В огне повенчанные бесплатное чтение

Жене и преданному другу моему

Валентине Лазутиной —

посвящаю

Рис.0 В огне повенчанные

Иван Лазутин

(1923–2010)

Текст печатается по изданию:

Астафьев В.П. Прокляты и убиты. Собр. соч. в 15 т. Т. 10.

Красноярск: ПИК «Офсет», 1997.

Рис.1 В огне повенчанные

© Лазутин И.Г., наследники, 2024

© ООО «Издательство «Вече», оформление, 2024

В огне повенчанные

  • За красоту
  • Людей живущих,
  • За красоту времен грядущих
  • Мы заплатили красотой.
Василий Федоров

Пролог

Вторая половина марта в Петрограде стояла ветреная, холодная. Начавший было таять снег схватило морозцем, и он лежал на скованной льдом Неве грязной ноздреватой коркой. Из приземистых и широких окон военного госпиталя открывался вид на гранитную набережную, за которой расплывчатыми контурами прорисовывались на сером балтийском небе силуэты Александрийского столпа и купол Исаакиевского собора.

В седьмой палате хирургического отделения госпиталя умирал от тяжелых ран Илларион Дмитриевич Казаринов. Старый хирург после долгой и сложной операции сказал своему ассистенту:

– Конец будет таким же мучительным, как у Пушкина. Та же рана и тот же удивительно могучий организм. Со смертью будет бороться до последнего вздоха. – С минуту помолчав, хирург устало посмотрел на сестру: – С родными связались?

– Сообщили телеграммой сразу же, как только доставили к нам.

– Проследите. Больше двух дней не протянет. – Сказал и сутулясь вышел из операционной.

Ранен был Казаринов в ночь на семнадцатое марта 1921 года, когда по решению X съезда РКП(б) около трехсот делегатов съезда во главе с Климентом Ефремовичем Ворошиловым были брошены на ликвидацию Кронштадтского антисоветского мятежа. После артиллерийского обстрела крепости, в которой с пулеметами и пушками засели мятежники, со стороны Ораниенбаума по льду Финского залива повел свой полк на штурм крепости красный командир Илларион Казаринов.

И вот он умирает… Умирает в полном сознании надвигающегося конца. Чувствует, что осталось недолго. И все-таки надежда, этот спасительный островок человеческого бытия, нет-нет да еще возникала перед его затуманенным взором.

Илларион Казаринов до крови кусал губы, крепился, чтобы не закричать от нестерпимой боли.

А когда после большой дозы морфия боли поутихли, Казаринов подозвал медсестру и тихо спросил:

– А как красные курсанты?.. Они шли на Кронштадт с северных фортов… Дошли до крепости?

– Дошли, дошли, больной… все дошли.

– И штаб мятежников взяли?

– И штаб взяли. Я же вам газету читала. Вы не волнуйтесь, вам нельзя.

Умирающий обеспокоенно посмотрел сестре в глаза, словно пытаясь прочитать в них свою участь.

– Где мой съездовский мандат?

– Там, где все ваши документы, вместе с партбилетом, наганом и орденами в сейфе у начальника госпиталя.

– Жене и отцу сообщили, что я… тяжело ранен?

– Как же, еще вчера сообщили.

…Ночью Казаринову стало совсем плохо. Через раненого красноармейца, который проходил на костылях мимо его койки, он позвал дежурного врача. И когда тот пришел и склонился над изголовьем Казаринова, он, с трудом сдерживая стон, попросил:

– Доктор, помогите написать письмо… Домой… Боюсь, они меня не застанут…

Врач молча перенес на тумбочку Казаринова керосиновую лампу, стоявшую на столе у двери, достал из планшета тетрадь и, примостившись на краешке койки, в ногах у Казаринова, приготовился записывать.

– Адрес? – еле слышно спросил врач.

Размыкая и смыкая слипшиеся губы, Казаринов тихо, так, чтобы не слышали раненые на соседних койках, начал диктовать:

– Москва… Смоленский бульвар, дом шесть, квартира сорок восемь… Казариновой Наталье Павловне. – Илларион Дмитриевич вытянулся всем телом и, стиснув зубы, замолк. И только через какое-то время его спекшиеся губы разлиплись: – Написали?

– Написал, – глухо ответил врач.

– Пишите…

– Я слушаю вас.

– Дорогая Наташа… – Казаринов лежал на спине и смотрел в одну точку на темном потолке. – Письмо это диктую из военного госпиталя. Лежу с тяжелым ранением, которое получил во время атаки. Подробности тебе расскажут врачи и мои боевые друзья. А сейчас… хочу сказать тебе… – Казаринов глубоко вздохнул. – Если нам не суждено встретиться, то последняя моя к тебе просьба: береги себя и сына. – При упоминании о сыне глаза Казаринова наполнились слезами. – А когда вырастет – пусть знает, что я прожил жизнь честно. – Казаринов шершавой ладонью вытер слезу. – Жалей его… Вырасти из него честного человека…

– Больше ничего не хотите наказать? – глухо спросил врач, видя, что по лицу Казаринова начала разливаться предсмертная бледность.

