Студенческие годы в Горьком. 1967-1972 гг. бесплатное чтение

Первый курс

Рис.0 Студенческие годы в Горьком. 1967-1972 гг.

Папа, мама и брат провожают меня на Казанском вокзале

1. «Скорый поезд набирает ход…»

Поезд Казань – Горький отправлялся из Казани часов в шесть вечера и прибывал на конечную станцию где-то в восемь утра. Как и все поезда дальнего следования в советское время, он предлагал пассажирам три класса удобств во время путешествия – можно было ехать в СВ (думается, это сокращенное от «специальный вагон»), купейном, плацкартном или общем вагоне. Соответственно, была существенная разница в цене билетов в зависимости от типа вагона, что отражалось и в степени комфортности поездки. Она, как не трудно заметить, соотносилась с количеством людей, с которыми пассажиру приходилось находиться в непосредственной близости: чем меньше людей, тем, как выяснялось, комфортнее путешествие. Можно сказать, что таким образом тихо перечеркивался советский лозунг: «Человек человеку – друг, товарищ и брат». Разумеется, я могу и ошибаться в своем предположении.

Мне довелось путешествовать в СВ только пару раз в жизни, и я видел в них все те же купе, что предлагаются в купейном и плацкартном вагонах, но только на двоих попутчиков. В купейном вагоне, или мягком – как он еще именовался, пассажиры размещались в четырехместных «номерах», которые отгораживались от общего коридора дверью; повсюду были коврики, белые занавески и прочие атрибуты повышенной категории обслуживания. Когда дверь купе закрывалась, его временные хозяева, будучи отгороженными от остального мира, погружались в атмосферу какой-то уютности. И в этом, признаться, было нечто притягательное.

Место в плацкартном вагоне тоже гарантировало пассажиру спальное место, согласно купленному билету, однако «уютности», как в купе, не возникало из-за отсутствия дверей в «номере» для четырех путешественников; вдоль противоположной стены вагона, на всем его протяжении, были установлены боковые спальные полки, так что коридора как такового не предполагалось, только узкий проход. Поэтому пассажиров в плацкартный вагон вмещалось на треть больше, чем в купейный, а значит, там было шумнее; вдобавок ко всему по проходу постоянно, из одного конца состава в другой, сновали пассажиры. Людской поток приостанавливался только ночью, когда все засыпали. Летом, в жаркую погоду, в этих вагонах порой становилось невыносимо жарко и душно из-за скопления человеческих тел.

Общий вагон можно было бы без преувеличения назвать муравейником, потому что в билетах, продаваемых туда, места не указывались, и пассажиры устраивались по своему усмотрению. Все места были сидячими, и лечь удавалось только на верхних жестких полках, да и то только в том случае, если они были свободны от багажа попутчиков. Хотя, по логике вещей, билетов в эти вагоны продавалось ровно столько, сколько было в них сидячих мест, однако впечатление всегда складывалось такое, что в кассах билеты отпускали без какого-либо лимита, полагаясь на русское «авось». Ехать в общем вагоне было совсем «не сахер» ввиду чрезмерной скученности народа, антисанитарии и невыносимого спертого воздуха от множества потных тел «мужеска и женска полу».

Единственная привлекательность общего вагона заключалась в его цене, и, помнится, мой билет из Казани в Горький в начале августа 1967 года стоил шесть рублей с копейками. Он представлял собой картонку прямоугольной формы: коричневого цвета, с черными цифрами номера билета, названиями станций отправления и назначения и датами проезда, которые можно было прочитать, только рассмотрев билет на просвет, так как они были пробиты дырочками. Поэтому, когда пассажир подходил к своему вагону и предоставлял билет проводнице, этот кусочек картона в ее руках тотчас взлетал к источнику света – только после этого ритуала сверки давалось разрешение пройти в вагон. Уже позже, лет двадцать спустя, эти картонные билеты заменили на бумажные, где все данные были как на ладони, и надобность вскидывать их отпала.

В купейных и плацкартных вагонах подавали чай с сахаром, по восемь копеек за стакан; проводница приносила его непременно в алюминиевых подстаканниках, на которых были, как правило, отчеканены какие-либо героические сцены: покорение космоса Страной Советов или освоение недр Сибири нашей молодежью, прочие подвиги героев-строителей. Сахар подавался кубиками в хрустящей бумажной обертке. В общих вагонах такой сервис не предусматривался, однако, помнится, в конце вагона, где располагался закуток проводницы, мог быть самовар с кипятком для пассажиров, желающих побаловаться чайком. Титаны, иначе – водонагреватели, точно имелись в купейных и плацкартных вагонах, а вот про общие как-то смутно помнится.

Да, существенная разница в предлагаемых услугах или, говоря современным языком, в уровне сервиса наблюдалась на железнодорожном транспорте СССР. Однако, несмотря на это, было кое-что одно, и только одно, объединяющее всех советских пассажиров – вне зависимости от того, в каком вагоне их кошелек позволил им путешествовать (кроме того, конечно, что все прибывали в пункт назначения в одно и то же время). Это «кое-что» заключалось в следующем: как только поезд набирал должную крейсерскую скорость и последние пригороды исчезали за поворотом, большинство пассажиров, девять из десяти, открывали свои сумки и кошелки – и на столике купе, на разостланной газете, появлялись традиционные яства: жареная курица, сваренные вкрутую яйца, колбаса, картошка в мундире, конечно же, хлеб и даже пироги – без этого путешествие нельзя было назвать путешествием. Ну а мужчины, чего греха таить, не отправлялись в поездку без бутылочки какого-нибудь горячительного напитка. Пассажиры купейных вагонов, по обыкновению, питали слабость к коньячку (армянскому, само собой, потому как иного не было), ну а в вагонах пониже классом жаловали больше водочку или даже первачок бабушкиного производства. Все друг друга угощали, как будто были знакомы вечность, а не полчаса со времени отправки поезда, разговоры оживлялись, и поездка постепенно принимала свое традиционное неизменное течение: яйца превращались в ворох скорлупы, куриные тушки – в груду обглоданных костей; лилась беседа, а тосты звучали чаще и веселее.

Не думаю, что наше с Владиком путешествие на поезде Казань – Горький в тот августовский вечер соответствовало описанным выше традициям. Оно было, скорее, омрачено грустью разлуки с родными и привычной школьной жизнью, а также пугающей неизвестностью, которая нас ожидала в Горьком. Мы, конечно, жевали свои куриные ножки и яйца вкрутую и, наверное, запивали водой пирожки с вареньем, которые любящие мамы заботливо собрали нам в дорогу, но веселья, думаю, мы не испытывали, потому как поезд нес нас в неизвестность – во взрослую жизнь. Ехали мы в общем вагоне, а значит, растянуться на свежезаправленной постели, на своих спальных местах, мы не могли; в нашем распоряжении были только багажные полки, да и то в случае если их не займут другие пассажиры.

Рис.1 Студенческие годы в Горьком. 1967-1972 гг.

Наиль, Лада Киптелёва и Владик Другов

До сих пор не могу понять, как наши любимые родители позволили нам, семнадцатилетним пацанам, ехать в общем вагоне в течение шестнадцати, как минимум, часов на протяжении всей ночи; ведь они прекрасно знали, что нам надо где-то прикорнуть и что единственным местом для этого будут голые железнодорожные полки. Либо с деньгами в семье было и впрямь туго, либо необходимость комфортного ночного отдыха для семнадцатилетнего юноши, в преддверии новых и непредсказуемых испытаний в незнакомом городе, не считалась нашими взрослыми чем-то важным и достойным внимания. Думаю, приключись такая ситуация с моим сыном, я учел бы эти обстоятельства и раскошелился по полной. Однако, как видится по прошествии лет, времена в шестидесятые годы прошлого века были другими: наверное, в понимании моих родителей, именно так должна была «закаляться сталь».

Повезло нам с Вовкой в том, что народу в вагоне оказалось немного, и мы могли растянуться на пустых полках, укрывшись своими куртенками и положив чемоданчики под головы – вместо подушки и, конечно, для сохранности наших пожитков. На всякий пожарный случай, как говаривал мой папа.

2. Начало, внушающее оптимизм

Прибытие в Горький на следующее утро помнится смутно, в памяти остались не очень большая привокзальная площадь, заполненная народом, ряды таксомоторов в ожидании клиентов, снующие люди с чемоданами и котомками и огромные автобусы – совсем не такие, какие курсировали у нас в Казани. Как я позже узнал, это были венгерские «Икарусы» – с чадящими дизельными двигателями, громыхающими, как трактор при распашке казахстанской целины. Однако комфортные и просторные, что компенсировало смрад, исторгаемый ими. Не удивительно – это же Горький!

«Икарус» довез нас до улицы Минина – к зданию под номером 31А. Этот адрес мы помнили очень хорошо, ведь пришлось собрать немало бумаг и заполнить всяких анкет для подачи документов в приемную комиссию. Главный корпус Горьковского государственного педагогического института иностранных языков имени Н. А. Добролюбова располагался в желтом четырехэтажном здании архитектуры тридцатых годов двадцатого века: минималистский стиль, большие секционные окна вдоль всего фасада, узкий палисадник с высоким густым кустарником, отделяющим здание от тротуара, и небольшая лестница, ведущая к парадному входу с высокими дверями. Все выглядело как-то возвышенно и торжественно.

Рис.2 Студенческие годы в Горьком. 1967-1972 гг.

Первый корпус ГГПИИЯ им. Н. А. Добролюбова,

1967 г. (фото любезно предоставил Владимир Калмыков)

Волоча свои чемоданы, мы вошли в довольно просторный вестибюль с мозаичным полом, несколькими зеркалами по стенам и гардеробом, расположенным напротив входа. Над ним висел плакат «Добро пожаловать!». Вдоль стены слева стояли длинные столы, покрытые красным полотном и стопками бумаг, – здесь сидели члены приемной комиссии. Над ними располагалась еще одна вывеска – «Приемная комиссия».

Вот и настал долгожданный волнительный момент подачи документов. Помнится, все люди, с которыми пришлось общаться, были очень вежливыми и приветливыми, пытались оказать любую необходимую нам помощь. С документами все обошлось без проблем. Миловидная женщина, принимающая меня, увидев мой школьный аттестат с серебряной медалью, улыбнулась и, одобрительно хмыкнув, проговорила: «Очень хорошо, молодой человек. Такие абитуриенты нам очень даже нужны. Желаю успеха с экзаменом по английскому». Нам выдали расписание консультаций, которые должны были проводиться перед началом экзаменов, расписание самих экзаменов и, самое главное, направление в студенческое общежитие, где нам предстояло проживать. Все шло по плану. Начало внушало оптимизм. А как же иначе! Мы же поступаем в ГГПИИЯ им. Н. А. Добролюбова!

Общага располагалась довольно далеко от института, да и от самого центра города – в районе, называемом Мызой. Добираться туда нужно было «на перекладных»: сначала автобусом до площади Минина, а потом на троллейбусе. Имелась и другая возможность: пройти пешком до площади Минина, а уж потом сесть на троллейбус. От площади Минина до Мызы ходило маршрутное такси, «маршрутка» в обиходе. Это был самый быстрый вариант, но, само собой, он и стоил соответственно. Билет в троллейбусе обходился в пять копеек, в автобусе – шесть, а в маршрутке – аж целый полтинник. Если учесть, что на пятьдесят копеек можно было недурно пообедать в институтской столовой, то кататься на маршрутке, с моей точки зрения, приравнивалось к расточительству. Так что нашим с Вовкой транспортом стали автобус и троллейбус, и точка.

