной: еще в детские годы ему часто представлялась в мечтах такая речка, но никогда не было времени поискать в окрестностях что-нибудь похожее. И вот теперь эта речка перед ним! Сколько радости доставит она его детям, Солону и Синтии! И девочкам Фебы тоже!

На другом берегу еще виднелись следы вкопанных когда-то в землю скамеек. Здесь, перейдя речушку по легкому мостику, отдыхали, должно быть, в летнюю пору в густой тени деревьев обитатели дома. Мостик этот давно сгнил и обвалился, и паводки многих лет почти стерли с лица земли воспоминания о нем. Два-три обломка свай — вот все, что от него осталось. Руфус думал о том, сколько поколений детей резвилось здесь у воды, купалось, ловило всякую мелкую рыбешку; в солнечный день окуньков и пескарей легко разглядеть сквозь прозрачную воду, особенно там, где охряный песок устилает дно.

Так Руфус, переходя от свинарни к колодцу и от колодца к беседке в поисках новых следов разрушения и упадка, отдавался неожиданным и приятным мыслям о том, как все это выглядело раньше. И ему захотелось, не преступая запретив религии, возродить хотя бы отчасти эту ушедшую жизнь, сделать так, чтобы все в Торнбро вновь стало — не греховным и суетным, но светлым и радующим глаз.

ГЛАВА III

Вот как случилось, что Руфус Барнс со всей своей семьей водворился в усадьбе Торнбро близ Даклы, милях в двадцати пяти от Филадельфии.

Феба Кимбер была очень довольна: ведь от ее трентонского дома до Торнбро насчитывалось не более шести миль — расстояние, которое кимберовские лошади пробегали в короткий срок. Такое близкое соседство способствовало тому, что обе семьи зажили в любви и мирном согласии. Руфус, правда, не обладал деловой хваткой и изворотливостью покойного Кимбера, но усердия и добросовестности у него было достаточно. Выгодно продав пай Энтони Кимбера в трентонских гончарных предприятиях и пустив вырученные деньги под заклад земельных участков в районе Трентона, он сумел обеспечить Фебе довольно круглую сумму постоянного дохода, из которого кое-что приходилось и на его долю, как душеприказчика и управляющего. Очень скоро Руфус стал пользоваться в даклинской общине не меньшим уважением, чем его покойный свояк пользовался в трентонской. За те десять лет, которые отделяли переезд Барнсов в Торнбро от женитьбы их сына на Бенишии Уоллин, многое изменилось в материальном и общественном положении семьи.

Жизнь в старинной усадьбе Торнбро и заботы о приведении ее в такой вид, который хотя бы отдаленно напоминал былое, оказывали на Руфуса Барнса своеобразное действие. Он жил словно зачарованный веянием прекрасной старины. Он вовсе не думал о том, о чем иногда толковали другие, — о роскоши, праздности, высоком положении в обществе; нет, просто он ощущал присутствие каких-то смутных теней прошлого и не мог заставить себя отнестись к ним с неодобрением. Потому что в них была красота. А красота для Руфуса, воспитанного на заповедях религии, привыкшего читать Библию и слушать возвышенную беседу старших Друзей, была исконным и неизменным свойством всякого божьего творения.

В результате его неторопливых и разумных усилий усадьба Торнбро постепенно вновь приобретала черты былой красоты и благоустройства. Прежде всего каретный сарай освободили от хлама, починили и заново покрасили; инвентарь, который еще годился в дело, тоже починили и сложили в отремонтированной пристройке. Полусгнившие столбы старой беседки вырыли и убрали, чтобы расчистить место для новой, не менее красивой и уютной. Речку, так нравившуюся Руфусу, тщательно вычистили и перегородили в верхнем течении, чтобы никакие наносы не портили песчаного дна. Перед домом на прежнем месте разбили газон и сделали цветочные клумбы затейливой формы. Подновили и покрасили заржавевшую чугунную ограду. Словом, мало-помалу усадьба приняла такой вид, какого не знала уже тридцать лет, с тех пор как уехал отсюда последний Торнбро.

Сложней обстояло дело с внутренней отделкой дома, потому что здесь у Руфуса возникали сомнения религиозно-нравственного порядка. Впервые в жизни ему пришлось столкнуться с роскошью. Если не по существу, то хотя бы по форме. Он считал, что его долг перед Фебой — сделать из Торнбро загородный дом, приемлемый для любого покупателя; но для этой цели необходимо было внести в устройство дома элементы той самой роскоши, которая казалась Руфусу несовместимой с его религиозными представлениями.

Парадная дверь, например, открывалась в просторный холл, откуда вела наверх широкая красивая лестница с резными перилами из полированного ореха. Эта лестница довольно хорошо сохранилась; нужно было только поскоблить и заново отполировать перила. Слева от главного входа шла деревянная же колоннада, отделявшая холл и лестницу от просторной залы, из высоких окон которой открывался в обе стороны красивый вид на поля и далекие рощи. В простенке между окнами западной стены находился камин, такой большой, что в нем умещались целиком колоды по четыре фута длиной; стенки и свод его были облицованы мрамором, к несчастью, треснувшим во многих местах. Белая мраморная каминная доска тоже вся растрескалась и требовала замены.

Стены и потолок зала когда-то были выбелены и украшены лепными медальонами и карнизами искусной работы; теперь все это осыпалось и пропиталось многолетней грязью, все нужно было исправлять и отделывать заново. Впрочем, в таком запущенном виде зал как-то меньше оскорблял строгий и простой вкус Руфуса. Но остальные помещения этого почти сто лет простоявшего дома — его двенадцать жилых комнат, его парадная лестница с полукруглыми маршами и другая, черная, специально для прислуги, его обширные кладовые и чуланы, спальни с небольшими уютными каминами и встроенными плетеными диванчиками у окон, винные погреба — немало смущали Руфуса, ибо говорили о жизни богатой и роскошной, какую он не считал подобающей для себя и своих близких. С другой стороны, чтобы дом можно было в дальнейшем продать, требовалось отремонтировать его как следует, и Руфус положительно не знал, как ему примирить эти два противоречивых обстоятельства — собственную любовь к простоте и прихотливые вкусы возможного покупателя. Единственным выходом было ограничиться пока восстановлением лишь небольшой части дома — сколько нужно для скромного житейского обихода.

Но когда усадьба наконец была приведена в порядок и стала приносить доход, а Феба по-прежнему твердила, что никогда не согласится передать Торнбро в собственность кому-либо, кроме него, Ханны или их детей и наследников, решимость Руфуса поколебалась. Слишком сильна была его любовь к Ханне и детям, слишком свежа память о долгих годах жизненной борьбы и невзгод, и казалось жестоким настаивать на том, чтобы Ханна и дети продолжали вести тот скромный, даже суровый образ жизни, который прежде представлялся ему единственно возможным — хотя бы сама Ханна и была на это согласна.

Между тем Феба, движимая нежной привязанностью к сестре, не унималась. Она настояла на том, чтобы четыре комнаты верхнего этажа были отремонтированы и обставлены за ее счет. Одна, самая просторная, из окон которой открывался прекрасный вид, должна была служить спальней Руфусу и Ханне. Другая, рядом, предназначена была для гостей, а так как самой частой гостьей предстояло быть самой Фебе, то вполне понятно, что она пожелала отделать и обставить эту комнату по своему вкусу.

Синтия должна была делить свою комнату с Родой и Лорой, дочерьми Фебы, когда им случится заночевать в Торнбро. Четвертую комнату отвели Солону, и Феба с особенной заботой выбирала простую, скромную мебель, которая пришлась бы мальчику по вкусу. Она очень любила племянника за его уравновешенность, за безграничную преданность матери и за то, что он, казалось, был совершенно чужд тщеславия в каких бы то ни было формах.

ГЛАВА IV

Усадьба Торнбро резко отличалась от скромного домика Барнсов в Сегуките. И как должна была отозваться подобная перемена на прямодушном и вместе с тем впечатлительном мальчике, каким был Солон, — это мог бы до конца понять только тот, кто наблюдал его на протяжении первых десяти лет его жизни, иначе говоря, от рождения до переезда семьи в Даклу.

Детский мир Солона был ограничен Сегукитом и родным домом, и в этом мире главное место принадлежало матери. Так было отчасти и потому, что Ханна Барнс — трезвая, набожная, деятельная натура — много душевных сил отдавала ему, первенцу и единственному сыну. Еще когда он лепетал свои первые слова, она стала замечать, что ему недостает той живости соображения, той изобретательности в забавах, которой отличались другие дети. В два, в три года, до появления на свет Синтии, будущей подруги его игр, он часто ходил с таким видом, словно не знал, куда себя девать. А между тем у него были игрушки — красный мячик, тряпичная зеленая обезьяна, которую Руфус привез из соседнего городка Огасты, красная деревянная повозочка, которую можно было толкать перед собой. Но иногда он бросал все это и подолгу сидел притихший, засунув палец в рот и глядя перед собой невидящим взглядом. Мать, обеспокоенная его молчанием и неподвижностью, подхватывала сына на руки, ласкала и целовала его или же пыталась рассмешить. Потом она придумала другое: стала приводить к нему играть соседскую девочку одних с ним лет, живую, непоседливую шалунью. И той действительно очень скоро удалось расшевелить Солона; ему словно открылись радости дружеского общения.

Солон рос здоровым, крепким ребенком и очень рано стал помогать матери в ее хлопотах по дому; стоило ей попросить что-нибудь подать или принести, он с радостью бежал выполнять просьбу и даже сам старался придумывать разные маленькие услуги. Не ускользало от миссис Барнс и то, с каким вниманием слушал Солон слова молитвы и библейские тексты, которые она или Руфус каждое утро и вечер читали в домашнем кругу; видно было, что эти чтения оставляют в его душе гораздо больший след, чем в душе его сестры. Однажды — ему шел шестой год — он спросил, глядя на мать большими, задумчивыми глазами:

— А какой он, бог? Он с виду похож на нас?

Мать ответила:

— Нет, Солон, бог — это дух. Он повсюду, как свет, как воздух, которым ты дышишь, как звук, который слышат твои уши.

— Значит, он не внутри нас живет?

— Нет, не внутри нас. — Миссис Барнс сама была несколько смущена и озадачена его вопросами. — Он — ну, вот представь себе, что ты о чем-то думаешь, что ты чувствуешь нечто приятное-приятное. Ведь если ты поступил дурно, это бог помогает тебе сознать свою ошибку и пожалеть о ней.

— А бог всех заставляет сознавать свои ошибки?

— Старается всех заставить, милый. Но ведь ты-то ничего дурного не делаешь, я это знаю. Ты добрый, хороший мальчик — божье дитя. — Она ласково погладила его по голове и, спохватившись, как бы не перекисло поставленное с утра тесто, поспешила на кухню, прибавив: — А теперь беги к своим игрушкам.

Но, к ее большому удивлению, Солон не тронулся с места. Он с минуту постоял молча и вдруг отчаянно, в голос, зарыдал, прижав к глазам кулачки. Изумленная мать бросилась к мальчику, подхватила его на руки и принялась целовать, приговаривая:

— Что с тобой, мой маленький, о чем ты плачешь? Скажи маме. Ну, скажи же. Я знаю, это какой-нибудь пустяк, но все-таки скажи маме, ведь она тебя так любит.

Она долго еще утешала его, прижимая к груди, уговаривая не плакать и рассказать ей, в чем дело; и наконец он выговорил прерывающимся от рыданий голосом:

— Я у-убил птичку. Я нечаянно. Я не хотел ее убивать. Мне Томми дал свою новую рогатку, и я... я попробовал выстрелить. — Тут он снова залился слезами.

Миссис Барнс уже догадалась, что речь идет о какой-то мальчишеской проказе, и ей еще больше захотелось утешить сына, внушить ему, что она поймет его и простит, и бог тоже; но она не знала, как это сделать, и только все качала мальчика на руках, целовала его круглую головку и упрашивала рассказать ей толком, что случилось.

Мало-помалу все выяснилось. Героем случайной маленькой трагедии оказался Томми Бриггем, мальчуган года на два старше Солона; отец его, железнодорожный рабочий, с утра до вечера гнувший спину в местном депо, не был квакером, и мальчик ходил в сегукитскую городскую школу. Недавно Томми завел себе рогатку и усердно упражнялся в стрельбе из нее. Вчера, проходя мимо дома Барнсов, он остановился поболтать с Солоном. Заметив на росшей перед домом сосне шишку, которая показалась ему достойной мишенью, Томми достал из кармана камешек, прицелился — и не попал, выстрелил еще раз и снова промахнулся. Солон, крайне заинтересованный всем этим, попросил:

— Дай мне разок попробовать, Томми!

— Валяй! — сказал Томми. — Покажи, какой ты стрелок.

В эту секунду на высокую ветку сосны уселась славка, свившая себе гнездо в одном из уголков барнсовского сада. Солон увидел ее, машинально, нимало не рассчитывая попасть, прицелился и стрельнул. И тотчас же, к величайшему изумлению самого Солона и Томми Бриггема, птица свалилась на землю мертвая. Солон обомлел: ни разу еще ему не случалось не только что убивать, но даже просто причинить боль живой твари. Бледный, как полотно, охваченный желанием убежать, спрятаться, он жалобно забормотал:

— Ой, я не хотел! Я нечаянно!

На что юный Бриггем не замедлил ответить:

— Понятное дело, нечаянно! Тебе ни за что на свете не попасть в другой раз. А ну-ка, посмотрим, что за птица такая.

Не обращая внимания на окаменевшего от ужаса Солона, он нагнулся, поднял с земли бездыханное серое тельце, взвесил на руке и сказал:

— Пригодится нашей кошке на завтрак. — Потом оглянулся и добавил: — Надо поглядеть, у ней тут, наверно, гнездо недалеко.

Он стал шарить в кустах, раздвигая руками ветки, и, наконец, торжествующе закричал:

— Эй, малыш, иди сюда! Я тебе что-то покажу. Ловко у тебя получилось.

Он ухватил перепуганного Солона под мышки, приподнял его, и Солон увидел круглое гнездо из травы и прутьев, а в нем четырех тощих птенцов, вытягивавших шеи и разевавших большие желтые клювы.

— Видишь? — спросил Бриггем. — Это ее выводок. Пожалуй, можно и птенцов отдать кошке. Все равно с голоду подохнут.

— Это была их мама? — жалобно спросил Солон.

— Ну да, — сказал Бриггем. — А чего ж она тут летала, по-твоему?

Солон в ужасе скорчился у Бриггема на руках. Бедные маленькие птенчики. А Бриггем еще хочет отдать их кошке вместе с мертвой матерью. И все это наделал он, Солон!

— Не надо, не надо! — закричал он, когда Бриггем, опустив его на землю, потянулся за гнездом. — Не бери! Я сам попробую их кормить! Я маму попрошу! Я не хотел убивать птичку! Я нечаянно, нечаянно! — Он припал к кусту, в котором было гнездо с птенцами, и горько заплакал. — Ой, ой, ой! Бедные птенчики. И зачем только я стрелял в их маму!

— Да ведь ты же не думал, что попадешь, — попробовал утешить его Бриггем, тронутый его слезами. — Это у тебя случайно вышло. А кормить их ты все равно не сможешь. Откуда тебе знать, что они едят? Не реви. Ты ни в чем не виноват. Другой раз не стреляй в птиц, только и всего. — И, достав гнездо с четырьмя птенцами, он побежал домой, а Солон, ни живой ни мертвый от ужаса, стоял и смотрел ему вслед.

За обедом он и куска не мог проглотить, а когда все встали из-за стола, забился молча в угол дивана в гостиной. Мать, увидя это, решила, что он устал, и велела ему идти спать. Но, оставшись один в своей мансарде, половина которой была отгорожена для Синтии, Солон, против обыкновения, долго не мог уснуть и наутро встал такой бледный и вялый, что мать встревожилась — не заболел ли он.

Но у него уже сложилось решение рассказать матери о случившемся: про это он и думал, задавая ей свой вопрос, — похож ли бог с виду на человека? Выслушав рассказ о его воображаемом преступлении, миссис Барнс невольно задумалась над тем, какова же истинная причина свершившегося зла. Ведь нельзя считать грехом желание ребенка иметь рогатку, если у него не было в мыслях причинить вред какому-либо живому существу. Солон прицелился в птицу, как Томми до него целился в сосновую шишку; он совершенно не отдавал себе отчета в том, что это не одно и то же — тем более что вообще не рассчитывал попасть, — его искреннее горе не оставляло сомнений на этот счет. Им руководило одно лишь детское любопытство; ведь он даже не знал, что славки имеют обыкновение вить гнезда в таких местах или что сейчас время выведения птенцов.

Миссис Барнс понимала это и потому всем сердцем готова была простить сыну его невольную вину — в особенности видя, как болезненно он переживает гибель матери-славки и ее птенцов; но в душе у нее была тревога: то, что зло может совершиться так случайно, не по чьей-либо жестокости или дурному умыслу, не укладывалось в ее религиозные и житейские представления.

Она ласково постаралась уверить сына, что ему не в чем себя укорять, но не забыла указать тут же, как важно всегда думать о том, что делаешь, и в любых обстоятельствах обращаться к Внутреннему свету за советом и наставлением. Однако душевные сомнения, порожденные этим маленьким происшествием, еще долго не оставляли ее. В сущности, она не забыла их до конца своих дней.

ГЛАВА V

Восьмой год жизни Солона ознаменовался еще одним крупным событием, на этот раз — болезнью. Он был от природы сильный и выносливый мальчик, настоящий крепыш, и отец рано начал брать его с собой, отправляясь в лес, чтобы наготовить дров на зиму. Сперва Солон ездил с ним только для забавы — покататься, побегать по лесу. Когда он стал старше, Руфус подарил ему маленький топорик и разрешил обрубать ветки со сваленных уже стволов. Но прошло еще немного времени, и мальчик, не по годам рослый и сильный, стал помогать отцу в занятии, которое ему казалось увлекательней всего на свете, — валить могучих вечнозеленых красавцев в заснеженном лесу.

И вот однажды остро отточенный топор соскользнул и глубоко, до самой кости, врезался Солону в левую ногу, чуть повыше щиколотки. Следовало немедленно промыть и перевязать рану, но прошло несколько часов, прежде чем это удалось сделать — хоть мать и старалась помочь беде домашними средствами. Единственный в округе врач, за которым тут же послали, не торопился, к тому же он был не слишком умудрен в хирургии и вообще в медицине, — достаточно сказать, что, осмотрев рану, которую отец Солона перевязал, как умел, носовым платком и обрывками ветоши, он отправился точить свой ланцет на оселке для кос!

Следствием всего этого явилось заражение, и настолько серьезное, что, хотя мать потом сама тщательно промывала и перевязывала рану, Солону становилось все хуже и хуже; наконец не только мать, но и он сам по-своему, по-детски почувствовал приближение последней великой перемены. Страшная мысль о том, что она может потерять сына, мучила Ханну, и на ее бледном напряженном лице читалось страдание. Когда дело стало совсем плохо, из города привезли другого врача, чтобы показать ему вновь открывшуюся рану. Во время перевязки Солон увидел рану; он был не из плаксивых, но тут у него хлынули слезы — лицо матери, сосредоточенное и полное тревоги, невольно выдало ему то, что от него пытались скрыть.

Ханна продолжала бинтовать ногу; вдруг она остановилась, и Солон увидел, что по лицу ее разлилась вдохновенная бледность, как в те утренние и вечерние часы, когда она обращалась к богу. Сейчас она молчала, но в ее взгляде, устремленном ввысь, была и страсть, и мольба, и глубокая вера. Так прошло несколько минут. Потом Ханна опустила голову и, глядя прямо в непросохшие еще от слез глаза сына, проговорила, точно в забытьи, глухим и торжественным голосом:

— Не плачь, Солон, сын мой, теперь твоя жизнь и здоровье вверены мне. Это не конец твоего пути, это только начало. Господь сулит тебе еще много хорошего впереди. Ты будешь жить, чтобы служить ему в любви и правде.

С этими словами она положила правую руку на голову сына и снова подняла взгляд. И в наступившей тишине мальчик вдруг почувствовал, что ему лучше. Страх прошел, воля к жизни вернулась к нему; он поверил в свое исцеление — и исцелился.

После этого случая Солона никогда не оставляла мысль о матери, о том, как она добра, как искренне и горячо желает его благополучия, и он чувствовал себя в неоплатном долгу перед ней. Он никогда, даже в ее отсутствие, не сделал бы того, что могло вызвать ее недовольство. Первое место в его душе принадлежало ей; однако всю свою и всю ее жизнь — пока эти две жизни протекали рядом — он был крайне скуп на проявления своей глубокой преданности. Но она всегда знала (он был уверен в этом), что он любит ее так, как только может желать мать, и сама платила ему не меньшей любовью.

При всей своей физической силе Солон никогда не был забиякой. Напротив, он отличался самыми миролюбивыми склонностями, но отсюда не следовало, что каждый мог безнаказанно дразнить его или унижать, — это он доказал еще в самом юном возрасте. Появился по соседству мальчик немного старше Солона, по имени Уолтер Хокат, сын плотника. Это был коренастый паренек, не из тех, какие нравятся девушкам, но тщеславный, как все люди; он никогда не упускал случая показать, что никто лучше его не умеет кататься на коньках, плавать, нырять, бороться. В квакерскую школу Уолтер Хокат не ходил, да и вообще всячески отлынивал от ученья, но зато очень скоро стяжал себе в Сегуките славу чемпиона по борьбе среди мальчишек его лет, роста и веса.

Летом окрестные любители купанья собирались на берегу небольшого озера, расположенного в двух милях от городского центра, и Уолтер Хокат постоянно околачивался там, выискивая охотников помериться с ним силой. Как-то раз он вызвал на бой Солона, который давно раздражал его и своим крепким телосложением и своим ровным приветливым нравом, а кроме того, Уолтер Хокат вообще недолюбливал квакеров с их патриархальной манерой ко всем без различия обращаться на «ты». Хокату не терпелось доказать, что ему ничего не стоит побороть такого противника. Солон, уверенный в своей природной силе, получив вызов, ничуть не смутился.

— Ну что ж, давай, если хочешь, — ответил он, и тотчас же борцы начали примеряться друг к другу, а зрители, человек семь мальчишек разных возрастов, обступили их тесным кольцом.

И тут очень скоро выяснилось, что сильный и напористый Хокат, заранее не сомневавшийся в поражении и посрамлении своего противника, не может справиться с ним. Он ловчился и так и этак, то неожиданно наскакивал, то отскакивал, давал подножки, но Солон крепко стоял на ногах, и все эти хитрости только изматывали самого Хоката. Тогда, окончательно разозлясь, он решил навалиться на Солона всей своей тяжестью и попросту опрокинуть его. Но Солон, не растерявшись, обхватил его поперек туловища, приподнял на воздух и разом уложил на обе лопатки, после чего, не давая противнику подняться, спросил все тем же невозмутимым тоном:

— Ну как, сдаешься?

При виде этого все жертвы прежних побед Хоката радостно завопили:

— Ура, Барнс выиграл! Ура! Барнс уложил Хоката!

Это привело Хоката в настоящее бешенство, и, как только Солон отпустил его, он вскочил и заорал:

— Ладно, квакер паршивый! В борьбе-то ты победил, но давай подеремся, так от тебя живого места не останется!

Тут зрители-мальчишки, давно копившие обиду против Хоката, зашумели еще громче:

— Барнс уложил Хоката! Барнс уложил Хоката! А тому, видно, мало — лезет в драку!

Их крики распаляли Хоката еще больше, но Солон только заметил в ответ:

— Зачем нам драться? Я с тобой не ссорился и драться не хочу.

Тогда Хокат, вместо того чтобы принять предложенный мир, со всего плеча замахнулся на Солона, но тот левой рукой легко отвел удар. На счастье обоих, в это время к месту действия подошел мальчик постарше; он знал Хоката и, сразу оценив миролюбие Солона и неистовство его противника, выступил на середину круга и заявил:

— Вот что, Хокат, ты это брось! Тебя уложили по всем правилам. И нечего лезть в драку, раз он не хочет драться с тобой. — Затем, обернувшись к Солону, он прибавил: — Ступай спокойно, Барнс. Он тебя не тронет, за этим я пригляжу.

И Солон отправился купаться, а Хокат, угрюмо косясь на пришельца, занявшего сторожевую позицию на берегу, оделся и пошел восвояси. Ярость так и клокотала в нем. Понести такое поражение, и от кого — от презренного квакера!

ГЛАВА VI

В Дакле Солона прежде всего поразил их новый дом — его размеры, его своеобразие, его красота. Мальчик замечал, как считаются родители с волей тетушки Фебы во всем, что касается дома; не только отец, которого к этому обязывало положение душеприказчика, но даже мать, обожаемая мать, прислушивалась к ее рассуждениям о том, чего требует изменившееся положение семьи. Что ж, и немудрено; ведь это обширное имение, как скоро понял Солон, принадлежало на самом деле Фебе Кимбер, и долг отца, да, пожалуй, и матери тоже, состоял в том, чтобы сделать все возможное для его процветания. А потому вся семья Барнсов, включая и детей, подчинилась необходимости изменить свои привычки и в домашнем обиходе и в общении с людьми; начать с того, что Солон и Синтия теперь ходили в школу, одетые гораздо лучше, чем раньше.

Надо сказать, что в даклинской общинной школе, где обучались дети окрестных квакеров — всего человек шестьдесят, — принято было уделять костюму куда больше внимания, чем в школах Сегукита, общинной и городской. Впрочем, в чем именно заключалась разница, этого Солон не мог бы с точностью сказать. И его новый костюм, подарок тетушки Фебы, и новое платье Синтии были скромного покроя и мягких, не бросающихся в глаза, цветов; правда, сшиты они были из лучшей ткани, чем обычная одежда сегукитских школьников. Но дело было не только в одежде. Новые сверстники юных Барнсов держались с особой высокомерной холодностью, как будто ни на минуту не забывали о том, что они лучше других. Такое поведение и злило и озадачивало Солона. Он не понимал, чем, собственно, они могут быть лучше — разве только родители у них побогаче; во всяком случае, в сегукитской школе он с этим не сталкивался.

Кое-что стало для него проясняться после того, как он побывал в доме тетушки Фебы на Розвуд-стрит в Трентоне. Его и Синтию пригласили провести субботу и воскресенье у двоюродных сестер, Лоры и Роды, и вместе с ними посетить молитвенное собрание трентонской общины. Убранство теткиного дома поразило Солона; ничего подобного ему в Сегуките видеть не приходилось. А в девочках, из которых одна была его ровесницей, а другая — Синтии, он сразу почувствовал что-то такое, что делало их похожими на учениц даклинской школы. На его не слишком искушенный взгляд, они казались даже еще жеманнее в обращении с мальчиками. Солона они обе встретили ласково и приветливо, но он к тому времени успел заметить, что девочки вообще проявляют к нему гораздо меньше интереса, чем к другим мальчикам. И в Сегуките и в Дакле он часто видел, как девочки и мальчики вместе подходят к воротам школы или вместе уходят после уроков, но не было, кажется, случая, чтобы какая-нибудь из школьниц остановилась поговорить с Солоном или предложила проводить ее домой. С ним мимоходом здоровались или прощались — только и всего. Зато Синтия, заметно похорошевшая, всегда была окружена сверстниками и сверстницами и весело болтала с ними о своем новом доме, об уроках или еще о чем-нибудь, дожидаясь у ворот школы отцовского шарабана, на козлах которого восседал Джозеф Кумбс, один из двух работников, недавно нанятых Руфусом. В этом шарабане Солон и Синтия каждое утро ездили в школу и после уроков возвращались в усадьбу Торнбро, которая становилась все более и более похожей на другие богатые усадьбы в округе.

Однако отец и мать Солона по-прежнему утром и вечером обращались с молитвой к богу — к Внутреннему свету, прося наставить их на путь смиренной простоты и уберечь от излишеств в одежде, в жилье и убранстве, от влечения к ярким и красивым вещам, — от всего, что может тешить людей суетных и легкомысленных, но не тех, кто печется об истинной пользе души. Может быть, в утренних и вечерних молитвах и не всегда говорилось об этом, но во всяком случае достаточно часто, чтобы в голову Солона и даже Синтии надолго запала мысль о пагубе всяческого стремления к роскоши.

И все же Солон замечал, как новые дела и обязанности постепенно меняют его отца и как скромный сегукитский фермер и торговец становится человеком совсем иного и куда более заманчивого образа жизни. Так, в Сегуките он носил самую простую, крестьянского покроя одежду; так же одевался и Солон, когда после школы помогал отцу в лавке. Но здесь Руфус был уже не фермером, а экономом или управляющим семи-восьми крупных фермерских хозяйств, принадлежавших Фебе, и на его обязанности лежало не только увеличить их доходность, но и сделать так, чтобы их можно было с выгодой продать в случае надобности. И он настолько преуспевал в этом, что в скором времени счел возможным пятнадцать процентов общего дохода брать себе в качестве жалованья. Управление имениями заставляло его иногда заниматься куплей и продажей. Торговцы, с которыми приходилось иметь дело, были все больше люди богатые, да и местными порядками и обычаями тоже не стоило пренебрегать — и мало-помалу Руфус, подчиняясь обстоятельствам, стал тщательней одеваться, а там завел выезд с хорошими лошадьми, что сразу придало ему вид человека зажиточного и благоденствующего.

И в эти весенние, а потом и летние дни, глядя, как отец выезжает со двора или возвращается домой в своем нарядном шарабане, Солон невольно чувствовал, что это уже не тот простой и скромный человек, каким он был в Сегуките. Даже в свои тринадцать с небольшим лет мальчик замечал, что отец как-то приосанился, даже взгляд его стал более острым и живым. И привычки у него появились новые: он полюбил бродить по лужайке и по дорожкам парка или, присев на каменную скамью в новой беседке, увитой зеленью, любоваться изгибами Левер-крика, мирно катящего свои струи по расчищенному и углубленному руслу среди цветов и деревьев Торнбро.

Едва ли не впервые в жизни Руфус отдавался неподдельному поэтическому восторгу, который рождала в нем красота природы. Сколько прелести в этом веселом ручье! В высоких островерхих елях, выстроившихся по его берегам! В этих каменных скамейках! В маленьких рыбках, проворно снующих в прозрачной воде! В цветах, пестревших повсюду, — вьюнках, маргаритках, желтых и белых ромашках! Трудно поверить, что этот чудесный приют, созданный волею творца, может быть достоянием одного человека, а между тем разве Руфус не хозяин здесь, разве все это не вверено ему сестрой его жены, любящей Фебой?

Однажды среди таких размышлений Руфусу вспомнились слова пророка Исайи, которые он не раз читал своим детям: «Жаждущие! Идите все к водам; даже и вы, у которых нет серебра, идите, покупайте без серебра и без платы вино и молоко». Вслед за этим текстом память подсказала другой — заключительные слова псалма 22-го: «Так, благость и милость да сопровождают меня во все дни жизни моей, и я пребуду в доме господнем многие дни».

Где-то в кустах подала голос славка, в ответ ей залился самозабвенной трелью дрозд. Руфус стряхнул раздумье и прислушался. И тут у него родилась мысль, от которой сразу стало легче и спокойнее на душе. Все комнаты своего нового дома — спальни, гостиную, столовую — он решил украсить священными текстами, подобрав такие, в которых отразилась бы его благодарность творцу за ниспосланные ему блага. В своей супружеской спальне он велит написать на стене цветными буквами: «Он водит меня к водам тихим; подкрепляет душу мою». Над камином в большой гостиной будут красоваться слова: «Ибо милость твоя пред моими очами». В столовой: «Ты приготовил передо мною трапезу». Для комнаты Солона он выбрал такой текст: «Господня есть вселенная и все, что наполняет ее». Для комнаты Синтии: «Укажи мне, господи, пути твои, и научи стезям твоим». А в спальне миссис Кимбер будет написано: «Надеющийся на господа бога будет безопасен». Ибо Руфус был глубоко уверен, что каждый угол в его доме и все вообще, чем он владеет на земле, должно отражать его беззаветное служение богу.

ГЛАВА VII

Проникновенная религиозность уживалась в Руфусе с трезвым практицизмом. Он чутьем уловил то, что отличало быт многих из местных квакеров от их более скромных собратьев по вере, и почти инстинктивно, не отдавая себе в этом ясного отчета, старался заводить в округе дружбу с теми, в ком видел возможных покупателей на хлеб, сено, овощи, плоды, ягоды, — словом, на все, что на своих шестидесяти акрах выращивал он сам и что ему удавалось получить с фермеров, закладные на участки которых находились в руках миссис Кимбер. И мало-помалу как в самой Дакле, так и в ее окрестностях он подобрал круг торговцев и скупщиков, казавшихся не столь корыстолюбивыми, как те коммерсанты, с которыми ему приходилось иметь дело в Трентоне. Не все они принадлежали к Обществу друзей, но все единодушно сходились на том, что Руфус — человек приятный как в деловом, так и просто в житейском общении, бесспорно честный и не гонящийся за чрезмерной наживой.

В квакерской общине Даклы Руфус и его семья тоже быстро снискали общую любовь и уважение, и даже Феба Кимбер решила время от времени посещать молитвенные собрания этой общины, членами которой были близкие ей люди. В сущности говоря, Феба всегда была не более чем тенью Энтони Кимбера, и теперь, когда его не стало, Руфус и Ханна невольно заняли в ее жизни опустевшее место.

Сложнее обстояло дело с Солоном. За последние годы он привык к тому, что отец не только каждодневно заботился о нем, но и старался практически подготовить его к жизни. В Сегуките, еще до перемены в их судьбе, ему часто случалось после занятий в школе помогать отцу зимою в лавке, летом в огороде и в поле, и Руфус не раз замечал как бы вскользь, а то и прямо говорил, что ему, Солону, нужно всерьез учиться хозяйничать на ферме — править лошадьми, пахать, сеять, убирать сено; не мешало бы присмотреться и к торговому делу: как вести конторские книги, выписывать накладные, держать в порядке счета.

— Когда меня не будет, тебе придется заниматься всем этим, чтобы мать и сестра не знали нужды, — говорил бывало Руфус, и слова его глубоко запали в душу Солону, особенно потому, что речь шла о матери. Уж о ней-то он будет заботиться, если суждено похоронить отца!

И, следуя отцовскому совету, он со всем усердием старался приучаться к хозяйственным делам. Что бы ни случилось с отцом, мать, безгранично любимая мать, должна быть окружена самой нежной заботой.

Но с переездом в Даклу все изменилось. Лавки не стало. Отец вел жизнь, которая все больше казалась Солону похожей на жизнь чиновника или служащего какой-нибудь фирмы. Ранним утром, тотчас же после завтрака, он усаживался в свой новый шарабан, запряженный недавно купленной холеной гнедой кобылой — Солону она казалась необыкновенно красивой, — и уезжал до позднего вечера. Видно, ему приходилось бывать за день во многих местах; Солон вскоре сам убедился в этом, потому что Руфус, по-прежнему озабоченный практическим воспитанием сына, стал брать его с собой по субботам, когда завершал свои объезды за неделю. Иной раз, если дела приводили его в Даклу в обычный, будний день, он прихватывал с собой вернувшегося из школы Солона и возил его по своим новым деловым знакомым — бакалейщикам, торговцам фруктами и овощами, страховым агентам и маклерам; случалось им заезжать и к местному банкиру.

Во время этих поездок Руфус объяснял Солону процедуру сделок по закладным; рассказывал, каким образом Феба Кимбер после смерти мужа оказалась держательницей всех этих бумаг, дававших ей право распоряжаться собственностью своих должников, и почему важно, чтобы фермеры, заложившие свою землю, научились производительнее и прибыльнее вести хозяйство. Руфус считал своей обязанностью сдружиться с этими людьми, определить по возможности их слабые места и ошибки и мягко, не назойливо постараться помочь им наладить дело, для чего лучшим средством было дать им кое-какие познания в области земледелия и сельского хозяйства.

Солону нравилась в отце эта черта — желание помогать другим. Еще в Сегуките его всегда привлекало добросовестное, заботливое отношение Руфуса к покупателям, приходившим в лавку за товаром, — привлекало едва ли не более, чем сама торговля. Другой торговец быстро отпустил бы покупателю требуемое и на том кончил бы дело; но Руфус поступал иначе. Нередко, особенно если он знал, что покупатель человек бедный, едва сводящий концы с концами, он спрашивал:

— А зачем тебе это понадобилось, Джон?