Общежитие Иняза размещалось в четырехэтажном здании белого кирпича, типичном для всех общежитий: на первом этаже, естественно, имелся вестибюль с пропускной системой, на этом же уровне располагались разные административные помещения, кладовые и буфет, который, насколько помню, чаще был закрыт, чем открыт, да и еды там приличной не водилось. Половину этажа занимал читальный зал, в котором можно было заниматься в относительной тишине. В цокольном этаже, помнится, находились душевые комнаты, кладовые кастелянши, где хранилось постельное белье, и прочие хозяйственные помещения. На втором, третьем и четвертом этажах располагались четырехместные комнаты – по обе стороны длиннющего коридора, в обоих концах которого были туалеты, умывальные комнаты и кухни. В воздухе стоял терпкий специфический запах «общаги», который не забыть никогда. Вот здесь мы и обустроились на период вступительных экзаменов.

Деталей того, как мы там жили и готовились к экзаменам, не припоминаю, но, видимо, процесс пошел и мы приспособились к «предлагаемым обстоятельствам».

В первую очередь мы, конечно, посещали консультации по английскому, чтобы как следует подготовиться к экзамену. Вели их, судя по возрасту консультантов, студенты старших курсов, и фокусировались они на том, как надо готовиться к экзаменационному испытанию и отвечать на вопросы, какие типичные ошибки абитуриенты допускают в своих ответах. Подготовка, на мой взгляд, шла хорошо, и на консультациях мне все было понятно. Только одного я никак не мог уразуметь: почему после каждого нашего ответа преподавательница всегда говорила «I see», прежде чем продолжить свои комментарии. В моем понимании это означало: «Я вижу». А видеть там было нечего, и поэтому я пребывал в некотором недоумении.

Помнится, после занятия, когда мы все с преподавателем уже спускались по лестнице, я, наконец набравшись смелости, попросил разъяснения и был приятно удивлен, узнав, что эта фраза означает не что иное, как простое «понятно», «мне все ясно». Тут налицо типичное явление, имеющее место в процессе обучения любому новому языку: каждое слово всегда обладает многими значениями, а также может стать частью идиоматичного выражения – в нем слово приобретает иной смысл, подчас не связанный с изначальным. В школе нас вполне понятным образом обучали, что «to see» прежде всего означает «видеть глазами», а значение «понимать» преподносилось чуть позже, в курсе овладения языком.

В качестве примера из близкого нам русского языка можно привести слово «стул», которое означает предмет мебели и, безусловно, изучается одним из первых при знакомстве с новой лексикой. Другое значение слова «стул», связанное, в частности, с продуктами жизнедеятельности человека, конечно, не будет преподноситься обучаемым на первых уроках, а станет предметом изучения, скорее, со стороны медиков, при овладении специализированным английским языком.

Поступал я на переводческий факультет, куда принимали только юношей, потому что институт готовил кроме переводчиков для гражданских отраслей также и офицеров-переводчиков, которых, по штатному расписанию того времени, полагалось иметь в каждом полку Советской Армии. Поэтому курс подготовки на факультете включал военную специализацию, в чем, говоря откровенно, и заключалась для меня исключительная притягательность Горьковского иняза. Зарубленная на корню двумя годами ранее, моя попытка связать жизнь с военно-морским флотом (почти уверен из-за некомпетентности военного комиссара нашего районного военкомата) не убила во вне изначального восторженного отношения ко всему военному. Нет, я не был большим любителем военных игр или физических единоборств, не мечтал о торжестве над противником, «поверженным» нашим несокрушимым оружием. Меня скорее привлекала армия как институт исключительной дисциплины, подтянутости и выправки, так я это воспринимал в своем семнадцатилетнем возрасте. Нравилась предсказуемость армии как системы, где на поверхности все ясно и точно: есть начальник, и есть подчиненный; есть приказ, и его надо выполнять без вопросов. За тебя думают, а ты только берешь под козырек, и такой расклад меня привлекал. Конечно, эта упрощенная характеристика армейской системы чрезвычайно утрирована и схематична, наверное, во многом я не прав, но именно так я думал об армии, и это меня мотивировало.

В связи с некоторой военной ориентацией курса обучения на переводческом факультете абитуриентам до экзаменов надо было пройти военную медкомиссию. Меня все эти процедуры приводили в исключительный восторг: в душе я радовался и тихо ликовал. Как в таких случаях бывает, нас загнали в большую комнату, указали на ширмы в углу комнаты, попросили там раздеться догола и выстроиться перед комиссией, в белых халатах восседавшей за длинным столом, покрытым скатертью, тоже белой. Поочередно нас экзаменовали: заглядывали в рот и проверяли горло, поднимали веки глаз и что-то там рассматривали, стучали пальцами по спине и молоточком по коленям – в общем, ничего необычного не происходило. Проблем у меня не возникло, хотя и обратили внимание на мой забинтованный палец; пришлось ответить, что я по неосторожности порезался и все уже почти зажило. Были сделаны пометки в каких-то журналах, и на этом все закончилось.

Как проходил вступительный экзамен по английскому языку, где должна была решаться моя судьба, я не помню, хотя получил на нем желанную пятерку (у-р-р-а!!!). В память врезалось лишь добродушное лицо женщины, которая утром, в день приезда в Горький, принимала мои документы и сказала, что такие ребята, как я, институту нужны. Я вновь встретился с ней после экзамена, когда повторно пришлось навестить приемную комиссию, чтобы уладить бумажные дела с зачислением в институт. Как я уже отмечал, с моей серебряной медалью, дарованной мне по непонятным причинам нашим директором Александром Борисовичем Разумовым, я сдавал только один экзамен, точно зная: в случае высшего балла – дело, как говорится, «в шляпе», и я студент. Так оно и вышло. Когда нужно приезжать на учебу, мне объяснила все та же сердобольная ласковая женщина, вполне возможно, временно приставленная ко мне ангелом-хранителем.

3. «Вперед, заре навстречу!»

Перед отъездом в Казань необходимо было решить вопрос с жильем в Горьком на время учебы в институте. Как оказалось, мое материальное положение, судя по предоставленной справке, являлось таковым, что я не мог претендовать на место в общежитии, и это значило, что жилье следовало искать в частном секторе. Как правило, в городах с большим притоком иногородних студентов, коим был Горький, в районах, прилегающих к учебным заведениям, местные жители, а в основном это были одинокие пенсионеры, сдавали часть своего жилья – комнаты или «угол», как это называлось в те времена, – студентам.

В приемной комиссии висел специальный стенд, куда квартиродатели прикрепляли листочки самой разнообразной формы с адресами съемного жилья. На этом участие института в благополучии своих студентов во время учебы заканчивалось. Говоря иначе, институт не предоставлял никакого содействия в поисках крыши над головой своим студентам. Что вполне объяснимо, ведь в те времена все было весьма примитивно в этом плане: никакой тебе базы данных о пригодном жилье или информации о владельцах жилплощади, которая сдавалась внаем. Опыта в поисках пристанища у меня, понятное дело, никакого не имелось, и помощи ждать было не от кого. Так что – добро пожаловать во взрослую самостоятельную жизнь. Инициативу пришлось брать в свои руки: быка за рога, как говорится, и вперед.

Каким-то образом я скооперировался с другими ребятами и в результате оказался в компании двух первокурсников в одной квартире недалеко от института. Квартира находилась в деревянном одноэтажном доме, явно дореволюционной постройки, где нам была предоставлена одна, довольно просторная, комната с двумя окнами, выходящими на улицу. Три кровати располагались вдоль трех стен, в середине стоял большой стол для еды и занятий. Над ним висел огромный красный абажур.

Хозяйка по имени Анастасии Ильиничны – не очень опрятной и привлекательной наружности – была женщиной лет пятидесяти. Ее комната располагалась за тонкой фанерной стенкой, и мы могли слышать жалостный скрип пружин ее кровати, когда она ворочалась ночами или когда любовник Алеша навещал ее – тогда приключалась ничем не заретушированная ночь, исполненная страстных вздохов, повизгиваний и кряхтения, в дополнение к яростному скрипу их ложа. Неистово восторженное «Алёша!» и ответное «Таюша!» периодически раздавались за стеной. Конечно, после застолья и изрядных возлияний.

Отопление в «апартаментах» Анастасии Ильиничны было газово-печным. Дело в том, что русские дровяные печи, установленные в то время в большинстве старых домов, переделывали, когда к ним подводили «голубое топливо», – устанавливали внутри допотопных печей газовые горелки. Вот при помощи такого «чуда техники» мы и обогревались.

В конце коридора располагалась кухня с газовой плитой и множеством шкафчиков для хранения нашей скудной студенческой провизии. Из кухни, через крошечную прихожую, дверь вела во двор. Надо сказать, кухня, которая, по идее, должна была являться очагом тепла и довольства, в зимнюю пору была самым холодным местом во всей квартире: несмотря на постоянно зажженные четыре горелки газовой плиты, теплее не делалось, потому что пол был холодным и тянуло сквозняком из входной двери.

Я слегка забежал вперед в своем рассказе, так как во все эти особенности прозябания в съемном жилье окунулся, когда уже начался учебный год и студенческая жизнь взяла нас «за жабры» основательно.

Возвращался я в Казань окрыленный блестящим успехом на вступительном экзамене и поступлением на англо-французское отделение переводческого факультета ГГПИИЯ им. Н. А. Добролюбова, был полон надежд на светлое студенческое будущее. Думаю, встречали меня дома, как героя, после столь феноменального успеха в дебютной, самостоятельно проведенной мною в жизни, «наступательной операции». Ведь я стал первым студентом в клане Гизатуллиных. Посему это было большое дело и мои родители не могли не гордиться мной, радуясь за всю семью. Отцовское «Учись, парень, и будешь человеком» работало на этом этапе безотказно.

После возвращения в Казань и триумфа в Горьком я не мог не навестить мою учительницу английского языка Людмилу Ивановну Шахназарову и похвастаться своим успехом, поблагодарив ее за все сделанное для меня. Мы пили чай с печеньем у нее дома, и я делился с ней впечатлениями о поездке в Горький. Ей было явно приятно слышать мой рассказ, что более чем понятно – ведь именно Людмила Ивановна подсказала мне поступление в Горький по примеру ее племянника, который учился там на французском отделении и был на пару лет старше меня.

Навестил я и свою школу, чтобы доложить учителям и нашему директору о том, что поступил в институт. Меня хлопали по плечу, трепали по волосам и искренне радовались моему успеху. «Не забывай школу, заходи, рассказывай, а то станешь там дипломатом, будешь разъезжать по разным заморским странам и зазнаешься» – таково было напутствие моих любимых учителей. Между тем зазнаваться пока не имелось оснований: впереди учеба, а уж там посмотрим. А насчет карьеры дипломата мои школьные наставники явно преувеличивали – к такой блестящей карьере приблизился лишь Самострел из соседнего класса, который не сдрейфил и попал в самое «яблочко», поступив в МГИМО, а я усомнился в своих возможностях и не захотел рисковать, подавая документы в этот самый престижный в СССР вуз. А зря. Мог бы и поступить.

Эта неуверенность в себе, как неизлечимая болезнь, преследовала меня всю жизнь. А в те решающие годы, когда выбирался жизненный путь, не было рядом советчика, который бы знал меня и мог бы вдохновить на более смелые шаги в будущее. Однако чего плакаться в манишку! Выбор был сделан, и «Вперед, заре навстречу!», как поется в известной песне.

4. Здание, которое стало вторым домом

Начало учебы на первом курсе вызывало исключительный восторг: столько нового и удивительного происходило, и так многому предстояло научиться – от самостоятельного постижения новых наук, без каких-либо подсказок, помощи и подбадривания, до организации элементарного быта в абсолютно незнакомом городе, где я не имел ни родственников, ни знакомых. А мне, напомню, было всего семнадцать лет.

На первом курсе переводческого факультета учились всего сто с небольшим человек. Весь контингент студентов был организован в десять групп по десять человек в каждой. Англо-французское отделение состояло из пяти групп, и здесь английский язык преподавался как основной или первый, а французский язык – как второй. Французско-английское отделение, более малочисленное, включало в себя три группы, студенты которых первым изучали французский язык, а вторым английский. Испано-английское отделение было сформировано всего из двух групп, там изучение начинали с испанского и уже со второго курса приступали к английскому.

Первым языком для каждого из нас являлся язык, который мы проходили в школе, и задача всего пятилетнего курса заключалась в том, чтобы нарастить знания о нем и развить навыки владения им до профессионального уровня. Второй язык на всех отделениях изучали, как правило, с нуля, и задачей было обучение этому языку до весьма приличного уровня, с тем чтобы далее наращивать владение им самостоятельно и мотивированно.

Следует подчеркнуть, что одним из самых значимых мотивирующих факторов учебы в ГГПИИЯ для меня был тот факт, что частью курса обучения на переводчика являлась языковая практика в течение года в одной из развивающихся стран, в которых СССР участвовал в разнообразных экономических проектах. В этих странах, разбросанных по всему миру, работали десятки тысяч советских специалистов, которые нуждались в переводчиках для общения со своими иностранными коллегами. С целью содействия им в Советском Союзе готовился большой корпус переводчиков, и в него входили в том числе студенты старших курсов языковых вузов страны, для которых такая поездка считалась частью их профессиональной подготовки. В моем юношеском сознании поездка в загадочную заграницу являлась путеводной звездой во всей горьковской эпопее. Поработать за рубежами нашей родины и обрести впечатления, которые были абсолютно недоступными для простого советского человека, не говоря уже о каких-то материальных благах, связанных с такой поездкой, – вот что двигало мной, и мечты об этом придавали мне силы в самые сложные моменты моего студенчества.

Посылали за границу не всех, а где-то процентов пятьдесят из всего контингента студентов, и, чтобы попасть в эту группу избранных, следовало соответствовать двум условиям. Первое, и самое главное, как я выяснил, но слишком поздно для себя, – надо было быть рьяным комсомольцем и общественником, так назывались в советское время люди, активно участвующие в жизни коллектива. Второе и, пожалуй, само собой разумеющееся условие – это профессиональная готовность к решению производственных задач, что в контексте переводческой деятельности подразумевало – знать иностранный язык.

В Советском Союзе абсолютно все студенты числились комсомольцами. Не быть членом ВЛКСМ (Всесоюзного Ленинского коммунистического союза молодежи), особенно учась в вузе, в стране того времени было практически невозможно. Потому что не-комсомолец, считалось, – это «не наш» человек, это «чуждый» нам человек, и даже… «недруг». Поэтому в ряды комсомола шли все – так было заведено. Однако, как это случается и в иных сферах, не может быть так, чтобы сто процентов народа думали одинаково, и в силу этого встречались истинные, думающие и настоящие комсомольцы, а были и прилипалы, которые оказались в рядах ВЛКСМ по принципу «Все идут в комсомол, а я что – рыжий?». Но юноши и девушки, которые по-настоящему продвигали идеалы коммунизма и верили в них, воистину прочувствовав все лозунги и призывы КПСС, являлись скорее исключением. В основном в ряды комсомола вступала молодежь, движимая стадным чувством – все так делают, и я с ними.

Признаюсь, я тоже был одним из этого стада – молодым человеком без активной жизненной позиции и без какой-либо тяги к общественной деятельности. Я просто всегда как-то отставал в развитии и вынужденно догонял всех; осознание своего места в социуме и своей позиции по отношению к общественному устройству того времени открылось мне много позже того, как «пришло время вступать в комсомол». Думаю, было ошибкой загонять «всех и вся» в ВЛКСМ по достижении определенного возраста, и система, существовавшая для вступления в ряды «советской комсомолии», будь она поизбирательнее, стала бы более эффективным методом развития общественного самосознания молодежи.

Надо отметить также, что в рядах комсомольцев имелась когорта карьеристов, видевших свою комсомольскую активность как ступеньку к карьерному росту по партийной линии в будущем. Таких было немало, и они составляли руководящую иерархическую структуру всей союзной организации. Таким обычно легче открывалась дорога к профессиональному росту, даже если как специалисты в той или иной области они были неадекватны, говоря сегодняшним языком. В таких сферах, как поездки за границу, твое общественное лицо, то есть твоя абсолютная положительность и лояльность коммунистическим идеалам и делу строительства коммунизма, считались определяющим фактором в процессе отбора кандидатов в элитную группу «выездных».

Я не случайно погрузился в экскурс о функционировании комсомола в Советском Союзе, потому что допущенный мной стратегический просчет в этом отношении стоил мне дорого. Как все это произошло, станет ясно далее.

Я оказался в группе номер 103 нашего отделения, и это означало, что я был студентом первого курса третьей группы англо-французского отделения переводческого факультета. Все наши занятия проходили в аудиториях первого корпуса, или главного здания. Именно там в августе работала приемная комиссия и проходили вступительные экзамены. Это здание станет моим вторым домом на следующие пять лет, и не случайно спустя пятьдесят пять лет я помню до малейших деталей, какие кабинеты, кафедры и административные подразделения располагались на всех его четырех этажах.

Первый этаж: институтская библиотека, читальный зал, отдел кадров со спецотделом и буфет. Второй этаж: ректорат, партком, комитет комсомола, лаборатория экспериментальной фонетики, учебные аудитории и лекционные залы. Третий этаж: кафедры общественных наук (КПСС и научного коммунизма), кафедра педагогики и психологии, деканат переводческого факультета, все профильные языковые кафедры: лексикологии и стилистики английского языка, английской филологии, перевода, кафедра английского языка как второго, разные кафедры французского языка, лингафонный кабинет – так назывался зал с множеством кабинок, где можно было слушать записи языковых материалов на магнитной ленте, наконец – учебные классы.

Весь четвертый этаж находился в распоряжении военной кафедры, где проходили занятия по военной подготовке и военному переводу. Начальником кафедры (заметьте, не «заведующим кафедры») в мое время был полковник Песков – подтянутый, поджарый мужичок невысокого роста в отлично сидящем мундире и в до блеска начищенных ботинках. Бравый офицер, что и говорить. Всем офицерам офицер и пример нам всем для подражания. В подвальном помещении, куда вел отдельный вход с улицы, располагались кабинет и классы для занятий по гражданской обороне. Там же нас учили, засекая время, как разбирать и собирать автомат и пистолет, хотя я не помню, чтобы мы когда-либо ездили на стрельбище тренировать меткость.

Факультетское учебное расписание находилось на третьем этаже – напротив кафедры английского языка старших курсов, и первым делом перед началом занятий мы направлялись туда, чтобы узнать аудиторию, где проводилось занятие, и, выяснив номер, смелой гурьбой шагали в нужном направлении. По пути, если кто-либо из одногруппников или однокурсников спрашивал: «Где мы?» – что означало «В какой аудитории следующее занятие?», ты бросал со знанием дела: «двести четыре» или «триста пятнадцать» и т. д. – после чего твой товарищ покорно следовал за тобой.

5. Queen’s English, или Смесь английского с нижегородским

Деканом переводческого факультета, в бытность мою первокурсником, работал Алексей Леонтьевич Сорокин – невысокого роста человек с приятными манерами и открытым добрым лицом. Разговаривал я с ним, помнится, только один раз, а вот почему я оказался у него в кабинете и о чем мог декан говорить с первокурсником, никак не могу припомнить. Перед глазами только образ Алексея Леонтьевича, сидящего за своим столом: я стою перед ним, видимо, по делу, а он улыбается и говорит что-то. Могу только предположить, что так он, как говорится, индивидуально знакомился с новым набором студентов, вызывая их на «мягкий» ковер в свой кабинет для беседы.

Занятия по английскому языку у нас проводились ежедневно, нашим преподавателем на первом курсе была Варвара Сидоровна Журавлева – энергичная женщина невысокого роста лет сорока или сорока пяти-семи с короткой стрижкой «а-ля Анна Ахматова». На носу ее красовались большие роговые очки, которые были в моде в шестидесятые-семидесятые годы прошлого столетия; улыбалась она широко, обнажая желтоватые редко посаженные зубы, что, по контрасту, делало более заметным черный пушок над ее верхней сочной губой.

Для нас, семнадцатилетних пацанов, только что выпавших из семейных гнездышек, разбросанных по разным концам Советского Союза и робко слетевшихся в город Горький, Варя, как мы называли нашу преподавательницу за глаза, была самым близким человеком в этом незнакомом городе. Мы смотрели на нее, внимали ей и общались с ней на неделе каждый божий день. Кто, как ни эта, уже немолодая, женщина могла стать своего рода мамой для всех шести иногородних парней в нашей группе. Хотя, если откровенно сказать, Варвара Сидоровна не принадлежала к той породе женщин, от которых исходят неподражаемая теплота и сопереживание, присущие только женщинам-матерям. Она, безусловно, была во всех отношениях добрым человеком, отличным наставником и учителем, но в ее взаимоотношениях с учениками отсутствовала та способность к уникальной теплоте, что излучается только от женщин, познавших материнство. Тем не менее каждый из нас любил ее по-своему. А она в свою очередь относилась к нам по-разному: к некоторым лучше, чем к другим.

На первом курсе мы изучали следующие дисциплины: английский язык (практические занятия), латинский язык (практические занятия), русский язык (лекции и семинары), история КПСС (лекции и семинары), введение в языкознание (лекции и семинары), военная подготовка и физкультура.

Первые два-три месяца занятия по английскому языку были посвящены исключительно так называемому вводно-коррективному курсу, цель которого заключалась в выравнивании произношения всех студентов и доведении его до предельно близкого к принятой норме. Под нормой в методическом подходе к обучению английскому языку в те времена считался стандарт RP (received pronunciation), что являлся английским произношением «Би-би-си», – так говорят образованные англичане среднего класса на юго-западе Англии. Иначе эта норма называлась Queen’s English, который является несколько искусственным английским языком, используемым аристократической элитой юга-запада Англии. Поскольку английский язык как иностранный преподавался широко во всем мире, то все языковые курсы, издаваемые «Би-би-си», придерживались этих произносительных норм. Отсюда и термин «английский язык «Би-би-си».