И в иных случаях, прикинув, что тут вполне можно обойтись меньшей мерой овса или сена, что грабли, мотыга или топор второго сорта сделают свое дело не хуже первосортных, он сам уговаривал покупателя взять товару поменьше или подешевле и тем сэкономить немного денег, в которых тот так нуждался. Эти своеобразные торговые приемы отца в представлении Солона были неразрывно связаны с религиозным учением квакеров, и когда он видел, что кто-нибудь поступает иначе, ему казалось, что этому человеку попросту не хватает того проникновения в суть вещей, каким наделен его отец и другие члены Общества друзей.

Вот и теперь, в Дакле, чувство безотчетной симпатии влекло Солона к одиноким скромным труженикам; фермер ли распахивал свою полоску земли, кузнец ли, один, без подручных, подковывал лошадь или чинил колесный обод, часовщик ли склонялся над своей кропотливой работой, гончар ли вручную вертел свой круг, выделывая кувшин или чашку, — Солон, глядя на них, размышлял о том, как это, должно быть, хорошо — усердно и вдумчиво трудиться в одиночку над избранным делом, не стремясь к иным выгодам, кроме того, чтобы прокормить себя и свою семью. В детстве Солон любил стоять рядом и смотреть; позднее, подростком тринадцати-четырнадцати лет, он старался узнать имя труженика, а когда можно, то и поговорить с ним. Таким образом, знакомясь с деловой жизнью, он в то же время находил радость и удовлетворение в общении с простыми людьми, в которых зачастую угадывал способность истинно постигать бога и природу.

Но был у Солона один серьезный недостаток: он не стремился стать человеком высокообразованным. Правда, к четырнадцати годам он хорошо усвоил школьную математическую премудрость вплоть до алгебры. Знал он о том, что на свете существует литература: рассказы, стихи, пьесы, очерки, повести. Их было много в школьных хрестоматиях, и ученики читали их вслух на уроках или затверживали наизусть. Но из квакерской «Книги поучений» ему было известно, что чтение романов есть занятие, пагубное для души; романы несут в себе зло, и потому печатать их, продавать или одалживать — грех.

В школе он приобрел также кое-какие познания в географии, грамматике, правописании, даже немного в ботанике и естественной истории. Что же до точных наук, то в одной из хрестоматий попалась ему статейка, описывавшая, как был открыт горючий газ; но ни Солон, ни даже Руфус Барнс не сознавали огромного значения таких наук, как физика и химия, хотя их практическое применение в сельском хозяйстве с каждым днем все глубже вкоренялось в быт.

Солон воспитывался так, как воспитываются обычно дети в фермерских семьях: подбирал случайные обрывки знаний, а остальное дополняла религия. В доме постоянно читались и цитировались библейские тексты, и Библия, ее поэзия, ее пророческий дух наложили неизгладимый отпечаток на весь душевный склад Солона. Он привык к мысли, что творец велик и всемогущ, а люди малы и ничтожны, подвластны воле творца и обязаны ему послушанием. Мальчику с самых ранних лет запали в память слова Исайи, постоянно повторяемые Руфусом: «Перестаньте вы надеяться на человека, которого дыхание в ноздрях его; ибо что он значит?» Все эти представления укоренились в сознании Солона, как незыблемые и вечные, наряду с верой во Внутренний свет; в них был для него источник знания, точного и глубокого, в них был и ключ к разрешению всех житейских задач. К каким же еще знаниям стремиться? Вот только нужно овладеть каким-нибудь ремеслом или специальностью, что может дать средства к пропитанию; так жил его отец и так намерен был жить он сам.

Но в последнее время отец только и говорил, что о делах — дела, дела! В конце концов он решил поручить Солону ведение всех книг — и главной, и кассовой, и еще особого журнала, который он недавно завел для записи всех произведенных за день сделок по купле и продаже, всех отправленных и полученных счетов. Счета, для удобства справок, подшивались в особую папку с указанием имен и дат; папка эта лежала на конторке Руфуса, и Солону во всякое время был открыт к ней доступ.

ГЛАВА VIII

Занятия в школе даклинской общины привели, в частности, к тому, что Солон впервые стал задумываться о девушках. Была среди школьниц одна, которую звали Бенишия Уоллин; прелесть ее черт и изящество фигуры, грациозная походка и милое застенчивое выражение лица привлекли внимание Солона. Отец этой девушки был один из самых богатых квакеров в округе; она приезжала в школу в щегольской коляске и так же уезжала домой после занятий.

Однажды Солон и Синтия стояли у ворот школы, дожидаясь Джозефа, работника из усадьбы, который должен был приехать за ними в шарабане. Бенишия, проходя мимо, увидела Синтию и остановилась поговорить с нею.

— Бенишия, это мой брат Солон, — сказала Синтия.

Бенишия негромко ответила:

— Я знаю.

Она ласково улыбнулась Солону, подняв на него фиалковые глаза, смотревшие доверчиво и простодушно; и Солон тут же решил, что никогда еще не встречал девушки красивее. Еще ни одна во всяком случае не вызывала в нем такого беспредельного восхищения. Но он знал, что девушки обычно не интересуются им, и даже не помышлял о том, что может заслужить внимание такой, как Бенишия.

К тому же все его время помимо школьных занятий было заполнено многочисленными, но довольно однообразными обязанностями, которые возлагал на него отец, и у него попросту не оставалось досуга для того, чтобы мечтать о девушках. Он усердно помогал Руфусу вести бухгалтерские книги, записывать расходы и поступления, вносить в реестры посланные и полученные счета. И все же выдавались у него такие минуты, когда он положительно не мог отделаться от мыслей о Бенишии. Она была так скромна, так сдержанна и в то же время так хороша! После того первого разговора он довольно часто встречал ее, и они всегда обменивались улыбками и приветствиями, но учебный год уже подходил к концу, а между ними не возникло даже обыкновенной школьной дружбы, какая часто связывает девочек и мальчиков. Солон был слишком робок, и Бенишия тоже.

Разумеется, еще в Сегуките у него не было недостатка в сверстниках и сверстницах. И как ни оберегали его дома, все же до него доходили кое-какие слухи, кое-какие происшествия, слегка приоткрывшие перед ним тайну пола. Ему случалось видеть, как какой-нибудь мальчик гнался за девочкой, и, настигнув, не отпускал, пока не срывал поцелуя. Смысл таких сценок Солон понимал без объяснений.

Начиная с четырехлетнего возраста он не раз присутствовал при брачных церемониях, совершавшихся на молитвенных собраниях общины. Он видел, как двое людей, мужчина и женщина — обычно молодые мужчина и женщина — выходили и усаживались рядом, лицом к собравшимся, в полнейшем молчании. Тут же, поблизости, находились и родители каждого. Под конец собрания оба поднимались по очереди — сперва мужчина, потом женщина — и по квакерскому обычаю торжественно доводили до общего сведения, что намерены стать мужем и женой. Затем родители объявляли о своем согласии. После этого все собравшиеся единодушно одобряли этот союз и давали молодым людям разрешение вступить в брак. Потом все их поздравляли, и на том дело кончалось. Слово «брак» смутно связывалось в представлении Солона с появлением детей — вот и у его родителей появились они с Синтией.

Когда Солону шел одиннадцатый год, в Сегуките произошел случай, нарушивший мирное течение городской жизни. На Солона этот случай произвел сильнейшее впечатление, которому не суждено было никогда изгладиться; впервые он узнал о том, как велика власть пола над человеком, и в то же время сделал для себя вывод, что это сила, которой лучше вовсе не поддаваться, если нельзя направить ее должным образом. Необычайное общественное потрясение, о котором идет речь, относилось к области нравственной, или, точнее сказать, безнравственной и произвело тем больший эффект, что дело происходило в маленьком городишке, где люди жили по старинке и уважали религию. Вот потому происшествие это и смешало все представления о жизни и нравственности не только у Солона, но и у многих других юных граждан Сегукита; однако не всех это привело к столь душеспасительным результатам. Суть в том, что в Солоне, если не от природы, то благодаря воспитанию, сильно было религиозно-нравственное начало; из сверстников же его многие росли без твердого духовного руководства. В силу этого поначалу большинство мальчиков и девочек отнеслось к делу не столько с возмущением, сколько с любопытством: во всем, что было связано с полом, они усматривали приятно волнующую тему, а отнюдь не источник зла.

Даже в таком маленьком городке, как Сегукит, существовали свои разногласия. Сторонники обучения в городской школе, например, не одобряли духа, царившего в школе квакерской общины, считая, что она воспитывает детей сектантами и догматиками. Квакерская простота в одежде, квакерское обращение на «ты» ко всем без разбора не вязались с ходовыми представлениями об американском духе и американской демократии.

Северная окраина Сегукита носила название «фабричной стороны», потому что там были расположены две маленькие фабрички — одна шляпная, другая обувная. Только административный персонал этих фабричек состоял из уроженцев Новой Англии, работали же там главным образом канадские французы, жалкая, невежественная беднота, которая прибилась сюда в чаянии пусть грошового, но верного заработка и более дешевой, хоть и далеко не лучшей жизни, чем в Канаде. Прочее население Сегукита смотрело на этих канадцев свысока, считая их привычки и нравы низменными и недостойными, а собственные привычки и нравы — даже недоступными их пониманию.

Близ фабрик и деревянных бараков, в которых ютились рабочие, внося за это плату, еще увеличивавшую хозяйские барыши, открылись два маленьких бара, и — что хуже всего — нашлись в городе дурные, распутные люди, которые не видели ничего плохого в существовании этих заведений и даже сами охотно там развлекались. Мало того: здесь же, неподалеку, помещались два притона, из тех, что называются веселыми домами, и ходили слухи, что не только в будни, но даже по воскресеньям там собираются самые отпетые из числа рабочих-канадцев; да и кое-кто из лицемерных американских обитателей центральной части города захаживает туда.

Это было действительно большое зло, и для борьбы с ним потребовались усилия не только Общества друзей, но и других сект. С полгода шли толки и пересуды, а дурное влияние тем временем все распространялось; но наконец возникла настоящая война, окончившаяся тем, что в один прекрасный день оба бара и оба веселых дома были подожжены и сгорели дотла. А несколько дней спустя пожар уничтожил семь домов в городе. Это были дома тех горожан, которые особенно яростно преследовали грешников, и, конечно, их подожгли в отместку. Руфус Барнс тоже получил грозное предупреждение в записке, подсунутой под дверь. Страсти улеглись лишь после того, как на место прибыл окружной шериф и с помощью понятых принялся за розыск виновных; впрочем, виновные к тому времени уже успели исчезнуть.

Все время, пока длилась эта скандальная история, — пять или шесть месяцев, — в городе не прекращались толки. И родители Солона, и другие почтенные жители Сегукита открыто и громко выражали свое неодобрение. Немудрено, что и дети горячо обсуждали все перипетии этого события, воспринимая его каждый в соответствии со своим характером и темпераментом. Что касается Солона, то он слишком много слышал разговоров о добре и зле и слишком мало знал действительное зло в той форме, в которой оно на этот раз проявилось, а потому, разумеется, не способен был заглянуть поглубже в суть дела и распознать действовавшие тут подспудные силы — нищету, невежество, отсутствие тех сдерживающих и в то же время облагораживающих влияний, среди которых протекала его собственная жизнь. Он понятия не имел обо всем том, что с детства окружало этих темных, забитых людей. Он совсем еще не знал жизни. Для него все было просто: кто согрешил — тот дурной человек и ему нечего надеяться на блаженство души.

Эти впечатления детских лет, а также строгое воспитание в духе благочестия и нравственной чистоты и, наконец, пониженная от природы чувственность — все вместе привело к тому, что влечение Солона к Бенишии носило чисто романтический характер. Он дорожил каждой встречей с нею — но только как романтический влюбленный, для которого красота возлюбленной не связывается с ее плотским существом. Мечты его были скромны. Пройтись с нею рядом. Получить позволение дотронуться до нее или взять ее под руку. Удостоиться улыбки, исполненной ласки и значения!..

ГЛАВА IX

К середине последнего года своего пребывания в школе Солон окончательно решил, что дальше учиться не пойдет. Ему уже исполнилось шестнадцать лет, отец постоянно твердил, что нужно глубже вникать в то дело, заниматься которым ему предписывали обстоятельства, да и самому Солону нравилось работать с отцом. С каждым днем он все больше убеждался, что практическое воспитание, которое дал ему Руфус, помогает понимать, что от него требуется, и правильно выполнять поручения. Геометрия, физика, химия — все это, бесспорно, вещи важные, но стоит ли тратить на их изучение еще три-четыре года, если в будущем он не желал для себя ничего иного, как только работать вместе с отцом? Он поделился своими мыслями с отцом и матерью, и те согласились, что ему едва ли имеет смысл учиться дальше — разве только если он заинтересуется какой-нибудь специальной отраслью практических знаний, которая в будущем помогла бы ему более успешно продолжать отцовское дело.

Но тут Синтия сообщила Солону новость, заставившую его призадуматься. Выяснилось, что Бенишия Уоллин на следующий год уже не вернется в даклинскую школу: осенью она поступает в Окволд — закрытое учебное заведение для юношей и девушек близ Филадельфии. Рода и Лора также собираются туда, и сама Синтия надеется через год последовать их примеру.

Казалось бы, Солону это должно быть безразлично, — ведь все его отношения с Бенишией до сих пор сводились к тому, что он издали любовался ею, когда она в перемену прогуливалась с другими девочками по двору, и раскланивался с ней, встречаясь у школьных ворот до или после занятий. Но она словно излучала какое-то таинственное обаяние, и он, душой и телом поддаваясь этому обаянию, всегда пребывал в нервно-возбужденном состоянии, точно больной, которого треплет лихорадка. В просторном школьном помещении, где одновременно занимались все классы, его взгляд был постоянно прикован к ней. У нее были такие блестящие иссиня-черные волосы, такие глубокие глаза, такая нежная кожа; она казалась такой хрупкой по сравнению с ним. И столько грации было в ее движениях, когда она выходила на середину класса прочесть стихи или шла к доске решать арифметическую задачу, что Солона захлестывало томительное чувство, в котором смешивались любовь, восторг, желание и ощущение, что он во всем, решительно во всем безнадежно недостоин ее.

Таким образом, последнее полугодие, проведенное Солоном в даклинской школе, стало для него порой бесконечных тайных мук, которые еще усилились, когда он узнал от Синтии, что Бенишия расстается со школой. Будь он похитрее, он, может быть, разыграл бы внезапно проснувшийся интерес к знанию и добился, чтобы его тоже послали учиться в Окволд. Но ему это не приходило в голову. Как ни силен был в нем любовный жар, он понятия не имел о тех уловках и ухищрениях, на которые способна любовь. Он только бродил и размышлял или же трудился над счетными книгами отца, в то же время мечтая о Бенишии.

Между тем Бенишия, хоть и не видела никаких знаков особого внимания со стороны Солона, сама все чаще и чаще задумывалась о нем. Но ей казалось, что девушки его вообще не занимают.

ГЛАВА X

Отец Бенишии, Джастес Уоллин, был человек умный, способный и от природы деятельный, хотя значительное состояние, доставшееся ему по наследству, позволяло вести жизнь спокойную и праздную. Он не видел греха в том, чтобы упрочивать и умножать свой капитал, поскольку он при этом оставался верен заветам Джорджа Фокса и «Книги поучений», где под заголовком «Торговля» можно найти следующее предостережение: «Если кто станет обладателем большого достатка, пусть не забывает, что он — лишь управитель, обязанный отчитаться в справедливом употреблении доверенных ему благ».

Бенишия была единственной дочерью Уоллина, и к ней должно было перейти все накопленное им богатство, но она явно была не из тех, кого привлекают деньги. Тихая, кроткая девушка, Бенишия казалась созданной для любви и скромного семейного счастья, а не для суетности и показного блеска; и Джастес и его жена понимали и высоко ценили эти ее качества, но с тем большей тревогой задумывались они над тем, кто же станет ее избранником и мужем. Они от души желали, чтобы ей повстречался честный и энергичный человек, достойный ее любви и способный ответить ей такой же любовью, человек, в чьи руки они спокойно могли бы передать все то, что должно было обеспечить благосостояние ей и ее мужу, а там, быть может, и детям. Впрочем, пока это еще оставалось делом далекого, туманного будущего.

Однако на благополучном пути Уоллина встречались и тернии, уколы которых были довольно чувствительны. Прежде, в молодые годы, он очень страдал от своего малого роста и даже завидовал втихомолку высоким мужчинам; теперь источником беспокойства служили постоянные толки среди жителей округи: многие из них, квакеры и не квакеры, склонны были осуждать верхушку местной общины, к которой, по своему имущественному положению, принадлежал и он, не только за растущее благосостояние, но и за известную косность житейских представлений. А между тем Джастес, с его живым умом и природной демократичностью, был чужд всякого снобизма и отнюдь не склонен заблуждаться относительно прочности земных, материальных благ. Как и Руфус Барнс, он получил религиозное воспитание, веровал искренне и глубоко, и ему было неприятно, когда люди сомневались в неподдельности его квакерского благочестия, тогда как он в самом деле старался со всеми поступать по справедливости. Богатство и положение в обществе он приобрел не обманом или хитростью, а благодаря своим деловым способностям и уменью быть полезным другим.

Но, так или иначе, он был богат, а среди местных квакеров многие относились к богатству недоброжелательно, о чем ему было известно, и потому он всегда чувствовал как бы некоторую потребность в самозащите, особенно на молитвенных собраниях в День первый, которые он исправно посещал. Среди присутствующих на собрании всегда находилось немало бедных, больных или плохо одетых членов общины, и нередко бывало, что кто-либо из них тут же вставал и обращался к Внутреннему свету, прося наставить его в час испытания. И, надо сказать, Уоллин всегда проявлял чрезвычайную отзывчивость к людям. Он не только выполнял поручения комитета старейшин даклинской общины, членом которого был, но и, никому о том не говоря, старался по возможности удовлетворять нужды беднейших, не поощряя при этом нахлебничества или праздности.

Однако даже сам он чувствовал, что это еще не разрешает проблемы богатства — богатства, которое так необходимо для личного благополучия. Ему не давали покоя строки из «Книги поучений», в которых осуждалась «чрезмерная приверженность к земным благам» и говорилось о том, что подобные чувства «сковывают и принижают дух». Ему, Джастесу Уоллину, принадлежало большинство акций Торгово-строительного банка, треть всего капитала Филадельфийского страхового общества, дом на Джирард-авеню в Филадельфии, стоивший не менее сорока тысяч долларов, дом и земли при нем в сорок акров здесь, в Дакле, и еще немало движимого и недвижимого имущества; не следовало ли все это считать «сковывающим и принижающим дух»?

А с другой стороны, разве мало добра он делает с помощью своего богатства? Разве он не член попечительского совета своего прежнего учебного заведения, Окволда? Разве он не оказывает ему постоянную поддержку щедрыми приношениями? Не финансирует любое начинание, возникающее в его стенах? Да, все это верно. А разве не с его помощью, денежной, конечно, построен новый молитвенный дом и школа в Дакле? Да, верно и это.

Так, размышляя о своем все растущем богатстве, Уоллин наконец пришел к мысли, которая ему самому показалась разумной: что торговля и предпринимательство созданы господом богом специально для того, чтобы способствовать просвещению, образованию и общему благополучию всех людей на земле. Эту мысль он иногда высказывал вслух на молитвенном собрании, стремясь оградить себя от возможных упреков и в то же время оправдаться нравственно и перед богом и перед собратьями по общине; чаще всего это бывало в тех случаях, когда к нему обращались за денежной помощью — но уже после того, как он такую помощь оказал. Члены общины отлично понимали, в чем тут дело; но, зная его щедрую и широкую натуру, охотно верили в его искренность и соглашались признать за истину его постоянное утверждение, что он, как и всякий, кто занят каким-нибудь полезным делом на земле, — не хозяин своего имущества, вольный распоряжаться им к своей выгоде, но скорей лишь управитель или приказчик, выполняющий волю творца.

Этим мыслям Джастеса Уоллина суждено было способствовать осуществлению мечты Солона, хотя последний — в то время во всяком случае — меньше всего думал об Уоллине и о его умонастроениях. И сам Джастес, и его жена, и дочь теперь редко показывались в Дакле. Жили они большею частью в Филадельфии, в своем доме на Джирард-авеню, неподалеку от конторы Уоллина, и посещали молитвенный дом на Арч-стрит. И вот впервые в жизни Солон узнал, что значит тосковать в разлуке. Но ни отец, ни мать, ни сестра — никто не догадывался о его тайной привязанности. Скрытный и замкнутый, он ничем себя не выдавал.

Тем временем и Бенишия все чаще и чаще задумывалась о Солоне, сама не зная почему — ведь он никогда не выказывал ей каких-либо знаков нежного внимания. Но этот юноша, сильный, смелый, серьезный, прилежный, обходительный, — каким он ей казался, — невольно привлекал ее мысли. У него были такие ясные серые глаза и он так отличался от окружавших ее молодых людей, которые больше всего заботились о своих костюмах и кичились богатством и общественным положением своих родителей. Но, к сожалению, его, видно, не интересовали девушки.

По странному стечению обстоятельств в семействе Барнсов нашелся еще человек, вызвавший симпатии одного из Уоллинов, и этим человеком была Ханна Барнс. Как-то раз Руфусу Барнсу пришлось поехать в Сегукит для выяснения некоторых деловых вопросов, связанных с его старой фермой, и Ханна отправилась на молитвенное собрание вдвоем с Солоном. Случилось так, что Джастес Уоллин, находившийся в это время в Дакле, тоже решил посетить молитвенный дом даклинской общины, в котором давно уже не бывал. Как почетный член общины, немало сделавший для нее в прошлые годы, он был приглашен занять место среди наставников и старейшин, которые сидели на возвышении, лицом к остальным, и таким образом не мог не увидеть Ханну и Солона, сидевших в одном из первых рядов.

Если не в Солоне, то в Ханне, во всяком случае, было что-то, невольно привлекавшее взгляд каждого вдумчивого человека. От всего ее облика, ничуть не старомодного, веяло спокойствием и сосредоточенностью, этому способствовало одухотворенное выражение, присущее ей не только в час молитвы. Она не была красива в общепринятом смысле этого слова, но ее отличало какое-то особое, внутреннее обаяние. Ибо мысли ее всегда были заняты нуждами других людей — о собственных нуждах она не думала. Она располагала к себе проникновенным взглядом темных, широко поставленных глаз, энергичной и в то же время ласковой складкой губ, порой шевелившихся, словно в беззвучной молитве, — чаще всего это бывало в те минуты, когда она задумывалась о бедах и несчастьях, постоянно подстерегающих живые существа, и скорбела душой не только за людей, но и за животных.

Очень долго — не меньше часу — длилась тишина. Никто, видимо, еще не почувствовал, что Внутренний свет велит ему встать и заговорить. Уоллин раздумывал, не встать ли ему и не обратиться ли к присутствующим с кратким словом о сущности богатства и о роли богача как управителя, выполняющего божью волю. Уже около года он не был на молитвенном собрании даклинской общины, и за это время здесь появилось немало новых лиц. Но только он принял решение, как в задних рядах поднялась пожилая, болезненного вида женщина в чепце и в шали из дешевой серой материи; она устремила взгляд в потолок и заговорила дрожащим, надтреснутым голосом:

— Пусть Внутренний свет поможет мне и наставит на путь истины. Сын мой, Уильям Этеридж, которого многие из вас знают, — он работал здесь, в Дакле, несколько лет назад, — вернулся ко мне беспомощным калекой: в чужих краях он потерял правую руку, а теперь его мучает какая-то непонятная болезнь. Доктор Пэйтон, один из наших Друзей, лечит его; но боюсь, он не выживет. Я знаю, он не всегда был хорошего поведения, и здесь, верно, найдутся люди, которым есть в чем его упрекнуть. Но он мой единственный сын, и Внутренний свет, к которому я всегда старалась обращаться, говорит мне, что мать не должна отнимать у сына свою любовь. Я сама долго болела, и мне теперь живется нелегко, но я прошу вас всех об одном — помочь мне своей верой и своими молитвами, потому что мой сын очень болен.

Она тяжело опустилась на свое место; но казалось, сама ее телесная слабость в сочетании с той силой и мужеством духа, которые давала ей вера, возвышает эту маленькую, тщедушную женщину над окружающими. Члены общины, взволнованные и растроганные, благоговейно молчали. Джастес Уоллин хотел было встать и вслух выразить свою уверенность в том, что старейшины общины не замедлят помочь миссис Этеридж в ее беде, но тут он увидел Ханну Барнс. Она стояла бледная, исполненная чувства религиозного и общественного долга по отношению к ближнему, которое в ней было так сильно. Постояв немного, она сказала:

— И я, как миссис Этеридж, в свое время искала поддержки Внутреннего света, и потому уверена, что ее молитва будет услышана. Ее великая вера спасет ее сына. Я знаю это по себе. Когда моему сыну Солону, который сейчас сидит здесь, с нами, шел восьмой год, ему случайно вонзился в ногу топор; рана воспалилась, и он был при смерти. От страха и боли он горько плакал, и я сама готова была отчаяться. Но, веря в безграничную мудрость и милосердие господа, я всем сердцем обратилась к нему — так же как миссис Этеридж, — и в то же мгновение мой сын исцелился. Он сам может подтвердить это. Страх его прошел. Боль в ране утихла. Он стал улыбаться, и в моей душе наступил полный покой и просветление. Тогда я поняла, что бог услышал молитву и даровал исцеление моему сыну и мне. И вот сейчас, вместе с горячей благодарностью, я чувствую непоколебимое убеждение, что господь сделает для миссис Этеридж и ее сына то же, что сделал для меня и моего мальчика. Разве когда-нибудь он оставался глух к тем, кто прибегал к нему с любовью и верой? — С этими словами она села на место.

Тогда в приливе сыновней любви и преданности встал Солон; дождавшись, когда шум и движение в комнате стихли, и, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, так, чтобы ясно было, что речь его обращена ко всем присутствующим, он сказал:

— Моя горячо любимая мать говорит истинную правду. Я был на пороге смерти и чувствовал ее приближение. Я видел, как мать молилась у моего изголовья. Я слышал слова, с которыми она потом обратилась ко мне, — о том, что господь поручил мою жизнь ее заботам. И вдруг боль исчезла. Мне сделалось как-то необъяснимо хорошо. Через три дня моя рана, которая была очень серьезна, почти затянулась. А через неделю я уже мог ходить и чувствовал себя совершенно здоровым. И я готов подтвердить, что молитва, обращенная к богу, не остается без ответа.

Он обвел взглядом всех, затем с нежностью посмотрел на свою мать и сел.

На Джастеса Уоллина все это произвело сильное впечатление, хотя на собраниях квакеров не в редкость были подобные речи. Он был глубоко тронут горем и нуждой миссис Этеридж, ее искренней любовью к сыну, не мешавшей ей с горечью признавать его недостатки; но едва ли не больше всего поразила его вдохновенная человечность и отзывчивость миссис Барнс, ее чистосердечный рассказ о чудесном исцелении сына, который тут же подкрепил этот рассказ своим свидетельством.

Какая сила чувствуется в этой женщине, сколько в ней простоты и в то же время какого-то своеобразного обаяния — в ее высокой, статной фигуре, уверенных движениях, безыскусственной манере говорить и держаться! Какой прекрасный пример силы квакерского учения! И как хорошо, что он, Джастес, не успел выступить со своим излюбленным тезисом о сущности богатства! Ну пусть богач — управитель земных благ, творящий божью волю; какое значение это может иметь перед лицом такой веры, рядом с такими доказательствами снисхождения творца к человеческим нуждам? Разве богатством можно исцелить человека, умирающего от тяжелой раны? Джастес Уоллин был настолько взволнован всем услышанным, что как только старейшины, сидевшие на возвышении, встали и начали прощаться, возвещая этим, что собрание окончено, он спустился вниз и подошел к Ханне, которую уже окружили другие члены общины, взволнованные не меньше его. Успев от соседа по скамье узнать ее имя, он взял ее за руку и спросил:

— Тебя зовут Ханна Барнс, не так ли? — И, получив утвердительный ответ, сказал: — Я — Джастес Уоллин.

Солон, стоявший в двух шагах от них, вздрогнул: он понял, что перед ним отец Бенишии.

— А это, как видно, твой сын, — продолжал Уоллин, повернувшись к Солону и протягивая ему руку.

— Да, это Солон, мой единственный сын, — ответила Ханна. — Мой муж Руфус на несколько дней уехал в Сегукит, штат Мэн. Мы раньше жили в этом городе, и у него еще остались там кое-какие неулаженные дела.

— Значит, ты человек новый в Дакле и в даклинской общине, — не унимался Уоллин.

Личность Ханны произвела на него сильное впечатление. Да и Солон тоже ему понравился — он так горячо и искренне говорил, подтверждая слова матери.

— Да, мы здесь всего полтора года. После смерти Энтони Кимбера, мужа моей сестры, — он умер около двух лет тому назад, — мой муж взял на себя заботу о ее имуществе. Но прости меня. Я боюсь, что миссис Этеридж уйдет, а мне хотелось бы поговорить с ней. Меня так тронуло ее горе.

— О, пожалуйста, пожалуйста! Извини, что я тебя задержал. — Уоллин поспешил посторониться. — Я сам хочу помочь этой бедной женщине, хотя, надо думать, община позаботится о ней. — Он сердечно пожал ей руку, и Ханна поспешила вдогонку за миссис Этеридж, чтобы спросить, не может ли она быть чем-нибудь полезной. Имя Уоллина ничего ей не сказало, она не знала ни о том, что у него есть дочь, ни о любви своего сына к этой дочери.

А Солон так и остался стоять, совершенно растерявшись от этого неожиданного внимания, проявленного Уоллином к его матери и к нему самому.

— На меня большое впечатление произвело то, что рассказывала твоя мать и ты, — сказал ему Уоллин. — Я хотел бы узнать об этом поподробнее. Прошу тебя, передай матери, что, когда твой отец вернется, моя жена и я были бы очень рады видеть вас всех у нас. Ты, вероятно, знаешь наш дом — большой, серый, в конце Марр-стрит. Дела заставляют меня жить больше в Филадельфии, там у нас тоже дом, на Джирард-авеню, но мы охотно приезжаем в Даклу, когда только возможно.

Он приветливо улыбнулся и протянул Солону руку. Солон, занятый мыслями о Бенишии, и только о ней одной, схватил эту руку и изо всех сил пожал, благодаря в душе судьбу, счастливый случай или Внутренний свет за то, что все так удачно вышло.

ГЛАВА XI

Знакомство с Джастесом Уоллином не замедлило сказаться на жизни Ханны: по его предложению она была избрана членом женского комитета даклинской общины (при каждой общине имелись мужские и женские комитеты помощи нуждающимся; члены их должны были навещать больных и бедных и оказывать им посильную помощь).

Уоллин был немало удивлен, узнав о родстве Руфуса Барнса с Энтони Кимбером; Кимбера он хорошо знал при жизни, и часть состояния покойного до сих пор была застрахована в компании, где Уоллин был одним из главных воротил.

Примерно через неделю после случая в молитвенном собрании Уоллин с женой заехали в бакалейную лавку Эдварда Миллера, помещавшуюся на главной улице городка, — сделать кое-какие закупки на воскресенье. Миллер, один из самых зажиточных квакеров Даклы, был по природе человек общительный и всегда старался заручиться личным расположением своих сограждан. Так и на этот раз, увидя Уоллина, он рассыпался в приветствиях:

— Кого я вижу! Друг Уоллин! Как поживаешь? Что-то ты стал забывать свой даклинский дом.

Уоллин пояснил: Бенишия теперь учится в Окволде и не всегда приезжает домой даже на субботу и воскресенье, а потому они предпочитают проводить это время с ней, в специально отведенных для гостей помещениях.

— Кстати, друг Уоллин, — продолжал Миллер, — знаешь, у тебя тут появился конкурент, который тоже утверждает, что всякая выгода и всякое богатство ниспосланы господом для блага всех людей. Это некий Руфус Барнс. Он сюда приехал из Сегукита, штат Мэн.

Заметив, что Уоллин заинтересован, словоохотливый Миллер пустился в подробности.

— Этот Руфус Барнс, видишь ли, является душеприказчиком покойного Энтони Кимбера по управлению его имениями, но вместо того, чтобы прижимать должников, друг Барнс с сыном взялись учить их, как лучше вести хозяйство, чтобы легче было платить по закладным. Мало того, он хлопочет о сбыте, о том, чтоб людям было где продавать все то, что они выращивают по его наставлениям. Сам он поселился в старой усадьбе Торнбро — милях в трех к востоку отсюда, и, знаешь ли, творит там чудеса. Усадьба стала просто украшением наших мест. У этого Барнса двое детей — сын по имени Солон и дочь. Мне он нравится, хороший человек.

— А как зовут его дочь? — спросила миссис Уоллин.

— Кажется, Синтия, — сказал Миллер. — И сын и дочь, оба ходили в местную школу в прошлом и в запрошлом году. А теперь, слыхал я от моей дочки Мэри, девочка собирается в Окволд вместе со своими двоюродными сестрами, дочерьми миссис Кимбер.

— Да, да, это очень интересно, — прервал его Уоллин. — Рад слышать, что у меня нашелся единомышленник. Мне бы хотелось, чтобы как можно больше людей, особенно из членов нашего Общества, прониклись этой идеей и руководствовались бы ею в жизни. Мое глубокое убеждение, что все мы — лишь управители при господе боге, — заключил он, и Миллер поспешил поддакнуть:

— Разумеется, ты прав, друг Уоллин.

Но при этом он невольно подумал, что, пожалуй, управитель, как называл себя Уоллин, не так уж обязан столь упорно заботиться о приумножении своих богатств.

Спустя несколько дней, отправляясь по делам в Трентон, Уоллин, подстрекаемый любопытством, велел кучеру проехать мимо Торнбро, чтобы хоть издали взглянуть на усадьбу. Он помнил ее с детства, и как только за поворотом дороги открылись знакомые места, ему сразу же стало ясно, что к Торнбро вернулась вся былая прелесть. Да, этот Руфус Барнс, простой фермер из мэнского захолустья, видно, человек со вкусом, — судя по тому, чтó он сумел сделать из старого, полуразвалившегося строения и заброшенного участка земли.

Уоллин ехал в Трентон в мечтательном, праздничном настроении, и всю дорогу его искушала мысль: а что, если нанести визит Барнсам? В конце концов ведь он же познакомился с Ханной и Солоном на молитвенном собрании общины. Не раз с тех пор мать и сын приходили ему на память. Уж не связывает ли он мысль об этом славном юноше со своей дочерью, Бенишией? Что за глупости! Ведь они оба еще дети. А все-таки надо будет, не откладывая, пригласить все семейство в гости. Однако прежде ему следует поинтересоваться судьбой миссис Этеридж и ее сына.

Лия Этеридж, бедная швея, жила с сыном в убогом, покосившемся домишке на далекой окраине, почти у самой железной дороги. Дом был сколочен из тонких сосновых досок, во все щели дуло, черепица на крыше почернела от времени. Миссис Этеридж, худая, высохшая женщина, пригласила Уоллина войти и представила ему своего сына, чахлого молодого человека лет двадцати трех, который сидел, обложенный подушками, на кровати, занимавшей целый угол в одной из двух комнат домика; другая служила его матери мастерской.

Оказалось, что Уильям Этеридж чувствует себя лучше, но Уоллина поразил не столько самый факт, сколько то обстоятельство, что улучшение, по словам Лии и ее сына, началось сразу же после того, как Ханна произнесла свою памятную речь.

На вопрос Уоллина, когда именно Уильям почувствовал себя лучше, молодой человек отвечал совершенно точно:

— Это случилось, когда матушка находилась в молитвенном собрании.

— А когда вас навестил мой доктор? — спросил Уоллин; он просил врача, постоянно пользовавшего в Дакле все его семейство, осмотреть больного.

— В День третий, — сказала миссис Этеридж. — Он дал Уильяму пилюли, и Уильям их аккуратно принимает.

Ему стало лучше в Первый день, а пилюли врача он принимает лишь с Третьего, подумал Уоллин, но вслух ничего не сказал. Ему вспомнилось одухотворенное выражение лица Ханны, когда она говорила на молитвенном собрании, потом мысль его перескочила на Лию Этеридж, на ее горячую любовь к сыну, который явно того не стоил. Матери, матери! А впрочем, кто он, чтобы судить их?