Я уверен, что уже тогда «Би-би-си» через издательские дома Оксфорда и Кембриджа издавало достаточно учебных материалов по английскому языку для иностранцев, они продвигались профессиональным сообществом и были вполне доступны. Их можно считать самыми аутентичными материалами британского варианта английского языка. Однако, учитывая идеологические установки в просвещении СССР того времени, советская образовательная система естественным образом игнорировала их учебные пособия и шла по пути разработки своих – доморощенных, чтобы материалы по овладению любым иностранным языком, как принадлежащие к «идеологической надстройке», имели определенную ценностную направленность. Казалось бы, зачем изобретать велосипед, когда имеются эффективные, проверенные временем учебники английского языка, написанные самими носителями этого языка? Кто, как не носитель языка, знает тонкости родной языковой системы, особенно когда речь идет о произношении? Ему и карты в руки. Аналогичная логика касается и обучения русскому языку как иностранному. Кому, как не носителям русского языка, знать все его тонкости и обучать ему? Так подсказывают профессиональная логика и методическая наука. Но в тех случаях, когда в обучающие процессы вмешивается идеология, все разумные доводы отбрасываются и вся система строится по требованиям этого идеологического руководящего начала. Так произошло и с нами, когда все учебники писались худо-бедно доморощенными методистами и качество их, естественно, разнилось в зависимости от учебного заведения. Но, конечно, никто из нас, студентов, не думал в этом русле, и поэтому все, чему нас учили и по чему учили, «было послано всевышним», не имея права быть предметом ревизионистских рассуждений.

Коррективный курс английского произношения, по которому мы учились два-три месяца, был написан одним из ведущих преподавателей кафедры, да и все прочие учебные материалы первого курса создавались нашими методистами и тиражировались в лаборатории офсетной печати института. Надо отдать должное нашим методистам и подчеркнуть, что они предлагали качественные и высококлассные учебные материалы, созданные в точном соответствии с требованиями программы, дающие желаемые знания и развивающие соответствующие навыки и умения. Проблема была лишь в их аутентичности, потому что, будь ты даже семи пядей во лбу и даже собаку съевшим в английском языке, но тем не менее в этом материале всегда будут слабые места, выдающие его как нижегородский английский или как «смесь английского с нижегородским» – так говаривали во времена моего студенчества.

Признаюсь, это явный перебор с моей стороны и преувеличение. Гипербола, так сказать, для литературного эффекта. Низкий поклон авторам всех этих пособий и учебников – они из кожи лезли вон, чтобы выдать достойный материал, и во многом у них это получалось, чем надо гордиться. Как продукт этой системы обучения, спустя сорок лет после окончания нашего Иняза, я по-прежнему без особого труда способен «заткнуть за пояс» профессиональных языковедов – носителей английского языка, когда речь заходит о структуре английской грамматики и ее механизмах. У меня, возможно, порой и проскальзывает нижегородский акцент, но нормативную грамматику языка я знаю железно. Мы все в русскоязычном мире говорим на английском с русским акцентом в той или иной степени, равно как все в англоязычном мире при изучении русского языка будут иметь английский акцент при говорении на «великом и могучем». Достижение безакцентного владения любым языком за пределами страны изучаемого языка при традиционных подходах обучения, в рамках классно-урочной системы, практически невозможно. Это достижимо только в условиях плотного погружения учащегося в языковую среду, что в подавляющем большинстве случаев реально только при нахождении в стране изучаемого языка. Даже тогда определяющими факторами являются возраст обучаемых (чем раньше это приключается, тем лучше результат) и продолжительность обучения в иноязычной среде.

Поэтому без особого преувеличения можно сказать, что весь курс обучения языку в Инязе своей целью имел формирование максимально приближенного к аутентичному оперированию им на всех его уровнях. Приближение это всегда будет относительным и всегда будет испытывать сопротивление со стороны русского или иного доминирующего первого языка. В этой связи уместно говорить о том, что задачей обучения любому языку на профессиональном уровне является овладение его выразительными средствами до такой степени, чтобы стало возможным понимание в процессе коммуникации без искажений и потери информации, а внешняя сторона такого обмена сведениями – с акцентом он происходит или без него, не важна. Стоит только послушать, как говорят представители стран, где английский язык либо является вторым государственным, либо языком образования, или же – пережитком колониального прошлого: все говорят с тем или иным специфическим для страны акцентом, но коммуникация происходит, и этого достаточно. По акценту можно определять родной язык говорящего, что само по себе представляет увлекательное занятие.

Интересно вспомнить переводчика Л. И. Брежнева Виктора Михайловича Суходрева, который был самым известным советским переводчиком постсталинского периода. Он начал работать с Н. С. Хрущевым и продолжал доминировать в переводческом сообществе страны вплоть до распада Советского Союза. Газета «Нью-Йорк Таймс» в две тысячи пятом году назвала его «королем переводчиков», а переводчик Михаила Сергеевича Горбачева охарактеризовал Суходрева как «золотой стандарт профессии». Именно благодаря Суходреву Западу стало понятно не самое очевидное для иностранцев «красноречие» Никиты Сергеевича Хрущева. Через переводчика они познакомились с русской «кузькиной матерью» и прочим идиоматическим богатством русского языка.

Я, как и все профессионалы своего дела, всегда восхищался мастерством Виктора Михайловича, но больше всего меня поражал его исключительно аутентичный акцент юго-запада Англии. То, как он мог достичь такого безупречного английского произношения, оставалось загадкой для меня, пока я не прочитал его воспоминания, опубликованные в середине девяностых годов прошлого века. Как оказалось, его отец был сотрудником ГРУ и работал «шпионом» в Соединенных Штатах. Известно, что успех такой засекреченной деятельности, к тому же в чужой стране, во многом зависит от умения выдавать себя не за того, кто ты есть, а совсем за другого. Это означает, что в дополнение к прекрасным актерским данным твой выговор не должен вызывать вопросов, к которым ваш покорный слуга уже привык за тридцать лет жизни в англоязычной стране, типа: «А вы случайно не из Германии, сэр?» Я считаю это своего рода комплиментом, потому что, по крайней мере, смог замаскировать свой «нижегородский английский». Мама же Виктора Михайловича работала в Торгпредстве СССР в Великобритании перед началом Второй мировой войны, и они жили в Лондоне. Вите было семь лет, когда началась война в 1939 году, и он, естественно, ходил в местную школу. Как описывает он сам в своих воспоминаниях, после начала войны началась «Битва за Великобританию» (Battle for Britain): воздушное противостояние между бомбардировщиками люфтваффе, подвергавшими массированным атакам Британские острова, и Royal Air Force (ВВС Великобритании). В сложившейся ситуации мать Вити не могла возвратиться в СССР и вынужденно осталась с сыном в Англии до конца войны. Естественно, мальчик ходил в школу, как и все его английские сверстники, последующие пять лет. Более того, согласно описаниям того времени в мемуарах, после школы, до возвращения мамы с работы, за Витей присматривали их соседи по улице – семья лондонского почтальона.

Говоря обобщенно, Виктор Михайлович провел очень важные годы, связанные с формированием индивидуальных языковых характеристик, в англоязычной среде. Научно доказано, что в возрасте до одиннадцати-двенадцати лет, при погружении в иноязычную языковую среду, приобретается абсолютно аутентичное владение этим языком. Чем старше возраст обучаемого, тем сложнее избавиться от акцента первого (родного) языка. Приобретенная языковая способность в раннем возрасте не теряется точно так же, как умение кататься на велосипеде. Отсюда понятно, почему Виктор Михайлович всю жизнь говорил по-английски в совершенстве, не отличаясь выговором от жителя Лондона.

Не могу не привести в контексте овладения языком и его особенностями истории, случившейся с моим сыном Максимом, когда ему было три годика. Не думаю, что он помнит, как во время моей командировки в Египетскую Арабскую Республику (АРЕ) за ним, как и за юным Витей, присматривали чужие люди, потому что мы с его мамой уходили на весь день на работу. Однако, если Витя оставался в семье англичан, то за Максимом присматривала жена одного из моих коллег по работе, у которой росли два своих мальчика примерно одного возраста с Максимом; конечно же, они были русскоязычной советской семьей, приехавшей из какого-то города Западной Сибири, сейчас не припомню – Иркутска или Красноярска. Мы были очень признательны этим людям за заботу о нашем сыне, потому что их помощь дала возможность маме Максима поработать переводчиком тоже, в коем качестве и я был послан на Египетский алюминиевый завод в 1978 году. Пробыли мы там два незабываемых года, которые я всегда называю самыми счастливыми в моей жизни.

По окончании командировки в АРЕ мы вернулись в Казань, и Максим пошел в местный детский садик в тридцать девятом квартале, куда удалось его пристроить не без помощи «шарма», приобретенного мной в Северной Африке, и коробки цветных фломастеров, с благодарностью принятых заведующей на баланс детского сада. Я продолжил работу в пединституте, а Максим постепенно привыкал к своему новому садику, расположенному через дорогу от дома. Все там вроде бы шло хорошо, как вдруг однажды воспитательница группы, в которую ходил Максим, заметила моей супруге, что надо бы нам поменьше использовать нецензурную лексику дома в присутствии мальчика, потому что он, говоря попросту, матерится в садике как сапожник и это не очень хорошо. Если кто знал маму Максима, помнят, что нецензурная лексика не была ей знакома, да и я не мог допустить фривольности в своих выражениях дома. Нетрудно догадаться, при всем уважении к моим добрым сибирским друзьям, откуда наш четырехлетний Максимка набрался «перлов» русской выразительности. Интересно, на что бы жаловалась воспитательница Максима, если бы за ним в Египте присматривала арабская семья?

И последнее в этом отступлении из уст профессионального педагога: степень владения любым языком, будь то в контексте родного языка или иностранного, всегда относительна. С иностранным языком главное – научиться доводить свой коммуникативный замысел без смысловых искажений и адекватно декодировать воспринимаемое на слух или на письме.

Тоненькая книжица коррективного курса английского языка, написанная Г. И. Винолозовой, была набором разнообразных упражнений по работе над базовыми структурами английского языка, с упором на произношение. Варавара Сидоровна заставляла нас часами сидеть в лингафонном кабинете: слушать и повторять бесконечные столбики слов, нудно и бесконечно произносить, заучивать наизусть – с целью достижения приемлемого уровня произношения. Иначе говоря, нам нужно было научиться имитировать образцовое произношение материала. Изнурительная, но чрезвычайно полезная работа, что и говорить. Уже много лет спустя, когда я сам серьезно стал заниматься вопросами методики преподавания английского произношения, без особого удивления обнаружил, что все эти так называемые «доморощенные» ГГПИИЯевские учебные материалы были ничем иным, как скопированными и слегка адаптированными упражнениями из учебников ведущих английских методистов английского языка как иностранного. И нет в этом ничего зазорного, дорогие товарищи! А зачем изобретать велосипед?!

Особое место в жизни всех студентов Иняза занимала так называемая звуковая лаборатория. Ее дверь, обитая толстым слоем звуконепроницаемого материала и обшитая коричневым дерматином, вела в большую комнату с несчетным количеством кабинок, в которых были установлены огромные, размером со скромный шкаф, магнитофоны. Это были катушечные монстры, очень дурно спроектированные людьми, которые совсем не понимали, что значит продолжительное время работать с такими устройствами: установленные в них электромоторы были настолько мощными и высокоскоростными, что магнитная лента постоянно рвалась и ее то и дело приходилось склеивать уксусной кислотой, маленькие скляночки с которой были расставлены на перегородках между рабочими кабинами по всей лаборатории. Вдоль всей стены, обращенной к кабинкам, тянулись длинные стеллажи с сотнями коробочек, содержащими рабочие записи для студентов. Лаборантка выдавала кассеты под залог студенческого билета – работай себе на всю катушку. Сразу после занятий у входа в лабораторию выстраивалась длинная очередь желающих «отслушаться», и иногда приходилось выстаивать подолгу, чтобы попасть в лабораторию.