— Рад, очень рад, что твоему сыну лучше, — сказал он. — Я велю своему врачу, чтобы он и впредь навещал его. — И тут же он подумал, что в сущности незачем беспокоиться о враче, когда юноша в таких надежных руках — ведь о нем заботятся и миссис Этеридж и Ханна. Разве улучшение в здоровье больного не было прямым откликом на их обращение к богу, вдохновленное искренней верой? Уоллин твердо был убежден в этом.

Неприятно пораженный нищенской обстановкой дома, Уоллин, уходя, сделал миссис Этеридж знак следовать за ним. Притворив дверь, он вынул бумажник и достал из него несколько банкнот. Но женщина отстранила его руку и взволнованно зашептала:

— Нет, нет, нет! Не надо! Я не возьму, я не могу взять!

— Ты должна принять от меня эту помощь, миссис Этеридж, — торжественно произнес Уоллин. — Глас веры, глас божий велит мне оказать ее. Что же, ты хочешь отринуть волю создателя?

При этих словах выражение ее лица изменилось. Она внимательно посмотрела на него. В конце концов ведь он — член Общества друзей, такой же, как и она сама. Она беспомощно улыбнулась, и он вложил деньги ей в руку.

— Наша вера тем и сильна, что она учит нас помогать друг другу в час нужды, — и Уоллин поставил ногу на единственную ступеньку крыльца. — Если тебе кажется, что врач не нужен, скажи ему, чтоб больше не приходил. Миссис Барнс помогла мне понять, что в боге наше истинное прибежище и наша сила.

Он торопливо прошел через двор и сел в свой экипаж. Им владело незнакомое прежде чувство духовного просветления. Мысль работала лихорадочно и напряженно. Нужно научиться по-другому думать, по-другому жить. Нужно укрепить в себе веру. Ханна Барнс — вот чья жизнь воистину озарена Внутренним светом. С этой семьей нужно познакомиться поближе. В таком настроении он ехал домой, торопясь рассказать жене о событиях этого дня.

ГЛАВА XII

Дом Уоллина в Дакле был обширных размеров и прочной, добротной стройки: нижний этаж каменный, из серого плитняка, столь излюбленного некогда строителями Пенсильвании и Нью-Джерси; верхний — деревянный, с резными украшениями и большой верандой на западной стороне, откуда открывался красивый вид на окрестности. При доме был сад величиной около двух акров, обнесенный невысокой плитняковой оградой, — с цветочными клумбами и симметрично расположенными дорожками, вдоль которых стояли каменные скамейки. Но всему этому недоставало той естественной прелести, которою отличалась усадьба Торнбро. Сразу было видно, что дом Уоллина обошелся куда дороже — об этом говорило все, от кладки стен до наружной отделки; но стоило только представить себе Левер-крик и его берега, усеянные цветами, увитую зеленью беседку в старинном духе, чугунную решетку, так красиво сочетающуюся с выбеленными стенами старого дома Торнбро, и становилось ясно, что эти два жилища и сравнивать нельзя. И дело тут было не в том, что Руфус обладал более утонченным вкусом, чем Уоллин. Не так уж далеко один ушел от другого в этом отношении. Но дом в усадьбе Торнбро был построен архитектором, понимавшим и ценившим красоту гораздо больше их обоих. Его чувство прекрасного и помогло ему осуществить то, что, по счастью, сумел подметить и воссоздать в своем воображении Руфус и к чему сейчас не остался глух Уоллин.

Вернувшись после поездки по окрестностям Торнбро и посещения миссис Этеридж, Уоллин рассказал жене обо всем, что так сильно затронуло его эстетическое и религиозное чувство. Он поделился с ней впечатлением, которое произвела на него усадьба Торнбро, восстановленная в своем прежнем виде, потом описал свое пребывание у миссис Этеридж и высказал глубокую уверенность в том, что это Ханна Барнс и сама миссис Этеридж силою своей веры содействовали чудесному исцелению Уильяма Этериджа. Миссис Уоллин, женщину глубоко религиозную, заинтересовал и взволновал рассказ мужа, и она согласилась, что хорошо было бы поближе познакомиться с семейством Барнсов. А потому не прошло и недели, как Уоллины явились с визитом в усадьбу Торнбро, где Руфус и Ханна оказали им самый сердечный прием, — Руфус, надо сказать, был немало польщен вниманием Уоллина к нему и к его семье.

Так было положено начало знакомству, скоро перешедшему в дружбу между семьями Уоллинов и Барнсов. Спустя некоторое время Руфус и Ханна получили от Уоллинов письмо с приглашением отобедать у них в Дакле всем семейством; дело происходило в День первый, и Синтия, как и Бенишия, приехала из Окволда домой.

На всех Барнсов, кроме разве Ханны, большое впечатление произвела роскошь уоллиновского дома — массивная мебель красного дерева, украшенная затейливой резьбой, ковры и звериные шкуры на паркетных полах, большие красивые вазы с цветами и декоративными растениями. Вскоре после того как все общество расположилось в гостиной, вошел лакей, неся серебряный поднос, уставленный высокими бокалами с фруктовым соком, что весьма удивило и даже несколько смутило не искушенных в светских обычаях Барнсов.

Корнелия Уоллин сразу почувствовала сердечное расположение к Ханне Барнс. А Джастес Уоллин, беседуя с Руфусом, все больше и больше изумлялся искренности и простоте, отличавшими этого человека. Солон тоже понравился хозяину дома своими скромными, сдержанными манерами, своим немногословием. Он, видимо, был вдумчив по натуре; когда к нему обращались с вопросом, требовавшим сложившегося мнения или точного знания фактов, он слегка щурил глаза и морщил лоб, потом, если не мог найти быстрого и убедительного ответа, улыбался милой, подкупающей улыбкой и говорил:

— Сэр, я недостаточно знаю этот предмет, чтобы говорить о нем с уверенностью.

Иногда он прибавлял:

— Могу только сказать, что мне кажется так-то и так-то.

Или:

— Позволь мне подумать, прежде чем ответить.

Такая осмотрительность была по душе не только Джастесу, но и родителям юноши.

Впрочем, при всей своей выдержке и кажущемся спокойствии Солон очень волновался, так как мать сказала ему, что Бенишия тоже будет на обеде. А он, с самой первой их встречи, и надеялся понравиться ей, и в то же время мучительно опасался, что надежда эта не сбудется. Она казалась ему такой прекрасной, такой привлекательной — и, надо сказать, о том, что она дочь богатого отца, он вовсе и не думал; только вот сейчас ему пришло в голову, что ей скорее может понравиться юноша, более близкий по положению — тоже сын какого-нибудь богача. Эта мысль показалась ему настолько невыносимой, что он не мог усидеть на месте, встал и принялся ходить из угла в угол, что вообще было не в его привычках, однако сейчас неожиданно послужило ему на пользу, так как Уоллин увидел в этом проявление пытливого ума, — качества, по его давним, хотя, может быть, и не вполне верным наблюдениям, весьма ценного для делового человека.

Но тут в комнату вошла Бенишия с книгами под мышкой, свежая, улыбающаяся, одетая удивительно к лицу. Во всяком случае, Солону, увидевшему ее даже раньше, чем отец и мать, она показалась очаровательной в своем простеньком синем с голубым платье, сером корсаже и квакерском чепчике. В ее матовой бледности не было ничего болезненного. Темные глаза казались совсем фиалковыми. А белизна ее рук! А эта улыбка, которой она улыбнулась отцу и матери, еще не успев увидеть гостей! Тем более что Солон, заслышав ее шаги, поспешил забиться в самый дальний угол гостиной, где стояла этажерка с книгами, взял в руки одну из них, «Дневник» Джона Вулмэна, и сделал вид, что читает.

Однако, услыхав свое имя, произнесенное Уоллином, он отложил книгу, вышел на середину гостиной и, глядя на Бенишию с благоговением и чуть ли не со страхом (почему — этого он сам бы не сумел объяснить), сказал:

— Как поживаешь? Я очень рад тебя видеть.

Бенишия в первый раз за все их знакомство ласково улыбнулась ему, и Солон с восторгом почувствовал, что его присутствие не раздражает ее, а напротив, даже чем-то ей приятно.

— Бенишия, — сказал Джастес, — ты ведь знакома с этим молодым человеком? Вы как будто ходили в одну школу? И сестру его, Синтию, ты тоже знаешь?

— Ну еще бы, — отвечала Бенишия. — Мы с Синтией вместе учимся в Окволде.

Любезность Уоллина и ласковый взгляд Бенишии подбодрили Солона, и он нашел в себе силы выговорить:

— Я тоже собирался поступать в Окволд, но я нужен отцу дома, пока во всяком случае. Может быть, поступлю поздней.

Уоллин между тем снова подсел к Барнсу и завел с ним беседу о кое-каких старых домах в округе, которые стоило бы приобрести, с тем чтобы, произведя необходимый ремонт, пустить в продажу, а Корнелия с Ханной углубились в обсуждение деятельности местной общины. Бенишия, чувствуя себя обязанной занимать Солона, поддержала начатый им разговор.

— Тебе бы, наверно, понравилось в Окволде, — сказала она. — Лекций много, и они очень разнообразны. — Она перечислила несколько предметов, которые там изучали. — Разумеется, молодые люди отделены от девушек; у нас свои дортуары и аудитории, у них свои, но мы сходимся вместе на утреннем чтении Библии, и некоторые специальные лекции тоже слушаем вместе. А вообще там очень славно, почти как дома. Есть особые помещения для гостей, очень уютные, и ко многим по праздничным дням приезжают родители. Мои папа и мама тоже часто навещают меня, и я слыхала, твоя тетя Феба собирается в гости к твоим двоюродным сестрам.

Бенишии хотелось добавить, что и он мог бы как-нибудь приехать вместе с родителями в гости к Синтии или присоединиться к тетушке Фебе, когда та отправится навестить своих дочерей, но ей припомнились отцовские наставления насчет знакомств с молодыми людьми, и она решила посоветоваться прежде с матерью.

У Солона не хватило смелости заговорить с нею о новой встрече, так что дело у них, казалось бы, ничуть не подвинулось. Однако при мысли, что, может быть, он не скоро ее опять увидит, все его радостное настроение улетучилось. Лицо его так уныло вытянулось, что Бенишия, чутьем угадывая причину, отказалась от принятого было решения и сама предложила ему как-нибудь приехать в Окволд. Эта неожиданная смелость с ее стороны и удивила его и привела в восторг; он мгновенно просиял, и уже весь вечер с его лица не сходила благодарная улыбка. Бенишия сразу заметила в нем перемену, — трудно было этого не заметить, — и порадовалась за него, но в то же время и встревожилась: она вдруг поняла, как много она для него значит. Ей стало стыдно за свое притворное безразличие, и она постаралась загладить его если не словами, то всем своим поведением. Ее глаза смотрели на Солона ласково, губы нежно улыбались.

Вошел дворецкий и торжественно объявил, что кушать подано. Никому из Барнсов до сих пор еще не доводилось присутствовать при такой церемонии. Уоллин подошел к Бенишии и Солону и с улыбкой спросил:

— Ну как, у вас, видно, нашлось о чем поговорить?

— Конечно, нашлось, папа, — с живостью ответила Бенишия. — Я рассказывала Солону про Окволд и про то, как вы с мамой приезжаете туда ко мне в гости. Он бы тоже мог как-нибудь приехать с вами, повидать свою сестру и кузин.

— Отчего же, разумеется, — радушно согласился Уоллин. — Места сколько угодно, и это очень приятная поездка.

— Вот и чудесно, папа! — весело вскричала Бенишия.

И Солон, ободренный столь благоприятным оборотом дела, вежливо поблагодарил Уоллина за приглашение.

— Тебе не меня надо благодарить, а мою дочку, — сказал Уоллин, обнимая Бенишию за плечи. — Ведь это она первая придумала. Но мне эта мысль нравится не меньше, чем вам обоим.

ГЛАВА XIII

Любезный прием, оказанный Уоллином гостям, объяснялся не только искренним удовольствием, которое ему доставляла дружба, установившаяся между обеими семьями и, в частности, между Солоном и Бенишией. Руфус с сыном навели его на мысль о том, как можно практически разрешить одну стоявшую перед ним задачу. Дело в том, что за последнее время в Дакле все больший размах приобретала финансовая деятельность — страховое дело, операции по ссудам и по закладным. И вот ему пришло в голову, что неплохо бы поручить двум таким честным и работящим людям — к тому же квакерам, как и он, — представлять здесь его деловые интересы.

План был прост: Руфус открывает в Дакле контору, сажает туда своего сына и выступает в качестве представителя банка и страховой компании Уоллина; Уоллин готов был взять на себя расходы по найму помещения в первый год, а если дело окажется выгодным, то и в дальнейшем. Ему все сильнее нравился Солон, и, поскольку родного сына у него не было, он стал подумывать о том, чтобы, приучив этого мальчика к делу, взять его потом в свой банк в Филадельфию. Еще до описанного обеда он поделился своими планами с Руфусом и встретил полное одобрение; Руфус даже сказал, что у него есть на примете подходящее место для конторы.

В ближайшие две недели все было подробно обсуждено и вырешено, и Руфус с сыном сделались служащими Джастеса Уоллина. Руфус снял половину пустовавшего склада неподалеку от городской почты, и Солон вместе с маляром и плотником немало потрудились над тем, чтобы придать помещению как можно более солидный вид. Уоллин прислал из Филадельфии три конторки, два стола, несколько стульев и картотечных шкафов — все это вышло из употребления в его банке, но вполне могло пригодиться здесь. В результате их общих стараний в Дакле появилось новое агентство по продаже и покупке недвижимости, занимавшееся также страховыми и ссудными операциями, что, несомненно, подняло деловой престиж городка.

Все эти перемены в жизни Солона, возбуждая его энергию, в то же время нарушили его душевное равновесие. Его теперь постоянно преследовал образ Бенишии, ее лицо, ее улыбка, звук ее голоса. Он молча хранил все это в себе, хотя бывали минуты, когда ему мучительно хотелось поговорить о ней с кем-нибудь, и прежде всего — со своей матерью. Но как ни сильно было его увлечение, оно не могло вытеснить заветов квакерской веры, внушенных ему с детства, и потому при первом же посещении дома Уоллинов его поразило несоответствие между богатством этого дома и той простотой жизненного уклада, к которой он привык. Правда, и нынешний дом Барнсов, после всего, что там сделал его отец, не вполне соответствовал этому идеалу простой жизни. Но, с другой стороны, Солон хорошо знал, как трудно жилось его горячо любимой матери в Сегуките; неужели же все эти годы любви и беззаветного служения не дали ей права на более красивое и удобное жилье, чем обветшалая, невзрачная сегукитская ферма, тем более что у многих их собратьев по вере дома гораздо лучше? И ему ли требовать от Уоллинов, чтобы они изменили свой образ жизни согласно «Книге поучений»? Ведь теперь и он сам и его отец трудятся изо дня в день для того, чтобы заработать Уоллину побольше денег, и за это он получает пятнадцать долларов в неделю, а его отец — процент с оборота. Где еще он, в свои годы, мог бы занимать такое положение? Да и отец его тоже.

Спустя короткое время Уоллин стал уговаривать Руфуса заменить свой старомодный шарабан и кобылу новым выездом, и Руфус с Солоном не нашли что возразить, поскольку Уоллин брал на себя всю разницу между стоимостью старого экипажа и нового. При этом он сказал Руфусу:

— Ты же знаешь, как много я выиграл от того, что ты передал страховку и все закладные Кимбера в мою фирму. Да, можно рассчитывать, что дела у нас здесь пойдут неплохо. И должен тебе сказать, Руфус, сын у тебя — просто клад.

Эта похвала до того растрогала Руфуса, что вечером, перед тем как сесть за обеденный стол, он прочитал в семейном кругу 33-й псалом:

«Благословляю господа во всякое время; хвала ему непрестанно в устах моих».

И голос его дрогнул от избытка благодарного чувства. А ведь он еще не подозревал о влечении Солона к Бенишии и ее ответной склонности, не знал он и тех планов относительно этой пары, которые уже шевелились в голове Уоллина.

Решение Уоллина взять на службу Руфуса и Солона сразу же оправдало себя. Не прошло и месяца, как Руфус уже отыскал в округе три больших дома, которые с помощью несложных перестроек можно было превратить в удобные загородные виллы. Что касается Солона, то на его попечении находились все приходно-расходные книги; кроме того, он вел переговоры с намечаемыми клиентами по указанию отца или главной конторы в Филадельфии, а иногда и по собственной инициативе. К этим своим обязанностям он относился особенно ревностно и, только учуяв где-либо возможность завербовать нового страхователя или иного клиента, рвался вперед, точно гончая за зайцем.

Но как он ни был занят работой, он все же находил время томиться и мечтать о Бенишии. Это превратилось для него в настоящую пытку. Неделя за неделей проходила после того знаменательного обеда у Уоллинов, а от нее все не было вестей. Любопытно, что именно в эту пору, когда он почитал себя забытым и покинутым, ему удалось совершить два поступка, которые хоть и не имели прямого отношения ни к любви, ни к деловой карьере, однако сразу же продвинули его к цели и в том и в другом.

Как-то раз, проходя мимо недавно открывшейся в Дакле книжной лавки, он увидел в витрине Библию небольшого формата. Склонный от природы к благочестивым размышлениям, он приобрел эту Библию и принес ее не домой, где имелся старый и довольно потрепанный экземпляр, а в контору. До сих пор ему не доводилось еще самостоятельно выступать в молитвенном собрании общины, не считая того раза, когда он поднялся вслед за матерью, чтобы подтвердить ее слова; но после этого случая у него появилось желание подготовиться к тому, чтобы когда-нибудь встать и рассказать членам общины об озарениях Внутренним светом, которые у него подчас бывали и которым он готов был приписать правильность тех или иных своих поступков и суждений как о людях, так и о делах. Купленную Библию вместе со старенькой «Книгой поучений», давним подарком матери, Солон держал в дальнем углу своей конторки, но тем не менее очень скоро они попались на глаза его отцу. Тот, однако, лишь порадовался этому, как доказательству, что его сын, ведомый Внутренним светом, на верном пути, — и ничего не сказал. Напротив, лицо его просияло от удовольствия, и он мысленно возблагодарил бога за руководство помыслами юноши. Затем, надев шляпу, он вышел пройтись, чтобы не смущать Солона, когда тот вернется в контору; с тех пор как семья переехала в Даклу и сын мало-помалу сделался его незаменимым помощником во всех делах, Руфус стал относиться к нему с искренним уважением, ценя его энергию, его ум, его сыновнюю привязанность и честный, справедливый подход к людям.

Немного спустя Солон, часто вспоминавший «Дневник» Джона Вулмэна, который он в замешательстве листал в гостиной Уоллинов, ожидая появления Бенишии, решил приобрести и эту книгу и выписал ее из Филадельфии. История удивительной жизни этого человека оказалась весьма занимательным чтением; написанная в форме связного повествования, она воспринималась легче, чем Библия или «Книга поучений». К тому же он знал, что и Бенишия читала эту книгу, и ему хотелось непременно прочесть ее до их новой встречи.

Уоллин часто наведывался в даклинское агентство, чтобы посмотреть, как там идут дела. В одно из своих посещений он заметил книги, лежавшие на конторке Солона. Это лишь подтвердило первое впечатление, которое произвел на него молодой Барнс, и укрепило его в мысли, что юноша заслуживает всяческой помощи и практической поддержки. Тем более что и Бенишии он нравился. Со слов жены Уоллин знал, что Бенишия откровенно призналась в своей склонности к Солону и просила как-нибудь захватить его с собой, когда они поедут в Окволд.

И вот наконец после долгих недель терпеливого ожидания Солон получил приглашение сопутствовать Уоллинам в их поездке в Окволд в ближайший же День первый, который пришелся на седьмое апреля.

ГЛАВА XIV

Ханна Барнс, узнав об этом приглашении, не столько удивилась, сколько встревожилась, увидя в нем предвестие перемен в положении семьи, перемен, к которым она не считала себя и своих близких подготовленными.

В Сегуките они с Руфусом вели нелегкую, трудовую жизнь, но, на взгляд Ханны, им жилось там достаточно хорошо. Когда ее сестра Феба вышла замуж за Энтони Кимбера, все кругом сочли это большой удачей, и только Ханне казалось, что Феба отчасти утратила природную скромность и простоту, которые так высоко ценились в квакерской среде. Разве теперь, после замужества, Внутренний свет ярче воссиял в ее душе? При всей своей любви к сестре Ханна знала, что это не так. Вот и сейчас — хотя Корнелия Уоллин сразу же внушила ей симпатию, да и сам Джастес тоже, — тем более что она угадывала его душевное смятение и считала, что он особенно нуждается в руководстве свыше, — она искренне желала им уразуметь, какие серьезные испытания для души несет с собою богатство.

А Уоллину, видимо, не терпелось увеличить свои владения в округе Бартрем, — не для того ли он предложил обоим Барнсам работать у него? Конечно, Солону, как и Руфусу, нужна прилично оплачиваемая работа, и потому следовало бы, пожалуй, посоветовать Солону принять это крайне любезное приглашение; но в ночь после того, как оно было получено, Ханне приснился сон, который ее озадачил и смутил.

Около четырех часов утра Ханна внезапно проснулась, вся под впечатлением напугавшего ее сна. Ей привиделся большой огороженный луг, на котором паслась красивая черная кобыла. И вот появляется Солон, через плечо у него перекинуты нарядная уздечка и седло темно-коричневой кожи. Повесив то и другое на столбик, он перепрыгивает через изгородь и негромко свистит, подзывая кобылу. Та поднимает голову и рысцой бежит на зов. Пока Солон седлает и взнуздывает ее, она стоит смирно, только роет землю левым передним копытом. Но вот все готово, Солон легко вскакивает в седло, держа в руке повод, — и тотчас кобыла начинает брыкаться, словно взбесившись. Она кидается в одну сторону, потом в другую, неистово мотает головой, то взвивается на дыбы, то приседает на передние ноги, а задними в это время отчаянно бьет, стараясь сбросить Солона. Но он сидит так крепко, что ей это не удается. Тогда, разъяренная, она устремляется прямо на изгородь; сила толчка выбрасывает Солона из седла, он перелетает через изгородь и ничком падает на землю, разметав руки в стороны. Его неподвижность, вся его поза говорят о том, что он без сознания и, вероятно, серьезно ранен...

Тут Ханна и проснулась, вся в холодном поту от пережитого страха. Она тотчас же встала и, засветив лампу, поспешила в комнату Солона. Но еще с порога она увидела, что он мирно спит в своей постели, живой и невредимый; до нее доносилось его ровное, спокойное дыхание. Стараясь не потревожить его, она тихонько притворила дверь и вернулась к себе; но до утра пролежала подле Руфуса, не смыкая глаз и думая о том, к чему бы этот странный сон — прекрасное животное, такое кроткое и покорное, и этот внезапный приступ непонятной, губительной ярости. А ведь Солон, пока не очутился в седле, казалось, был так уверен в добром нраве кобылы и ее послушании.

Что бы все это могло значить? Ханна решила никому не рассказывать о своем сне, но она не могла отделаться от чувства, что каким-то образом он связан с предстоящей поездкой Солона в Окволд в обществе Уоллинов. Или во всяком случае с неожиданной переменой в материальном и общественном положении семьи.

Что касается Солона, то его эта поездка в Окволд привлекла только потому, что сулила ему встречу с Бенишией. В Окволде жило и училось около двухсот человек молодежи, все — сыновья и дочери филадельфийских и окрестных квакеров, разумеется, юноши и девушки были отделены друг от друга, и это разделение строго соблюдалось: не только их дортуары и столовые находились в разных зданиях, но они не встречались даже в часы отдыха и приготовления домашних заданий. Вот почему девушки особенно дорожили посещениями родных: под родительским присмотром можно было приглашать в гости нравившихся им молодых людей из числа однокашников. Бенишия относилась к этому равнодушно; она от природы была застенчива, и молодые люди ее не интересовали — за исключением Солона.

Однако в день его приезда она тоже решила воспользоваться присутствием родителей и позвать гостей. В числе приглашенных были двое красивых юношей, отпрыски богатых уилмингтонских семейств, успевшие заслужить благосклонность сестер Кимбер, хорошенькая темноглазая девушка по имени Сьюзен Скэттергуд, приятель Синтии, Барнабас Литтл, и еще двое молодых людей, Коггсхолл и Паркер. Обоим очень нравилась Бенишия, но так как все ее внимание было поглощено Солоном, им пришлось ухаживать за Лорой Кимбер. Окволдская молодежь очень любила такие сборища, позволявшие им хоть на несколько часов вырваться из благочестивого однообразия школьной рутины. Конечно, ни музыки, ни танцев, ни сколько-нибудь азартных игр тут не допускалось. Да и наряды собравшихся мало чем отличались от традиционной квакерской одежды, которую они носили в будни.

Особенно запомнилась Солону в этот день затеянная кем-то игра в «веревочку». Веселая вереница играющих растянулась по просторной зеленой лужайке, окружавшей павильон для гостей. Солон побежал было, чтобы встать рядом с Бенишией, но Коггсхолл и Паркер оказались проворнее его. Лора Кимбер, стоявшая первой, оказалась без пары; Солон подошел и взял ее за руку. Оба его соперника вместе с Бенишией стояли довольно далеко, и это обстоятельство немало раздосадовало Солона.

— Слушай, — сказал он Лоре, становясь с нею рядом, — как только я обниму тебя за талию, сейчас же отпусти руку соседа.

Наконец все встали по местам. Солон крикнул: «Вперед!» и бросился бежать, увлекая за собой всю вереницу. Он бежал зигзагами и петлями, делая неожиданные и резкие повороты, и согласно правилам игры все должны были следовать за ним, стараясь не оторваться. Наконец он заметил, что Бенишия уже с трудом поспевает за остальными. Этого-то он и дожидался. Круто завернув назад, к хвосту вереницы, где было место Бенишии, он шепнул Лоре:

— Отпускай! Я тебя удержу!

Она сразу вырвала у соседа руку. Все остальные по инерции еще продолжали бежать вперед, но порядок нарушился, и задние наскакивали на передних. Солон подскочил к Бенишии, беспомощно цеплявшейся за Коггсхолла и Паркера, обхватил ее за талию и помог устоять на ногах.

— Ах, ты меня просто спас! — с благодарностью воскликнула она. — Еще секунда — и я бы упала и разбила себе нос.

— А я знал, что ты не упадешь, — сказал он.

— Как же ты мог знать? Ты был так далеко от меня.

— Если ты обещаешь не выдавать меня, я тебе скажу.

— Обещаю, — заверила Бенишия, польщенная и тронутая его вниманием, но в то же время заинтригованная неожиданно проявившейся в нем хитростью.

— Я нарочно свернул, чтобы оказаться поближе к тебе, когда все начнут падать, — сказал он, указывая на остальных участников игры, которые в это время поднимались с земли и отряхивали запачкавшуюся одежду.

— Так, значит, ты это все подстроил ради меня? — сказала она, и в ее голосе прозвучала нежность, похожая на любовь. — Какой ты сильный — всех перетянул!

— Но ты не сердишься на мою проделку? — Он посмотрел на нее умоляюще. — Я просто не мог удержаться.

— Солон! — Она как-то особенно ласково произнесла его имя. — За что же мне сердиться? Ведь это игра!

Он помолчал, как будто ему трудно давались слова, которые он хотел сказать.

— Если бы... если бы я... — начал он и запнулся.

— Что, Солон?

— Бенишия... — вымолвил он робко. — Я не могу. Я тебе скажу в другой раз.

Их окружили остальные, и разговор поневоле сделался общим.

ГЛАВА XV

Это взаимное полупризнание явилось полной неожиданностью и для Бенишии и для Солона; оба были смущены и даже потрясены тем, что сорвалось у них с губ во время краткой сцены на лужайке. Бенишию помимо всего тревожила мысль о том, что скажут отец и мать, если они заметят все растущую взаимную склонность ее и Солона.

Что до Джастеса Уоллина, то он пока не был расположен поощрять Солона в чем-либо, не имеющем прямого отношения к делам фирмы. Он считал, что Бенишия еще слишком молода, да и Солон тоже. Мальчик старается, но нужно еще посмотреть, что из него выйдет. Таким образом, после возвращения в Даклу и до самого конца учебного года в Окволде, то есть до последней недели мая, Солон не имел никаких известий о Бенишии, разве только его сестра Синтия иногда упоминала о ней.

Но на помощь ему неожиданно пришли иные силы. Роде Кимбер к тому времени исполнилось уже шестнадцать лет; это была хорошенькая девушка живого и бойкого нрава. Квакерское воспитание не мешало ей инстинктивно чувствовать, какую большую роль играют в жизни отношения между полами, и в ней уже сильна была потребность кое-что испытать, побуждавшая ее откликаться на такую же потребность в существах другого пола, — хоть дело и не шло дальше приветливых улыбок, расточаемых юношам одного с ней или даже более высокого общественного положения. Как и ее покойного отца, Роду влекло к беспечной жизни, к роскоши, которая лишь в очень умеренной степени допускалась у них в доме и в других квакерских домах округи, но зато бросалась в глаза у богатых соседей не из квакеров, щеголявших дорогими лошадьми и экипажами, пышностью обстановки, изысканными, модными нарядами.

Рода сознательно предпочитала этот мир роскоши и богатства. Стремления квакеров к строгой простоте были вовсе не по ней, и она твердо надеялась со временем посредством замужества вырваться из привычной среды. Она не без интереса отметила, как ласкова была Бенишия с Солоном, когда он приезжал в Окволд; не укрылась от нее и все растущая близость между семьями Уоллинов и Барнсов. И вот, горя желанием поскорее начать светскую жизнь, она задумала устроить домашнюю вечеринку, пригласив Солона — в качестве приманки для Бенишии — и трех или четырех молодых людей из Окволда, в частности Айру Паркера, который ей давно уже нравился.

Но тут возникала основная или, вернее, дополнительная проблема — где именно устраивать вечеринку. Дело в том, что дом Кимберов в Трентоне не мог и сравниться с особняком Уоллинов. Он стоял на одной из лучших улиц в городе и был хорошо обставлен, но не велик и с обеих сторон зажат другими такими же домами. Здесь не приходилось и думать о каких-либо развлечениях на свежем воздухе, что так легко было бы устроить в саду при даклинском доме Уоллинов или на просторах усадьбы Торнбро. И зачем только матери вздумалось отдать эту чудесную усадьбу дяде Руфусу? Правда, когда Роде случалось проезжать с матерью мимо Торнбро до того, как там поселился Руфус, запущенная, полуразрушенная усадьба вовсе не казалась ей чудесной. Но в нынешнем своем виде это было просто идеальное место для осуществления ее затеи! Можно будет объяснить Айре Паркеру, что Торнбро подарен тетке Ханне и дяде Руфусу ее матерью, это даже поднимет семейство Кимбер в его глазах. Единственное, что не нравилось Роде в Торнбро, это библейские тексты на стенах. Но в конце концов и это не так уж важно, поскольку все гости будут из квакерской среды.

Оставалось одно: уговорить Синтию подать мысль насчет того, чтобы устроить праздник в Торнбро. Солон, в своем увлечении Бенишией, разумеется, возражать не будет. И в конце концов все вышло именно так, как хотела Рода. Солон втайне радовался ее затее, а Ханна нашла ее вполне естественной и одобрила. Бенишия, думая о Солоне, охотно согласилась принять участие, и вскоре все было решено окончательно: праздник должен был состояться в первую субботу июня.

ГЛАВА XVI

Трудно было представить себе более красивое и более располагающее к веселью место, чем усадьба Торнбро, — так по крайней мере казалось всем этим юношам и девушкам, еще только вступающим в жизнь. В парке было множество поэтических уголков, особенно по берегам Левер-крика. Беседка из зелени, с ее скамейками в узорной тени молодой листвы, казалась словно созданной для игр или флирта. Тетушка Феба, восхищенная успехами Руфуса и Солона, а также из желания сделать приятное дочери, позаботилась о том, чтобы в развлечениях не было недостатка. Она распорядилась расчистить в парке площадку для тенниса, привезла из города сетку, ракетки и мячи, а для желающих — крокет. Ей же пришло в голову заготовить с десяток сачков на длинных палках, на случай если найдутся охотники половить не слишком расторопную рыбешку, водившуюся в Левер-крике. По просьбе Роды были куплены также шахматы, шашки и домино. О картах, разумеется, не могло быть и речи.

День выдался солнечный и теплый, и молодежь веселилась от души. Рода, помня о новых жизненных перспективах, открывавшихся Солону, изощрялась перед ним в любезности и остроумии, чем повергла его в немалое недоумение. Не мог же он знать, что все это предназначалось не столько для его ушей, сколько для ушей Айры Паркера. Рода не преминула поставить этого молодого джентльмена в известность о том, что Уоллины специально привезли на этот день Бенишию из Филадельфии, а вечером заедут за ней и отвезут в свой даклинский дом.

Что касается Солона, то с той минуты, как появилась Бенишия, он уже ни о чем и ни о ком не мог думать. Она была так прелестна в своем бледно-голубом муслиновом платье, — настоящее воплощение весны. Ее личико, точно цветок, выглядывало из синего квакерского чепца, к корсажу был приколот букетик полураспустившихся роз. Из-под длинной, доходившей до щиколоток юбки порой мелькали серые с синим туфельки. Она приехала вскоре после полудня в сопровождении отца и матери, и Солон тотчас же вызвался показать ей дом и парк; впрочем, за ними увязалось еще несколько девушек и молодых людей. Бенишия от всего приходила в восторг; она помнила Торнбро обветшалым и заброшенным, каким оно было несколько лет назад, и изумлялась тому, что его удалось так хорошо восстановить.

В доме внимание Бенишии привлекли цитаты из Библии, выведенные на стенах.

— Ах, как мне нравятся здесь эти библейские тексты! — воскликнула она. — Кто это придумал?

— Придумал мой отец, — сказал Солон. — Но выбирать тексты помогала мама.

— И моя мама тоже, — ревниво поспешила вставить Рода, уязвленная нескончаемыми похвалами, которые Бенишия расточала по адресу Руфуса.

— Да, правда, — скромно подтвердил Солон. — Видишь ли, после смерти дяди Энтони тетушка Феба пожелала, чтобы мой отец взял на себя управление ее имениями, — только благодаря этому мы и попали в Даклу. Отец не хозяин здесь. Если бы не тетушка Феба, мы бы и мечтать не могли о том, чтобы жить в таком доме. А вообще он у нас в конторе числится как продажный, и любой, у кого хватит средств, может приобрести его.

Рода осталась очень довольна таким объяснением, как нельзя лучше, по ее мнению, обрисовывавшим суть отношений между семьями Барнсов и Кимберов. Но Бенишию неприятно кольнуло это явное желание Роды принизить своего двоюродного брата, тем более что, как не трудно было заметить, мать Роды больше всех выиграла от управительства Руфуса. Вслух Бенишия ничего не сказала, ничем не выдала своих мыслей, но Рода с этой минуты стала ей гораздо менее симпатична.

Солон недаром в последнее время усиленно читал «Дневник» Джона Вулмэна; он больше всего боялся показаться корыстным и себялюбивым и потому, как только они с Бенишией остались одни, вернулся к этому вопросу, желая представить себя и своих родителей в истинном свете.

— Знаешь, Бенишия, — начал он, — перед тем, как переехать в Даклу, мы жили на ферме в Сегуките, в простом деревенском доме. Да еще у отца была в городе небольшая фуражная лавка. Я не хочу, чтобы ты обманывалась относительно нашего положения. Мы действительно очень многим обязаны тетушке Фебе. Если нам так хорошо живется здесь, то лишь благодаря ее доброте и заботам.

Бенишия ответила не сразу.

— Не надо, Солон, — сказала она наконец с глубоким чувством в голосе. — Ты мне ничего не должен объяснять. Ты сам знаешь, как мы все к тебе относимся. У нас в доме очень часто говорят о тебе, и отец и мать. А я... — она запнулась и вся порозовела от смущения.

— Бенишия! — Голос Солона взволнованно задрожал. — Что — ты, Бенишия?

Но Бенишия молчала. Они приближались к берегу Левер-крика, а там, в тени раскидистого дерева, среди травы и цветов сидели Рода и Айра Паркер.

— Идите сюда, глядите, сколько здесь рыбок! — позвала их Бенишия; она остановилась на мостике, перекинутом через ручей, и смотрела, как бурлит вода у большого камня.

Но Рода продолжала начатый разговор.

— Когда дядя Руфус приехал сюда, — рассказывала она, обращаясь к Айре Паркеру, достаточно, впрочем, громко, чтобы Бенишия могла услышать ее, — ручей был полон тины, а дно все завалено камнями и корягами, но мама велела его вычистить, и вот теперь видишь, какой он стал красивый! Да, кстати, Солон, где те сачки, которые мама купила в Филадельфии? Принес бы ты их сюда, мы бы попробовали половить пескарей — это очень весело.

Сквозь прозрачную воду было отчетливо видно, как между островками водорослей снуют серебристые, серые, красноватые рыбки. Попадались и пескари и рыба покрупнее; одни проворно шныряли от островка к островку, другие словно дремали в тихо катящихся струях.

— Я сейчас сбегаю, — вызвался Паркер, вскочив на ноги. — Где они?

— Нет, я пойду сам, — сказал Солон. — Ты не найдешь. — И он бегом пустился к дому.

Через несколько минут он вернулся с сачками, дал по одному Бенишии, Роде и Айре Паркеру, а остальные положил на видном месте, на случай, если найдутся еще любители рыбной ловли. Бенишия перешла на другой берег, и Солон последовал за ней.

— Только не нужно надолго вынимать рыбок из ручья, — говорила она, наклоняясь со своим сачком над водой. — Я как поймаю, сейчас же брошу обратно. Это им пойдет на пользу: научатся быть осторожнее.

Солон рассмеялся.

— Хлопотливое занятие ты себе придумала — внушать пескарям осторожность! — заметил он.

Тут их окликнул один из гостей, юноша по имени Адлар Келлес. Он лежал на самом берегу чуть выше по течению. В руке у него был сачок, в котором билась довольно крупная рыба. Он выхватил ее из сачка и бросил на траву позади себя.

— Видали? — закричал он. — Окунек порядочный! Таких с десяток поймать — вот и ужин готов!

Бенишия едва не уронила свой сачок в воду.

— Ах, нет, нет! — взмолилась она. — Не надо! Пожалуйста, брось его назад, пока он еще жив. Ты все равно не станешь его есть!

Адлар Келлес пропустил бы мимо ушей эту просьбу, но к звенящему голоску Бенишии и ее хорошенькому личику он не мог остаться равнодушным.

— Ну, ну, ладно, — он вскочил на ноги, размахнулся и бросил рыбу в ручей. — Не такой уж я изверг, Бенишия Уоллин, честное слово. Просто окунь, говорят, очень вкусная рыба, ну, я и думал попробовать. А если тебя это так огорчает, пусть себе живет на здоровье.

Вид у него при этом был в самом деле смущенный и даже покаянный.

Рода и Паркер, с интересом наблюдавшие эту сцену, расхохотались.

— Зачем же тогда вообще ловить рыбу, если ты только смотришь на нее и бросаешь обратно? — спросила Рода, и Солон по своей природной честности должен был признать, что это замечание не лишено здравого смысла. Но Бенишия сделала вид, будто не расслышала, и Солон предложил ей переменить место, чтобы уйти подальше от Роды и ее замечаний. Они поднялись немного выше по течению ручья. Бенишия принялась высматривать в воде рыбок покрупнее, которым не причинил бы вреда ее сачок. Солон глядел на нее, взволнованный ее красотой, ее близостью, и ему вдруг неудержимо захотелось сказать ей о том, как она хороша и как дорога ему. Но тут, впервые в жизни, он словно лишился дара речи и беспомощно мямлил, не находя нужных слов.

— Мисс Бени... то есть Бенишия...

— Да, Солон? — Она оглянулась, словно желая подбодрить его. — Ты о чем? — Она вдруг увидела, что губы у него побелели и слегка дрожат. — Говори, Солон, говори все, что хочешь, ведь ты же знаешь, я... я... — Тут она осеклась, точно испугавшись собственных слов.

Как можно было так забыться, подумала она с ужасом. Где ее девическая скромность? Она похолодела, какая-то непонятная слабость охватила ее, и ей вдруг захотелось вскочить и убежать; но она видела перед собой эти дрожащие губы и понимала, что никуда не убежит. Никуда. Она глядела на него и думала: вот он, ее Солон, такой сильный, красивый, благородный, мужественный — и такой слабый сейчас, потому лишь, что он ее любит. Она не знала, как помочь ему. Но тут он заговорил, и в ту же минуту она почувствовала, как его рука сжала ее руку.

— Бенишия, — сказал он. — Бенишия, я люблю тебя. Может быть, мне не следовало говорить это, но я не могу иначе. Я робел перед тобой, но только потому, что боялся тебя обидеть. Если б ты знала, как я тосковал по тебе все это время, как мне тебя недоставало! Несколько раз я принимался писать тебе, но у меня не хватало мужества. И пусть даже я тебя больше никогда не увижу, я хочу, чтобы ты знала, что я люблю тебя. Может быть, я тебе не нужен, но все равно я буду любить тебя всегда, всю жизнь.

Она стояла перед ним, склонив голову, и ему показалось, что она плачет. В испуге он воскликнул:

— Бенишия, прости, прости меня! Не сердись на мою дерзость!

— Что ты, Солон! Я плачу не потому, что сержусь. Я плачу от счастья, потому что я тебя тоже люблю. Разве ты не видишь? Мне кажется, я тебя всегда любила, с самой нашей первой встречи. Я люблю тебя, и я...

Но тут она увидела, что через мостик идут к ним Рода и Айра Паркер, и, оборвав себя на полуслове, поспешно наклонилась к воде, словно ее внимание привлекла какая-то рыба. Солон, изо всех сил стараясь скрыть свое волнение, повернулся к подходившей парочке и сказал как можно небрежнее:

— Очень уж они тут пугливые.

Бенишия между тем выпрямилась и пошла к мостику. Что-то попало ей в глаз, сказала она; нужно промыть его чистой водой.

ГЛАВА XVII

В эту ночь Солон спал очень мало. Он проснулся в три часа, просыпался и в четыре, в пять; наконец в половине восьмого встал, оделся и вышел побродить в прохладе ясного июньского утра по тем местам, где вчера произошли столь важные для него события. Был День первый, и он знал, что завтрак будет не раньше девяти часов. Мать слышала, когда он вышел, и из своего окна видела, как он беспокойно кружит по лужайке. Она наблюдала за ним с тревогой: болен он, или какая-нибудь забота не дает ему покоя? Если бы только она могла помочь ему!

Солон между тем направился к мостику и, перебравшись через ручей, дошел до того места на берегу, где он сказал Бенишии, что любит ее. Какой трогательно юной она казалась в ту минуту, склонившись над водой с сачком в руке! И здесь же, в этом живописном местечке, у самой воды, среди июньских цветов, она призналась ему в ответной любви. Но что же делать теперь, когда их взаимное чувство перестало быть тайной для обоих? При нравах, царивших тогда в квакерской среде, нечего было и мечтать, чтобы семнадцатилетней девушке — да еще наследнице богатых родителей — позволили выйти за такого, как он, почти еще мальчика и без всякого положения в обществе! Он круто повернул и направился к дому — воспоминание слишком жгло его.

После завтрака он вместе со всей семьей отправился в Даклу, в молитвенное собрание. Может быть, господь укажет ему путь. И Бенишии тоже. Но, войдя в дом, он сразу же заметил, что Уоллинов нет среди собравшихся. Вероятно, они вернулись в Филадельфию. Уж не рассказала ли Бенишия родителям? Уж не увезли ли ее нарочно? В зале стояла тишина, желающих встать и обратиться со словом к присутствующим пока не находилось, и Солон, сидя в уголке, тоскливо размышлял о своем.

Наконец один из мужчин нарушил затянувшееся молчание.

— Господь велит мне поделиться с вами такими мыслями, — начал он. — Кто верит в чистоту и справедливость своих помыслов, каковы бы они ни были, пусть уповает на творца, ибо он не даст ему сойти с пути истины. Не сказано ли в Евангелии от Иоанна, глава четырнадцатая, стих тринадцатый: «И если чего попросите во имя мое, то сделаю». И далее: «Если любите меня, соблюдайте мои заповеди».

Солон подумал о том, как мало подходит внешний облик говорившего для роли проповедника слова божия. Оливер Стоун, местный торговец скобяным товаром, был малорослый седой человек с изборожденным морщинами лицом. Правое плечо у него поминутно дергалось от нервного тика. И все же к словам, произнесенным этим человеком, Солон, думавший о своем, отнесся с величайшей серьезностью и вниманием; казалось, они недаром прозвучали именно сейчас, когда у него было так тяжело на душе. Он сразу приободрился, даже мать, наблюдавшая за ним с дальней скамьи, заметила это и порадовалась за него.

Но на следующее утро, по дороге в контору, он снова с тревогой задумался о тех последствиях, которые могли иметь его объяснение в любви и ответное признание Бенишии. Обычно по утрам он заходил на почту за корреспонденцией. На этот раз он зашел туда с тайной мыслью, что, может быть, найдет весточку от Бенишии или письмо от Джастеса Уоллина с суровой отповедью за то, что он осмелился говорить дочери Уоллина о своих чувствах. Но среди немногих писем, адресованных конторе, он не нашел ни одного на свое имя; зато был там запрос от какого-то фермера об условиях получения ссуды в пятьсот долларов, — Солон знал, что этот запрос очень порадует и Уоллина и отца.

У самой конторы Солона остановил Мартин Мейсон, председатель правления единственного даклинского банка, который вот уже двадцать лет вел все дела с окрестными фермерами и торговцами. После обычных приветствий и расспросов о здоровье отца и матери Солона Мейсон вдруг выступил с неожиданным предложением: не согласится ли Солон перейти на службу в его банк, на должность главного конторщика и помощника кассира с окладом двадцать пять долларов в неделю. Мейсон умолчал о том, что его все больше и больше беспокоит деятельность содружества Барнс — Уоллин, вторгавшегося в сферу влияния банка там, где дело касалось ссуд и закладов. Однако он заявил без обиняков, что и Руфус мог бы найти у него работу на более выгодных условиях, чем те, которые он имеет у Уоллина.

Солон, чрезвычайно удивленный этим разговором, поблагодарил и сказал, что не может пока дать определенного ответа и тем более не берется говорить за отца, но непременно попросит его зайти к мистеру Мейсону. На всякий случай юноша все же упомянул о глубокой признательности, которую он и его отец питают к мистеру Уоллину, так много сделавшему для них обоих.

Нужно сказать, что как раз в это время сам Уоллин, чрезвычайно довольный успехами предприятия Барнс — Уоллин и усердием Солона, немало способствовавшим этим успехам, подумывал о том, чтобы повысить Солону жалованье до двадцати долларов — что, по всей вероятности, немало удивило и смутило бы Солона, если бы он об этом знал. Таким образом, несмотря на все тревоги и опасения, обстоятельства складывались для него самым благоприятным образом, а на следующий день он получил от Бенишии письмо, в котором она сообщала, что, пораздумав, решила ничего пока не говорить родителям об их взаимной любви, и просит его тоже хранить молчание впредь до получения от нее новых вестей.

ГЛАВА XVIII

Когда Солон передал отцу свой разговор с мистером Мейсоном, Руфусу прежде всего пришло в голову, что не худо бы как-нибудь довести содержание разговора до сведения Уоллина, — это может пойти на пользу и ему и сыну. А потому он решил повидать Мейсона и устроить так, чтобы тот повторил свое предложение в письменной форме. Такое письмо вполне естественно будет показать мистеру Уоллину, разумеется, дав при этом понять, что ни у Солона, ни у самого Руфуса нет ни малейшего желания нарушать ныне существующее благотворное содружество.

Не откладывая дела в долгий ящик, Руфус назавтра же отправился к Мейсону, и результатом их свидания явился обстоятельный документ, содержащий все предлагаемые условия: Солону — двадцать пять долларов в неделю жалованья, а Руфусу — пятнадцать процентов комиссионных с каждой сделки, заключенной им в интересах банка Мейсона.

Между тем Уоллин, который давно уже считал, что Солон заслуживает прибавки к жалованью, именно в этот день решил объявить ему приятную новость. Застав юношу в конторе одного, он ласково приветствовал его:

— Здравствуй, Солон, ну, как дела? Отец и мать здоровы? Моя дочка в таком восторге от своей поездки в Торнбро, что только об этом и говорит.

И тут же, выслушав от Солона выражения признательности, перешел к разговору о делах.

После этого обмена любезностями перспектива перейти на службу к Мейсону показалась Солону еще менее заманчивой, и в то же время он почувствовал, что нельзя ни минуты скрывать от Уоллина полученное предложение. Что, если сейчас войдет отец и, прежде чем Солон успеет рот раскрыть, положит перед Уоллином письмо Мейсона? Нет, нет, нужно без промедления, не дожидаясь прихода отца, все рассказать самому.

Уоллин, услышав новость, ничуть не рассердился; но это подтолкнуло его принять решение, которое с недавних пор зрело в его мозгу. Речь шла о том, чтобы перевести Солона на работу в банк Уоллина в Филадельфии, где юноша мог бы серьезно изучать банковское дело к выгоде своего хозяина. Времена менялись, развитие страны шло полным ходом, все виды коммерческой деятельности процветали, и хотя Уоллин, по его собственному убеждению, сумел окружить себя толковыми и преданными людьми, все же Солон своей энергией и добросовестностью выделялся среди прочих. Ведь вот и Мейсон, несомненно, разглядел в нем человека многообещающего. А Руфус, надо думать, согласится на такое предложение; в конце концов подыскать кого-нибудь на место Солона в даклинской конторе не составит особого труда.

Всеми этими соображениями Уоллин тут же поделился с Солоном, и того совершенно ослепил блеск открывшихся перед ним перспектив — увеличение жалованья, место в банке Уоллина, а главное, переезд в Филадельфию и возможность хотя бы изредка видеться с Бенишией. Все эти и еще многие другие мысли вихрем закружились у него в голове.

И вот, после совещания с Руфусом, сразу же одобрившим этот план, было решено, что Солон переходит на работу в филадельфийский банк, на жалованье в двадцать пять долларов плюс путевые расходы, а Руфус остается единоличным представителем всех интересов фирмы Уоллина в Дакле.

Теперь, казалось Солону, самые его безумные мечты, связанные с Бенишией, близки к осуществлению. И он решил тотчас же написать ей в Окволд о неожиданно привалившей ему удаче.

ГЛАВА XIX

В то самое время, когда Солон обдумывал свое послание к Бенишии, Ханна Барнс получила от нее письмо — обычную предусмотренную долгом вежливости благодарность за радушный прием; но письмо это, обращенное ко всем гостеприимным обитателям усадьбы, должно было послужить для Солона одному ему понятным знаком того нового и глубокого чувства, которое зародилось в душе Бенишии и которое — хотя он все еще не решался в это поверить — волновало и смущало ее ничуть не меньше, чем его самого смущала и волновала его любовь.

Как много значила для девушки ее душевного склада встреча с таким юношей, как Солон, сильным и крепким, серьезным и вдумчивым, — все эти качества выгодно отличали его от прочей молодежи, увивавшейся вокруг Бенишии с тех пор, как она вышла из детского возраста! С ней и с другими девушками он был всегда вежлив, скромен, даже застенчив; зато когда дело касалось игр или спорта, никто не мог соперничать с ним в силе и проворстве. Как ловко он разорвал тогда вереницу, чтобы оказаться в нужный момент подле нее и не дать ей упасть. А потом, на берегу Левер-крика, когда он заговорил о своей любви к ней, она видела у него на глазах слезы; ведь именно эти слезы, это подавленное рыдание, помешавшее ему говорить, и заставили ее расплакаться в ответ, именно тогда она и поняла, что любит его всей душой. Все та же крайняя застенчивость мешала ему, вероятно, и написать ей, тем более что он ведь — служащий ее отца; а между тем она знает, что и отец ее и мать относятся к Солону очень хорошо. Правда, настолько ли хорошо, чтобы принять его в качестве жениха или будущего мужа для своей дочери, — это уже особый вопрос. И потому письмо Бенишии, где она благодарила за гостеприимство родителей Солона и его самого, Синтию и миссис Кимбер с дочерьми, было написано крайне осторожно. Вот это письмо:

«Дорогие друзья!

Спасибо за прелестный день, который я и все мы провели в Торнбро благодаря вам, вашей сестре Фебе Кимбер и ее дочерям, моим милым подругам Роде и Лоре, и, конечно, вашим детям, Солону и Синтии. В моей памяти навсегда сохранится и ваш прекрасный дом, и красивые берега Левер-крика, и все наши игры и развлечения, особенно ловля рыбок сачками, которой учил меня ваш сын Солон. Право же, это был один из самых чудесных дней в моей жизни.

Папа и мама просят передать, что им было очень приятно встретиться с вами снова и что они надеются видеть вас обоих, Солона, Синтию, а также миссис Кимбер и ее девочек у нас, в Дакле, в наш следующий приезд туда.

Искренне ваша
Бенишия Уоллин».

Письмо было показано семейству Кимбер и произвело на Роду и Лору очень сильное впечатление. Правда, они предпочли бы, чтобы Уоллины пригласили их непосредственно, а не через Барнсов, но в конце концов приглашение все же получено — а это главное.

Сердце у Солона радостно билось, когда он читал то место письма, где упоминалось о нем, но его все время тревожила мысль, что глубокая взаимная любовь, в которой они признались друг другу, едва ли встретит одобрение со стороны родителей Бенишии. И потому, сообщая ей о выпавшей на его долю удаче, он тут же поспешил предостеречь ее от каких-либо слов или поступков, которые могли бы вызвать подозрение ее отца и матери. Он писал:

«Бенишия, дорогая!

Как ни велика моя любовь к тебе и мое желание тебя увидеть, я все же боюсь, что если ты сейчас станешь говорить обо мне с родителями или выказывать мне особое внимание, это может повредить нам обоим. Поверь, мне очень тяжело принять такое решение — особенно теперь, когда я знаю, что ты меня тоже любишь, и я день и ночь думаю только о тебе.

Я решил, что ездить каждый день в Филадельфию и обратно слишком сложно и неудобно. Лучше, если удастся снять комнату в Филадельфии, где-нибудь поближе к банку твоего отца, и возвращаться в Даклу только на День седьмой и День первый. Я тебе сообщаю об этом для того, чтобы ты знала, что если у тебя возникнет желание написать мне как-нибудь на неделе, ты сможешь послать письмо на мой филадельфийский адрес. Мне кажется, в этом нет ничего дурного, как нет ничего дурного в том, что я пишу тебе в Окволд. Если ты согласна, давай поддерживать переписку таким путем, хотя бы пока твой отец не убедится, что я чего-то стою.

Ах, Бенишия, как еще долго нам ждать, а я так люблю тебя! Пиши мне сюда, в Даклу, пока я не дал тебе другого адреса. И пожалуйста, напиши поскорее, хорошо?

Твой Солон».

Спустя несколько дней он получил ответ:

«Дорогой мой Солон!

Меня так порадовало твое чудесное письмо и известие о том, что ты переедешь в Филадельфию и будешь работать здесь в банке. Ведь все, что я тебе сказала на берегу Левер-крика, — правда. Я люблю тебя, и мне очень-очень хочется поскорее тебя увидеть. Мне кажется, когда ты будешь жить в Филадельфии, ты вполне сможешь бывать у нас в доме; я просто буду приглашать тебя. Попробую устроить, чтобы тебя позвали к нам на обед. Вот было бы чудно!

Солон, я хочу, чтобы ты знал, что я люблю тебя всем сердцем и всегда буду любить. Я теперь молюсь за нас обоих. Помолись же и ты о том, чтобы господь даровал нам счастье.

Любящая тебя Бенишия».

Нужно ли говорить, что в этом письме, полном нежности и желания ободрить того, к кому оно обращено, Солон видел доказательство неизменной любви Бенишии. Оно пришло в тот самый день, когда он собирался в Филадельфию, чтобы в первый раз явиться в банк. Он еще раньше сказал матери, что думает для экономии времени снять комнату в Филадельфии, и с огорчением заметил, как она сразу изменилась в лице. Было ясно, что в этом новшестве она почувствовала надвигающуюся утрату. Все эти годы, с первого своего дыхания, он принадлежал ей, и вот теперь жизнь отнимала его у нее.

Перед тем как уйти, Солон обнял мать и, целуя ее шелковистые щеки, попытался найти слова утешения.

— Мама, ты знаешь, как я люблю тебя. Мы ведь не расстаемся по-настоящему, это будет все равно, как если бы я продолжал работать в конторе мистера Уоллина здесь, в Дакле. Чуть только работа позволит, я буду приезжать домой. Ты знаешь, что я никогда с тобой не расстанусь, пока мы оба живы.

И в знак своей глубокой сыновней привязанности он все целовал и целовал ее, так что в конце концов она улыбнулась и сказала:

— Да, да, я знаю, Солон. Не обращай внимания. Конечно, ты должен переехать. Ты должен поступать так, как для тебя лучше. Мы с отцом оба так думаем. — И, отстраняя его от себя, она прибавила: — А теперь спеши, иначе не попадешь сегодня в Филадельфию. И возвращайся, когда тебе будет удобно, — сегодня, так сегодня, через неделю, так через неделю. Делай так, как тебе кажется лучше. До свидания, сынок. Я буду ждать тебя.

ГЛАВА XX

Торгово-строительный банк был одним из самых старых банков Филадельфии, и к тому времени, когда накопленный капитал позволил Уоллину встать во главе его, насчитывал уже семьдесят лет существования. Люди, причастные к делам банка, составляли цвет местного общества и городских финансовых кругов. В их числе были двое дядей Корнелии Уоллин и несколько человек, доводившихся родней Джастесу.

Как большинство банков, основанных на заре существования республики, Торгово-строительный банк был создан с определенной целью: воспользоваться правом эмиссии денежных знаков, которым так называемое демократическое правительство столь великодушно наделило тогда своих фаворитов, или, вернее сказать, своих хозяев — представителей олигархии того времени. Еще в 1811 году семеро филадельфийцев, семеро хладнокровных, дальновидных дельцов, среди которых были и квакеры, услыхали об издании «Акта о банковских привилегиях», которым любому достаточно солидному банку разрешался выпуск ценных бумаг на сумму, в три раза превышающую его основной капитал. На основании этого акта упомянутая семерка тут же и выпустила примерно на четыреста тысяч долларов банкнот, а затем стала ссужать их под неслыханные проценты изголодавшимся спекулянтам всех мастей, рыскавшим по стране в поисках выгодного и надежного помещения капитала.

Эта блестящая идея имела один только недостаток: она породила чрезмерное обилие разного рода «золотых миражей» и в результате свелась к ограблению широкой публики. Дело кончилось финансовым крахом, и банки Филадельфии были вынуждены закрыть свои двери, причем не только те, что были зачинщиками этой погони за наживой, но и многие другие, которые вели свои дела честно. Не избежал общей участи и «почтенный» Торгово-строительный банк. Вкладчики и акционеры лишились своих денег, и, что хуже всего, Торгово-строительный прибегнул к помощи полицейских властей города и штата, чтобы избавиться от наседавших кредиторов.

Вполне понятно, что после этого события название «Торгово-строительный банк» на долгие годы сделалось синонимом недобросовестности в делах, а имена руководителей банка произносились многими не иначе как с гневом и отвращением. Однако это не был окончательный крах, так как с течением времени большинство вкладчиков все же получили свои деньги. Претензии прежних акционеров тоже мало-помалу были удовлетворены. Во главе правления встали новые люди, которые сумели лучше повести дело, и в конце концов если не все, то во всяком случае многие жители Филадельфии поверили, что в основе прежних неудач лежал не злой умысел, а неумелое руководство. Именно тогда отец Джастеса Уоллина, владевший еще до краха солидным пакетом акций банка, посоветовал сыну вступить в дело, переписав на себя отцовские акции и прикупив к ним еще немного. Джастес, в то время молодой человек, довольно успешно занимавшийся страховыми операциями, не преминул воспользоваться советом отца и вскоре благодаря своей безукоризненной деловой репутации и уважению, которым он пользовался в квакерской среде, занял руководящее положение в правлении Торгово-строительного банка. Родственники и единоверцы служили ему постоянной и надежной опорой во всех его начинаниях. Ко времени его знакомства с Руфусом и Солоном это был уже очень богатый человек, отличавшийся религиозностью и консерватизмом убеждений и не чуждый заботы о благе человечества в целом.

Нынешние директора и руководители Торгово-строительного банка являли собой довольно любопытный подбор людей. Председатель правления, Эзра Скидмор, чем-то напоминал дом, в котором помещался банк, — солидную постройку, носившую на себе отчетливые следы времени. Это был высокий, угловатый мужчина, с большой, массивной головой и пышными, седеющими бакенбардами; гладко выбритая длинная верхняя губа придавала его облику нечто пасторское. Человек холодный и суровый, он обладал раз навсегда сложившимися воззрениями на порядок вещей в этом мире и тонким чутьем дельца, чей интерес к вкладчикам и ссудополучателям никогда не идет дальше сведений об их материальном положении, религиозных взглядах и добропорядочности; судьба денег, выдаваемых из окошечка кассы, его не занимала. Он был квакером, и к представителям иных религиозных толков относился без особого доверия. Однако, будучи обязан своей карьерой не только собственным усилиям, но и покровительству со стороны, он предпочитал держать свои религиозные убеждения при себе.

Адлар Сэйблуорс, вице-председатель, был чистенький, вежливый, очень жизнерадостный толстячок лет пятидесяти пяти, не такой заядлый рутинер, как Скидмор, но тоже из тех людей, которые всегда поступают сообразно требованиям и воззрениям своего круга. Он был отпрыском старинного, хоть и захудалого, рода и принадлежал к епископальной церкви. В отличие от Скидмора он состоял членом нескольких клубов, и имя его значилось в списках попечителей разнообразных учреждений — колледжей, богаделен и тому подобное. На этом основании он считал себя полезным членом общества и старался безукоризненным костюмом и изысканностью манер снискать себе славу его украшения. Он благоговел перед такими финансовыми тузами, как Сэйдж, Гулд, Джей Кук и Вандербильт. Он искренне считал их людьми гениальными, и его заветной мечтой было личное знакомство с кем-либо из них — хотя бы самое кратковременное. Недавно на его долю выпала честь в отсутствие мистера Скидмора принимать министра финансов Соединенных Штатов, прибывшего в Филадельфию по какому-то важному делу.

Эйбел Эверард, главный бухгалтер банка, незадолго до описываемых событий введенный в состав правления, являлся человеком иного склада. Он был далеко не так богат и не занимал такого положения в обществе, как остальные, и тем не менее можно было ожидать, что он опередит всех прочих на жизненном пути. Этот человек поистине обладал талантом наживать деньги, только его время еще не пришло. Его личное состояние пока не превышало сотни тысяч долларов, но он поставил себе целью сделаться миллионером и тем подняться над уровнем мира тихого благополучия, представителями которого являлись Скидмор и Сэйблуорс. Он был лишен иллюзий в области морали, хоть и казался личностью высокоморальной, и не обладал пышной родословной, но это не смущало его. Новая пора расцвета, наступавшая в сфере финансов и коммерции, пока что занимала его мысли больше, чем успехи в обществе.

Однако в банке влияние Эверарда было невелико. Он владел всего двадцатью пятью учредительными акциями и лишь несколько месяцев состоял в правлении. Но это был человек недюжинной воли и характера, и методы руководителей банка казались ему чересчур консервативными; по его мнению, они недостаточно использовали все законные пути и возможности обогащения.

И в самом деле, многие другие банки обгоняли Торгово-строительный на этом поприще, но делалось это такими способами, которые еще несколько лет назад показались бы предосудительными. Страной уже овладевала новая горячка спекуляций, подобная той, которая охватила ее на заре существования республики. Предприимчивые дельцы добивались в муниципалитетах концессий на водопровод, газоснабжение, эксплуатацию городских железных дорог и извлекали из них неслыханные доходы. Банки тоже вступали в эту игру, выдавая ссуды под дополнительное обеспечение и в чаянии крупных прибылей широко рискуя средствами своих вкладчиков. На Уолл-стрит шла спекуляция вовсю. Но правление Торгово-строительного банка не хотело иметь со всем этим ничего общего. Здесь предпочитали более надежные формы помещения капитала: ренту, паи в торговом судоходстве, привилегированные акции и облигации процветающих корпораций. Дивиденды при этом получались скромнее, чем от более рискованных предприятий, но зато тут можно было считать наверняка. Торгово-строительный ни на какие модные ухищрения не пускался — это было учреждение солидное и сверхреспектабельное.

ГЛАВА XXI

Торгово-строительный банк помещался в большом, красивом здании, внутренняя отделка которого соответствовала его внешнему виду. Оно было выстроено лет сорок назад, когда новые владельцы пришли на смену тем, кто довел банк до краха, и эти новые владельцы решили, что пышность обстановки поможет восстановить доверие клиентуры. Вот почему, когда Солон с рекомендательным письмом в кармане впервые переступил порог этого здания, он был поражен роскошью, представившейся его глазам.

Прежде всего он увидел нечто вроде клетки из полированного дуба, в которой сидели кассиры и их помощники, а также счетоводы и бухгалтеры. В глубине находились кабинеты председателя и других должностных лиц, о чем свидетельствовали прибитые к дверям таблички. Облицованные голубовато-серым мрамором стены были прорезаны высокими окнами, из которых на пол, выложенный голубыми и белыми плитками, падали полосы света. Огромные позолоченные газовые люстры спускались с необычайно высокого потолка. Солон даже растерялся немного, подавленный всем этим великолепием.

Однако он тут же вспомнил о письме и о том, зачем пришел сюда. Кассир у одного из окошечек на вопрос, где можно найти мистера Сэйблуорса, буркнул: «С той стороны, третья дверь направо». Солон постучал в указанную дверь, и ему отворил какой-то юнец в форменной куртке. Услыхав, что посетитель явился к мистеру Сэйблуорсу с письмом от мистера Джастеса У�

Школа перевода В. Баканова, 2023

© ООО «Издательство АСТ», 2024

Пролог

Пришло время пения птиц, и голос горлицы слышен в нашей земле[1].

– Я, Солон Барнс, перед Богом и людьми беру в жены Бенишию Уоллин и клянусь с Божьей помощью быть ей любящим и верным мужем, пока смерть не разлучит нас.

– Я, Бенишия Уоллин, перед Богом и людьми беру в мужья Солона Барнса и клянусь с Божьей помощью быть ему любящей и верной женой, пока смерть не разлучит нас.

Торжественные эти слова прозвучали в подчеркнуто лаконичном интерьере молельного дома Общества друзей, сиречь квакеров, что находился в городке под названием Дакла, штат Пенсильвания. Присутствовало около сотни свидетелей – родных и близких жениха и невесты. Была середина недели, солнечное июньское утро; кончался девятнадцатый век.

Всякий, кто знаком с историей и традициями квакерства, сразу заметил бы: времена – другие, исчезла былая прочность связей между членами этой высокодуховной организации, обычаи утратили власть, убеждения ослабли, и нет уж больше в поведении осиянных Внутренним Светом характерного для них скромного достоинства. Внутренний Свет не что иное, как Животворящий Дух, точнее, постоянное ощущение квакером присутствия в себе такового, что и означает истинный союз Господа Бога с человеческими существами, чадами его.

Даром что некоторое количество мужчин и женщин явились на торжество в традиционном квакерском платье и вели себя чинно, множество остальных гостей были в одежде куда более современной, хотя и все еще далекой от того, чтобы называться модной.

Мужчины старшего поколения по-прежнему чисто брили подбородки и в большинстве своем придерживались в костюмах простоты, усвоенной от отцов: сюртук с воротником-стойкой и без карманов, широкополая черная шляпа. Женщины – их ровесницы – были в квакерских чепцах без какой-либо отделки и в строгих черных тальмах либо шалях. Платье их представляло собой широкую серую юбку длиной до щиколотки и серый же лиф, оживляемый только беленькой косынкой. Башмаки были тупоносые, на плоской подошве; серые ленточки чепцов из-за своей узости походили скорее на бечевки. Словом, шик в одежде, как понимаем его мы, отсутствовал, зато не наблюдалось и грубого, неумелого подражательства ему.

Однако представители молодого поколения, причем обоих полов, уже весьма далеко зашли в уступках великому духу перемен и моды. Дух этот пронизал квакерскую среду и вынудил многих почти совсем позабыть о внешних проявлениях красоты, вдохновляемой изнутри.

Впрочем, и эти современные квакеры, не обращая внимания на скептицизм нашего в высшей степени материального мира, продолжали, алкая помощи и наставлений, взывать к Богу, который жил в них в виде Внутреннего Света: «Пусть Он покарал меня – верую!» Тем не менее в отдельных умах росло и стремление к житейским благам, к высокому положению в обществе – удивительным образом оно не вступало в противоречие с духовным идеалом, что был если не их конечной целью, так целью их отцов. Помимо прочего, это стремление уже привело многих к выводам о традиционной одежде: она, мол, только создает помехи, а к квакерскому учению отношения не имеет. Не зря ведь и в трудах Джорджа Фокса, основателя квакерской веры, ни слова не найдешь о некоей униформе, обязательной для членов Общества друзей. Напротив, Джордж Фокс упирал на максимальную простоту платья. Однако вышло так, что этот сугубо практический вопрос немало способствовал ослаблению Общества, и вот уже целые правительства и народы, некогда взявшие квакерство себе за ориентир в нашем далеком от совершенства мире, разочаровались в идеях этого учения. Ибо что есть жизнь, как не зыбкое равновесие, и к чему столь истово стремились на первых порах квакеры, как не к тому, чтобы придать ему устойчивости? Вот что писал Джордж Фокс:

«Ныне Господь в Своей неизреченной мощи явил мне, что каждый человек осиян Животворящим Светом Христа, и вот я вижу сей Свет во всех людях. И все, которые уверовали и пришли к Свету жизни, спасутся и сделаются чадами Света; те же, которые отвергли Свет и возненавидели Его, те обречены, хотя и мнят себя христианами».

Впрочем, идеал, прочувствованный Джорджем Фоксом, столкнулся с рутиной материального мира, где правят страсти и лишения, заботы и неравенство. С самого начала узколобые и малодушные вотще силились постичь идеал, мечтателям же и поэтам от квакерства он сам дался в руки. Эпоха Джорджа Фокса напоминает эпоху странствий святого Франциска. Многие тогда желали приобщиться к великому идеалу – но явился искуситель. Под полуденным зноем и бременем насущных забот многие свернули на тропинки не столь тернистые. Для таких людей метод и внешние атрибуты вышли на первый план, а дух несоразмерно умалился.

Потому и в непритязательном молельном доме – коричневый снаружи, беленый изнутри, он стоял на лужайке, где июньскую травку пронизывали солнечные лучи, – ощущалась девальвация великого идеала. Какой-нибудь достойный муж, посидев с подобающей чинностью на скамье, вставал, прочувствованно говорил о «свете, что направляет к совершенству», после чего возвращался к своей обычной жизни: ехал на собственную корабельную верфь, или в лавку, где был хозяином, или в банк, в правлении которого числился, или в аналогичное учреждение. Словом, на каком бы поприще ни подвизался тот или иной квакер, от упований Фокса в его образе жизни сохранялись только внешние проявления, да и те – по минимуму.

Такой квакер почти не отличался от обычных людей. Только в кругу семьи да в стенах молельного дома, то есть среди своих, использовал он традиционное обращение на «ты» ко всем и каждому. Что касается обычая не снимать шляпы ни перед кем, включая представителей земной власти (каким нападкам подвергались за это квакеры!), о нем давно уже не было и помину.

Зато танцы, пение, музыка, театр, наряды, книги и картины развлекательного или фривольного содержания, а также всякое накопительство, деньги и активы сверх необходимого, в глаза осуждались всеми Друзьями, однако исключения уже появились и в этой сфере. Многие квакеры, преуспевшие в коммерции, держали дома и книги, и гравюры, и произведения искусства; у них даже звучала музыка. Впрочем, и они, по крайней мере мысленно, оставались просты в обращении и чужды роскошествам.

Итак, собрание в молельном доме в то июньское утро отличалось неоднородностью. Меж двух полюсов, один из которых представляли собой состоятельные и состоявшиеся родственники невесты, а другой – не столь преуспевшие члены семьи и друзья жениха, наблюдались многочисленные вариации восприятия и воплощения в жизнь квакерских идей; в такой-то среде и провел юность Солон Барнс.