Помнится, она работала часов до восьми вечера, так что со временем вырабатывался более рациональный подход к тому, когда посещать это «святое место», чтобы не терять время в очередях. Должен признать, что эта звуковая лаборатория занимала особое место в моей студенческой жизни, поскольку часы, которые я там проводил, говоря образно, «не счесть и словами не выразить». Практически все тренировочные упражнения в наших пособиях были записаны на магнитную ленту, и их можно было прослушать при подготовке к занятиям. Наша преподавательница признавала только стопроцентное имитирование записей на магнитной ленте, и любое отклонение от образцового чтения или произношения жестко отвергалось как неприемлемое. Приговор мог быть беспощадным: «Что же вы, комрад (товарищ) Гизатуллин (нас всех там называли «товарищами»), врете на каждой ноте? Неужели времени не нашли для работы в лаборатории? Неважнецки ответили сегодня, садитесь, пожалуйста!» После такого вердикта пара часов, проведенных накануне в «долбаной» лаборатории, не в счет, думалось мне, так что придется с раскладушкой ходить туда.

Я, видимо, не обладал изощренным слухом и имитационными способностями, поэтому поначалу дела мои в этом плане шли не лучшим образом. Однако ко всему адаптируешься и находишь после массы проб и ошибок выход из положения. Я решал проблему простым нахрапом, то есть, хотя до раскладушки дело и не дошло, времени за этой толстенной обшитой дверью проводил очень даже много и в итоге практически все заучивал наизусть после, говоря без преувеличения, сотен прослушиваний и повторений изучаемых текстов.

Надо откровенно сказать, что методы преподавания нам всех этих материалов были примитивными и не основывались на методике обучения произношению с использованием элементарных фонетических знаний. Сравнить положение дел с подходом к нашему обучению английскому произношению можно с обучением игре на музыкальном инструменте без знания нот и элементарного сольфеджио. Только на слух. В такой обстановке и после долгих страданий (без преувеличения!) я выработал свою доморощенную систему тональных знаков при разметке интонации прослушиваемых текстов, тем и обходился. Должен отметить в скобках, что период своих «мучений» с коррективным курсом я хорошо запомнил и, когда лет семь спустя, уже в Казанском пединституте, работал со своими студентами над произношением, пошел «иным путем». Он лег в основу моего диссертационного исследования, защищенного в Москве в 1983 году, и соответствующих, разработанных в этой связи учебных материалов.

Со временем я приноровился к требованиям, причудам и методам Варвары Сидоровны, и дела у комрада Гизатуллина начали выправляться – он стал учиться прилично.

6. Per aspera ad astra

Занятия по латинскому языку у нас вела застенчивая, молоденькая и очень привлекательная девушка, думаю, только что окончившая институт и оставленная преподавать в родной альма-матер. Она волновалась и краснела по всякому поводу, ну а мы, как настоящие мужчины, делали вид, что ничего не замечаем и с серьезными лицами внимали ее объяснениям склонения латинских существительных и прочих премудростей этого древнего мертвого языка.

Я уверен, она нам объясняла, что латинский язык сравним с математикой и что на его примере можно понять, как языки устроены и как они могут функционировать. Но это как-то не отложилось в моей памяти, а вот что отложилось, так это таблицы склонений существительных латинского языка и требование их запомнить. Зачем, до сих пор понять не могу. Достаточно было объяснить, что существует система изменения окончаний слов в зависимости от функции слов в предложении и взаимоотношений между словами в нем, затем провести параллели с русским языком и заключить, что все языки имеют систему, где слова в предложениях взаимодействуют между собой, что отражается в изменении их формы. И все. Были и задания переводить древние, покрытые плесенью латинские тексты, повествующие о подвигах царей и походах Цезаря. Эти упражнения давались мне очень трудно, потому что, думаю, как и во многих иных случаях, мы не располагали достаточной информацией для выполнения задания.

Курс латинского языка преподавался только один семестр, и для получения зачета требовалось выучить сто латинских сентенций или крылатых выражений. Уверен, что они были выучены и зачет успешно сдан, поскольку спустя пятьдесят пять лет я все еще помню две сентенции из этих ста: Festina lente (Спеши медленно) и Per aspera ad astra (Через тернии к звездам). При общении с женой, особенно когда мы спорим о чем-либо, я вставляю эти две фразы при каждом удобном случае, чтобы привести ее в недоумение, ведь, как правило, прекрасная половина «права во всем» и моя жена в этом отношении не исключение, конечно. А вот с латинским она как-то хромает, и, хотя я уже тридцать с лишним лет нет-нет да и вставлю одну из этих двух сентенций в наши дискуссии, супруга всякий раз просит: «Не поняла, повтори! Что там festina? О чем это ты?» «Ага! Наконец-то! Наша взяла!» – я втихаря торжествую.

Курс «Введение в языкознание» читал преподаватель очень скромной наружности, но, по слухам, исключительно талантливый и знающий лектор, который, несмотря на все свои знания, осведомленность и подготовку так и не защитил диссертацию, потому что никак не смог собраться для этого, во многом очень процессуального, действа. Ходили слухи, что он питал слабость к спиртному, но какие только слухи не гуляют! Если всем верить, учиться будет не у кого, думал я.

Основной учебник, рекомендованный к курсу лекций, был очень почитаемой книгой известного ученого А. А. Реформатского – «Введение в языкознание». К 1967 году она уже неоднократно переиздавалась и подлежала детальному изучению, если ты хотел разобраться в предмете. Знакомство с ней оказалось увлекательным, потому что книга была написана в формате учебника с ориентацией на начинающего филолога и содержала большое количество интересных фактов и ссылок. Вместе с тем, в соответствии с требованиями того времени, языкознание как общественная наука была идеологизирована до предела и следовала обязательной дифференциации между надстроечными и базисными понятиями, доказывающими, наряду с массой иных философских выкладок, преимущество материалистического марксистко-ленинского понимания лингвистики как науки. Это добавляло дополнительные «загогулины» при изложении всех аспектов данного предмета.

Должен признать, что понимать все из материала лекций по лингвистике и следить за ходом изложения предмета для меня было очень сложно. Думается, это было проявлением той же «мелководности» моего общего развития, которую я ощущал еще в школе. Хотя я и прилагал нечеловеческие усилия, чтобы подтянуться в этом плане, находясь в процессе постоянного обучения, но мое движение к цели замедлялось тем, что цель постоянно отдалялась от меня. Подвижки имелись, но не настолько значительные, чтобы в одночасье сравняться с моими однокурсниками и начать чувствовать себя комфортно на лекциях. Я никогда никому не жаловался на испытываемые трудности. Признавать свои слабости всегда трудно, к тому же в те времена не существовало какой-то системы помощи студентам, если им было сложно справляться с курсом обучения. Надеяться приходилось только на себя и страдать тоже в одиночку.

Введение в лингвистику как предмет, безусловно, было очень интересным и по определению представляло собой один из основополагающих кирпичиков общего филологического образования языковеда – переводчика или преподавателя языков. Думается, что таким студентам, как я, не хватало пропедевтического курса о технологии учения в вузе: как слушать лекции – конспектировать или нет, если да, то, что записывать; как готовиться к семинарским занятиям и как составлять конспекты прочитанных материалов, и т. д. и т. п. Казалось бы, это элементарные, само собой разумеющиеся вещи, но, как оказалось, для некоторых они представляли еще один вызов в дополнении к трудностям с материалами преподаваемых курсов. В итоге, конечно, со временем все приспосабливаются так или иначе к тому, как решать эти вопросы технологии учения, но для меня это был поистине тернистый путь. Иногда студенты бросают институт или университет после семестра-другого. Может быть, подобное случается в результате прочих причин и потому, что они не смогли сориентироваться, как надо учиться. В моем случае, исходя из моего понимания, трудности надо было преодолевать, и я… засучивал рукава еще выше.

Могу предположить, что мой брат, который поступил в Казанский авиационный институт году в 1965-м, не справился, возможно, именно с подобного рода трудностями и после первого курса оставил институт, потому что не мог осилить курс обучения. Не знаю всех деталей этой истории, но уверен: мои родители не могли не заметить, что их старший сын был не очень доволен своими институтскими делами. Имели место, наверное, и обсуждения за семейным ужином этих проблем и как-то брату пытались помочь советом или иной моральной поддержкой. Однако ничего не помогло, и Раис, к сожалению, оставил КАИ, будучи при этом удивительно способным малым. А наши родители, хотя и были любящими и заботливыми, но увы, не смогли в этой истории дать моему брату нужного совета, помощи или поддержки. Они просто не знали, как это сделать, поскольку не обладали необходимыми интеллектуальными знаниями и подготовкой, чтобы выделить проблему и помочь брату справиться с ней.

Сорок лет спустя мой восемнадцатилетний приемный сын, первокурсник университета Глазго, заявил однажды, ко всеобщему недоумению, что бросает учебу и пойдет работать. Объяснил свое решение тем, что ему тяжело и что не справляется с курсом и т. д. и т. п. Пришлось усадить его на диван и провести длительную «разъяснительную» беседу, в ходе которой выявились проблемы, с которыми столкнулся наш молодой человек. Были даны соответствующие советы: как, что и когда делать в создавшейся ситуации. Парень сначала неохотно, но все же занялся своими фобиями, стал придерживаться выработанной стратегии и… дело пошло на лад. Такие проблемы впредь не возникали, потому что, не без трудностей конечно, парень нашел в себе силы и настрой продолжить обучение, хотя бывало ему и нелегко.

Не превознося себя до небес, отмечу, однако, что с моим двадцатилетним опытом работы в вузе я точно знал, что нужно было сказать нашему горе-студенту и на какие «кнопки» нажать. Говоря иначе, я обладал именно тем, в чем нуждался парень в тот момент. Четыре года спустя университет был с успехом окончен, и мир музыкального театра Великобритании получил в лице моего приемного сына талантливого и перспективного игрока, который, кстати заметить, сегодня успешно работает и «на другом берегу пруда», так называют в обиходе Соединенного Королевства нашего старшего брата – Америку.

Надеюсь, сейчас существуют специальные психологические службы в вузах, которые помогают студентам, испытывающим какие-либо трудности. Перечитав написанное о том, каким «утонченным педагогом» я был в свои сорок с небольшим лет, я не мог не почувствовать угрызения совести за то, что не оказывал такую же отцовскую помощь своему сыну Максиму в критические моменты его взросления и самоопределения в жизни, – не оказывал, потому что по эгоистическим или иным причинам предпочел жить за три тысячи верст совсем в другом мире. А таких моментов у воспитываемого без отца молодого человека, уверен, было немало, и как только справлялась с ними его мама, можно только догадываться. Честь ей и слава за это, как и всем матерям, включая и мою жену, оказавшимся волею судьбы в такой жизненной ситуации. Каковы бы ни были на то причины, подкрепленные тысячами оправдательных доводов, такой расклад был однозначно недопустим и, вне всякого сомнения, является предметом глубочайшего сожаления, горестных раскаяний и печали для многих. Понимаю, что в этом нет ничьей вины, кроме последствий нерационально принятых решений, усугубленных соответствующим раскладом обстоятельств. Осознание этого так и останется со многими из нас до конца наших дней.

С высоты моего научного, преподавательского и жизненного опыта сегодня введение в общее языкознание кажется мне исключительно интересным, занимательным и развивающим предметом. Очень часто, читая какой-либо текст или вгрызаясь в очередной язык, который показался любопытным, я обращаю внимание на массу примечательных языковедческих фактов и при этом всегда говорю себе: «А вот это было бы очень интересно привести как пример при объяснении того или иного явления в языке». И затем всегда воображаю себя на месте нашего лектора по введению в языкознание, мысленно переношусь в сентябрь 1967 года (помните, как нам говорили наши школьные учителя, «Это год пятидесятилетия Великого Октября!») и в лекционном зале с интересом объясняю, почему некий лингвистический факт, замеченный мной пятьдесят пять лет спустя, примечателен. Безусловно, лингвистическая наука значительно продвинулась с тех давних времен и много чего ученые накопали, подчас надуманного, умозрительного и никчемного, но базисные понятия и факты о языке остаются неизменными и сегодня. О чем, к слову сказать, свидетельствует и то обстоятельство, что книга А. А. Реформатского 1967 года переиздавалась и в двухтысячные годы, войдя в серию Московского госуниверситета «Классический университетский учебник»; она по-прежнему является «не только стандартным учебником по всем основным разделам языкознания, но и ценным справочником по вопросам языкознания».

Безусловно, за лекциями последовали семинары по разным темам учебной программы курса, и они, помнится, были для меня бесцветными и малопримечательными по той же самой причине, что разобраться как-то в обсуждаемых вопросах мне было трудно, поэтому и моя мотивация была ниже плинтуса. Однако мне как-то удавалось продираться через дебри заданий и рекомендованной литературы, возможно, не без помощи моих одногруппников.

7. Стипендия – двигатель прогресса

Наша группа состояла из очень толковых ребят: пятеро из них были местными горьковчанами и, естественно, жили дома в уюте, окруженные заботой родителей, бабушек и дедушек, ну а по остальной половине группы можно было с успехом изучать географию нашей огромной страны.

Андрес Партс 1942 года рождения, родом из Эстонии, был женат на Лизе из Горького, выпускнице нашего института, которая по окончании курса получила распределение на Дальний Восток, где и встретила Андреса, работавшего там после таллинской мореходки. Они вернулись в Горький, у них родился сын Александр, а Андрес стал студентом, поступив учиться в Иняз, и так мы оказались в одной группе. Виктор Янковский был из Ивано-Франковска, что в Западной Украине, Костя Иванов – из Барнаула на Алтае, Лёша Ланьков – из Оренбурга, Лёша Даверьев – из Перми, Остап Катальников (никак не могу вспомнить, откуда он приехал), наконец, ваш покорный слуга, пишущий эти строки, – из Казани, столицы Татарстана. Вадик Сутаев, Валерий Кусоденков, Ефрем Шалинский Сереёжка Утров и Жорка Печкин, сын одного из начальников Горьковской милиции, – все из Горького.

Не помню, чтобы мы, иногородние, разбросанные по горьковским занюханным квартирным углам или живущие в студенческом общежитии, завидовали местным (было как-то не до того), ну а вот они точно хотели бы очутиться на нашем месте и мечтали о свободе и жизни без родительского надзора. Среди этого очень разношерстного люда были очень способные и даже талантливые ребята, которым учение давалось легко и играючи, как бы походя. Особенно, думаю, нашему Жорке Печкову, сыну высокопоставленного городского милиционера, – тонюсенькому от курева пацанчику с желтоватым, не очень здоровым цветом лица, но очень приятными манерами и тихим робким голосом. Он, помнится, появлялся в классе, особенно на лекции, как тень, почему-то волоча ноги и всегда с виноватым выражением нашкодившего кота на бледном, со впалыми щеками лице, поросшем жиденькой щетиной. Парень он был добрый и обходительный, но всегда производил такое впечатление, будто сам не знал очень хорошо, зачем он в институте. «Престижный вуз, сынок. Вот и ходи там на лекции всякие, а мы покумекаем ближе к делу, куда тебя определить. Правильно говорю, мать?», – думаю, так за завтраком периодически вещал его отец.

Наш лектор по языкознанию, безусловно знающий и уважаемый нами преподаватель, не был занудой, и чувствовалось, что он уважает студентов и относится к своим обязанностям преподавателя с какой-то легкостью и лихостью – не устраивал поименных перекличек перед лекциями, никого публично не стыдил за опоздание или за то, что кто-либо из студентов заснет на лекции или отвлечется. Словом, существовала на его занятиях взрослая, исполненная взаимного уважения атмосфера. Известен был он и своей либеральностью, а также склонностью к неожиданным порывам щедрости.

Так, однажды на лекции он задал всему потоку, по всей видимости, нелегкую, лингвистическую загадку или задачку, сказав при этом, что решивший эту головоломку освобождается от экзамена и получает в зачетку пятерку тотчас же – как говорится, не отходя от кассы. «Думаем! У вас десять минут. Время пошло!» В аудитории воцарилась беспрецедентно напряженная тишина: кто-то пытался представить, как здорово быть освобожденным от экзамена, ну а кто-то задумался над поставленным интересным вопросом. Через несколько, натянутых как струна, минут на заднем ряду поднялась рука и было предложено решение. Смекалкой блеснул Витя Янковский – высокий, флегматичный и на удивление несуетливый парень с приятным бархатным баритонистым голосом из нашей сто третьей группы. «Ну что же, мил человек, – сказал ему наш преподаватель, – молодец! Зачетка-то при себе?»

Несмотря на явные трудности с дебрями общего языкознания, я все же получил высший балл в конце семестра, и тут сама система преподавания предоставила лазейку тем, кто не очень справляется с предметом, но все же «прожектирует» пятерку в зачетке. Моим основным двигателем в стремлении хорошо успевать был ген завоевателя, доставшийся от предков: выкладываться ради достижения вершины во всяком деле, каких бы усилий это ни стоило. Мой отец говорил: «Хоть камни дождем падают с неба – ты должен выполнить намеченное». Только недавно я узнал, что это не что иное, как цитата из Корана, священного писания мусульман, в вольном изложении. Отец, видимо, не случайно обращался к этой сентенции для поднятия нашего духа в трудные минуты жизни: ведь мой дед по отцовской линии был муллой в начале двадцатого века и вырастил тринадцать детей.

Второй фактор, стимулирующий мое усердие в студенческие годы, заключался в том, что я остро нуждался в получении стипендии: на переводческом факультете обычная была 35 рублей, а повышенная – 42 рубля 50 копеек, ее удостаивался студент, сдавший экзаменационную сессию на одни пятерки. Плюс ко всему, конечно, нельзя и фактор тщеславия сбрасывать со счетов. (Только сейчас заметил, что это расхожее выражение пришло из обихода бухгалтеров, когда-то щелкающих костяшками, нанизанными на спицы счетов: «сбросить со счетов» – значит «обнулить» или «не принять во внимание».) Если ты лучший в учебе, то находишься в центре внимания, а это щекочет, как говорят сегодня, твое эго. Особенно когда у тебя неприглядная наружность: вызывающие ярость неистребимые прыщи на лице и более чем скромная одежда.

Надо сказать, правила получения стипендии были какими-то размытыми: поначалу от нас требовали справку с места работы родителей об их зарплатах, чтобы оценить наше материальное положение. Видимо, доход моих родителей «не зашкаливал», и я мог претендовать на стипендию, потому что на основании этого документа я ее и получал в первом семестре первого курса. Затем как-то перестали запрашивать эту справку, может быть, потому, что мои экзаменационные оценки всегда были отличными и мне автоматически «полагалась» повышенная стипендия – 42 рубля 50 копеек. Именно такую сумму я и получал ежемесячно все пять лет моего студенчества. Это считалось очень даже сносными деньгами по тем временам. Видимо, так и оно было: ведь из этих денег я платил за квартиру – пятнадцать рублей в месяц, а на оставшиеся двадцать семь рублей пятьдесят копеек жил до следующей выплаты. Этих денег хватало только на пропитание, да и то очень скромное, о чем я расскажу в своем месте.

Двадцать какого-то числа каждого месяца выстраивалась длиннющая очередь в кассу, что находилась на первом этаже нашего здания, в противоположном конце от центрального входа, – давали стипендию, и то был самый желанный день у всех студентов. Да и не только у студентов – у хозяев наших квартир тоже наступал день получки, потому как мы отдавали по пятнадцать целковых нашей Анастачии, то есть за раз она получала сорок пять рублей от трех своих постояльцев. Думаю, эта сумма могла быть и больше, будь у нашей хозяйки силы отменить закон Ньютона в своей квартире и прилепить еще несколько койко-мест к потолку комнаты, в которой мы жили.

В этот день у нее был праздник, да и у всех ее прихлебателей, что ждали этого дня как манны небесной. Сынок ее ненаглядный, Митенька, – оболтус, неуч и бездельник – появлялся в этот день, чтобы получить свои двадцать пять рублей на сигареты, пиво и подруг, лицо, фигура и цвет волос которых почему-то менялись каждый месяц. Его понять можно – как же выбрать достойную, «чтобы до гробовой доски», если не примерить претенденток в жизненные спутницы. Ну и как же обойтись в день «квартплаты» без нашего Алёши, который, как муха на тухлятину, прилетал в этот день часам к шести, – улыбающийся во все свои желтые прокуренные зубы и явно уже хорошо опохмелившийся с приятелями на лавочке в углу соседнего сквера.

Наша Анастасия тоже пребывала в ажиотаже по двум соображениям: во-первых, газовая плита с обеда шипела всеми четырьмя конфорками, потому как варились Алёшины любимые щи с мясом и макароны по-флотски; ну а во-вторых, предстояла очередная репетиция мелодрамы «Алёша – Таюша!», и в связи с этим наша Анастасия была в предвкушении трепетных ощущений в ходе представления, непременно сопровождавшегося пружинно-металлическим поскрипыванием за фанерной стенкой – все по отработанному сценарию.

8. Le Misérable

Чтобы войти в круг студентов, замеченных и жалуемых преподавателем, который читает лекции, ведет семинары и, как водится, принимает экзамен в конце семестра, нужно было присутствовать на всех лекциях, проявляться активность на семинарах и участвовать в каком-нибудь научном кружке, организованном нашим преподавателем. Последнее было делом не обязательным, и желающих тратить на это силы находилось немного, потому что для этого студенту приходилось искать дополнительное время, а у него, как известно, все расписано по минутам. Да и нужно было по-настоящему интересоваться предметом или предлагаемой темой. У преподавателя, ясное дело, имелся свой интерес в привлечении студентов к азам научной деятельности, потому что это входило в круг его обязанностей в соответствии со штатной нагрузкой преподавателя вуза. Поэтому они прибегали к использованию «коврижек», чтобы завлечь студентов в свои научные кружки и спецсеминары. Главной «коврижкой» в этом деле было освобождение от экзамена в конце семестра, естественно, с высшим баллом в зачетке.