Часть I

Глава 1

Родителей Солона Барнса, Руфуса и Ханну Барнс, отнюдь нельзя было назвать богачами. За несколько лет до того, как родился Солон, и в пору раннего детства Руфус Барнс представлял собой нечто среднее между мелким фермером и торговцем. Семья жила в штате Мэн. Барнсовская ферма лежала на самой окраине городка под названием Сегукит; она давала недурные урожаи как сена, так и овса, не говоря об овощах и фруктах, и довольно скоро Руфус Барнс приобрел лавку со складом – пусть ветхую, зато почти в самом центре Сегукита. Члены местной квакерской общины ценили в Руфусе не только религиозность, но и личные качества; возможно, еще и поэтому торговля у него пошла на лад, и доходов хватило, чтобы отправить Солона, первенца и единственного сына, и Синтию, единственную дочь, в маленькую школу при общине – дети посещали ее, пока мальчику не исполнилось десять лет, а девочке – восемь. Тут-то и встал вопрос об их дальнейшем образовании.

Приблизительно в это время умер дядя Солона, Энтони Кимбер. Он был женат на Ханниной сестре, но вместе с женой и двумя дочерьми перебрался из окрестностей Сегукита в Трентон, штат Нью-Джерси, где у него был свой бизнес – производство фаянсовой посуды. Теперь Феба Кимбер обратилась к зятю: пусть приедет, поможет распорядиться долей, что причитается ей от трентонской гончарной мастерской. Вдове достались также дом и закладные на несколько ферм, что лежали между Трентоном и Филадельфией; к слову, регион этот развивался весьма быстрыми темпами.

Руфус всегда симпатизировал свояченице и ее мужу. Вдобавок на его решение повлияла горячая привязанность двух сестер – миссис Кимбер и миссис Барнс: кажется, никогда между ними не бывало ни обид, ни разногласий. И Руфус взвалил на себя этот труд, даром что поездка в Трентон предполагала для него лично как проблемы, так и расходы. Пришлось, к примеру, нанять себе в заместители одного из сегукитских Друзей. Впрочем, собственно хлопот оказалось меньше ожидаемого, а пользы – куда больше. Доля покойного свояка, благодаря его деловой сметке, достигала трети всех доходов, что равнялось сорока пяти тысячам долларов. Кроме того, прибыль позволила Кимберу вложиться в другое предприятие – выдачу ссуд фермерам, чьи участки находились между Трентоном и Филадельфией; с учетом быстрого роста населения дело сулило изрядную выгоду. Платежи по одной из таких закладных как раз были просрочены, и Кимбер уже начал переоформление участка, притом весьма обширного, на свое имя – да вот умер. И теперь Руфус, искренне заботясь об интересах свояченицы и племянниц и зная, насколько Феба Кимбер беспомощна во всем, что касается бизнеса, взялся завершить процесс. Если сдать землю в аренду или продать ее, прикидывал Руфус, да еще присовокупить к вырученным деньгам доходы от остальных предприятий покойного Кимбера, Феба и ее девочки смогут остаться в своем трентонском особняке, и жизнь их будет, как и раньше, безбедной.

Оказалось, что судьба назначила этой услуге повлиять на жизнь и интересы самого Руфуса и его детей в неменьшей, если не в большей, степени, чем она повлияла на жизнь его свояченицы и племянниц. Феба Кимбер, понимая, что в плане деловой хватки Руфусу не сравнится с ее покойным мужем, ни в коем случае не хотела ослаблять семейные связи, а, наоборот, стремилась к их укреплению. Ее любовь к сестре диктовалась не одним кровным родством и религиозными убеждениями, и то же самое можно было сказать об отношении Фебы к зятю: не только религия внушала ей сестринское почтение к Руфусу, но и личные его качества.

Ибо все знавшие Руфуса Барнса считали его честным и доброжелательным человеком. Свой скромный достаток он нажил благодаря упорным трудам и чистоплотности в деловых операциях. Хотя ему хватало забот с собственной лавкой и фермой, Феба давно уже – во время визитов, которые Барнсы и Кимберы регулярно наносили друг другу, и по столь же регулярным письмам – сделала вывод, что Руфус находит время на исполнение религиозных обязанностей, отвечает услугой на услугу как соседям, так и Друзьям, и в целом миролюбив и покладист, за что и уважаем всеми без исключения. Недаром в свои сорок лет он уже старейшина сегукитской общины, и в День первый (так Друзья называют воскресенье) усаживается либо в первом, либо во втором ряду, на возвышении, лицом к остальным; эти места в молельном доме предназначены для духовных наставников и старейшин обоего пола. А в доме Руфуса Барнса, как и во многих других домах по всей округе, не гаснет пламень веры.

Так, дети Барнсов, Солон и Синтия, не притронутся к еде без молитвы. И это не все – ни разу еще в этом доме день не начался без того, чтобы миссис Барнс не прочла вслух для мужа и детей главу из Библии, причем по окончании чтения семья еще некоторое время пребывает в молчании. Минуты эти исподволь определяли будущие убеждения и взгляды детей, хотя в силу возраста оба только и могли, что ждать чуда. В любом случае Солон и Синтия до капли впитали тогдашнюю атмосферу – как социальную, так и религиозную. До конца своих дней ни тот ни другая не сомневались в истинности Божественного Животворящего Духа, что присутствует в каждом человеке – того Духа, силой которого всё живет и изменяется; того, который зовется Путеводным Внутренним Светом или Божественным Присутствием, к которому человеки обращаются при сомнениях и потрясениях, в смятении чувств – и неизменно обретают помощь и утешение.

Итак, Феба Кимбер нашла в Руфусе Барнсе преданность и бескорыстие; зять дал ей ряд ценных советов по управлению имуществом и заверил: не беда, если Феба сразу всего не запомнила, он готов по мере надобности консультировать ее и даже приезжать к ней из штата Мэн, даром что для него это проблематично – придется бросать собственные дела.

На этом слове Феба сказала ему:

– А если, Руфус, тебе продать лавку и ферму в Сегуките и перебраться сюда насовсем? Сам видишь, каково мне одной, с двумя дочерьми на руках. Энтони был истинной опорой – наставлял и девочек, и меня; да ведь тебе это известно. Вот я и подумала: если бы вы с Ханной жили здесь, в Трентоне, а не в Сегуките, я бы нашла опору и помощь в вас обоих – и, глядишь, сама пригодилась бы вам. Ты уже убедился, средств у меня хватит на всех нас, особенно если ты станешь ими управлять. Понимаю: у тебя в Сегуките ферма и свое дело. Но ты только представь: здесь, помимо этого дома, есть еще и усадьба недалеко от Даклы – та, которую Энтони хотел оформить на себя. Решайся, Руфус: будете с Ханной хозяйничать в усадьбе, а то живите здесь, со мной и девочками. Я просто подумала, усадьба – это ведь капитал, он ни вам с Ханной, ни детям лишним не будет, особенно Солону; растут дети-то, что ваши, что мои. Сам оцени, какова обстановка в Трентоне: хоть школы здешние возьми, да и филадельфийские тоже. Я уж не говорю о молельных домах – Ханна бы здесь развернулась, это ей не Сегукит. И вот еще что: после Энтони я вряд ли вновь пойду замуж; стало быть, заботы обо мне и девочках не слишком тебя обременят, да еще и окупятся. Только скажи, что мне предпринять, как устроить дела наилучшим образом для тебя, Ханны и ваших детей; ты ведь знаешь, сколь вы все мне дороги.

Феба почти осеклась под сосредоточенным, изучающим взглядом зятя. Руфус молчал, взвешивая за и против. Миссис Кимбер, думалось ему, еще молода и миловидна, даже привлекательна; что сулит ему предложение свояченицы? Определенно не одни только выгоды. Конечно, Феба и Ханна очень любят друг дружку, но еще вопрос, как две семьи уживутся под одной крышей. И как к подобной перспективе отнесется Ханна? И не пожалеет ли со временем сама Феба о своей горячности? В доме окажется две пары детей – их придется контролировать изо дня в день, а детских ссор никто не отменял. Которая из матерей будет разбирать их? И в чью пользу? Нет. Это не вариант. И Руфус, как мог мягко, объяснил Фебе, что должен по крайней мере съездить в Сегукит и поговорить с Ханной.

Не казался ему идеальным и другой вариант – с поселением на ферме о шестидесяти акрах земли. Руфус успел побывать в усадьбе близ Даклы, и дом – обширный, двухэтажный, квадратной формы, с нарядной черепичной, во флорентийском стиле, крышей, в окружении рослых тенистых кедров – представлялся ему очередной проблемой. Особняк этот некогда, еще до Гражданской войны, занимала знатная семья по фамилии Торнбро. Деньги у них водились, об этом можно судить хотя бы по кованой ажурной ограде – вон какая высокая! Или взять полукруг аллеи – если станешь лицом к дому, широкие ворота будут слева; в них, видимо, въезжали экипажи, катили к внушительному парадному крыльцу, с которого в дом ведет широкая дубовая дверь со вставкой из стекла; четыре ее панели украшены искусной резьбой – цветочными букетами. Вообще интерьер изобиловал резьбой по дереву, и в основном она прекрасно сохранилась – это Руфус отметил, еще когда приезжал в Даклу как поверенный миссис Кимбер. Но от него не укрылось и другое обстоятельство: местами резьба все же была повреждена или запачкана, и восстановление этих фрагментов, прикинул он, обойдется недешево. И это не все. Гостиная и другие парадные комнаты щеголяют хрустальными люстрами, предназначенными для свечек, – их надо переделывать под электрические лампочки. Печное отопление следует заменить газовым, что предполагает демонтаж дровяных печей. Нынешний хозяин Даклы – неотесанный, хотя вроде не ленивый, фермер с женой и пятью детьми – по слухам, получил ферму от отца. Семья жаждала уехать и поискать работы в городе, ибо почти весь доход от фермы – весьма скромный, несмотря на усердие, – высасывали налоги и проценты по той самой закладной, что попала в руки Энтони Кимбера.

Глава 2

Куда больший интерес, нежели интерьеры (которые Руфус оценил лишь навскидку), вызвал у него участок, прилегающий непосредственно к особняку, причем как своей площадью, так и степенью ухоженности. Но главное – сами шестьдесят акров пахотной земли. Руфус мигом понял: земля, при грамотном севообороте, будет давать отличные урожаи любых культур, востребованных на рынке, из коего обстоятельства он извлечет выгоду, если, конечно, решит здесь поселиться и сумеет подыскать путных помощников на замену нынешним обитателям усадьбы.

А пока Руфус решил детально обрисовать Фебе ситуацию с домом, парком и прочим. Да, он перечислит все трудности и узнает, нельзя ли пустить на преображение усадьбы часть денег, оставленных Кимбером и не задействованных ни в каких предприятиях. Не могут ведь они с Ханной переехать в дом, почти не пригодный для жилья. Или же, если продавать эту недвижимость к выгоде Фебы и ее девочек – о чем Руфус подумал еще в первый свой приезд, – то тем более надо привести Торнбро в надлежащий, привлекательный вид, который удовлетворил бы покупателя, готового приобрести столь обширное поместье. Опять же требуются деньги. В итоге Руфус вновь съездил в Торнбро и на сей раз обследовал старый дом со всем вниманием, до последнего закоулка. Фебе он сообщил, что усадьба перспективная, – это подтверждают оба риелтора, с которыми он, Руфус, успел проконсультироваться, и сам он это уяснил после осмотра нескольких старых домов, отреставрированных состоятельными филадельфийскими семействами либо для продажи, либо для личного пользования. Ремонт станет в кругленькую сумму, но, по всей вероятности, окажется выгодным для Фебы.

Впрочем, если Феба всерьез говорила о переселении Барнсов в сей новый мир, наименее затратным и одновременно нежелательным будет следующий план: они обосновываются на ферме, Руфус подыскивает работника, который трудится под его руководством. Придется обустроить несколько комнат – небольшую часть дома, только на них четверых (опять же, понадобятся толковые рабочие), а когда ферма сделается доходной, заняться реставрацией всего особняка. На этих словах Феба повторила уже сказанное: Руфус волен действовать в Торнбро на свое усмотрение, ведь она, Феба, все равно завещает ферму им с Ханной. Она с радостью предоставит в распоряжение зятя деньги на ремонт, ведь единственное ее желание – чтобы Барнсы осели поближе к ней.

На решение Руфуса в пользу фермы повлияла и еще одна, не упомянутая им вслух причина. Впервые в жизни Руфус был очарован; он проникся духом Торнбро, ведь столь многое здесь импонировало ему.

Прежде всего впечатлил Руфуса старый, обветшалый каретный сарай позади особняка – он и теперь вместил бы три внушительных экипажа, да еще в нем имелись стойла для шести лошадей, да сеновал под крышей, где хранился также овес, да резные ясли. На дальней стене висели короба со стеклянными дверцами для хранения нарядной сбруи. Уцелел в усадьбе и коровник: новые хозяева коров не держали, но в былые времена небольшое стадо паслось на лугу, а вечером возвращалось под односкатную кровлю. При первом посещении каретный сарай показался Руфусу складом ржавого старья – изношенных плугов, борон, лопат, грабель и топоров. Руфус отметил, что в стойлах содержатся лишь две жалкие клячи, на которых весной и осенью пашут, а зимой ездят в город. Руфус привык считать себя человеком практичным и был приятно удивлен тем, что вид запустения вовсе не удручил его, но вызвал противоположные чувства. Впервые Руфус соприкоснулся с принципиально иным укладом, уловил эхо из другого мира, в котором живется легко и беззаботно – так, как никогда не жилось ни ему самому, ни его жене, ни отцу с матерью, ни родным и близким.

Тем сильнее покоробил Руфуса, только-только проникшегося очарованием, еще хранимым усадьбой, вид загаженного свинарника, где валялась свинья со своим выводком. Чувство брезгливости усугубилось, когда Руфус заметил, что свинарник устроен возле колодца, откуда в старину брали питьевую воду.

С южной стороны особняка лежал пустырь, в прежние времена бывший ухоженным газоном; там, ровно посредине, Руфус увидел двойное кольцо подгнивших столбов. Их расположение говорило о том, что некогда здесь помещалась огромная беседка или же навес – такие еще сохранились в других обширных усадьбах близ Трентона. Тень создавали вьющиеся растения, возможно плющ. Глядя на останки этой беседки, Руфус живо представил праздное сборище людей состоятельных, не обремененных, в отличие от него, ни трудами, ни заботами. Недопустимые излишества во всем – яствах, напитках, нарядах, убранстве; какая досада, что они имели место здесь, в этом доме! И не позор ли (рассуждал Руфус), что красота и очарование Торнбро неотделимы от бессмысленной расточительности и тщеславия, не говоря уже о ненасытных аппетитах, пьянстве, распутстве и прочих грехах бренной плоти, которые отважный Джордж Фокс хотел искоренить навек, – в том-то и суть его учения.

Однако более всего – причем еще в первый приезд – Руфуса потрясла речка под названием Левер-Крик. Исток ее был к северо-западу от Трентона, далее она сворачивала к юго-востоку, чтобы слиться с рекой Делавэр, – в какой конкретно точке, Руфус не потрудился узнать. Кое-где Левер-Крик была узехонькая – от силы восемь-десять футов; кое-где, например в месте пересечения ею границ усадьбы, а именно с северо-западной стороны, в трехстах футах от каретного сарая, достигала ширины в тридцать, если не во все пятьдесят футов. Извиваясь, однако удерживая юго-восточное направление, Левер-Крик пересекала усадьбу по диагонали. Она текла к проселку, что, убегая с востока на запад, цеплял Торнбро по касательной. Здесь Левер-Крик образовывала три мелководные заводи. Самая обширная из них была не глубже четырех футов, и именно к ней спускалась лужайка. Некогда обитатели Торнбро приближались к воде живописной тропой, по обеим сторонам которой росли декоративные травы и цветы.

Март только начался, погода была еще зимняя. Снег с земли сошел, а лед на речке держался, и заводь, подобно зеркалу, отливала черно-синим. Впрочем, Руфус легко представил, как все здесь выглядело в прежние времена. Еще мальчиком он мечтал: вот бы возле дома была речка! – но пройтись по окрестностям, поискать таковую времени не выкроил. А теперь эта речка перед ним! Его обожаемые дети, Солон и Синтия, будут просто счастливы! И девочки Фебы, конечно, тоже.

С западного берега Руфусу были видны характерные ямки на берегу противоположном – некогда там стояло три-четыре скамьи. Хозяева и гости усадьбы, перебравшись через речку по пасторальному мостику, отдыхали на этих скамьях, в тенечке. Сам мостик давно обвалился, о нем напоминала только пара столбиков – бывшие сваи; обломки гнилой древесины унесло весенними и осенними паводками. А в прежние времена, прикидывал Руфус, не одно поколение детей плескалось в этой заводи. И Руфусу представлялось, как дети здесь плавают и удят рыбу – сомиков да синежаберных солнечников; в погожие дни эта мелюзга, уж наверное, хорошо просматривается на мелководье с намывами коричневатого песка.

Вот как случилось, что Руфус, последовательно обходя свинарник, колодец и останки беседки с целью определить степень их разрушения и сыскать другие признаки упадка, неожиданно для себя размечтался о временах давно минувших. Религиозность сдерживала его, но мысль уже зародилась: а вдруг он, Руфус, призван восстановить, пусть на одном-единственном участке земли, лучшие элементы прежнего уклада – отбросив грех и суетность, оставив радость и свет?

Глава 3

Итак, Руфус Барнс вместе с семьей в итоге перебрался в усадьбу Торнбро, что рядом с городком Дакла и в двадцати пяти милях от Филадельфии. Фебу Кимбер больше всего радовало малое расстояние между трентонским ее домом и Торнбро – всего шесть миль, пустяк для конного экипажа. Разумеется, близость двух домов способствовала тому, что связь между семейством Кимбер и семейством Барнс установилась как нельзя более тесная. Руфус, не умея, подобно покойному Кимберу, ни ловчить, ни чуять выгоду, был трудолюбив и честен. С прибылью продав долю Кимбера в гончарной мастерской, Руфус вложился в закладные на землю и тем обеспечил Фебе приличный постоянный доход, процент которого доставался ему как душеприказчику и управляющему. Очень скоро на молитвенных собраниях в Дакле местные Друзья стали оказывать Руфусу такое же почтение, каким пользовался в трентонской общине его покойный свояк. Словом, за десять лет, что прошли между водворением Барнсов в усадьбе Торнбро и женитьбой Солона на Бенишии Уоллин, положение семьи изменилось, и весьма существенно, как в материальном, так и в социальном аспекте.

Хлопоты, связанные с возрождением Торнбро если не в первозданном, то хотя бы в сравнимом с ним виде, странно влияли на Руфуса Барнса. Он ощущал послевкусие былого очарования усадьбы. Ни роскошь, ни праздность, ни высокий статус в обществе не впечатляли его; о нет, в Торнбро для Руфуса воплотились отнюдь не эти понятия. От усадьбы слабо веяло стариной, и с чего Руфусу морщить нос, если этот аромат подразумевает красоту? Красота – Руфус это усвоил еще в детстве, из проповедей и Библии, из духовных озарений многих Друзей – самим Господом заложена в каждом его творении, и потому неизменна.

Постепенно, вдумчиво Руфус Барнс возрождал усадьбу, и приметы ее красоты, как обусловленные ландшафтом, так и рукотворные, проступали яснее и яснее. Например, был отремонтирован ветхий каретный сарай – его вычистили и покрасили, а инструменты, еще годные в дело, починили и сложили в пустующем коровнике. Опоры старой беседки убрали, освободив место для беседки новой, столь же изящной и тенистой. Русло прелестной Левер-Крик расчистили и перегородили повыше заводи, чтобы течением не нанесло веток, которые могли бы захламить песчаное дно. Лужайку заново засеяли травой и разбили на ней клумбы прежних форм, с высокой кованой изгороди удалили ржавчину, старый металл покрыли краской. В свой срок усадьба, по крайней мере снаружи, стала прежней – такой ее не видели уже тридцать лет, со времен последнего члена семьи Торнбро.

Другое дело – ремонт в комнатах и холлах: старый особняк словно бросил вызов Руфусовой вере, ибо здесь впервые в жизни Руфус воочию увидел если не саму роскошь, то ее остатки. Он считал себя обязанным придать Торнбро вид загородного дома, привлекательного для покупателя, с тем чтобы его можно было продать в пользу Фебы, но эта самая привлекательность подразумевала роскошь – то есть стиль жизни, неприемлемый для человека с такими, как у Руфуса, религиозными убеждениями.

Взять хотя бы внушительную парадную дверь – она вела в пышный зал с широкой нарядной лестницей. Балюстрада была сработана из полированной древесины грецкого ореха. Никаких признаков разрушения балюстрада не являла, ее следовало только почистить да заново покрыть лаком. Слева от главного входа помещались внушительные колонны числом двенадцать, также из древесины грецкого ореха. Колонны отделяли вход на антресоль и на лестницу от просторной гостиной с высокими окнами, что глядели на юг и на запад; вид был прелестный – сплошь луга да рощицы. Между двумя западными окнами имелся большой камин – в него влезло бы даже четырехфутовое бревно, – с боков и сверху отделанный мрамором. Увы, отделку, а также каминную полку из белого мрамора испещряли трещины. О реставрации не шло и речи – только полная замена.

В главном зале стены и потолок украшали фризы и медальоны с цветочными мотивами. Гипс потемнел и частично осыпался – лепнину надо было восстанавливать. Однако плачевное состояние главного зала странным образом импонировало Руфусу; по крайней мере, он не улавливал тут вызова своей приверженности простоте во всем. Зато остальные двенадцать комнат этого почти столетнего особняка, парадная лестница в виде ленивой спирали и лестница черная, для прислуги, вместительные чуланы и кладовки, хозяйские спальни с очаровательными миниатюрными каминами и плетеными диванчиками в оконных нишах, а также винные погреба немало коробили Руфуса, поскольку говорили о богатстве и комфорте, которые он считал излишними для себя и своей семьи. Руфус оказался между двух огней: с одной стороны, необходимость отремонтировать дом как положено, с другой – внутреннее сопротивление: простота, сообразная с его убеждениями, против роскоши известного сорта, ожидаемой потенциальным покупателем. Решение этой дилеммы Руфус видел в том, чтобы привести в порядок минимум жизненного пространства – ровно столько, сколько требуется неизбалованному семейству.

Колебания начались, уже когда ферма стала доходной. Феба Кимбер утверждала, что не отпишет Торнбро никому, кроме Руфуса с Ханной или их детей. Вот теперь Руфус задумался, взвесил свою любовь к жене и детям, учел долгие годы трудов и лишений, через которые они прошли вместе; разве не жестоко будет и дальше во всем ограничивать Ханну и детей, даже если сама Ханна не возропщет?

Что до Фебы, она, обожая сестру, не скупилась. По ее настоянию и за ее счет четыре верхние спальни были заново отделаны и обставлены. Одна из них, самая просторная и с самым лучшим видом из окон, предназначалась для Руфуса и Ханны. Ближайшая к ней комната считалась гостевой, но, поскольку самой частой гостьей предстояло стать самой Фебе, и комнату она убрала по своему вкусу.

Рода и Лора, дочери Фебы, должны были делить спальню с Синтией, случись им остаться в Торнбро на ночь. Наконец, четвертая комната досталась Солону, и Феба, отделывая и меблируя ее в лаконичном стиле, получила особое удовольствие. Она очень любила племянника за его сдержанность и всепоглощающую привязанность к матери, а также за полное отсутствие тщеславия.

Глава 4

В материальном аспекте усадьба Торнбро была полной противоположностью сегукитскому коттеджику Барнсов с его безыскусной обстановкой. Солон, в котором чрезмерная ранимость удивительным образом никак не проявлялась внешне, был потрясен переменами, однако степень их влияния на мальчика станет ясна, только если проследить его развитие в течение первых десяти лет жизни в Сегуките – аккурат до того часа, когда семья переехала в Даклу.

Что знал и видел Солон-ребенок? Родительский дом и собственно городок Сегукит – только и всего; царила же в этом мирке мать. Главным образом так было потому, что Ханна Барнс – женщина рассудительная, религиозная, деятельная – не жалела на единственного сына душевных сил. С самого начала, когда младенческий лепет еще не перерос во внятную речь, Ханна заметила: ее мальчик несколько заторможен; во всяком случае, другие малыши играют охотнее и активнее. На третьем году жизни у Солона появилась сестренка; казалось бы, вот и подружка для игр, но нет – мальчик теперь, бывало, вовсе замирал, как бы не умея выбрать следующее занятие. Ему купили игрушки: красный мяч, тряпичную зеленую мартышку (Руфус приглядел ее в соседнем городке под названием Огаста) да еще красный деревянный фургончик – его можно было катать взад-вперед. Однако периодически Солон, сунув пальчик в рот и устремив взгляд в никуда, застывал, вовсе безучастный к игрушкам. Мать, встревоженная неподвижностью и молчанием, то подхватывала сына на руки и принималась ласкать, то щекотала, чтобы он рассмеялся. Позднее она догадалась – свела его с ровесницей, соседской девочкой, задорной и непоседливой. Этой малышке удавалось растормошить Солона, и в течение часа или двух, что дети проводили вместе, он вроде бы даже получал удовольствие от игры или по крайней мере выказывал к ней интерес.

Не знавший хворей и не по возрасту сильный, Солон рано стал для матери настоящим помощником. Он с готовностью мчался выполнять ее поручения из категории «принеси – подай» и даже сам выдумывал себе новые простенькие задания. Читая по утрам и вечерам вслух из Библии, миссис Барнс каждую секунду ощущала напряженное внимание Солона; мистер Барнс был на этот счет не столь чуток. Мать не сомневалась: всем, что бы ни сказали она или ее муж, Солон проникнется много сильнее, чем Синтия, недаром же у мальчика такой вдумчивый взгляд! Однажды, на шестом году, оставшись наедине с матерью, Солон спросил:

– А Господь – он с виду как мы, да, мама?

– Нет, Солон, – ответила миссис Барнс. – Господь бестелесен, он есть дух, он подобен свету, который повсюду, или воздуху, что ты вдыхаешь, или звукам, что слышат твои ушки.

– Стало быть, Господь не живет у нас в головах?

– Ничего подобного, – выдала миссис Барнс после паузы (вопрос мальчика изрядно ее озадачил). – Господь – он вроде мысли; он приходит к тебе этаким, как бы это объяснить, чувством. Ну да – ощущением тепла. К примеру, если ты содеял дурное, ты не сам это поймешь – тебе подскажет Господь, а уж ты тогда раскаешься и устыдишься.

– И так со всеми, мама? Господь каждому внушает стыд?

– Старается каждому внушить, солнышко. Но ты-то ведь дурного не делаешь, я же знаю. Ты у меня хороший мальчик – божье дитя. – И миссис Барнс нежно погладила сына по голове.

У нее подоспело тесто; им она и занялась, а Солону сказала:

– Пойди-ка поиграй.

Мальчик, однако, не шевельнулся, потом вдруг, стиснув кулачки, начал всхлипывать, а там и зарыдал в голос. Потрясенная, миссис Барнс своими сильными руками обняла сына, отняла от его мордашки маленькие кулачки, принялась целовать, спрашивая:

– Что такое, Солон, родной? Почему ты плачешь? Не таись перед мамой. Наверняка это какой-нибудь пустяк; расскажи маме, ведь мама любит тебя сильно-пресильно.

Снова и снова миссис Барнс целовала своего мальчика, прижимала к груди и повторяла:

– Не плачь, откройся мне.

Наконец, прерывая речь всхлипами, Солон проговорил:

– Это… это из-за птички. Я нечаянно, нечаянно ее убил. Просто Томми… он дал мне свою новую рогатку, только попробовать, а я… я…

Рыдания возобновились, а миссис Барнс, полагая, что речь идет о невинной детской шалости, но желая тем не менее утешить сына и одновременно внушить ему, что и она, и Господь все поймут, продолжала его баюкать, и ласкать, и целовать в круглую головку, и убеждать рассказать по порядку.

Так она вытянула из сына всю историю – и впрямь невинную, но оттого не менее печальную, даже трагическую. Задействован в ней был Томми Бриггем, мальчик двумя годами старше Солона и не из квакерской семьи. Отец Томми, укладчик железнодорожных путей, трудился в поте лица, а сын ходил в бесплатную городскую школу. Недавно Томми обзавелся рогаткой, из которой стрелял по всем объектам, которые представлялись ему достойными мишенями. Надобно сказать, что у Барнсов во дворе росли сосны, и вот Томми, заметив на ветке шишку, вздумал сбить ее, но только впустую израсходовал три или четыре камешка, что носил в кармане. Солон, гулявший тут же, заинтересовался и попросил:

– Томми, дай, пожалуйста, и мне попробовать.

– Валяй, – ответил Томми. – Поглядим, что ты за стрелок.

Тем временем на верхней ветке устроилась самочка кошачьего дрозда – ее гнездо было тут же, в барнсовском дворе. Солон заметил птицу и, уверенный, что сбить ее все равно не сможет, прицелился и выстрелил. К изумлению обоих мальчиков, птица упала замертво – у нее была перебита шейка. Лишь теперь Солон осознал содеянное. Никогда прежде он не причинял вреда живому существу – не говоря об убийстве, и теперь был готов броситься бежать, скрыться ото всех. Юный Бриггем, видя, как Солон бледен, прервал его возгласы «я же не хотел!» и «я не нарочно!» уверенным комментарием:

– Ну еще бы. Вдругорядь тебе нипочем не попасть, хоть мильен попыток сделай. Давай-ка лучше на твою добычу поглядим.

Оставив ошеломленного Солона, Бриггем поднял птицу с земли и, повертев ее тельце в перышках свинцового оттенка, заметил:

– Будет нашей кошке чем поживиться.

Тут ему пришла новая мысль:

– Спорим, у нее где-то рядом гнездо!

И, раздвинув кусты, почти нырнув в их гущу, Бриггем выкрикнул:

– Топай сюда, покажу кой-чего. А чисто ты на сей раз сработал, салага.

Бриггем подхватил Солона под мышки, чуть ли не носом ткнул его, онемевшего от ужаса, в круглое, свитое из травы гнездышко, в котором тянули шейки, разевали большие желтые клювы четыре жалких птенца.

– Видал? Вон кто у ней остался, у дроздихи-то. Снесу их кошке – так и так не жильцы.

– Это была их мама? – срывающимся голосом уточнил Солон.

– Кто ж еще-то? Чего она, по-твоему, тут мельтешилась?

Солон обмяк в Бриггемовых руках. Бедные птенчики! Бриггем теперь отдаст их кошке на съедение вместе с птичкой-мамой. И это его, Солона, вина!

– Пожалуйста, Томми, не забирай птенцов! – взмолился Солон, когда Бриггем поставил его на землю и потянулся за гнездом. – Может, мы с мамой их как-нибудь сами выкормим. Беда-то какая! Я не хотел убивать птичку.

И Солон разрыдался возле злополучного куста:

– Бедные, бедные дроздики! Зачем только я стрелял в их маму?

Эти слезы растрогали даже Бриггема.

– Так ты ж не хотел, случайно вышло. В другой раз не получится, – неловко утешал он Солона. – А птенцов тебе все равно не выкормить. Что они едят, одним птицам известно. Кончай реветь. Ты не виноват. Просто не стреляй больше в птиц.

И Бриггем, схватив гнездо с четырьмя птенцами, поспешил домой, Солон же еще долго не мог двинуться с места.

Вечером кусок не лез ему в горло. Когда ужин был окончен, Солон, обессиленный, лег на кушетку в гостиной. Мать сочла, что он переутомился, и отправила его в мансарду, разгороженную надвое, чтобы свой уголок был у каждого из детей. Спалось Солону дурно, и наутро его жалкий вид не на шутку встревожил миссис Барнс: она даже подумала, не дать ли сыну слабительное и не означает ли его недомогание серьезную болезнь.

Однако именно в то утро Солон решился все рассказать матери и выполнил задуманное уже днем, предварив признание вопросом о возможной телесности Господа. Выслушав рассказ о мнимом прегрешении, миссис Барнс смутилась. Где он, истинный источник зла – ведь, как ни крути, зло имело место? Разумеется, детское желание стрельнуть из рогатки естественно и невинно постольку, поскольку дитя не замышляет причинить вред никому из живых существ. И уж тем более ничего подобного не держал в уме Солон: определенно, мальчик не понимал разницы между двумя целями – птицей, у которой сейчас целый выводок птенцов, и сосновой шишкой. Да ее мальчик вообще не рассчитывал попасть ни в первую, ни во вторую, ни во что-нибудь третье – в этом миссис Барнс убедили ответы сына и его искреннее горе. Нет, с его стороны это было простое любопытство, ведь Солон даже не знал, что дрозды гнездятся в густых кустарниках и что как раз сейчас выкармливают птенцов.

Сразу простив своего обожаемого сына, который не ведал, что творит, и переживал так искренне, миссис Барнс, однако, немало встревожилась. Как разум ее, так и веру смутил тот факт, что большое зло порой является по воле случая, независимо от дурных намерений и жестокости – их вообще может не быть.

С жаром убеждая сына, что причин корить себя у него нет, миссис Барнс одновременно внушала ему, насколько важно заранее взвешивать свои поступки и всегда и везде обращаться за советом и наставлением к Внутреннему Свету. Тем не менее прошло несколько лет, прежде чем миссис Барнс перестала содрогаться при мысли о случае с дроздиным семейством, хотя память о нем не изгладилась в этой женщине до конца ее дней.

Глава 5

Когда Солону шел восьмой год, его постигло несчастье не менее значимое, хотя и совсем другого рода. Речь о болезни, которая не сразила бы мальчика, не будь он изначально таким крепышом. Именно по причине физической силы и выносливости отец очень рано стал брать сына в лес по дрова. Поначалу Солон ездил ради забавы – ему нравилось в лесу. Чуть позднее, когда он дорос до того, чтобы удерживать топорик, подаренный отцом, Барнс-старший доверил сыну обрубать ветки с поваленных деревьев. Дальше – больше: видя, как играют в первенце юные силы, Руфус позволил ему участвовать в процессе рубки. Эта работа пришлась Солону по душе; он испытывал восторг, обрушивая наравне с отцом великолепные хвойные деревья прямо в снег.

Именно во время одной из таких вылазок за дровами свежезаточенное лезвие топорика соскользнуло с толстенного ствола и вонзилось Солону в левую ногу повыше лодыжки. Рану следовало немедленно промыть и перебинтовать, но прошло несколько часов, прежде чем это, как умела, сделала миссис Барнс. Сначала вызвали доктора – единственного на всю общину; он же, мало того что не слишком спешил, так еще и оказался профаном в своем деле. Бегло взглянув на рану, которую отец Солона перевязал носовым платком и тряпицами, доктор проследовал в сарай, где принялся готовить к операции свой скальпель – точить на шлифовальном бруске!

Результатом стало заражение. Хотя миссис Барнс после доктора сама еще раз промыла и перевязала рану и невзирая на физическую крепость мальчика, состояние его ухудшилось настолько, что он сам ощутил небывалое прежде – близость последней великой перемены. Болезнь сына потрясла Ханну; страх потери отчетливо читался на ее белом как полотно, напряженном лице. И Солон угадал по этому лицу страшное. Вот как это вышло. Мальчик был уже совсем плох, и к нему вызвали другого доктора. Ногу разбинтовали, и выяснилось, что рана открылась. Повязку снимала миссис Барнс, а Солон глядел во все глаза. Когда ему предстала разверстая плоть, он, вообще-то не плаксивый, разрыдался: лицо матери, серьезное, ангельски покорное, выдало мальчику ее истинный настрой.

Итак, Солон всхлипывал, а Ханна продолжала бинтовать ему лодыжку. Внезапно ее руки застыли, а в лице произошла перемена – оно исполнилось благоговения, знакомого Солону по утренним и вечерним молитвам. Теперь мать молчала, но выражение ее лица говорило о силе духа и вере. Солон понял, что мать молится. Вот она подняла взор, застыла. Прошло несколько минут, и миссис Барнс повернула голову, заглянула в заплаканные глаза мальчика и заговорила таким тоном, словно впала в транс:

– Не плачь, сын мой Солон, ибо с этого мгновения твои жизнь и здравие вверены мне. Ты не умрешь – напротив, для тебя все только начинается. Господь пожелал сделать грядущие твои дни лучшими, нежели минувшие. Ты выживешь, чтобы служить ему истово и с любовью.