Я уже упоминал, что сдача экзаменов для меня была мукой, и я всеми силами и уловками пытался избегать их. Ну а в условиях учебы в вузе, естественно, увернуться вчистую от всех экзаменов просто невозможно, поэтому я всегда держал нос по ветру и выискивал всякие лазейки в системе, подобные вышеупомянутым кружкам. Большинство ребят на курсе как-то пренебрежительно относились к рвению, с которым их сокурсники писали всякие доклады и готовили выступления на студенческих научно-практических конференциях. Думаю, что основной причиной такого отношения была элементарная зависть: «вот он захотел копаться в дополнительной литературе и нашел на это время, чтобы его освободили от экзамена, ну а я не мог себя заставить, хотя и была возможность». Меня такие нередкие выпады со стороны товарищей сначала слегка задевали, на что, впрочем, и рассчитывали задиры, но со временем от меня отстали, закрепив за мной репутацию «Le Misérable», по меткому выражению одного из однокурсников.

Это был юноша, ростом явно ниже среднего, тем не менее всегда одетый по моде того времени – в клетчатый, с широкими лацканами пиджак; он неизменно цокал каблуками ботинок по паркету, вышагивал почему-то всегда с высоко поднятой головой и на все смотрел с презрительной перекошенной улыбкой. У этого модника была оригинальная внешность: высокий лоб с блестящими залысинами лоснился хорошей смугловатой кожей выходца из Средиземноморья, коим он, конечно, никак не мог являться, хоть и имел темные глаза; нос заканчивался маленькой «картошкой», а холеное, в меру продолговатое, всегда хорошо выбритое лицо украшали полные, тесно сжатые губы. Облик его создавал впечатление того, что мальчику все в этой жизни давно уже надоело, что всему миру и окружающим он делает огромное одолжение своим присутствием. Но если у него спросить, зачем он посещает институт и, заходя в аудиторию, всегда швыряет свой портфель на облюбованную парту, вряд ли ответит, потому как не знает.

Le Misérable’м я, наверное, точно был, потому что жил на двадцать семь рублей пятьдесят копеек в месяц, то есть выходило меньше рубля в день, носил одежонку, купленную мне мамой в классе девятом, на студенческие сборища-пьянки по выходным не ходил и вообще не интересовался ничем, кроме учебы – все время после лекций и занятий проводил в читалке на первом этаже главного здания. В квартиру я возвращался поздно, готовил что-нибудь поесть на ужин и укладывался спать.

Одно время я как-то был втянут ребятами, с которыми вместе жил, в артель по питанию в складчину, что предполагало готовку ужина для всей честной компании пару раз в неделю. Это оказалось хлопотно, привязывало тебя необходимостью возвращаться в квартиру раньше и готовить какую-нибудь баланду. Не помню точных деталей договоренности относительно того, что нужно было готовить и какие продукты использовать, – помню только, что ужин должен был быть готов часам к семи и что шеф-повар выполнял не только функции кашевара, но и посудомойки. Приходилось убирать со стола грязную посуду, мыть ее на кухне и приводить большой круглый стол в середине нашей комнаты, одновременно являвшейся гостиной, спальней, столовой и кабинетом, в прежнее надлежащее состояние. Чтобы после ужина все могли, разложив, каждый на своем сегменте, учебники и тетради, заняться всякими домашними заданиями, ежедневное выполнение которых было частью успешного освоения иностранного языка. Холодильник в квартире имелся, и нам, квартиросъемщикам (или квартирантам, по словам хозяйки), в нем были выделены полки для хранения нашей нехитрой провизии.

В день выполнения своих артельных обязанностей дежуривший, по обыкновению, закупал продукты для приготовления ужина по дороге домой после занятий. Я сейчас не могу припомнить, на каком расстоянии квартира располагалась от института и как я до нее добирался, но, думается, недалеко. Уверен, что где-то в округе работали гастрономы, так в те времена назывались продуктовые магазины, где можно было купить все, кроме хлеба и овощей. Для этого существовали отдельные магазины – «Хлеб», или «Булочная», и «Фрукты-овощи», а в гастрономе, который мог называться «Бакалея-гастрономия», можно было купить макаронные изделия и крупы, консервы, соки, мясные и рыбные продукты, кондитерские изделия. Хотя встречались и специализированные магазины: «Кондитерская», или «Булочная-Кондитерская», «Рыба-балык». Почему существовала такая классификация магазинов, мне неведомо, но, уверен, на то был свой резон.

Помнится, я всегда готовил суп, и это творение моего кулинарского гения основывалось не на бульоне из сочной говяжьей косточки, которую мой отец, в пору моего детства в Казани, будучи выходцем из деревни, со знанием дела покупал на базаре у колхозника-мясника. Я варил лишь подобие супа, скорее достойное лишь названия похлебки, потому что это нечто готовилось так: в подсоленную, кипящую в кастрюле воду добавлялось содержимое консервов «Килька в томатном соусе», нарезанная кубиками картошка, вермишель или макароны, в завершение, для вкуса – пара листочков лаврушки и перец горошком. Все это бурлило до готовности. Сказать, что варево получалось несъедобным, значит обидеть шеф-повара, а назвать этот кулинарный шедевр «супом» стало бы оплеухой всем тем поварам, которые часами колдуют над кастрюлями, чтобы создать настоящий суп. Есть это было можно и даже нужно, потому как ничего иного под вечер нам не светило.

Пожалуй, все ингредиенты вполне удовлетворяли критериям нормальности и съедобности, но вот смешивать их и потом кипятить, подавать горячими… иначе как ошибкой не назовешь. Однако на ошибках, как говорится, учатся, и мы все в то время учились, правда, в институте, а не в кулинарном техникуме. Если говорить по делу, надо было все это готовить по отдельности: картошечку отварить, лучок и хлебушек нарезать, а баночку консервов за тридцать пять копеек открыть и выложить кильку в томатном соусе на тарелку – получился бы приличный холостяцко-студенческий ужин.

А мое незадачливое творение больше напоминало бурду, что моя тетушка из Зеленодольска замешивала в старой, измученной годами пользования алюминиевой кастрюле без одной ручки для собаки Рекса. Он, бедняга, всю жизнь сидел на толстой железной цепи и жил в будке у самых ворот в саду. Его держали для охраны владений от воров, и он вовсе не был другом семьи, который вхож в дом и даже имеет право, по случаю, запрыгивать на хозяйскую кровать.

Результат моих кулинарных потуг для большей сытности ели с хлебом. Вообще, в те времена все ели с хлебом – бабушкино любимое наставление за столом для нас было таким: «Ешьте с хлебом – сытнее будет». Эта преданность хлебу, как голове всего в жизни, видимо, осталась у поколения, пережившего войну, то было последствие испытаний и, довольно часто, нехватки еды, с которыми им пришлось жить долгие четыре года.

Когда приходила очередь моих сожителей готовить ужин, они оказывались более сообразительными и частенько приобретали что-нибудь в Домовой кухне, где продавали всякие полуфабрикаты – котлеты, готовые для жарки-парки, свиной или говяжий гуляш, фарш и даже готовое тесто для пирогов. Однако надо было знать, когда ходить туда, потому что все это разнообразие раскупалось быстро. К жареным котлетам в качестве гарнира варилась вермишель. Перед приготовлением ее подсушивали или поджаривали на сковородке без добавления какого бы то ни было масла, и она через некоторое время подрумянивалась, приобретая особый вкус. Мы ели много хлеба, особенно белые булки по тринадцать копеек, которые можно было купить свежими и даже иногда еще теплыми в местной булочной.

9. Рыцари круглого обшарпанного стола

После первого семестра один из парней съехал с квартиры, и его кровать занял второкурсник Савелий Заходов из Оренбурга с англо-испанского отделения нашего факультета. Он оказался очень интересной личностью. Между собой мы звали его просто Заходов. Он не входил в артель по приготовлению ужинов и явно считал себя выше суеты подобного рода – вообще имел неординарные взгляды на многие вещи. Савелий не навязывал их никому, но мог без обиняков дать тебе понять, что он иного мнения о том или о сем. Его родители были врачами, и, как выходец из семьи советской интеллигенции, он чувствовал себя выше других, давал это понять не моргнув глазом и, кажется, немало этим гордился. Но Заходов щелкал нас по носу, не унижая, а просто констатируя факты.

Наш общий круглый стол в середине комнаты никогда не был покрыт никакой скатертью; лак, когда-то украшавший его фанерную поверхность, давно стерся в результате многолетнего служения домочадцам и квартирантам хозяйки. Так что в наше время стол представлял жалкое зрелище – был покрыт потеками, оставленными несчитанным количеством тарелок, блюдец, стаканов, чашек, кастрюль и сковородок. По какой-то причине меня и двух других ребят-первокурсников, ежедневно пользовавшихся столом, это как-то не волновало, и мы на разукрашенную разводами и кружками поверхность не обращали никакого внимания – главное, чтобы крошек не было и лужиц пролитого чая.

Только на Савелия вид нашего стола действовал как красная тряпка на разъяренного быка во время испанской корриды. Он не мог его выносить и первое, что делал, приходя домой, это расстилал свежую газету на столе и уж потом выкладывал из своей сумки или авоськи традиционную булку по тринадцать копеек и ломоть докторской колбасы, завернутый продавцом гастронома в серую бумагу. Это был его неизменный ужин, и я не припомню, чтобы его вечерняя трапеза состояла из чего-либо другого.

Савелий всегда в холодное время носил перчатки – толстые вязаные зимой и кожаные осенью; когда жал тебе руку, войдя в комнату, что было заведено между нами, его ладонь всегда ощущалась как слегка потная и липковатая. А еще он часто мыл руки под краном на кухне, а также ополаскивал, казалось бы, без особой надобности и другие вещи, даже свою булку по тринадцать копеек, если случалось ронять ее по неосторожности, доставая из авоськи.

Савелий казался странным парнем во многих отношениях, но в целом добродушным и приятным в общении. Он был выше среднего роста, на его длинном лице, над толстыми негроидными губами, редутом топорщились ржавые усы; не очень высокий лоб морщинился всякий раз, когда он улыбался или смеялся. Ногти длинных пальцев его рук были тщательно ухожены – он часто подправлял их аккуратной пилочкой с черной пластиковой рукояткой. Так, видимо, его приучили делать дома. Говорил он тоже своеобразно, употребляя очень привлекательные архаичные словечки и выражения, которые я брал в свой обиход, как это часто бывает при общении с притягательными людьми.

Савелий Заходов был во многих отношениях ярче, чем кто-либо в нашей квартирантской общине, и гравитация его «шедевров» неизбежно притягивала нас. Подсознательно я понимал, что общение с такими, более уверенными в себе и умеющими успешно презентовать себя в окружающем мире ребятами, полезно для моего прогрессивного взросления и развития, поэтому невольно сближался с людьми вроде Савелия Заходова. Должен признаться, мне понадобилось несколько лет, чтобы расширить круг общения с крутыми ребятами и при помощи этого сбросить с себя печальный неприглядный образ убогого Le Misérable’я, то есть превратиться в нормального студента своего времени. Все в моей жизни, связанное с интеграцией в мир, существующий вне моего узкого круга интересов, шло с запозданием года на три, тем не менее процесс выравнивания медленно, но шел, и я верил, что настанет время, когда я стану как все, но, конечно, со своей изюминкой.