Сказав так, миссис Барнс возложила на лоб Солону правую ладонь и вновь подняла очи горе. И в наступившей тишине малолетний ее сын внезапно почувствовал облегчение. Страх оставил мальчика: уверовав, что поправится, он вновь был готов жить – и поправился.

С тех пор постоянным спутником Солона стало ощущение, что он в долгу перед матерью – такой искренней, такой добродетельной, столь пекущейся о его благе. Ни при матери, ни в ее отсутствие Солон даже не помышлял о том, чего она могла бы не одобрить. Мать была мерилом всех его поступков. За годы, что судьба дала им провести вместе, свои привязанность и почтение Солон явил считанное количество раз, однако миссис Барнс не сомневалась: большей любви, чем испытывает к ней Солон, не пожелает ни одна мать, и тоже души не чаяла в сыне.

Крепыш и силач, Солон никогда первый не лез в драку – не было мальчика миролюбивее, чем он. С другой стороны, Солон никому не спускал ни насмешек над собой, ни пренебрежительного отношения, что и довел до всеобщего сведения довольно рано. В городе пытался заправлять некий Уолтер Хокатт, сын плотника, верзила чуть старше Солона. Не имея успеха у девчонок, этот Хокатт, терзаемый банальным тщеславием, при каждом случае рвался доказать свое превосходство в катании на коньках, плавании, нырянии, а также в борьбе по правилам и без оных. Квакерсксую школу он не посещал – он вообще не имел склонности к учению, зато считался первым в Сегуките борцом среди ребят его возраста, веса и комплекции.

В паре миль от центра города было озеро с удобным пляжем, там-то и околачивался Уолтер Хокатт – вызывал на бой всякого, кто приходил искупаться. Однажды вызов получил Солон – Хокатту не давали покоя его физические данные в сочетании с добродушием, и вдобавок бесила квакерская привычка «тыкать» всем без разбору. Теперь он жаждал доказать, что запросто уложит Солона на обе лопатки. Солон, уверенный в своей силе, ничуть не оробел.

– Будь по-твоему, – ответил он, и тотчас борцы начали «прощупывать» друг друга. Вокруг них собралось человек семь зрителей – мальчишек разных возрастов.

Вскоре стало ясно: Хокатт, этот здоровяк, поднаторевший в драках и уверенный, что живо одолеет и тем посрамит Солона, в соперники ему не годился. Его излюбленные приемчики – атаки и отскоки, а также подножки – в случае с крепышом Солоном не срабатывали. Хокатт лишь вымотался сам – и, разгоряченный, всем весом обрушился на противника, думая: ну, теперь-то он не устоит! Солон же попросту схватил Хокатта, приподнял – и поверг ниц. Хокаттовы лопатки втиснулись в землю. Мало того, удерживая Хокатта в таком положении, Солон на диво беззлобно вопросил:

– Сдаешься ли ты теперь?

Прежние Хокаттовы жертвы при этом завопили:

– Хокатт повержен! Хокатт на лопатках! Победа за Барнсом, ура!

Хокатт рассвирепел. Отпущенный наконец-то Солоном, он вскочил и выкрикнул:

– Квакер треклятый! Давай-ка без правил схватимся – увидишь, как я тебя под орех разделаю!

Тут в хор вступили младшие мальчики, болевшие отнюдь не за Хокатта.

– Чего придумал! Барнс его уложил, а ему неймется!

Далее последовали комментарии, усугубившие Хокаттову ярость; Солон же спокойно ответил:

– Я с тобой драться не хочу. Сам знаешь – мы не ссорились.

Хокатт не внял. Глухой к добродушию Солона, не разделявший его желания закрыть вопрос, Хокатт замахнулся, но его удар Солон парировал левой рукой. К счастью, появился мальчик повыше и покрепче каждого из соперников. Зная, что за тип Уолтер Хокатт, и живо оценив расклад – миролюбие против опустошающей злобы, он выступил вперед и отчеканил:

– Хокатт, ты что себе позволяешь? Тебя победили в честной борьбе, так чего ты прицепился к Барнсу? Тебе же сказано: не хочет он драться, и точка. – Затем миротворец обернулся к Солону. – Ступай, Барнс. Я прослежу, чтоб он к тебе не лез.

Солон пошел купаться, а Хокатт, под надзором более сильного мальчика, молча удалился. Его потряхивало, уязвленная гордость причиняла боль, ибо разве не потерпел он поражение от презренного квакера?

Глава 6

Первые впечатления от нового места жительства были связаны для Солона с самой усадьбой – ее размерами, стилем и темпами преображения, а также с тем фактом, что тетушке Фебе удавалось влиять не только на его отца – в конце концов, он же душеприказчик, – но и на обожаемую мать. Не раз и не два Солон сам видел, как внимательно мама прислушивается к теткиным идеям – что надобно Барнсам в их новом положении, а чего не надобно. Солон быстро усвоил: настоящая хозяйка Торнбро – именно тетя Феба, и обязанность его отца, а пожалуй, и матери – всеми силами способствовать восстановлению усадьбы. В результате оба родителя, да и сам Солон вместе с Синтией, смирились и взяли курс на стремление к материальным благам – например, в школу при местной квакерской общине юным Барнсам следовало теперь одеваться куда лучше, чем раньше, в Сегуките.

Того требовало общественное положение, ведь школа в Дакле, где учились дети квакеров числом около шести десятков, имела весьма высокие стандарты – не в пример сегукитским школам, хоть квакерской, хоть государственной. Смущало же Солона другое: он никак не мог понять, в чем, собственно, разница. И его новенький костюм, купленный тетей Фебой, и платье Синтии были строго скроены и пошиты из тканей приглушенных оттенков, без рисунка, но странным образом выглядели дороже, чем школьная одежда ребят из Сегукита. Мало того, здешние мальчики и девочки держались высокомерно, словно в них въелась уверенность в собственном превосходстве. Солон недоумевал и сердился. Да чем же отличаются от них с сестрой эти, даклинские? Разве только статусом родителей. Других версий у него не было, ведь в Сегуките, в школе при общине, никто нос не задирал.

Толика света на эту несуразность пролилась, когда Солон с Синтией побывали в гостях у тети Фебы, в трентонском ее доме на Роузвуд-стрит – детей пригласили на выходные, с тем чтобы они также посетили молитвенное собрание в Трентоне. Солон собственными глазами увидел, как отделан и обставлен тетушкин дом – уж конечно, в Сегуките ничего подобного не водилось. А тут еще кузины, Рода и Лора – одна ровесница ему самому, другая – Синтии; в обеих сквозит это осознанное превосходство, и даже внешне обе походят на даклинских учениц. Солону – если на его тогдашнее мнение вообще можно было положиться – показалось, что кузины зациклены на мальчиках еще больше, чем девочки из даклинской школы. Рода и Лора встретили его достаточно дружелюбно, однако с тех пор Солон начал замечать, что интересует девочек куда меньше, чем другие мальчики. Так было в Сегуките, ничего не изменилось и здесь. Практически всегда девочки шагали на занятия или домой либо в компании подружек, либо вместе с каким-нибудь мальчиком, а вот к нему, Солону, считай, ни одна не приблизилась, не заговорила, не пожелала пройтись рядом. В лучшем случае Солон удостаивался дружеского «привет», а между тем миловидную Синтию нередко останавливали, расспрашивали о новом доме и занятиях, и только появление отцовской двуколки с Джозефом Кумбсом вместо кучера – его Руфус недавно нанял в помощники – прерывало эту болтовню. Юных Барнсов везли домой, в усадьбу Торнбро, вид которой все больше соответствовал местным стандартам материального достатка.

Впрочем, и здесь, как и в Сегуките, отец и мать Солона выделяли утром и вечером время на ожидание, когда на них снизойдет Внутренний Свет – сиречь Бог – и направит их помыслы к простоте во всем, избавит от тяги к спутникам суетности, будь то детали одежды или интерьера, предметы мебели или элементы внешней отделки дома. Речь шла о любых вещах из дорогостоящих либо просто ярких, броских материалов, если такие вещи создавались не для пользы. Не всегда именно бесполезные вещи бывали темой утренних и вечерних молитв, однако опасность пристраститься к роскоши упоминалась старшими Барнсами достаточно часто, чтобы ни Солон, ни даже Синтия не теряли бдительности.

Тем не менее новые обязанности продолжали сказываться на Руфусе Барнсе. Отец Солона менялся на глазах сына, превращаясь в человека, по которому сразу было видно: его нынешние дела не чета сегукитским делишкам – возне на ферме да торговле сеном и зерном. Там, в Сегуките, Руфус почти не отличался внешне от простого фермера, и так же одевался Солон, после школы помогая отцу в лавке. Теперь его отец следил за работой в восьми фермерских хозяйствах – все они принадлежали Фебе, и от Руфуса требовалось не только добиться прибылей, но и сделать фермы годными к продаже. Со временем Руфус настолько преуспел в первом пункте, что почувствовал себя вправе забирать пятнадцать процентов общего дохода. Медленно, но неуклонно Руфус проникался мыслью о необходимости завести более солидный костюм, более резвую лошадь, более современный экипаж – в подражание дельцам, с которыми вступал в контакты по поводу имений свояченицы. Сказывался и самый дух региона – здесь все свидетельствовало о процветании, и Руфусу определенно не следовало диссонировать, по крайней мере внешне.

К этим переменам Солон привыкал, что называется, со скрипом. Его коробило, когда он наблюдал за отбытием отцовского экипажа по утрам или встречал отца вечером – а времечко стояло горячее, весеннее, и приближалась еще более хлопотная летняя пора; куда только делись сегукитские простота и смирение, думал мальчик. На четырнадцатом году жизни он стал замечать у отца небывалую важность в повадках и цепкость во взгляде. Мало того, отец взял в привычку бездельничать на лужайке – та, как и вся усадьба, обретала прежнюю прелесть. Посидев с минуту на одной деревянной скамье, Руфус перемещался на следующую. Скамьи он установил над заводью полукругом, и с каждой можно было любоваться очаровательной речкой Левер-Крик – расчищенная, она теперь еще вольнее текла среди деревьев и цветов усадьбы Торнбро.

Руфус же впервые в жизни предавался поэтической неге, позволял себе эту невинную радость – сердцем откликнуться на красоту природы, пусть и в одном отдельно взятом имении. О, эта милая речка! Эти рослые кедры, что стерегут северо-западный край Торнбро! Эти пасторальные скамьи! Эти рыбки, столь хорошо заметные на мелководье! Эти цветы – мальвы и рудбекии на клумбах, кампсис и ипомея, что оплели беседку, ну и, конечно, россыпи маргариток на лужайке! Не верилось, что Господь, создавший сей приют тихих восторгов, вдруг возьмет да и вручит его кому бы то ни было – берите, владейте! А вот же – Торнбро поручено заботам Руфуса, и распорядилась так щедрая Феба, сестра его жены!

В один прекрасный вечер Руфус поймал себя на цитировании стиха из Книги пророка Исайи. Это был его любимый стих, номер 55:1, Руфус регулярно читал его детям: «Жаждущие! Идите все к водам! Даже и вы, у которых нет серебра, идите, покупайте и ешьте. Идите, покупайте без серебра и без платы вино и молоко». Увлекшись, Руфус добрался в мыслях до псалма номер 23, а завершил молитву следующими словами: «Воистину благость и милость сопутствуют мне во все дни жития моего, и да пребуду в доме Господнем вовеки».

Не успел он выдохнуть после молитвы, как подали голос разом два дрозда – кошачий и бурый; трель последнего дивно разлилась в вечернем воздухе. Руфус, внимая птичьему пению, забыл о словах. И ему пришла замечательная мысль: в каждой из спален, и в гостиной тоже, и в столовой он поместит на стену священный текст – свидетельство благодарности Создателю и Спасителю за те блага, которые он до сих пор ниспосылал семейству Барнс. Для супружеской спальни Руфус тотчас выбрал следующий стих: «Он ведет меня к мирным ручьям; Он восстанавливает душу мою»; благочестивые слова либо отпечатают в типографии, либо начертают кистью и цветными красками. В большой гостиной над камином будет написано: «Ибо милость Твоя пред очами моими». В столовой: «Ты приготовил трапезу передо мной». В комнате Солона: «И все, кто живет в мире и во всей его полноте, принадлежат Господу». В комнате Синтии: «Покажи мне пути Твои, Господи, научи меня стезям Твоим», а в комнате миссис Кимбер: «На Господа уповаю», – ибо сейчас с особенной ясностью (впрочем, как и весьма часто до этого мига) Руфус ощутил необходимость вверить Господу и самый дом, и каждую из его комнат, и все блага земные, им, Руфусом, нажитые.

Глава 7

Возвышенная, исполненная благодарности религиозность сочеталась в Руфусе с практичностью. Пусть не сразу, он все-таки заметил: многие из здешних членов Общества друзей отнюдь не чураются комфорта и с охотой принимают социальные привилегии, обусловленные наличием капиталов. И Руфус если не совсем машинально, то уж, во всяком случае, без полного охвата проблемы разумом, стал искать дружбы с такими вот квакерами – потенциальными деловыми партнерами, заинтересованными в покупке сена, зерна, фруктов, овощей и ягод, как тех, что выращивал сам Руфус, так и тех, что выращивали залогодержатели миссис Кимбер. Постепенно составился круг торговцев и оптовиков (все они были из Даклы либо окрестностей), которые казались Руфусу не слишком зацикленными на личной выгоде, не в пример тем, с которыми он сталкивался в Трентоне. Кто-то из них принадлежал к Друзьям, кто-то – нет, однако все считали Руфуса Барнса человеком симпатичным, надежным и честным: такие пекутся о доходе, и весьма, но жажда наживы их не одолевает.

Опять же Руфус, Ханна и их дети пришлись ко двору в даклинском Обществе друзей. Феба даже решила сама изредка присутствовать на молитвенных собраниях в Дакле, раз Ханна и Руфус теперь там свои. Точнее, по несколько иной причине: в тени мужа Фебе Кимбер было вполне комфортно, и вот теперь, когда Энтони умер, она привычно заняла то же самое место при сестре и зяте.

И снова Солон по-своему понял значение перемен. До сих пор он чувствовал, что отец заботится о нем не только из родительской любви, нет: наставляя его, отец смотрит в будущее, возможно – уже недалекое, ибо даже в сегукитские времена, когда семья балансировала на грани бедности и Солон после занятий помогал отцу в лавке, а летом – еще и в поле, начались отцовские намеки, а то и прямые напутствия: учись, мол, управлять экипажем, пахать, сеять, убирать сено, а еще примечай, как я веду расходные книги, как храню товары, как выписываю накладные и слежу, чтобы счета отправлялись строго первого числа каждого месяца. «Вот умру, – говаривал отец, – тебе эти умения пригодятся, ведь на руках у тебя окажутся мать и сестра».

Солон внимал с трепетом – речь шла о матери. Уж он-то, Солон, ради нее в лепешку расшибется, если и впрямь отцу суждена ранняя смерть!

Вот он и усердствовал, вот и учился всему, что должен уметь фермер и лавочник. Какая бы участь ни постигла отца, обожаемая мать не узнает нужды.

Переезд сместил акценты. Здесь, в Дакле, у отца не было лавки. Мало-помалу отец превращался (по крайней мере, так казалось внимательному к деталям Солону) в какого-то агента или даже сотрудника крупной фирмы. Рано поутру, сразу после завтрака, Руфус Барнс уезжал из дому в новом кабриолете (тянула кабриолет изящная, холеная гнедая кобыла – недавнее приобретение Барнсов, объект Солонова восторга) и возвращался только к ужину, редко когда раньше. Определенно у отца были дела в разных местах, и вскоре Солон в эти дела вник, ведь отец, по-прежнему озабоченный тем, чтобы дать сыну практические навыки, стал брать его с собой по субботам – в день, когда подшлифовывал незаконченное за неделю. Бывало, что и по будням, заранее зная, что хлопоты не уведут его далеко от Даклы, Руфус дожидался, пока Солон вернется из школы, и ехал с ним к своим новым клиентам: бакалейщикам, скупщикам фруктов и овощей, а то и к страховым агентам или на встречу с управляющим местным банком.

Кроме того, Руфус взялся объяснять сыну, что это за бумаги такие – закладные, и каким именно образом тетя Феба по смерти мужа получила залоговые права на землю и другое имущество фермеров, и почему необходимо добиться, чтобы эти фермеры поправили свое материальное положение. Его, Руфуса, задача – ближе сойтись с этими людьми и выяснить по возможности, чего им недостает для повышения доходов, в чем они ошиблись и которые из их начинаний перспективны, а затем деликатно помочь им исправить промахи, что не получится без элементарных познаний в ведении хозяйства и земледелии, каковые познания он, Руфус, как раз и даст.

Солону импонировала эта черта отца – желание помочь ближнему. Работа с отцом в лавке не тяготила мальчика, пожалуй, еще и потому, что стиль отношений с покупателями, избранный Руфусом, его умилял. Обыкновенно лавочник сразу отпускает товар, не вдаваясь в детали; не так было в барнсовской лавке. Если туда заглядывал бедняк, Руфус старался проникнуться его нуждами, даже мог спросить напрямую: «А на что тебе эта штука, Джон?» – и убедившись, что в данном случае сойдет товар низшего качества или в меньшем количестве, сам предлагал более дешевые грабли, мотыгу либо топор, сам убеждал взять овес в другой расфасовке и тем сберегал покупателю монету-другую, уверенный, что для того это существенная экономия. И вот эти-то аспекты торговой деятельности отца Солон мысленно дотянул до величия постулатов ни больше ни меньше квакерской веры; теперь уже любой не столь чуткий торговец казался мальчику обделенным в духовном плане, почти недостойным принадлежать к Друзьям.

Вот и здесь, в Дакле, Солон бессознательно симпатизировал всякому труженику, будь то пахарь, или жнец, или кузнец, который в одиночку починяет колесо или подковывает лошадь, или часовщик, поглощенный затейливым механизмом, или гончар в компании со своим кругом, комом глины да образом кувшина, кружки либо миски, что должны из этой глины выйти. Как это хорошо и правильно, думал Солон, отдаться ремеслу целиком, сосредоточиться на конкретной задаче, не отягощать душу расчетом на нечто большее, чем обеспечение скромных нужд своего семейства. В детские годы, еще в Сегуките, Солон обыкновенно замирал перед таким тружеником; теперь, на четырнадцатом году, стремился познакомиться с ним и порасспросить его. Постигая основы ремесел, Солон едва ли не большее удовольствие находил в таких беседах, ибо чуял: простой человек куда ближе как к Господу Богу, так и к природе.

Однако нрав Солона не был безупречен – в мальчике напрочь отсутствовала тяга завершить образование хоть в какой-нибудь форме. Правда, к четырнадцати годам он одолел школьный курс математики, но на алгебру не замахнулся. Он знал о существовании литературы: рассказов, стихов, пьес, эссе, повестей, они имелись в школьных хрестоматиях, их читали вслух или декламировали по памяти, но в томике под названием «Квакерская вера и практика» романы с повестями характеризовались как вредные; печатать их, продавать или одалживать (внушал сей исполненный благочестия труд) пагубно для души, ибо они – зло.

Имелись у Солона и некоторые познания в географии, грамматике, правописании; не был он полным невеждой в естественной истории и ботанике. Солон даже прочел главу из учебника об открытии газа, но истинное значение химии и физики так и не открылось ни ему, ни даже его отцу, даром что достижения этих наук день ото дня шире применялись в сельском хозяйстве.

Итак, по воспитанию Солон оставался фермерским сыном; ему перепадали обрывки знаний, цементировала же их религия. Разум Солона был пропитан поэтичностью библейских пророчеств, ведь Библию постоянно читали и цитировали в доме Барнсов, притом упирая на могущество и величие Создателя и на ничтожность человеков, живущих только потому, что это им Создателем дозволено при условии полного подчинения его воле. Особенно сильное впечатление производил на Солона стих 2:22 из Книги пророка Исайи – его любил повторять Руфус: «Перестаньте вы надеяться на человека, которого дыхание в ноздрях его. Ибо что он значит?» Эти факторы, как и понятие о Внутреннем Свете, что присутствует в каждом, пропитав душу мальчика, представлялись ему наиточнейшим и вернейшим знанием, готовым руководством к жизни, где найдутся советы на каждый случай. И разве нужны другие знания? Конечно, надо освоить ремесло или профессию или дело завести, вот как отец, – такое дело, которое позволит прокормиться и обеспечить себя самым необходимым. Словом, Солон уже наметил себе жизненный путь.

Но от отца теперь только и слышно было: бизнес! бизнес! бизнес! Он даже надумал поручить Солону ведение конторских книг: и первичного учета, и кассовой, и гроссбуха; да еще недавно к этой тройке прибавился журнал, куда вносились сведения обо всех покупках и продажах, обо всех отправленных и полученных счетах. Счета эти, для удобства, подшивались после сортировки по фамилиям и датам в особую папку, которая лежала у Руфуса на конторке, в любое время доступная Солону.

Глава 8

Впрочем, посещение школы при даклинском Обществе друзей имело и еще один эффект: Солон стал интересоваться девочками, точнее, одной-единственной девочкой. Звали ее Бенишия Уоллин; очаровательное личико, грациозная фигурка, легкая походка, а также застенчивость, сквозившая в каждой ее черте, сразу пленили Солона. Бенишия была дочерью одного из самых состоятельных квакеров в округе; в школу и обратно ее возил стильный экипаж.

Как-то после занятий Солон и Синтия ждали Джозефа, отцовского работника, и тут к ним подошла Бенишия и заговорила с Синтией.

– Это мой брат Солон, – представила его Синтия, и Бенишия тихонько ответила:

– Я знаю.

Ее синие глаза – точь-в-точь фиалки что оттенком, что невинностью – остановились на Солоне. Бенишия улыбнулась ему, и он мигом решил: «Вот прекраснейшая из всех, кого я видел». Впервые в жизни Солон при встрече с девочкой пришел в полный восторг. Впрочем, он и помыслить не дерзнул о возможном взаимном интересе, поскольку всегда считал себя непривлекательным для противоположного пола.

Вечно озадаченный однообразными отцовскими поручениями, Солон просто не имел времени на мечты. Ему некогда было перебирать в уме вероятные места встречи или даже вообще задумываться, а так ли хороша та или иная особа. Солон помогал отцу вести записи в гроссбухах и отслеживать отправку и получение счетов, и все же выпадали минуты, когда юноша бывал буквально одолеваем мыслями о Бенишии. Как она скромна, как стеснительна – и насколько при этом хороша собой! Солон частенько видел ее после того разговора; они здоровались и улыбались друг другу, но второе полугодие прошло, а между ними так ничего и не завязалось – даже в обычную школьную дружбу не развились их отношения. Слишком Солон был застенчив – как и Бенишия.

Разумеется, в сегукитскую школу наравне с мальчиками ходили и девочки, и Солон (даром что в семье тема отношений между полами никогда не поднималась) к концу обучения прояснил-таки для себя некоторые моменты. Ему случилось быть свидетелем отдельных сцен, и до него доходили слухи о мощи и механизмах сексуального влечения. Не раз на его глазах какой-нибудь мальчик гнался за девочкой и, поймав ее, отпускал не прежде, чем срывал поцелуй. Солону без дополнительных объяснений было понятно, что тут к чему.

А еще с четырехлетнего возраста Солон бывал на брачных церемониях. Мужчина и женщина – как правило, молодые мужчина и женщина – еще до начала молитвенного собрания садились рядом, лицом к остальным Друзьям. Их родители помещались поблизости, но, как и дети, хранили молчание. Только к концу собрания они вставали и, по обычаю, информировали общину, что намерены сочетаться браком, причем первым говорил жених, а затем уж невеста. Родители подтверждали свое согласие, после чего все присутствующие «общим мнением» одобряли этот союз. Затем следовали поздравления от каждого из Друзей.

Постепенно до Солона дошло: где брак, там и дети – появились же они с Синтией у папы и мамы.

Тогда же, в Сегуките, на одиннадцатом году, Солон пережил потрясение, которому суждено было остаться в его памяти навсегда и которое, прояснив немало насчет силы полового влечения, очернило самую суть его. Солон решил для себя, что всего связанного с вопросами пола следует сторониться, если нет возможности направить желание на единственно правильный предмет. Потрясение, о котором идет речь, имело социальную подоплеку и относилось к сфере морали, или, точнее сказать, аморальности. Оно стало непомерно масштабным для маленького Сегукита с его консервативно настроенными религиозными жителями, глубоко повлияло на социальные и нравственные представления изрядного количества молодых людей и на Солона тоже, только в его случае возникла острастка, а в случаях с другими – совсем иной эффект. Солон, хоть и не родился моралистом, стал таковым очень рано; его сверстников, как мальчиков, так и девочек, воспитывали куда вольнее. Вот почему многие сверстники Солона, по крайней мере, вначале, когда конфликт только набирал обороты (а кое-кто и после, когда гром грянул), были скорее заинтригованы, нежели возмущены – вопросы пола казались им притягательной тайной, а вовсе не стихией, способной нанести огромный ущерб.

Несмотря на скромные размеры Сегукита, о единообразии взглядов в этом городке и речи не было. Одну из точек зрения отстаивали граждане, отдавшие детей в городскую школу. В их понимании школа при Обществе друзей недалеко ушла от секты и толкает учеников на крайности религиозного характера. Слишком простая одежда квакеров и их традиционное «ты» шли вразрез с представлениями этих людей об американском духе и демократии. Северную окраину Сегукита прозвали фабричным кварталом. Здесь стояли две небольшие фабрики: одна производила шляпы, другая – обувь. Работники за исключением бригадиров и бригадирш (уроженцев Новой Англии) были франкоканадцами. Невежественные бедняки, они подались в Сегукит не с добра; они не претендовали даже на приличное жалованье, а хотели только элементарной стабильности. Вдобавок прокормиться здесь было легче, чем в Канаде, хотя жизнь приходилось вести самую жалкую. Остальное население Сегукита мерило фабричных своей меркой – то есть презирало, собственные же принципы существования полагало априори недоступными этим конкретным франкоканадцам в силу их природной узколобости и разнузданности.

А самое скверное – чужаки подали дурной пример местным: не всем, разумеется, однако в Сегуките сформировалась целая группа людей, видимо, изначально подверженных пороку. Люди эти стали завсегдатаями двух салунов, что открылись на фабричных задворках, в непосредственной близости от деревянных бараков, выстроенных владельцем фабрик с целью сдавать их рабочим за отдельную плату и тем увеличивать общую прибыль. Мало того, к салунам скоро были добавлены два дома терпимости; по слухам, сборища там проходили не только по будням, но даже и по воскресеньям, а завсегдатаями были, помимо самых пропащих франкоканадцев, и отдельные американцы из тех, кого относят к сливкам того или иного общества.

Разумеется, Друзья не могли бездействием попустительствовать пороку; месяцев через пять, в течение которых сие зло осуждали едва ли не шепотом, а оно между тем умножалось, они вместе с членами других религиозных общин начали борьбу. Итогом стало сожжение обоих салунов и обоих домов терпимости, однако уже через несколько ночей сгорели дома самых яростных ревнителей морали – числом семь. То было отмщение. Руфус Барнс получал листовки с угрозами – их подсовывали ему под дверь. Волнения в городе улеглись не прежде, чем приехал шериф графства и вместе с помощниками взялся выявлять подозреваемых, которые давно скрылись.

Об этом социальном конфликте – а тянулся он месяца четыре, если не все пять – в Сегуките говорили много и горячо. Отец и мать Солона, как и многие другие горожане, высказывались без обиняков. Тему, конечно, подхватили сегукитские мальчишки и девчонки; каждый в меру своей испорченности при обсуждениях упирал на ту или иную деталь. Что до Солона, он слишком наслушался рассуждений о добре и зле, но почти не сталкивался с последним, и потому обратная сторона этой драмы просто не могла быть ему видна. Он не понимал, что порок не возникает из ниоткуда, у него есть объективные причины: невежество, нищета, недостаток влияния извне, которое, подобно узде, причиняя неудобства, направляет на верный путь. Солон понятия не имел о среде, в которой выросли эти несчастные люди. Он не знал жизни. В его представлении всякий, кто согрешил, был безнадежно порочен – такому нечего рассчитывать на спасение души.

Вот почему Солон, впечатленный сегукитской драмой, взращенный в строгости и страхе пред Господом и вдобавок от природы куда менее чувственный, чем другие юноши, испытывал к Бенишии сугубо романтический интерес. Каждая их встреча становилась для него сокровенным воспоминанием, однако смаковал Солон исключительно внешние детали. Он любовался Бенишией – как наяву, так и в мечтах, но не вожделел ее. Вот бы, думалось ему, хоть разок пройтись с этой девочкой рядом! Вот бы обстоятельства сложились так, чтобы он смог взять ее за руку или поддержать под локоток. Вот бы она улыбнулась ему одному!..

Глава 9

Не завершив еще свой последний школьный год в Дакле, Солон рассудил, что дальше учиться нет смысла. Ему минуло шестнадцать; отец убеждал его сосредоточиться на делах, заниматься которыми вынуждает жизнь, да и самому Солону нравилось работать с отцом. Разве не отец дал ему практические навыки, столь необходимые при выполнении поручений? Наверно, прок есть и от геометрии да химии с физикой, но не потратит ли он, Солон, время впустую, если еще два, а то и все четыре года прокорпит над этими науками в Окволде, раз он уже сделал выбор? Солон поговорил с обоими родителями; ни отец, ни мать не видели для него преимуществ в дальнейшем обучении, разве только он сам заинтересуется каким-то конкретным практическим аспектом, который, возможно, пригодится ему впоследствии, когда он унаследует бизнес отца.

И тут Синтия принесла новость, от которой Солон на время впал в ступор. Оказывается, Бенишия Уоллин в даклинскую школу не вернется: осенью она поступает в Окволд. Рода и Лора Кимбер собрались туда же, а сама Синтия надеется оказаться в этом колледже через год.

На первый взгляд, какое дело было до этого Солону? До сих пор он только и мог, что наблюдать за Бенишией издали, когда она в переменку гуляла на школьном дворе с другими девочками, да еще, если повезет, здороваться с ней по утрам, когда она выходила из экипажа, и прощаться после занятий. Но очарования, излучаемого Бенишией, хватало, чтобы держать Солона в напряжении как душевном, так и физическом; юношу лихорадило – слегка, зато постоянно. В школьном помещении, где занимались ученики всех классов, Солон смотрел только на Бенишию. Ее иссиня-черные волосы чудесно блестели, глаза были очень темны, а кожа так бела: по сравнению с ним, крепышом, эта девочка казалась воплощением хрупкости. Когда она вставала, чтобы продвинуться поближе к одноклассницам и выслушать только им предназначенные наставления, или когда выходила к доске, чтобы решить арифметическую задачку, Солон, зачарованный ее грацией, едва не задыхался от любви, восторга, страсти и тоски – куда ему до Бенишии, он безнадежно недостоин ее!

Словом, последний год обучения в школе при даклинском Обществе друзей стал для Солона истинной пыткой, ведь он знал теперь от Синтии, что Бенишия сюда не вернется. Будь Солон чуточку поизворотливее, он изобразил бы внезапный всплеск интереса к дальнейшему образованию и сам попал бы в Окволд, но ему такое и в голову не пришло. Горячо любя Бенишию, он, простодушный, и не догадывался, что любовь порой требует ухищрений. Солону оставалось бродить наедине со своими думами да работать на отца, благо ведение расходных книг не мешало мечтам о Бенишии.

В то же время сама Бенишия, даром что не получала от Солона знаков внимания, все чаще мыслями устремлялась к этому юноше – по всей видимости, девушками не увлеченному.

Глава 10

Отец Бенишии, Джастес Уоллин, был человеком проницательным и умным, а также энергичным; труд ради самого труда нравился ему, получившему приличное наследство. Ни в накопительстве, ни в богатстве Уоллин дурного не видел, ибо принял душой и последовательно исполнял заветы Джорджа Фокса и постулаты «Квакерской веры и практики», где в главе «Коммерческая деятельность» имелось предостережение: «Обретший многие блага да помнит, что есть он не более чем распорядитель оных и будет держать отчет об управлении сими благами, ему вверенными».

Уоллины не имели детей, кроме Бенишии, и копить добро было не для кого. К тому же сама Бенишия вовсе не была корыстна. Уоллин и его жена давно поняли: их девочка – создание совсем иного склада, ей нужна любовь и тихое семейное счастье, а тщеславие в корне чуждо. Истинное сокровище такая дочь, а потому тем сильнее тревожил Уоллинов предстоящий Бенишии выбор – не ошибется ли она? Отец и мать мечтали, чтобы дочери встретился человек сильный и честный, достойный ее любви и способный на любовь ответную. Такому человеку они с легким сердцем отдали бы за дочерью все нажитое – да не знает лишений ни она с мужем, ни, дай-то Господь, внуки. Впрочем, это время пока виделось старшим Уоллинам весьма смутно.

Другое мучило Джастеса Уоллина. Во-первых, малый рост – до сих пор, не говоря про юные годы, Уоллин завидовал крупным мужчинам. Но главное, Уоллина раздражала, подобно занозе, эта тенденция – помянуть походя (а то и осудить) растущее благосостояние столпов местной общины, а заодно и косные их взгляды. Грешили этим равно Друзья и не-Друзья, и Уоллину было досадно, ведь к столпам он относил и себя самого – по крайней мере, в аспекте материального достатка. Чистой воды хула – какой же Уоллин сноб, при его-то гибкости, при его-то демократичности? А что до земных благ – они бренны, в чем Уоллин ни минуты не сомневался. Подобно Руфусу Барнсу Джастес Уоллин был воспитан в атмосфере глубокой религиозности. Вера пропитала все его существо, и он не терпел подозрений в ее фальшивости, в том, что соблюдает квакерские обычаи лишь напоказ. Джастес Уоллин не считал себя выше других, потому что разбогател исключительно благодаря упорству и умению быть полезным, никого не обманув, не обжулив; да, именно таким путем пришли к нему и деньги, и положение в обществе.

Однако же они пришли, и вместе с ними явилось неодобрение ряда Друзей из местной общины; вот почему Джастес Уоллин чувствовал потребность оправдаться – особенно на молитвенных собраниях в День первый, которые аккуратно посещал. Там всегда бывало много бедных, хворых, убого одетых Друзей, которые в большинстве своем не стесняясь вставали и просили Внутренний Свет направить их в час испытаний. И никто не проявлял к таким Друзьям отзывчивости большей, чем Уоллин. Член всех возможных комитетов, он еще и предпринимал усилия от себя лично: втайне от всех прослеживал, чтобы печали были утолены, а нуждающиеся при этом не сели общине на шею.

Впрочем, по собственному мнению Уоллина, этой деятельности было недостаточно, чтобы решить проблему с богатством – то есть с теми активами, без которых можно жить, и жить в довольстве. Уоллину не давал покоя пассаж из «Квакерской веры и практики», клеймивший «неумеренную любовь к земным благам» – она-де есть «кандалы духа». Уоллин владел контрольным пакетом акций Торгово-строительного банка, в филадельфийской страховой компании ему принадлежала треть процентов дохода, а еще был особняк в Филадельфии, на Джирард-авеню, стоимостью минимум сорок тысяч долларов, а еще дом в Дакле с участком в сорок акров, а еще вложения в ряд других предприятий… Не считается ли все вышеперечисленное «кандалами духа»?

С другой стороны, богатство позволяет Уоллину помогать ближним, разве не так? Разве его, некогда закончившего Окволд, не избрали членом комитета этого колледжа? И разве он не жертвует регулярно как на сам колледж, так и на каждую из его нужд по мере их возникновения? Да, да и еще раз да! И разве не помог Уоллин (конечно, деньгами) построить в Дакле молельный дом и при нем школу? То-то и оно.

Так Уоллин, размышляя о своем множащемся богатстве, сделал логичный (со своей точки зрения) вывод: коммерция и торговля – от самого Господа Бога, и сотворены они, дабы на земле воцарились просвещение, образование и общее благополучие, и чтобы чада Господни укреплялись в вере. И вот для оправдания – отчасти перед Друзьями, отчасти перед Богом – Уоллин начал время от времени вставать на молитвенных собраниях и высказывать эту мысль. Обычно это случалось, когда его просили о финансовой помощи и когда такая помощь уже бывала им оказана. Собратья по вере живо проследили закономерность, но Уоллина они знали как чуткого и щедрого человека, поэтому думали, что определенно Уоллин не лукавит, определенно искренне считает себя только распорядителем своего состояния, слугой Господним – такое убеждение свойственно всем непраздным людям, никто из них не мнит себя вправе единолично распоряжаться своей собственностью.

Этот Уоллинов настрой оказался очень на руку Солону – сбылась его мечта, хотя сам Солон в то время меньше всего думал что о Джастесе Уоллине, что о его нраве. И вообще теперь Уоллины редко наведывались в Даклу. Глава семьи, его жена и дочь почти безвыездно жили в Филадельфии, в особняке на Джирард-авеню, отсюда Джастесу было гораздо ближе добираться в офис, да и в молельный дом на Арч-стрит. Впервые в жизни Солон понял, какова она – тоска по возлюбленной; впрочем, ни отец, ни мать, ни сестра не подозревали о его одержимости. Солон был слишком сдержан, даже скрытен, чтобы тем или иным образом выдать свои чувства.

Тем временем и Бенишия без единой причины, понятной ей самой – Солон ведь никогда не проявлял к ней романтического интереса, – часто думала о нем. Как он пышет здоровьем, как лучится прямодушием, как учтив, мужествен, прилежен. А эти честные серо-голубые глаза – и взгляд открытый, не то, что у большинства знакомых молодых людей обоего пола, которые пекутся лишь о безупречности костюма, а интересуются лишь собственным общественным положением да перспективами. Жаль, ах как жаль, что на девушек Солон Барнс даже не глядит.

Занятно, что семья Барнс вновь привлекла к себе внимание семьи Уоллин. На сей раз речь шла о Ханне. А случилось так: Руфусу Барнсу пришлось уехать в Сегукит по делам, связанным с продажей недвижимости, и Ханна отправилась на собрание Друзей в компании одного только Солона. В тот же день Джастес Уоллин вздумал посетить молельный дом даклинской общины – он не бывал здесь уже несколько месяцев. Как особо уважаемого Друга, который немало сделал для общины, Уоллина усадили на почетное место – на возвышение, чуть правее центра, рядом с прочими старейшинами. С этой точки Уоллин просто не мог не заметить Ханну и Солона.

Уже было упомянуто, какое впечатление обыкновенно производил Солон, но его мать буквально приковывала к себе взгляд каждого мыслящего человека. Даром что одетая по-квакерски и очень сдержанная в жестах, Ханна Барнс имела вид отнюдь не постный. На ее лице лежала печать одухотворенности – причем не только в те часы, что Ханна проводила в молельном доме. Ее черты не обладали какой-то особой привлекательностью, да и фигура тоже, однако всякий, кто встречал Ханну, бывал потрясен ее манерой нести себя – словно горящий светильник. Ханна редко отвлекала свои мысли от чужих нужд и никогда не думала о личных интересах. Ее глубокие, темные, широко поставленные глаза, твердость рта, ничего общего не имевшая с суровостью – губам случалось шевелиться в беззвучной молитве, возносимой за всех, кому тяжело живется, от скотов до человеков, так или иначе страдающих, – каждому внушали симпатию к этой женщине.

Довольно долго – без малого час – в молельном доме царило молчание. До сих пор ни один из Друзей, побуждаемый Внутренним Светом, не поднялся и не заговорил. С первых минут Уоллина подмывало встать и огласить свою концепцию – о роли богача как слуги Господнего, лишь управляющего материальными благами. Перед здешними Друзьями Уоллин не держал эту речь уже около года, тем временем в собрании прибыло новых лиц. Он почти дозрел, как вдруг встала тщедушная пожилая женщина в дешевом хлопчатобумажном платье серого цвета, в капоре, и, закатив глаза, дрожащим от волнения голосом заговорила:

– К Внутреннему Свету взываю, дабы поддержал меня и наставил. Сын мой Уильям – быть может, знакомый некоторым из вас, Уильям Этеридж, работал здесь, в Дакле, несколько лет назад – вернулся ко мне искалеченным и больным. Он лишился правой руки, да еще его терзает непонятная хворь. Доктор Пейтон, один из Друзей, пользует Уильяма, да только мне сдается, не жить ему. Мой сын не всегда вел себя достойно и многим наделал неприятностей, и все же он – мое единственное дитя, а Внутренний Свет, которому я всегда следовала по мере сил и разумения, говорит мне, что матери надобно любить сына, каков бы он ни был. Я и сама хвораю, денег нет вовсе, и вспоможенья никакого тоже нет, потому прошу всех вас помолиться за меня и моего болящего сына.

Она выдохлась и почти упала на скамью. В то же время сама эта слабость, оттененная силой веры, что подвигла несчастную мать обратиться к собранию, как бы возвысила ее над остальными. Друзья, потрясенные, молча молились; Джастес Уоллин собрался было встать и сказать, что проблемой миссис Этеридж немедленно займутся старейшины, но его опередила Ханна Барнс. В глаза Уоллину бросилось ее бледное лицо, озаренное жаждой исполнить свой христианский долг – чувством, которое столь часто охватывало Ханну.

– Точно так же, как взывает сейчас к Внутреннему Свету миссис Этеридж, – начала Ханна, – так и я взывала в свое время, а потому твердо знаю: мольба миссис Этеридж будет услышана. Истинно говорю: Уильям Этеридж исцелится материнской верой, как исцелился мой сын Солон, присутствующий здесь, когда ему шел восьмой год. Он поранился топором, рана загноилась, и он едва не умер. Я страшно боялась за него и была близка к отчаянию; он же, испуганный, разрыдался. Однако, веруя в безграничную мудрость и милосердие Творца, осмыслить которые нам, людям, не дано, я обратилась к Господу всей душой, вот как сейчас обращается миссис Этеридж, и что же? Мой сын тотчас исцелился; он сам это подтвердит. Страх оставил его. Боль унялась. Он улыбнулся, а в моей душе, отныне свободной от печали и тревоги, воцарился покой. Тут-то я и поняла: Господь услышал мою мольбу и спас моего сына, да и меня тоже. И вот теперь я совершенно убеждена – и убеждение мое основано на благодарности – в том, что Господь сделает для миссис Этеридж и ее сына то же, что сделал для нас с Солоном. Ибо разве когда-нибудь покидал он в нужде тех, кто взывает к нему с искренней верой?

Ханна села на место.

Тогда поднялся Солон, побуждаемый новым приливом любви к матери и преданности ей. Выждав, пока стихнет глухой гул, повернувшись влево, вправо и назад в знак того, что обращается ко всем присутствующим, он отчеканил:

– Все сказанное моей матушкой – правда. Я был при смерти и уже чувствовал, как она близка. Моя матушка молча молилась, а потом сказала мне, что Господь вверил ей жизнь мою. И сразу боль ушла. Мне стало легко и хорошо. Через три дня моя рана – а она была очень опасная – начала затягиваться, а через неделю совсем зажила, и я снова мог ходить. Свидетельствую: воистину Господь отвечает на молитвы.

На том, вновь оглядев собрание и встретившись глазами с матерью, Солон сел.

Сколь ни наслушался Джастес Уоллин подобных речей, а этот конкретный эпизод произвел на него изрядное впечатление. Во-первых, Уоллина тронули несчастье и нужда миссис Этеридж, ее любовь к сыну при полном осознании, сколь далек он от совершенства, но еще сильнее Уоллин был потрясен сочувствием и теплотой, которые просто и вдохновенно выразила миссис Барнс. Определенно ее рассказ о чудесном исцелении сына правдив, недаром же юноша сам подтвердил это при всех.

Какая сильная женщина; есть в ее высокой худощавой фигуре что-то от подвижницы. Наверное, люди к ней тянутся. Честность сквозит во всем ее облике, ибо лгуны не держатся столь прямо и столь уверенно. Поистине миссис Барнс как бы воплощает саму идею квакерского учения. Уоллин радовался, что не вылез со своими обычными постулатами: богач-де есть только управляющий, так как это было бы неуместно перед лицом столь сильной веры в немедленный отклик Господа на искреннюю мольбу! Сама идея управления материальными благами показалась Уоллину вымученной. Разве деньги способны исцелить умирающего, зарубцевать смертельную рану? Находясь под глубоким впечатлением (как и остальные члены общины), Уоллин дождался, пока старейшины поднимутся и начнут жать друг другу руки, тем самым показывая, что собрание окончено, и поспешил к Ханне – ее имя он заранее узнал у одного из старейшин. Ханна была уже окружена Друзьями. Уоллин взял ее за руку и сказал:

– Ты Ханна Барнс, верно?

Ханна кивнула, и Уоллин продолжил:

– Меня зовут Джастес Уоллин.

Солон уже успел отойти на пару шагов, но вдруг вздрогнул – без сомнения, перед ним был отец Бенишии.

– А это, конечно, твой сын, – добавил Уоллин, оборачиваясь к Солону и пожимая ему руку.

– Да, Солон – мой единственный сын, – сказала Ханна. – Моему мужу Руфусу пришлось ненадолго уехать в Сегукит – это в штате Мэн, мы раньше там жили, вот у Руфуса и остались кое-какие дела.

– Стало быть, ты недавно посещаешь здешнее собрание Друзей, – не унимался Уоллин, будучи под сильнейшим впечатлением от Ханны да и от Солона – с какой искренностью и горячностью мальчик подтверждал рассказ матери!

– Да, мы перебрались сюда всего полтора года назад. Мой муж управляет имуществом моей сестры с тех пор, как умер ее муж, Энтони Кимбер, это случилось два года назад. А теперь извини меня. Боюсь, миссис Этеридж уйдет, а я бы хотела поговорить с ней. Мне так понятно ее горе.

– Конечно, конечно! Прости, что задерживаю! – Уоллин посторонился, давая Ханне дорогу. – Я и сам намерен выяснить, чем именно могу быть полезен этой бедной женщине. Хотя община, без сомнения, ее не оставит.

Уоллин со всей сердечностью пожал Ханне руку, и она бросилась догонять миссис Этеридж. Имя Уоллин она впервые слышала и понятия не имела, что у этого человека есть дочь – предмет любви ее сына.

Солон же остался стоять, потрясенный: не диво ли, что отец Бенишии заговорил с его матерью и с ним самим!

– История, рассказанная нынче твоей матушкой и подтвержденная тобой, глубоко взволновала меня, – обратился к нему Уоллин. – И мне хотелось бы услышать ее вновь, желательно в подробностях. Будь добр, передай матери, что мы с женой приглашаем вас всех в гости, как только вернется твой отец. Мы живем в большом сером доме в самом начале Марр-стрит – наверняка ты этот дом видел. Дела я веду главным образом в Филадельфии, и там у нас тоже имеется дом – на Джирард-авеню, но нам нравится, когда обстоятельства позволяют, наведываться в Даклу.

С этими словами Уоллин взял Солона за руку. Ответное пожатие юноши своей горячностью едва не вышло за рамки учтивости, и немудрено: Солон, у которого в висках билось: «Бенишия! Бенишия!» – захлебывался благодарностью (судьбе ли, удаче или Внутреннему Свету, он и сам не знал).

Глава 11

Одним из скорейших следствий знакомства Ханны с Джастесом Уоллином стало ее избрание в комитет даклинской общины (комитетов было два: мужской и женский, и обязанностью входивших в них было посещать болящих и нуждающихся и по мере возможности им помогать).

Уоллин весьма удивился, когда услыхал, что Руфус Барнс и покойный Энтони Кимбер – свояки. Кимбера он неплохо знал при жизни: тот был клиентом его страховой компании. А вскоре после собрания Уоллин с женой заглянули, чтобы купить кое-чего к выходным, в бакалейную лавку Эдварда Миллера, что на главной даклинской улице.

Миллер, имевший среди даклинских Друзей прекрасную репутацию, был человеком приветливым и бизнес свой старался строить на личных симпатиях. При виде четы Уоллин он просиял – пожалуй, несообразно случаю.

– Кто это ко мне пожаловал! Друг Уоллин! Как поживаешь? Что-то ты совсем позабросил свой даклинский дом!

Уоллин принялся объяснять: Бенишия, мол, теперь учится в Окволде и не всегда приезжает к родителям на выходные, вот они с женой и решили сами навестить ее – остановятся в гостинице при колледже.

– Кстати, Уоллин, – продолжал Миллер, – у тебя здесь, в Дакле, появился конкурент. Я про эту твою теорию – что предпринимательство и богатство во всех видах создал сам Господь для общего блага. А звать этого конкурента Руфус Барнс. Он не местный – недавно приехал, раньше жил в Сегуките, штат Мэн.

Уоллин вроде заинтересовался, и Миллер с воодушевлением продолжил:

– Так вот этот Руфус Барнс управляет теперь имением Энтони Кимбера. И нет чтобы изымать имущество за долги – Друг Барнс учит должников, как надо хозяйничать на земле, чтоб земля, значит, доход приносила и было чем платить по закладным; еще и сына к этому делу привлек. Мало того, он покупателей ищет на продукцию, которую эти должники по его же советам выращивают. А сам поселился в Торнбро, милях в трех к востоку отсюда, и, доложу я тебе, изрядно преобразил старую усадьбу. Ее теперь и не узнать – просто загляденье, одна из лучших в наших краях. У Барнса двое детей – сын по имени Солон и дочь. Приятнейший человек, по-моему.

– А дочь как зовут? – спросила миссис Уоллин.

– Кажется, Синтия, – отвечал Миллер. – Они с братом два последних года учились в школе при нашей общине. На днях Мэри моя сказала, будто девочка собирается в Окволд – чтоб, значит, не отстать от своих кузиночек, дочек миссис Кимбер. Что до Солона, я слыхал, он хочет работать с отцом. Толковый парень, и прилежный вдобавок. Он ко мне иногда заходит.

– Весьма занятно, – перебил Уоллин. – Я рад узнать, что появился человек одних со мной взглядов. Хорошо бы число таких людей умножилось: я говорю прежде всего о Друзьях, – было бы замечательно, если бы все они приняли мою идею как руководство к действию. Я убежден, что мы, состоятельные люди, не более чем управляющие при Господе нашем.

– Ты совершенно прав, Друг Уоллин, – поддакнул Миллер, думая про себя, что Господнему управляющему (должность, на которую Уоллин сам себя назначил) не пристало накопительство в таких масштабах.

Через несколько дней любопытствующий Уоллин велел кучеру сделать крюк – он прикинул, что сможет, сам не будучи замеченным, оценить изменения, которые произошли с Торнбро. Усадьбу он помнил с детства; теперь, едва она открылась его взору, Уоллин понял: Торнбро возвращает себе былую прелесть. Этот Руфус Барнс, вроде простой фермер из какой-то глуши, оказался человеком тонкого вкуса: вон что сотворил с ветхим домом и запущенной землей!

Уоллин продолжил свой путь в Трентон, пребывая в приподнятом, как у первопроходца, настроении; у него родилась идея нанести визит Барнсам. В конце концов, он ведь уже познакомился с Ханной и Солоном. И с тех пор эти двое нет-нет да и вспоминались ему. Стоп! – оборвал себя Уоллин; уж не рассматривает ли он этого юношу как кандидата в зятья? Что за нелепость! Солон и Бенишия еще почти дети. И все-таки он пригласит Барнсов к себе в дом, причем очень скоро, а пока взглянет, как обстоят дела у миссис Этеридж и ее сына.

Оказалось, Лия Этеридж, швея, живет с сыном в ветхом домишке – едва ли не последнем номере на главной даклинской улице, почти у самого железнодорожного вокзала. Стены в доме фанерные, крыша из дранки, почерневшей от времени и непогоды, изо всех щелей дует. Жалкая миссис Этеридж провела Уоллина в дом и представила сыну – парню двадцати трех лет, словно потасканному неправедным образом жизни. Уильям Этеридж сидел в постели, обложенный подушками; кровать занимала угол одной из двух комнат (вторая служила швейной мастерской).

Уоллина потряс не столько сам тот факт, что Уильяму полегчало – это было видно, – нет, куда сильнее на него подействовало другое обстоятельство, а именно: перелом в болезни наступил сразу после молитвы Ханны – ну или ее рассказа на собрании. Уоллин потребовал уточнений, и Уильям подтвердил: да, его отпустило, «когда матушка была в молельном доме».

– А когда вас навестил посланный мною врач? – не отставал Уоллин (он просил своего семейного доктора заняться Этериджем).

– В День третий на той же неделе, – ответила миссис Этеридж. – Доктор оставил пилюли, и Уильям их принимает.

Значит, Уильяму стало лучше в День первый, а врач оставил ему лекарство лишь в День третий, прикинул Уоллин, но ничего не сказал: перед ним так и стояло вдохновенное лицо Ханны. Затем он подумал о Лии – как она любит недостойного своего сына! Ох уж эти матери!.. Впрочем, не ему судить.

– Я рад, что твой сын пошел на поправку. Скажу доктору, чтобы и дальше его пользовал, – с чувством пообещал Уоллин и тут же задался вопросом: зачем еще врач, когда у молодого Этериджа такие заступницы, как миссис Этеридж и Ханна Барнс? Разве не ясно, что Господь пощадил жизнь Уильяма в ответ на горячие, исполненные веры мольбы этих женщин?

Удрученный условиями жизни Этериджей, Уоллин кивнул Лии – дескать, проводи меня – и уже в дверях вынул из кошелька несколько банкнот. Лия вскинула руку в знак протеста, зашептала:

– Нет-нет, не возьму ни за что! Не могу взять, и точка!

– И все-таки позволь помочь тебе, Лия Этеридж, – торжественным тоном произнес Уоллин. – Ибо я побуждаем самой нашей верою и Господом нашим. Неужели ты пойдешь против его воли?

Лия изменилась в лице – Уоллин это заметил. Ее взгляд устремился прямо на него. Вот перед ней – Друг, такой же, как она сама. Лия слабо улыбнулась, и Уоллин вложил деньги ей в ладонь.

– Что наша вера, – продолжал он, – без истинной помощи в беде? Звук пустой! – Уоллин развернулся. Между порогом и землей была одна-единственная ступенька. – А касаемо врача… Если, по-твоему, его услуги больше не нужны, скажи, пусть не приходит. Мне открылось наконец-то благодаря миссис Барнс, что лишь в одном Господе Боге наши спасение и сила.

Сам растроганный своим поступком, как бы окрыленный, Уоллин пошел к экипажу. Он ехал прочь, а голову его переполняли мысли. Недостаточно, ох, недостаточно делает он для ближних! А думает о чем? Обо всяких пустяках. Нет, он должен укрепиться в вере. Вот Ханна Барнс – она поистине лучится Внутренним Светом. С Барнсами нужно сблизиться. В таком настроении спешил домой Уоллин. Ему не терпелось рассказать жене обо всем, что он пережил и перечувствовал за день.

Глава 12

Даклинский особняк Уоллинов был внушителен с виду и по-настоящему добротен. Первый этаж из серого плитняка – материала весьма популярного в Пенсильвании и Нью-Джерси в прежние времена. На второй этаж пошли дуб и сосна; украшали его фронтоны, а вдоль всей западной стены тянулась веранда с прекрасным видом – холмистая равнина словно разворачивалась, как рулон бумаги. Дом и прилегающий участок в добрых два акра окружала невысокая стена, опять же из плитняка. Земля здесь практически полностью была отведена под клумбы – они располагались строго геометрически, цветы на них высаживали по нескольку раз в сезон; дорожки бежали ровно, там и сям стояли каменные скамьи. Однако уоллиновским владениям не хватало очарования естественности – того самого, что царило в Торнбро. Всякий или почти всякий с первого взгляда понял бы, что этот дом в Дакле со всем декором тянет на сумму куда большую, нежели та, которую затратили на постройку первые владельцы Торнбро. И однако уоллиновский особняк ни в какое сравнение не шел с этим дивным уголком, где речка Левер-Крик, усыпанная маргаритками лужайка, старомодная беседка и высокая кованая ограда в сочетании с белеными стенами создавали особый дух. И не то чтобы Руфус имел намного больше вкуса, чем Уоллин: в этом смысле эти двое друг друга стоили. Просто особняк в усадьбе Торнбро проектировал архитектор с развитым, не в пример Барнсу и Уоллину, чувством прекрасного. Искренне любивший красоту и поклонявшийся ей, этот человек преуспел в своем деле; Руфус, к счастью, уловил посыл и не извратил его в процессе реставрации – результат же глубоко подействовал на Уоллина.

Вернувшись домой, Уоллин поведал жене, что нынче им были пережиты два откровения – религиозного и эстетического характера. Он описал не только обновленную усадьбу Торнбро, но и свой визит к миссис Этеридж, добавив, что теперь совершенно убежден: вера и молитва Ханны Барнс и самой Лии Этеридж дивным образом исцелили Уильяма. Рассказ произвел сильное впечатление на религиозную миссис Уоллин – она согласилась, что нужно поближе сойтись с Барнсами. В результате через несколько дней Уоллин нанес Барнсам официальный визит. В Торнбро его встретили со всей сердечностью – Руфусу очень польстило внимание такого человека к себе и своей семье.

Так началась дружба между двумя семьями – дружба, которой суждено было перерасти в родство. Вскоре Барнсы получили письменное приглашение на обед, назначенный на День первый, когда домой из колледжа приехали и Синтия, и Бенишия.

У всех Барнсов, кроме Ханны, дух занялся от восхищения, едва они вступили в уоллиновский особняк. Столы и стулья из резного красного дерева, ковры и звериные шкуры на паркете, огромные расписные вазы с цветами и декоративными травами потрясли Руфуса, Солона и Синтию. Не успели гости и хозяева расположиться в гостиной, как явился лакей и на подносе чистого серебра принес высокие бокалы с фруктовым соком. Барнсы не знали об обычае начинать прием с напитков и растерялись.

Корнелия Уоллин сразу прониклась к Ханне Барнс, а глава семьи чем дольше беседовал с Руфусом, тем приятнее находил безыскусность этого человека. Солон произвел на него прекрасное впечатление: рассудительный немногословный юноша определенно отличался вдумчивостью – если ему задавали вопрос, предполагавший твердое мнение или точные данные, Солон щурился и морщил лоб, и манера эта пришлась Уоллину по душе. Если у Солона не получалось ответить сразу, он обезоруживающе улыбался и говорил:

– Сэр, мои знания по этому предмету оставляют желать лучшего.

Иногда он добавлял:

– Могу только сказать, что такое, по моему мнению, вероятно.

Или:

– Я бы хотел подумать об этом, прежде чем отвечать.

Осторожность Солона в суждениях одобрял не только Джастес, его родители тоже были довольны.

Однако за внешним хладнокровием скрывалось крайнее волнение – ведь еще дома Солон узнал от матери, что Бенишия приехала к родителям на выходные. С первой встречи Солон надеялся понравиться Бенишии и страшно боялся, что у него не получится. Она ведь такая красивая, такая милая! О богатстве ее отца Солон вовсе не думал, разве только в связи с вероятностью, что Бенишия увлечется молодым человеком, который будет ей ровней. Ну конечно, сын состоятельного квакера произведет на Бенишию куда лучшее впечатление! Солон совершенно растравил себя такими мыслями. Он сидел как на иголках, наконец не выдержал – встал и принялся ходить по гостиной, разглядывая вещи, что вообще-то было у него не в обычае. Зато Уоллин преисполнялся к нему все большей благосклонностью, рассуждая: «Любознательный юноша, я в нем не ошибся!» Любознательность Уоллин полагал ценным качеством, особенно в деловом мире.

И тут впорхнула Бенишия – свежая, улыбающаяся, одетая к лицу, с книгами под мышкой. Солон увидел Бенишию раньше, чем собственные ее отец и мать, и она показалась ему воплощением изысканности – даром что платье ее было скроено с максимальной простотой из материи двух оттенков синего. Талию подчеркивал серый кушак, а головку покрывал квакерский чепец. О, это бледное, но отнюдь не болезненное личико! Эти фиалковые глаза! Эти белые ручки! Эта улыбка, адресованная родителям! Она возникла прежде, чем Бенишия заметила Солона, Ханну и Руфуса, ведь Солон, едва услыхав ее шаги, ретировался в угол, менее прочих грешивший показной роскошью, и уткнулся в «Дневник Джона Вулмена», что среди немногочисленных книг лежал на миниатюрной полочке.

Но вот Уоллин назвал его имя, и Солон оставил книгу, шагнул из своего укрытия, вперил в Бенишию взор, исполненный почти религиозного благоговения и трепета (откуда взялись эти эмоции, он и сам не сумел бы объяснить), и произнес:

– Здравствуй. Я очень рад снова тебя видеть.

Бенишия впервые улыбнулась ему одному, и Солон понял: она не раздосадована, а напротив – тоже рада. От сердца у него отлегло.

– Бенишия, – начал Уоллин, – кажется, нет нужды представлять тебе этого молодого человека. Вы вместе учились в школе, верно? И конечно, ты знакома с его сестрой, Синтией.

– Да, разумеется, – ответила Бенишия. – Мы с Синтией встречаемся на некоторых лекциях в Окволде.

Ободренный дружелюбием Уоллина и приветливостью Бенишии, Солон решился.

– Я тоже хотел поступить в Окволд, но нужен отцу здесь. Может, на будущий год поступлю, – выпалил он.

К тому времени Уоллин уже обсуждал с Барнсом, какие еще особняки в округе неплохо бы привести в подобающий вид, а Корнелия и Ханна наперебой высказывали друг дружке свои соображения относительно деятельности комитета. Бенишия сочла, что ее долг – развлекать Солона, и подхватила окволдскую тему.

– Думаю, тебе было бы интересно в Окволде. Чему только там не учат! – Последовал перечень лекций. – Конечно, юноши и девушки занимаются отдельно. У девушек свои классные комнаты и дортуары, у юношей – свои, но мы все встречаемся каждое утро за чтением Библии, да еще есть особые, общие лекции. В целом там почти как дома. Для посетителей построена очень милая гостиница: родители, например, могут приехать и остаться на выходные. Мои папа и мама часто приезжают, а к твоим кузинам собирается твоя тетя Феба.

Бенишии хотелось добавить: «Ты, Солон, мог бы вместе с родителями навестить Синтию или попроситься в Окволд с теткой», но она вспомнила отцовское предупреждение насчет молодых людей и решила, что прежде посоветуется с мамой, а то как бы чего не вышло.

Солон не посмел даже заикнуться о второй встрече: казалось, первой все и кончится. Больше они не увидятся, это ясно, думал юноша; душевного подъема как не бывало, и отчаяние отразилось на всем его облике. Бенишия это почувствовала и, вопреки давешнему решению, сказала напрямик:

– Приезжай в Окволд.

Внезапная перемена до такой степени изумила и обрадовала Солона, что с того момента он лучился восторгом и благодарностью. Бенишия эту метаморфозу, конечно, заметила, и ее охватила горячая жалость к Солону, ведь она сердцем поняла, сколь много для него значит. Бенишия постаралась искупить свою вину – показное безразличие – если не словами, так интонацией и жестами. Ее глаза смотрели на Солона нежно, с губ не сходила приветливая улыбка.

Вошел дворецкий и объявил, что обед подан. Торжественность его речи и важность всей фигуры, равно как и сама церемония приглашения к столу, для Барнсов были внове. Уоллин же приблизился к дочери и Солону и с улыбкой заметил:

– Я погляжу, вам двоим нашлось, о чем поговорить!

– Конечно, папа, – быстро отвечала Бенишия. – Я рассказывала Солону об Окволде и о том, что вы с мамой приезжаете ко мне на выходные. Наверное, Солон тоже мог бы как-нибудь приехать с вами, ведь у него в колледже сестра и две кузины.

– Почему бы и нет, – кивнул Уоллин. – Экипаж у нас просторный, а Окволд – очень милое местечко.

Бенишия, не сумев сдержать радость, воскликнула:

– Было бы замечательно, папа!

А Солон спустился с небес на землю и очень вежливо поблагодарил Уоллина за приглашение. Все складывалось как нельзя лучше.

– Не меня благодари, а мою дочь, – сказал Уоллин, обнимая Бенишию. – Это ее идея. Но мне она по нраву не меньше, чем вам двоим.

Глава 13

С каждой минутой Уоллин укреплялся во мнении, что с Барнсами его семья поладит (в частности, завяжутся – уже завязались – отношения между Солоном и Бенишией), но не одним этим обстоятельством объяснялось его радушие. Глядя на отца и сына Барнсов, Уоллин смекнул: вот оно, решение задачи. С недавних пор перед Уоллином стояла проблема коммерческого характера; касалась она страховок, закладных и займов, поскольку в Дакле и окрестностях как раз начали разворачиваться фирмы, такими операциями занимающиеся. Барнсы, старший и младший, определенно честны и прилежны, вдобавок они одной веры с ним, Уоллином, вот и пусть действуют от его имени.

Идея обрастала подробностями: Руфус откроет в Дакле контору – филиал филадельфийской страховой компании и банка, совладельцем которых является Уоллин; Солон будет работать с отцом. В первый год – или чуть дольше, если дело окажется прибыльным, – за аренду готов платить сам Уоллин. Его симпатия к Солону все крепла. Не имея собственного сына, Уоллин уже прикидывал: «Выжду время – возьму его в Филадельфию: пускай учится банковскому делу». Таким образом, еще прежде, чем дворецкий изрек «кушать подано», Руфус узнал о части планов Уоллина, одобрил их и даже сам заговорил о помещении под контору – мол, есть одно на примете.

Две недели спустя все было улажено, и Руфус с сыном стали подчиненными Джастеса Уоллина. Руфус арендовал половину складского помещения рядом с почтамтом Даклы, а Солон собственноручно, с помощью плотника и маляра, придал интерьеру максимально презентабельный вид. Уоллин внес свою лепту – прислал из Филадельфии три конторки, два стола, несколько стульев и картотечных шкафов; списанная как устаревшая в филадельфийском банке, для филиала эта мебель была в самый раз. Короче, деловой центр пополнился агентством недвижимости, которое также давало ссуды и оформляло страховки, – изрядный прогресс для такого городишки, как Дакла.

В жизни Солона появился новый стимул; ему бы радоваться, а он утратил гармонию с самим собой. Отныне образ Бенишии – ее лицо, улыбка, голос – не отпускал юношу ни на мгновение. Солон по-прежнему держал свои чувства в тайне, хотя порой его охватывало мучительное желание поделиться с кем-нибудь, в идеале – с матерью. Влюбленность, впрочем, не пересилила веры – вот почему один вид особняка Уоллин покоробил юношу. А как же квакерские заветы? Его стала мучить эта дилемма – роскошь против простоты, тем более что и нынешнее жилище Барнсов идею аскетизма отнюдь не воплощало – отец постарался. С другой стороны, в Сегуките они почти бедствовали – об этом Солон не забыл, – и вот его обожаемая матушка наконец-то окружена вещами, ласкающими глаз. Неужели после многих лет служения ближним матушке всего-то и причитается, что убогий коттеджик вроде сегукитского, при том что другие квакерские семьи имеют дома не в пример лучше? А насчет Уоллинов… кто такой Солон, чтобы по его требованию они полностью изменили уклад и стали жить строго по «Квакерской вере и практике»? Вот Уоллин платит ему целых пятнадцать долларов в неделю, а отец его старается ради доходов Уоллина, поскольку получает с них проценты, – это разве не противно квакерскому учению? Но кто другой дал бы ему, Солону – в его-то юные лета, – столь высокую должность? Да что там, сейчас и опытному человеку, труженику вроде отца, путное место получить ох как нелегко.

Прошло некоторое время, и Уоллин стал убеждать Руфуса, что двуколка его заодно с кобылой положению солидного агента не соответствуют. Пришлось их продать и купить новый экипаж, причем Уоллин возместил разницу в цене из собственного кармана, объяснив свою щедрость так:

– Я, Друг Руфус, не в убытке – ты ведь поместил в мою фирму закладные и страховки покойного Кимбера. Мы с тобой в этом графстве развернемся. А еще скажу тебе: таких сыновей, как твой Солон, днем с огнем не сыщешь.

Похвала настолько тронула Руфуса, что в тот вечер перед ужином он вслух прочел псалом Давида номер 33: «Благословлю Господа во всякое время; хвала Ему непрестанно в устах моих».

Так глубока была его признательность, что голос дрогнул, и это еще Руфус не догадывался о любви Солона к Бенишии и ее ответном чувстве, а тем более – о смутных планах Уоллина касательно этой пары.

Сам же Уоллин сразу понял, что не ошибся ни в Руфусе, ни в его сыне. Руфус нашел три особняка в окрестностях Даклы, и каждый из них, при минимальном вмешательстве реставратора, мог превратиться в загородную виллу – желанное приобретение для приличной семьи. А Солон прилежно вел бухгалтерию, встречался с потенциальными клиентами, на которых указывали ему отец и управляющий в Филадельфии, а иногда и сам находил таковых. Именно в этом деле Солону особенно хотелось отличиться, и любая перспектива увеличить капитал фирмы посредством нового страхового взноса или будущих процентов по кредиту возбуждала его, как заячий след возбуждает гончего пса.

Занятый работой, Солон все же находил время грезить Бенишией. А вот более трезвые мысли о ней причиняли юноше буквально физическую боль. Со званого обеда минуло несколько недель, а Бенишия никак не дала о себе знать. Тем не менее в тот период, отмеченный почти полной уверенностью Солона в том, что он забыт, он совершил два поступка. Никак не связанные ни с коммерцией, ни с любовью, они послужили его интересам в обоих аспектах – причем эффективнее, чем могло бы послужить всякое другое действие, им предпринятое.

Во-первых, склонный размышлять о вере, Солон купил себе Библию миниатюрного формата. В Дакле как раз открылся новый книжный магазин, Солон шел мимо витрины, и Библия ему приглянулась. Домой Солон ее не отнес – дома экземпляр имелся, хоть и весьма потрепанный. Библии нашлось место в конторе. Сравнительно недавнее выступление в молитвенном собрании было, так сказать, дебютом Солона, а между тем Внутренний Свет снисходил и на него, но Солон чувствовал, что для изложения Друзьям собственных поступков и мотивов ему пока недостает теоретической подготовки. Ее-то и даст новая Библия. Солон положил Библию рядом с «Квакерской верой и практикой», давним подарком матери, на угол стола, где ее очень скоро заметил Руфус. Растрогавшись и вознеся безмолвную хвалу Внутреннему Свету за то, что он столь дивно наставляет его сына, Руфус благоговейно промолчал. Однако лицо его просияло от глубокого морального удовлетворения, а в мозгу прозвучало: «Слава Тебе, Господи, мой сын на верном пути». С тем Руфус надел шляпу и пошел прогуляться – ему не хотелось смущать Солона. Теперь, когда они обосновались в Дакле и сын с головой погрузился в отцовские дела, Руфус проникся к нему глубоким уважением. Как энергичен, как рассудителен его мальчик; как почтителен с родителями и кристально честен со всеми без исключения!

В уоллиновской гостиной Солон, трепеща перед приходом Бенишии, уткнулся в «Дневник Джона Вулмена» (теперь он выписал себе экземпляр из Филадельфии). «Дневник» отныне лежал на его рабочем столе. Он очень увлек Солона – связное повествование о жизни выдающегося человека читалось легче, чем Библия или «Квакерская вера и практика». Вдобавок Солон знал, что «Дневник» прочла Бенишия, и поставил себе цель одолеть эту книгу до их новой встречи.

Уоллин, наезжавший в даклинскую контору посмотреть, как там дела, сразу заметил на столе Солона книги благочестивого содержания. Уоллину приятна была мысль, что он не обманулся, что молодой Барнс и впрямь заслуживает реальной поддержки. Подумал он и о Бенишии. Жена сказала, что Бенишия призналась ей: ни один юноша до сих пор не вызывал у нее такой симпатии, как Солон, и ей очень хочется, чтобы родители, когда в следующий раз соберутся в Окволд, взяли его с собой.

Вот как вышло, что после многих недель терпеливого ожидания Солон получил приглашение сопровождать чету Уоллин в Окволд. Было это в День седьмой, в самом начале апреля.

Глава 14

Для Ханны Барнс приглашение явилось не слишком большой неожиданностью – скорее уж предвестьем перемен в общественном положении семьи: перемен, по ее мнению, противных душевному складу Руфуса и детей, не говоря о ней самой.

Ханна считала, что в Сегуките они с Руфусом отлично устроили свою жизнь; ежедневный труд не угнетал ее и не отпугивал. А вот Феба, которая, казалось бы, сделала блестящую партию, отчасти утратила изначальные простоту и смирение, столь высоко ценимые Друзьями. Ближе ли дорогая Феба к Внутреннему Свету теперь, чем была, пока не связала судьбу с Энтони Кимбером? При всей любви к сестре ответить утвердительно Ханна не могла. С Уоллинами нечто похожее: как ни мила Корнелия, как ни учтив Джастес (он, кстати, нуждается в божественном руководстве, уж Ханна-то догадалась!) – оба, кажется, не сознают, сколь серьезной помехой на духовном пути может стать их богатство; да, хорошо бы донести до обоих эту истину.