У всех в квартире был свой распорядок дня и, что называется, своя рутина; кроме общения за ужином, все жили своими заботами и учебными делами, и не помню, чтобы возникали между нами какие-либо конфликты или трения, хотя, конечно, такие вещи при сожительстве разных людей не редки. Савелий Заходов и я учились на переводческом факультете, а третий квартирант – на педагогическом, он осваивал французский язык. Овладение всяким языком неизбежно связано с тренировкой иноязычного произношения, что предполагает громкое многократное повторение разных звуков и их сочетаний, а также разнообразных базисных слов, скороговорок и текстов. Работа вслух неизбежна, и, естественно, всем в нашей квартирантской «коммуне» пришлось привыкать к тому, что на соседней кровати кто-то усердно бубнит на французском, испанском или английском.

Наш будущий педагог, которого мы звали на французский манер Серж, потому что в обыденной жизни он звался Сергеем, был особо заядлым любителем практиковать французское произношение. Делал он это так театрально и с таким задором, что его энтузиазм выплескивался наружу: он забывался и, видимо подражая своему преподавателю, страшно гримасничал и жестикулировал, силясь произнести как можно правильнее тот или иной звук, или слово. Слушать его и смотреть на его «экзерсисы» было так забавно, что мы едва сдерживали смех. Войдя в раж этого представления, Серж складывал пальцы правой кисти в заостренный пучок, вытянув руку, водил ею перед нашими, едва сдерживающими гогот, лицами и в такт этим движениям, яростно артикулируя губами, произносил звуки (((((,(((((,(((((… Я же предпочитал работать над фонетикой в лаборатории, где ты никому не мешаешь своим усердием, да и над тобой некому потешаться.

У каждой кровати в нашей коммунальной комнате стояла настольная лампа, так что индивидуальным источником света можно было воспользоваться по своему усмотрению. Я очень часто читал в постели, перед тем как уснуть, и, естественно, прикроватное освещение весьма пригождалось, чтобы не беспокоить ярким светом остальных квартирантов. Однако пользы от такого чтения в постели было мало, потому как в большинстве случаев ночное бдение заканчивалось тем, что ты просыпался в середине ночи с зажженной лампой и учебником, мирно «сопящим» рядом с тобой на подушке. Тем не менее всегда не хватало дневных часов на выполнение всех учебных заданий, даваемых в институте, и постоянные попытки сделать что-то еще за счет сна были естественны, но по большей части… тщетны. Одно утешало, хозяйка нашей квартиры Анастасии не была типичной брюзгой и скупердяйкой, считающей копейки, – она никогда не отчитывала никого за то, что иногда мы засыпали при включенной лампе с раскрытой книгой на лице или груди.

10. Многие знания – многие печали

Коммунистическая партия Советского Союза, известная как КПСС, была вездесущим, всевидящим, все знающим и во всем участвующим авангардом советского общества. Трудно было не заметить лозунг «Слава КПСС!»: куда бы ты ни смотрел и где бы ты ни находился в советской стране. Это называлось «положительно воздействовать» на умы и совесть каждого советского человека. Лозунг «Слава КПСС!» гордо возвышался над тобой и следил за тобой с высоты жилых домов; его можно было видеть на огромных щитах при въезде в большие города и захудалые деревушки в глубинке; его вывешивали на стены домов и несли на транспарантах во время демонстраций Первого мая и в день празднования очередной годовщины Великой Октябрьской социалистической революции. КПСС пронизывала нашу жизнь, руководила нами и не давала нам сойти с начерченного партией пути или оступиться и, не дай бог, жить не по-советски. В связи с таким высоким предназначением партии Ленина и ее руководящий авангардной роли в СССР предмет «история КПСС» был неизменной частью общественной науки, его изучали до дыр, о партии было написано несчетное количество книг; диссертация по истории КПСС всегда являлась беспроигрышным билетом в карьере амбициозного комсомольского руководителя, вырастающего из своего кресла.

Изучали историю КПСС и в ГГПИИЯ им. Н. А. Добролюбова по полной программе целые два семестра – с зачетом после первого полугодия и экзаменом в конце учебного года. Имелось множество лекций и семинаров, к которым надо было читать и конспектировать бесчисленное количество «источников классиков марксизма-ленинизма». Сам по себе предмет о том, как зарождалась партия, как она работала с массами и «завоевывала умы» угнетенных классов, как она поднимала их на борьбу за справедливость и права трудового народа, был очень даже интересен и достоин изучения с точки зрения исторических фактов.

Но проблема, с которой я сталкивался во все времена, изучая историю, заключалась в том, что я никак не мог удержать в памяти массу фактов и дат, связанных со всеми историческими действами, съездами и пленумами, решениями, декретами, прокламациями и программами; все они несли массу информации и деталей, которые следовало знать и помнить, со знанием дела интерпретировать, комментировать, развивать и обобщать на семинарах и экзамене. Именно такое оперирование безбрежной информацией было для меня неподъемным. Что бы я ни делал и как бы я ни старался! Причина такого печального состояния дел с данным предметом объяснялась тем, что все это надо было по необходимости рассовывать по полочкам и закуткам мозга на некоторое время, чтобы по требованию выдать на экзамене и тотчас же забыть навсегда. Мы называли историю КПСС «Законом Божьим», и это единственный предмет в моем дипломе, за который я получил на экзамене жалкую четверку, – что говорит о многом. Троек, полагаю, не ставили, так как столь низкий балл приравнивался к приговору за предательство родины.

Рис.3 Студенческие годы в Горьком. 1967-1972 гг.

Старейшие преподаватели факультета и его выпускники во время празднования 20-летия факультета (1982 год) (https://kuriermedia.ru/wp-content/uploads/2021/02/nglu.pdf)

Курс лекций по русскому языку читал профессор Листов, щупленький лысый старичок, который говорил как настоящий дедушка – негромко и неспешно, будто мы были детсадовцы и нам читали нашу вечернюю сказку перед тем, как пожелать спокойной ночи. Все мы поголовно так же тихо уважали профессора и всячески старались с трепетной бережностью относиться к этому дряхленькому милейшему старикашке. Он же вел и семинары, на которых надо было выполнять всякие упражнения по лексикологии, морфологии, стилистике и прочим аспектам русского языка, которые должны были расширять и углублять наши филологические знания в качестве базиса для будущей профессии переводчика. Курс был, если я не ошибаюсь, рассчитан на один семестр, и экзамен мы должны были держать в нашу первую сессию.

Сдавал я этот экзамен досрочно, помнится, сразу после последнего семинара; дело было вечером – все занятия закончились, здание опустело, на улице стемнело, и мы с профессором, задающим мне вопросы, сидели одни в классе. Было как-то уютно, за окном шел тихий снег, а я пытался отвечать, но, как мне казалось, не очень успешно. Профессор Листов смотрел на меня своими добрыми выцветшими глазами с полуулыбкой на бледном лице, и я знал, что он терпеливо ждет нужного ответа на заданный вопрос, тем временем как я верещу все, что я знаю, к месту и не к месту. Нам обоим было ясно, что я безнадежно плаваю. Тем не менее я не сдавался, а профессор терпеливо ждал. Наконец он меня остановил и открыл мою зачетку. Настал самый важный момент того знаменательного зимнего вечера. «Товарищ Гизатуллин, я поставлю (акцент был сделан именно на это слово) вам пятерку… – Тут последовала драматическая пауза. – …за вашу исключительную активность на семинарах и стопроцентную посещаемость лекций, однако прошу обратить внимание, что…» На что там надо было обратить внимание, я уже не слышал. Главное – был желаемый результат. Я смотрел, как он выводил своим классическим почерком «отлично» в моей зачетке и думал, что жизнь хороша и жить хорошо.

Потом мы вместе двинулись по пустынному коридору к вешалке. Профессор шел неслышно – он был в огромных, округлых, явно редко надеваемых валенках черного цвета. Они, как сейчас, перед моими глазами, эти профессорские валенки, беззвучно скользящие по паркету!

11. Игра в войнушку

Занятия по военной подготовке – «военке», как мы ее называли, проходили на четвертом этаже. Поднявшись туда, ты сразу погружался в иную, какую-то строгую, если не сказать суровую, атмосферу: стены были выкрашены в темно-зеленые тона, они не пестрели яркими стендами и студенческими курсовыми стенгазетами, как на всех других этажах здания. Вместо этого на стене висела лишь одинокая застекленная витрина с фотографиями и именами членов военной кафедры да несколько плакатов с выдержками из устава Вооруженных сил СССР. По обеим стенам коридора располагались аккуратные ряды дверей, ведущих в аудитории, – одна из них была обшита черным дерматином и выглядела пузатой под толстым слоем звукоизоляционного материала. На ней красовалась табличка – «Начальник кафедры полковник Песков». Преподавательская находилась в соседней аудитории, и обшивка ее двери почему-то не выглядела такой же «пузатой». Подозреваю, в соответствии с военной субординацией.

В материале, подготовленном к пятидесятилетию образования переводческого факультета, вот что говорится об истории военной кафедры:

«Военная кафедра в жизни переводческого факультета всегда играла особую роль. Она была основана в 1962 году. Это было время Карибского кризиса, когда Советский Союз начинал расширять сотрудничество в военной области со странами Азии, Африки и Латинской Америки. В связи с этим возникла необходимость в подготовке студентов по специальности «военный переводчик». С этой целью на базе педагогического института был создан переводческий факультет как основной «поставщик» будущих кадров для Вооруженных сил. Именно поэтому, принимая во внимание сугубо военную направленность обучения, долгое время на переводческом факультете учились только юноши. Однако до 1991 года девушки также в обязательном порядке занимались на военной кафедре по программе подготовки офицеров запаса» (https://kuriermedia.ru/wp-content/uploads/2021/02/nglu.pdf).

Моя неудачная попытка подготовки к поступлению в Нахимовское училище в Ленинграде двумя годами ранее была, безусловно, огромным разочарованием для четырнадцатилетнего юноши, однако стремление к карьере в Вооруженных силах тем не менее не увяло и все же по-прежнему теплилось где-то в моем подсознании. Намерение поступить на переводческий факультет как-то подспудно все же было, наверное, определено этим желанием. Поэтому, впервые поднимаясь по лестнице на военную кафедру, расположенную на четвертый этаж, – на наше первое занятие по военной подготовке, я в глубине души был все же взволнован в ожидании чего-то, что приближало меня к моей заветной детской мечте.

Программа подготовки военного переводчика была рассчитана, как мне помнится, на четыре года и состояла из двух частей: на первом и втором курсах проводились занятия по общевойсковой части, а на третьем и четвертом курсах мы занимались военным переводом. В условиях гражданского вуза общевойсковая подготовка носила, безусловно, в большой степени весьма поверхностный характер, хотя атмосфера исключительной строгости и дисциплины все же присутствовала на четверном этаже, и наблюдалось это во всем, начиная с построения перед началом занятия и кончая формой обращения к нашим преподавателям. По чинам все сотрудники военной кафедры являлись старшими офицерами – майорами, подполковниками и полковниками; несмотря на то, что внешне соблюдался армейский порядок, выправка и особые взаимоотношения на кафедре, все равно чувствовалось, что для этих «вояк» служба подходит к концу – каковы бы ни были причины их «ссылки» из военных округов в тихую гавань гражданского вуза, они знали, что их офицерская карьера на закате. Это наверняка влияло на всю атмосферу на военной кафедре. Чувство было такое, что все на четвертом этаже «играли в войнушку»: офицеры-преподаватели в форме с их погонами, колодками наград и всякими значками казались массовиками-затейниками, ну а мы, студенты, им, как умели, в этом подыгрывали.

Продолжение книги