Вот и сейчас: Уоллин обуреваем желанием выколотить побольше денег из округа Бартрем – для того он и нанял мужа и сына Ханны. Конечно, и Солону, и Руфусу нужна работа с достойной оплатой; иными словами, следует отпустить Солона в Окволд, да еще и с напутствием: приглашен ведь он от чистого сердца, но назавтра после того, как приглашение было получено, Ханна увидела сына во сне – дурном сне.

Сон этот приснился ей под утро, часа в четыре; она резко села в постели, потрясенная, и вспомнила все подробности. Солон прогуливался у изгороди из тонких жердей, за которой лежало пастбище, а на пастбище паслась красивая вороная кобыла. На плече Солон держал седло и уздечку – нарядные, темно-коричневого цвета. Вот он повесил то и другое на изгородь, перемахнул через нее и свистнул. Кобыла вскинула голову и рысью припустила к Солону. Приблизилась, остановилась, стала бить землю левым передним копытом, покуда Солон седлал ее. Но, когда все было готово, а сам Солон легко вскочил в седло и схватил поводья, кобылу как подменили. Она принялась кидаться из стороны в сторону, поворачивать морду, стараясь укусить Солона; она вставала на дыбы, приседала на передние ноги, неистово лягалась, чтобы Солон перелетел через ее голову. Однако Солон проявлял достаточно ловкости – кобыле никак не удавалось избавиться от всадника. Тогда она ринулась к изгороди. Силой толчка Солон был подброшен, перелетел через изгородь и упал ничком. Положение его рук, неестественно закинутых за голову, говорило о серьезной травме и потере сознания. Тут-то Ханна и проснулась. Ее била дрожь, на лбу выступил холодный пот.

Ханна вскочила, зажгла лампу, бросилась в комнату сына, приоткрыла дверь – и что же? Солон спал: дышал мерно и спокойно, пребывая, судя по всему, в полнейшем порядке. Ханна тихонько затворила дверь, вернулась в супружескую спальню, легла рядом с Руфусом и до утра не сомкнула глаз, гадая, к чему этот сон – красивая смирная кобыла, которая ни с того ни с сего взбесилась и нанесла Солону столь чудовищный вред. А сам Солон? Пока кобыла не начала свои выкрутасы, он ведь был совершенно уверен в ее кротости и дружелюбии!

Что все это значит? Ханна решила не пересказывать сон домашним, но ее не отпускало ощущение, что так или иначе он может быть связан с визитом Уоллинов в Окволд ну или с внезапным изменением материального и социального статуса самих Барнсов.

Однако Солон просто бредил выходными в Окволде – разумеется, из-за Бенишии. В Окволдской академии, или школе-пансионе, учились двести с лишним сыновей и дочерей филадельфийских квакеров. Разделение по половому признаку было здесь очень строгим. Юноши и девушки не только жили, питались и занимались науками в разных зданиях, но не могли пересечься даже в часы досуга. Вот почему каждая девушка с большим нетерпением ждала в гости родителей – отец и мать считались хозяевами гостиничного номера, и девушке дозволялось пригласить на чай любого юношу из числа учащихся. Бенишия, чуждая девичьей ветрености, относилась к визитам спокойнее – из юношей ее интересовал только Солон.

Тем не менее в день приезда Солона гости собрались и у Бенишии: она тоже воспользовалась родительским присутствием, чтобы пригласить, в частности, наследников двух богатых уилмингтонских семейств (к этим весьма красивым юношам питали слабость сестрички Кимбер). Была еще хорошенькая кареглазая Сюзан Скаттергуд; был друг Синтии по имени Барнабас Литл; были Коггешелл и Паркер – поклонники Бенишии. Впрочем, заметив, что она увлечена Солоном, оба переключились на Роду Кимбер. Окволдская суровая религиозность угнетала, и каждый с нетерпением ждал этих нескольких часов относительной свободы. Разумеется, ни о музыке, ни о танцах, ни об азартных играх не шло и речи. Юноши и девушки не могли даже принарядиться – их выходная одежда почти копировала повседневную.

Главное в тот день случилось, когда затеяли игру «ниточка-иголочка». На ухоженной лужайке, посреди которой стояла гостиница, было достаточно места, и вся компания числом четырнадцать человек с энтузиазмом стала строиться в шеренгу. Солон бросился к Бенишии, но его опередили Коггешелл и Паркер – Бенишию, оказавшуюся между ними, держали за руки. Тут Солон увидел, что Лора Кимбер беспомощно озирается, стоя во главе шеренги; Солон поспешил к ней, взял за руку – теперь «иголочкой» был он. От Бенишии (и соперников) его отделяли две трети «ниточки». Кровь в нем вскипела.

– Вот что, Лора, – сказал он кузине, – как только я обниму тебя за талию – живо отцепляйся от остальных.

Все наконец-то выстроились; Солон крикнул: «Начали!» – и пустился бежать, резко поворачивая то вправо, то влево, как и полагалось по правилам игры. Остальные следовали за ним, стараясь не расцепиться, – выпустивший руку товарища обычно падал. Солон был силен и ловок. Очень скоро он заметил, что Бенишии в таком темпе не продержаться; этого он и добивался. Мощным рывком уйдя влево – то есть в сторону Бенишии, – он шепнул Лоре:

– Отцепляйся! Я тебя удержу!

Лора послушалась, и вся шеренга, лишившись «иголочки» – Солон-то отцепился заодно с Лорой, – попросту распалась, но он был уже возле Бенишии. Она еле-еле сохраняла равновесие, ведь Коггешелл и Паркер тоже отпустили ее руки. Момент был решительный. Солон обвил рукой талию Бенишии, и девушка удержалась на ногах.

– Ты меня просто спас! – воскликнула Бенишия, лучась благодарностью. – А то ходить бы мне с разбитым носом.

– Я бы такого не допустил.

– Вот интересно, каким образом? Ты ведь был далеко.

– Скажу, если обещаешь, что это останется между нами.

– Обещаю, – выпалила Бенишия, растроганная и польщенная дальновидностью Солона и вдобавок заинтригованная: раньше она за ним коварства не замечала.

– Я нарочно так повернул, когда понял, что всему «хвосту» – и тебе – грозит падение. – И Солон указал на игроков, которые поднимались с земли и отряхивались.

– Значит, ты все подстроил, чтобы меня выручить? – уточнила Бенишия. В голосе ее Солон уловил если не любовь, то чувство, очень к любви близкое. – Какой же ты сильный, если сумел разрушить целую шеренгу!

– Ты меня простишь? – В его взгляде была мольба. – Простишь за то, что я поддался искушению?

– Солон! – Бенишия буквально выдохнула его имя. – Какое прощение? Это ведь просто игра.

Около секунды он безмолвствовал, словно искал и не находил нужных слов.

– Если б я… если б я только мог… – начал Солон и запнулся.

– Что, Солон?

– Бенишия, – вымучил он, – я не в силах… потом скажу.

Они уже стояли в кругу приятелей – поневоле пришлось бросить объяснения и включиться в общую болтовню.

Глава 15

Это признание в нежных чувствах потрясло и Солона, и Бенишию – оба не ожидали от себя подобной смелости. Зато, едва сцена была прервана, обоих начало потряхивать. Бенишия боялась реакции родителей – что они подумают, что предпримут, если заметят, как ее тянет к Солону, а его – к ней?

Что касается Джастеса Уоллина, он поощрял Солона исключительно в коммерческих делах. Бенишия, прикидывал Уоллин, еще дитя, да и Солон тоже. Надо выждать, поглядеть, какой из этого юноши получится делец. Вот почему после возвращения из Окволда Солон не получал вестей о Бенишии – разве только Синтия нет-нет да и упомянет ее в разговоре. Так продолжалось до конца учебного года – то есть до последней недели мая.

Зато действовали иные силы. Рода Кимбер, которой уже исполнилось шестнадцать, обладала внешней привлекательностью и живым нравом. Воспитание в квакерской вере не заглушило в этой девушке чутья, и чутье это подсказывало: жизнью движет половое влечение. В свои шестнадцать Рода уже имела желания и угадывала таковые в представителях противоположного пола; правда, пока дело не шло дальше милых улыбок, которые Рода, впрочем, дарила только юношам из семей, равных Кимберам по положению либо Кимберов превосходящих. От отца ей передалась тяга к праздности и роскоши, и пусть матушка не жаловала излишеств материального характера, да и в других квакерских домах, где случалось бывать Роде, благословенная простота еще не сдала позиций – за пределами квакерского мирка роскошь била в глаза. То было время, когда в Филадельфии и окрестностях каждый, кто мог, обзаводился чистокровными лошадьми и блестящим экипажем, а также дорого и пышно, и в соответствии с модой, убирал свой дом и свое бренное тело.

Роде хотелось вырваться из привычной среды. Простота, столь ценимая квакерами, ей претила, расчет был на замужество. От внимания Роды не укрылась сердечность Бенишии к Солону во время его визита в Окволд, и вообще Барнсы и Уоллины (отметила она), похоже, намерены сблизиться. И Рода решила: надо тоже показать себя во всей красе – устроить прием. Трентонский дом сгодится; Солон будет среди гостей как приманка для Бенишии, а еще Рода пригласит, скажем, четверых юношей из Окволда, и в их числе – Айру Паркера, давнюю свою пассию.

Однако тут перед ней встал вопрос первостепенной важности – где именно собирать гостей? Ведь дом Кимберов не чета особняку Уоллинов. Нет, у них, конечно, обстановка достойная, а вот места мало. Вдобавок при доме нет участка; расположенный на одной из самых престижных трентонских улиц, он, увы, зажат между другими столь же тесными домами. Тут нечего и думать о забавах на свежем воздухе, которым все общество предавалось бы на лужайке перед даклинским домом Уоллинов или в Торнбро. Вот где простор! Угораздило же матушку отдать дяде Руфусу такое прелестное местечко! Правда, пока Барнсы не переехали из этого своего Сегукита, сама Рода ничего прелестного в запущенном неряшливом Торнбро не находила, но теперь-то усадьба просто идеальна для ее праздника! Айре Паркеру можно сказать, что матушка подарила усадьбу тете Ханне с дядей Руфусом – это Айру заинтригует. Зря только Барнсы расписали все стены девизами и библейскими цитатами. Впрочем, не беда – гости-то будут сплошь квакеры, им ли язвить по этому поводу?

Оставалось подольститься к Синтии – пусть подаст мысль о приеме в Торнбро. Влюбленный в Бенишию Солон будет только за. В итоге все у Роды сладилось. Солон внутренне ликовал: Ханна двойного дна не заметила и охотно дала согласие. Бенишия, увлеченная Солоном, с радостью приняла приглашение, и через три недели праздник из эфемерной идеи стал делом решенным. Его назначили на первую субботу июня.

Глава 16

Не было и быть не могло места более подходящего для забав, чем усадьба Торнбро: по крайней мере, так решили про себя все юные гости – взрослеющие, но пока неискушенные. Самый ландшафт дышал романтизмом, особенно – тенистые берега прелестной Левер-Крик. Просторная беседка – листья плюща только-только начали проклевываться из почек и нежно просвечивали на солнце – располагала к тихим играм и даже к флирту. Что до игр подвижных, тетя Феба взяла их на себя. Заинтересованная в социальном подъеме зятя и племянника, а также заботясь об успехе пикника, затеянного дочерью, Феба постаралась учесть предпочтения каждого из гостей. Она выделила на лугу место под теннисную площадку, привезла сетку, ракетки и мячи, а также инвентарь для игры в крокет. Ей же пришла мысль купить сачки, чтобы желающие могли ловить в Левер-Крик медлительных пескариков и прочую мелкую рыбешку. Заодно уж Рода попросила шахматные и шашечные доски и домино – и они тоже были куплены. Карточные игры, разумеется, не обсуждались.

Словом, развлечения были на любой вкус, да и погода не подвела. Под впечатлением от перспектив, что, несомненно, открывались перед Солоном, Рода в его присутствии вела себя как радушнейшая из хозяек, и Солон далеко не сразу догадался, что истинный адресат этой нарочитой оживленности и любезности не кто иной, как Айра Паркер. До сведения сего юного джентльмена было незамедлительно доведено, что сами Уоллины сочли обязательным, несмотря на известные затруднения, доставить Бенишию прямо из Филадельфии, а вечером они заберут ее в свой даклинский дом.

Солон же с того момента, как привезли Бенишию, ходил словно зачарованный. Бенишия показалась ему воплощением самой весны; он млел от ее бледно-голубого муслинового платья, от темно-синего капора – личико, им обрамленное, еще больше, чем обычно, напоминало цветок. Настоящие цветы – миниатюрные розовые розочки – были приколоты к ее корсажу. Юбка длиной по щиколотку время от времени позволяла разглядеть серые туфельки с синей отделкой. Бенишия прибыла вскоре после полудня в сопровождении отца и матери, и Солон тотчас повел ее на экскурсию – правда, к ним присоединились еще несколько юношей и девушек. Бенишия помнила плачевный вид Торнбро, а в преображенной усадьбе все вызывало ее восторг и удивление.

Осматривая дом, Бенишия в каждой комнате замирала перед библейской цитатой.

– Ах как это удачно придумано! Чья была идея?

– Папина, – отвечал Солон, – но выбирать цитаты помогала матушка.

– И моя тоже, – встряла Рода. Ее зависть взяла: что это Бенишия нахваливает Руфуса, будто он в одиночку отремонтировал Торнбро?

– Да, это так, – поспешно и кротко подтвердил Солон. – Если бы не тетушка Феба, мы вообще не переехали бы в Даклу. Тетушка выбрала моего отца управлять имуществом, когда умер дядя Энтони. Этот дом не наша собственность. Купить его нам не по карману. Мы живем здесь только благодаря тете Фебе. Торнбро вообще находится в списке усадеб, выставленных на продажу, и приобрести его через даклинский филиал, где мы с отцом работаем, может всякий – были бы только деньги.

Слова Солона пришлись Роде по вкусу – вот лучшее объяснение сути отношений между Барнсами и Кимберами, решила она. Зато Бенишию эта сцена покоробила: ей больно было видеть Солона умышленно приниженным собственной кузиной. Вдобавок от деятельности Руфуса Барнса в кимберовской усадьбе больше всех выиграл не кто иной, как матушка Роды. Ни словами, ни мимикой Бенишия не выдала своих чувств, но Рода с той поры ей разонравилась.

Солон же, начитавшийся «Дневника Джона Вулмена», страшился, как бы тень сомнения в бескорыстии семьи Барнс не легла на сердце Бенишии. И вот, едва они остались наедине, юноша попытался представить себя и своих родителей в истинном свете.

– Видишь ли, Бенишия, – начал он, – до переезда в Даклу мы жили в Сегуките. У нас только и было, что ферма и домик при ней, да еще отец держал фуражную лавочку. Я помогал и на ферме, и в лавке. Не хочу, чтобы ты на наш счет заблуждалась. Мы и вправду очень многим обязаны тете Фебе. Здесь дела у нас пошли в гору только благодаря ее любви и доброте.

Бенишия некоторое время молчала.

– Прошу тебя, Солон, – заговорила она наконец, вся подавшись к нему, – не надо объяснений. Сам ведь знаешь, как мы к тебе относимся. У папы и мамы твое имя с языка не сходит, а я… – Она осеклась, и щечки у нее вспыхнули.

– Бенишия! – воскликнул Солон с дрожью в голосе. – Бенишия, что ты хотела сказать?

Но Бенишия не ответила – они приближались к речке, где под развесистым деревом, среди маргариток и лютиков, сидели над самой водой Рода и Айра Паркер.

– Идите сюда, посмотрите на рыбок! – крикнула Бенишия. Они с Солоном как раз остановились на мостике, под ними журчала вода.

– Пока сюда не переехал мой дядюшка Руфус, – заговорила Рода, обращаясь к Паркеру, но достаточно громко, чтобы ее слышала и Бенишия, – это была сущая канава – сплошные коряги, камни да тина. А потом моя матушка распорядилась вычистить русло, и вот гляди, какая славная получилась речка. Кстати, Солон, принеси-ка нам сачки: те, что матушка купила в Филадельфии, – будем ловить пескарей. Они проныры, но мы-то ловчее. Отлично повеселимся.

Действительно, чуть ниже по течению, меж островков, образованных водорослями, хорошо просматривались серебристые, серенькие и бурые пескари, да и рыбы покрупнее, некоторые резвились, другие словно дремали в тихой воде.

– Я сбегаю! – Паркер вскочил на ноги. – А где они лежат?

– Нет, я сам принесу, – сказал Солон. – Ты не найдешь.

И он бегом бросился к дому.

Вскоре Солон вернулся с сачками и, оделив Роду, Паркера и Бенишию, остальные положил на видном месте. Бенишия перебралась на другой берег по мостику, и Солон последовал за ней.

– Рыбкам без воды никак нельзя, – приговаривала Бенишия, склоняясь над речкой. – Я их буду сразу отпускать, если, конечно, вообще поймаю. Зато уж в другой раз они не попадутся.

Солон рассмеялся:

– Вот так занятие – пескарей осторожности учить!

В эту минуту некий Адлер Келлес, растянувшийся на бережке выше по течению, издал торжествующий клич, и Солон с Бенишией увидели, что в его сачке бьется изрядная рыбина. Вот Келлес выхватил добычу и швырнул на траву позади себя.

– Окуня поймал! – ликовал он. – Таких с десяток штук – вот и ужин!

Бенишия едва не уронила сачок в воду.

– Пожалуйста, отпусти его, Адлер! – вскричала она. – Скорее брось обратно, а то он погибнет! Ты все равно его есть не станешь.

Мольба как таковая ничуть не тронула Адлера Келлеса, зато свой эффект возымели нежный голосок и личико, подобное цветку.

– Ладно, ладно. – Келлес поднялся и бросил окуня в речку. – Я не убийца рыб, Бенишия Уоллин, о нет. Просто слыхал, что окуни недурны на вкус, вот и думал отведать. Успокойся – он живехонек: вон, плавает.

Впрочем, куража у Келлеса поубавилось: вид был почти покаянный.

Рода и Паркер, наблюдавшие эту сцену, дружно рассмеялись.

– Какой смысл вообще ловить рыбу, если ее все равно выпускаешь? – отчеканила Рода.

Солон, от природы прямодушный, не мог не признать, что вопрос правомерен. Бенишия притворилась, будто не слышит, и тогда Солон предложил пройти берегом выше по течению – туда, куда комментарии его кузины уж точно не долетят, – что и было сделано. И вот, пока Бенишия высматривала среди водорослей рыбу покрупнее – такую, которой не нанес бы вреда сачок, – Солон, ошалевший от ее упоительной прелести и близости, предпринял попытку открыть свои чувства. Он скажет Бенишии, сколь она прекрасна и сколь много значит для него. Увы – впервые в жизни Солон обнаружил, что не в силах связать двух слов.

– Мисс Бени… то есть Бенишия…

– Да, Солон. – Она всем телом повернулась к нему, желая поощрить. – Я слушаю. – Бенишия заметила, что губы у него побелели, а нижняя и вовсе подрагивает. – Солон, ты сам знаешь: мне ты можешь сказать все, абсолютно все. Потому что я… я… – Она прикусила язык.

Что это с ней? Откуда взялась развязность – и куда подевалась девичья скромность? Бенишии вдруг стало дурно; она, возможно, бросилась бы прочь, если бы не слабость во всем теле. А в следующее мгновение она увидела, что губы у Солона дрожат, и поняла, что не покинет его. Никогда. Вот он перед ней: юный, сильный, прямодушный, красивый и такой слабый, потому что любит ее. Бенишию охватило желание ободрить его, но тут снова раздался голос Солона, а рука его стиснула ее ладошку.

– Бенишия! Бенишия, я тебя люблю. Наверное, нельзя мне такое говорить, но я просто весь извелся. Меня удерживал страх, что ты рассердишься, потому до сих пор и молчал. Мне было так тоскливо без тебя – словами не передать! Не раз и не два я начинал письмо к тебе, но откладывал – духу не хватало. Ну да теперь скажу: ты для меня – все, вся жизнь. Пусть мы даже больше не увидимся – я хочу, чтобы ты это знала. Даже если я тебе не нужен, я буду всегда тебя любить!

Солон увидел, что Бенишия поникла головой, что у нее слезы на глазах, и осекся.

– Бенишия! – вскричал он. – Пожалуйста, прости меня! Я был непозволительно дерзок, я…

– Ну что ты, Солон. Я не потому плачу, что рассердилась. Это слезы счастья – ведь я тебя тоже люблю, неужели ты не догадался? Люблю, наверное, с той минуты, как впервые встретила. Я тебя люблю, и буду…

Бенишия не закончила фразу, увидев, что Рода и Айра Паркер идут по мостику, и поспешно наклонилась к воде, словно высматривала рыбок. Солон, изо всех сил прикидываясь невозмутимым, обернулся к Роде и Паркеру и небрежно заметил:

– Здесь, выше по течению, рыба чересчур пуглива.

Так он выгадал время для Бенишии. Девушка выпрямилась и направилась к мостику уже с готовым объяснением: что-то попало в глаз, надо его срочно промыть.

Глава 17

Той ночью Солон почти не спал: подхватился сначала в три часа, затем в четыре, в пять… наконец, в половине восьмого встал с постели и вышел из дому. Яркое июньское утро дышало прохладой. Был День первый – значит, прикинул Солон, завтрак подадут в девять, не раньше. Ханна услышала тихий стук парадной двери и, приникнув к окну, увидела, как Солон нервно ходит взад-вперед по лужайке. Что мучает ее мальчика? Возможно, дурной сон запал ему в душу. Что делать ей, матери, как помочь? Этого Ханна не ведала.

Солон же почти бессознательно направился к мостику и скоро очутился на месте давешнего объяснения. Как очаровательна была вчера Бенишия, когда совсем по-детски склонилась над речкой со своим сачком! Вот здесь, на этом берегу, среди июньских цветов, она призналась, что любит его. Но как им вести себя теперь, когда главное сказано? В Пенсильвании тех времен ни один отец-квакер не отдал бы семнадцатилетнюю дочь за такого юнца, как Солон, тем более если этот отец – Джастес Уоллин. Дочь – единственная наследница огромного состояния, а у соискателя молоко на губах не обсохло и карьера только-только начинается. Солон побрел обратно к дому – воспоминания были слишком тяжелы.

После завтрака он вместе с родителями и сестрой поехал на молитвенное собрание. Возможно, Господь явит ему верный путь; возможно, Господь явит и Бенишию – во плоти. Увы, Уоллинов на собрании не было – Солон это сразу заметил. Значит, вернулись в Филадельфию. Сказала им Бенишия или нет? Если сказала, они могли специально ее увезти. Солон предавался невеселым мыслям в полной тишине, ибо очень долго никто из Друзей не ощущал позыва встать и заговорить.

Наконец молчание было нарушено.

– У меня возникли соображения, и Господь побуждает меня ими поделиться, – начал некий Друг. – Вот они: ежели кто верует, что помыслы его чисты и праведны – какого бы предмета сии помыслы ни касались, – тот должен уверовать и в Творца и Управителя жизни, ибо он не допустит, чтобы верующий в него сбился с пути. В Евангелии от Иоанна – в главе четырнадцатой, в тринадцатом стихе – Иисус сказал: «И если чего попросите у Отца во имя Мое, то сделаю». Только он еще добавил: «Если любите Меня, соблюдите Мои заповеди».

Говоривший, по имени Оливер Стоун, с точки зрения Солона совсем не годился для того, чтобы нести Слово Божие. Стоун держал скобяную лавку, а собой был низкоросл, морщинист и сед; вдобавок его мучил нервный тик – правое плечо дергалось. Тем не менее бессознательно ждавший некоего знака Солон проникся стихом, который процитировал Оливер Стоун. Он даже чуть успокоился и ободрился, и у Ханны (она, сидевшая довольно далеко, на другой половине помещения, не сводила с сына глаз) отлегло от сердца.

Впрочем, к следующему утру Солон вновь сник и по пути на службу мрачно взвешивал последствия объяснения с Бенишией. Он всегда сам заходил на почтамт за корреспонденцией, зашел и в то утро. Ему казалось, что его ждет письмо от Бенишии или от Джастеса Уоллина, уж конечно, в последнем случае Солон получит выговор за неподобающий интерес к Бенишии, но письма оказались сплошь деловые – все до одного были адресованы компании «Уоллин Риал Эстейт-энд-Лоун». Солон вскрыл их и быстро прочел, обнаружив, в частности, просьбу некоего фермера о займе в пятьсот долларов. Уоллин будет доволен, подумалось Солону, да и отец тоже.

Возле конторы его остановил Мартин Мейсон, директор единственного в Дакле банка. Банк этот уже двадцать лет выдавал кредиты фермерам и коммерсантам по всей округе. После формальных приветствий и вопросов о здоровье отца и матушки Мейсон внезапно сделал Солону неожиданное предложение – перейти на службу в его банк. Там, говорил Мейсон, Солон получит должность клерка общего профиля и помощника кассира с жалованьем двадцать пять долларов в неделю. Мейсон не упомянул, что крайне обеспокоен деятельностью тандема Барнс – Уоллин, каковой вторгся в его, Мейсона, исконную сферу – кредитование и заклад земель, зато сказал, что готов принять в свой банк и Руфуса – причем на более выгодных условиях, чем тот имеет у Джастеса Уоллина.

Солон, немало удивленный, поблагодарил, но заметил, что ответить сразу не может, и тем более не вправе говорить за отца; впрочем, он передаст отцу, чтобы заглянул к мистеру Мейсону. Объясняясь, Солон упирал на то, что мистер Уоллин много сделал для них, и они ему очень признательны.

Тем временем сам Уоллин, понимая, что богатеет благодаря даклинскому филиалу и, в частности, усердию Солона, уже подумывал, не повысить ли ему жалованье до двадцати долларов в неделю; знай об этом Солон, сильно смутился бы, а еще испытал бы потрясение – выходило, что его страхи напрасны, обстоятельства же сулят укрепление материальных позиций. Буквально на другой день прилетело самое желанное письмо. Бенишия сообщала, что долго думала и вот решила ничего не говорить родителям об их любви, и Солон пусть тоже таится, пока она вновь ему не напишет.

Глава 18

Едва услыхав о посулах мистера Мейсона, Руфус решил, что Уоллину непременно надо про них узнать, причем от него самого либо от Солона – сия прямота послужит на благо им обоим. Да, Руфус пойдет к Мейсону, и пускай Мейсон изложит свои условия в письменном виде; это будет уже документ, и его-то Руфус предъявит мистеру Уоллину – разумеется, ничем не намекнув, что они с сыном хоть на миг задумались о нарушении связей, столь высоко ими ценимых.

И вот назавтра Руфус отправился к Мейсону и получил желаемое – бумагу, которая подтверждала намерение Мейсона платить Солону двадцать пять долларов в неделю, а Руфусу отчислять пятнадцать процентов от каждой сделки. Однако в тот же день сам Уоллин наведался в даклинскую контору с мыслью известить Солона о повышении жалованья. Солон был один, и Уоллин сердечно приветствовал его.

– Доброе утро, Солон, как поживаешь? Здоровы ли твои родители? Моя дочь только и щебечет, что о восхитительном приеме в Торнбро.

Солон отвечал любезностью на любезность, после чего Уоллин без обиняков заговорил о деле.

После столь обнадеживающего начала перспектива перейти на службу к Мейсону показалась Солону еще менее привлекательной; в то же время он знал, что открыться следует немедленно. Отец вот-вот вернется, вдруг он с порога покажет Уоллину письмо? Нет, Солон должен все объяснить до появления отца. Так он и поступил.

Против ожиданий, Уоллин нисколько не рассердился, наоборот, внезапно выкристаллизовалась идея, которую он до сих пор толком не обмозговывал, считая, что время терпит. Оказалось, время-то как раз и приспело: в его, Уоллина, долгосрочных интересах будет определить Солона к себе в банк – в головной офис, что в Филадельфии. Перемены очевидны, экономический рост безудержен, коммерческая деятельность во всех своих формах никогда не шла с таким размахом. Он же, Уоллин, хотя и окружил себя людьми, кажется, способными и честными, не простит себе, если проворонит Солона. Поистине юноши столь высоконравственные и прилежные на дороге не валяются. Вот и Мейсон разглядел, что Солон – с задатками. А что до Руфуса, он сына отпустит – найти ему замену в конторе будет нетрудно.

Уоллин немедленно изложил свой план Солону. Юноша слушал, еле сдерживая восторг. Ему повысят жалованье, он станет служащим филадельфийского банка, поселится в Филадельфии (где есть шансы периодически видеться с Бенишией) – вот какие мысли в числе прочих вертелись у Солона в голове.

Руфус возражать не стал. Они с Уоллином дополнительно обговорили условия, и в итоге было решено, что Солон станет получать двадцать пять долларов в неделю плюс компенсацию расходов на поездки в Филадельфию и обратно, а Руфус останется единственным в Дакле представителем Уоллина по всем вопросам.

Мечты о Бенишии, которые еще недавно Солон считал несбыточными, облекались плотью. Солон решил, что непременно напишет любимой в Окволд и расскажет об удивительном повороте в своей судьбе.

Глава 19

Покуда Солон обдумывал, как подаст Бенишии свои новости, его родители получили письмо от нее самой. По форме это была всего-навсего предусмотренная этикетом благодарность довольной гостьи: такую адресуют сразу всем устроителям приема, но Бенишия постаралась открыть Солону (и только ему одному, так, чтобы не догадались остальные), сколь глубоко ее чувство – столь же глубоко, сколь и его любовь, даром что сам Солон пока не решался в это поверить.

Удивительно, как Бенишия, при своем неординарном темпераменте, сумела встретить такого юношу, как Солон: крепкого телом и чистого душой, совсем не похожего на молодых людей, которые в последние несколько лет добивались ее расположения! С ней, как и с другими девушками, Солон неизменно был учтив, сдержан и даже робок, но в спорте, в любых играх проявлял и силу, и ловкость. Взять игру в «ниточку-иголочку»: шеренга была разбита Солоном с легкостью и единственной целью – не дать упасть ей, Бенишии. В то же время на берегу Левер-Крик, когда он заговорил о любви, на глаза ему навернулись слезы – именно они да еще подавленный всхлип вызвали ответное признание, также смоченное слезами, именно тогда Бенишия поняла, как сильно любит Солона. Вот и сейчас, думалось ей, он не пишет потому, что очень щепетилен: ведь Бенишия – дочь его патрона! Но ей-то известно, как высоко ставят Солона ее родители. Впрочем, достаточно ли высоко, чтобы рассматривать его как претендента на ее руку или как будущего зятя? Это другой вопрос. Именно поэтому Бенишия продумала каждое слово в своем письме к мистеру и миссис Барнс, Солону, Синтии, миссис Кимбер и ее дочерям, и вот что у нее получилось:

«Дорогие Друзья!

С вами я провела изумительный день. Ты, Ханна, твоя сестра Феба Кимбер, ее дочери – мои милые подруги Рода и Лора – и, конечно, твои сын Солон и дочь Синтия, в прошлый День седьмой устроили восхитительный прием для многих Друзей, в том числе и для меня. Я никогда не забуду ни твоего очаровательного дома, ни прелестной речки Левер-Крик, ни наших игр, из которых самое большое удовольствие доставила мне ловля пескарей сачком – ей учил меня твой сын Солон; словом, все, решительно все было безупречно в тот день.

Мои папа и мама просили передать, что были очень рады встретиться с вами. Они выражают надежду, что Руфус Барнс, ты, Ханна, Солон, Синтия и сестры Кимбер со своей матушкой посетите нас, как только мы приедем в наш даклинский дом.

С искренней любовью и благодарностью,

Бенишия Уоллин».

Письмо было передано Фебе Кимбер. Ее дочери, хоть и рассчитывали на иную форму приглашения – непосредственную, а не через Барнсов, – остались вполне довольны. Они поедут к Уоллинам в гости, а это главное. Солон, живо уловив посыл Бенишии, воспарил душой; приземлила его только вечная тревога, что мистер и миссис Уоллин будут против их любви. Вот почему, сочиняя ответное письмо, в котором сообщалось о его продвижении по службе, Солон просил Бенишию быть осторожнее, чтобы ни словом, ни поступком не вызвать подозрений отца и матери.

Он писал:

«Бенишия, дорогая моя!

Я очень тебя люблю и жажду с тобой увидеться, но ты, пожалуйста, не говори пока обо мне ни с отцом, ни с матушкой, а также не выказывай мне особых знаков внимания, потому что я опасаюсь, как бы это нам обоим сейчас не повредило. Мне больно просить тебя об этом – особенно теперь, когда ты открыла мне свою любовь и я мечтаю о тебе день и ночь, – но я готов потерпеть.

Еще сообщаю, что нахожу слишком неудобными ежедневные поездки в Филадельфию и обратно в Даклу, поэтому решил снять комнату поближе к банку твоего отца и жить там с понедельника по субботу, а домой возвращаться на выходные. Я рассудил, что в течение рабочей недели ты могла бы писать мне на филадельфийский адрес; по-моему, дурного в этом не будет, как нет ничего дурного в моих письмах к тебе в Окволд. Если ты согласна, давай переписываться именно так – по крайней мере до тех пор, пока мне не удастся зарекомендовать себя перед твоим отцом с наилучшей стороны.

Ох, Бенишия, сколько еще предстоит нам часов и дней ожидания, а я так люблю тебя! Пиши мне в Даклу, пока я не сообщу свой новый адрес. Пожалуйста, ответь на это письмо, как только сможешь.

Твой Солон».

Через несколько дней пришел ответ Бенишии.

«Мой дорогой Солон!

Как же рада я была получить твое чудесное письмо, и как я счастлива, что папа перевел тебя сюда, в Филадельфию. Ведь все, что я тебе сказала у речки Левер-Крик, правда. Я очень тебя люблю и очень хочу поскорее увидеться с тобой вновь. Это прекрасно, что ты поселишься в Филадельфии: теперь я смогу приглашать тебя в гости, и для твоих посещений нашего дома не будет никаких помех. Попробую устроить так, чтобы родители пригласили тебя на обед. Только бы получилось!

Милый Солон, пожалуйста, помни, что я люблю тебя всем сердцем, и так будет всегда. Я теперь молюсь за наше совместное счастье. Помолись о нем и ты.

С любовью, твоя Бенишия».

Нечего и говорить, что это письмо, которое буквально дышало нежностью и желанием поощрить адресата, Солон расценил как доказательство неизменной любви Бенишии. Письмо пришло, как раз когда Солон собирался ехать в Филадельфию, где ему предстояло в первый раз явиться в банк. С матерью он уже поговорил насчет съемной комнаты. Ханна, выслушав, поникла, что немало огорчило Солона. Он догадался: пусть перемена вроде несущественная, но мать чует в ней скорую утрату. С рождения и до этого дня Солон принадлежал ей – и вот жизнь его отнимает.

На пороге Солон обнял мать за плечи и принялся утешать, целуя в нежные щеки:

– Мама, ты ведь знаешь, как сильно я тебя люблю. Разве это расставание? Я буду приезжать, как только позволит служба, и не покину тебя никогда, мамочка.

Свои чувства Солон подтверждал все новыми поцелуями, пока наконец Ханна не вымучила улыбку.

– Да, родной, я это знаю. Не думай обо мне. Тебе надо ехать. Делай, что считаешь нужным. Мы с отцом все понимаем. – Чуть отстранившись, Ханна добавила: – Ну, иди, а то опоздаешь. И помни: когда бы тебе ни захотелось вернуться – нынче же или в любой другой вечер, – здесь тебя ждут. Поступай по своему усмотрению и себе во благо. До свидания, сын мой. Возвращайся, когда сможешь.

Глава 20

Торгово-строительный банк был одним из старейших в Филадельфии: к тому времени как Уоллин достаточно разбогател, чтобы контролировать его, существовал уже целых семьдесят лет. Лица, деятельность которых с ним ассоциировалась, считались в Филадельфии задающими тон – либо в социальной сфере, либо в финансовой. Двое состояли в родстве с Корнелией Уоллин, еще несколько – с самим Джастесом.

1 Библия. Песнь песней. – Здесь и далее примеч. пер.
Продолжение книги