– Напишите несколько слов отцу… Вложите записку в письмо. Жена передаст.

Врач перевернул страницу тетради.

Лицо Казаринова вдруг стало строгим и даже неожиданно мужественным.

– Отец!.. Вся твоя жизнь была для меня примером!.. Спасибо тебе…

Видя, что умирающий потерял сознание, врач встал и поспешно спрятал тетрадь в планшет.

…Умер Казаринов на рассвете, так и не придя в сознание.

А в десять часов утра с московским поездом в Петроград приехали по запоздалой телеграмме отец Казаринова, академик Дмитрий Александрович Казаринов, жена скончавшегося командира полка и трехлетний сын Гриша.

Похоронили Иллариона Казаринова на Волковом кладбище в Петрограде. Проводить красного командира в последний путь пришли товарищи по партии и оружию.

Похоронили с почестями. Когда гроб опускали в могилу, взвод красноармейцев дал троекратный залп из винтовок. Военный оркестр исполнил «Интернационал».

Трехлетний Гриша, который, боязливо прижавшись к матери, не спускал глаз с посеревшего, чужого лица отца, одного не понимал: зачем два его ордена положили на красные бархатные подушечки и зачем, когда гроб опустили в могилу, все молча, с непокрытыми головами, поспешно, словно боясь опоздать, подходили к могиле, брали по горсти земли, бросали на крышку гроба и молча отходили.

Не поймет Гриша этого в древность уходящего обряда похорон и через два года, когда на Ваганьковском кладбище в Москве, подражая взрослым, он сам бросит горсть земли на крышку гроба матери, совсем еще молодой сошедшей в могилу от сыпного тифа.

Все это мальчик поймет позже, когда вырастет.

А он вырастет… Порукой тому были пророческие аккорды «Интернационала», в котором слова «Это есть наш последний и решительный бой» звучали как клятва и как символ приближения тех светлых далей, за которые сложил голову Илларион Казаринов.

Это было двадцатого марта 1921 года.

Глава I

Последнюю неделю отпуска Григория молодожены спали в саду, в низенькой глиняной мазанке, которую Галина выбелила изнутри, уставила горшочками с цветами, устелила терпким чабрецом. Одним, без стариков, было раздольнее. Хотя теща с тестем старались угодить во всем зятю, но все-таки… Все-таки первые две недели отпуска, пока они не перебрались в мазанку, Григорий временами чувствовал себя как на сцене, где ему надлежало играть роль степенного мужа. Неловко чувствовала себя и Галина, которой приходилось сдерживать и таить в себе нежность к мужу.

Сегодня Григорий проснулся рано, после вторых петухов, дружно прогорланивших свою утреннюю перекличку от одного конца деревни до другого. Пытался уснуть, но тревожили соловьи. Судя по пению, их было два: один выводил нежные переливчатые рулады над самой мазанкой, спрятавшись где-то в кустах вековой ивы, другой тянул свою колдовскую песнь в соседнем саду.

Прислушиваясь к ровному дыханию Галины, голова которой лежала у него на плече, Григорий раздумывал: разбудить или пусть поспит? «Красотища-то какая!.. Век таких перепевов не слыхал…» – подумал Григорий, но будить не решился.

«Боже мой, чудо-то какое!.. И откуда что берется?.. Говорят, с виду замухрышистей воробья. А поет-то как!»

Григорий родился в Москве, почти в самом центре столицы, на Арбате. Детство его прошло на шумном Смоленском бульваре, через который в двадцатые годы с раннего утра и до позднего вечера громыхали по булыжной мостовой на своих мосластых клячах водовозы, важно восседавшие на длинных дубовых бочках, покрытых мокрой рогожей. Никогда раньше, до женитьбы, не слышал он, как поют соловьи, хотя знал, что в подмосковных лесах их тьма-тьмущая. Просто не приходилось в пору буйного майского цветения бывать ночью за городом. Зато много слышал и читал он об этой сказочной птице. Ее славили в песнях, о ней слагали частушки, эту чудо-птицу восхваляли в пословицах и поговорках…

А соловьи на утренней зорьке все пели. И как пели!.. В голове Григория путаным клубком покатились думы… Они были разные, неожиданные, порой противоречивые.

Григорий лежал с закрытыми глазами, и в какой-то момент перед ним предстало лицо с редкой россыпью еле заметных веснушек на слегка вздернутом носике. Галина… Круглолицая сероглазая румяная хохлушка. Он познакомился с ней два года назад на вечере встречи курсантов артучилища со студентами мединститута. После первого танца, на который Григорий пригласил быстроглазую девушку, стоявшую в цветастом табунке подружек у колонн, у него оторвалась правая петлица. Девушка, чувствуя свою вину – ее левая рука коснулась правой петлицы на гимнастерке курсанта, – залилась румянцем. «Ой!.. Это, наверное, я виновата… Простите… Я нечаянно задела…» – несвязно бормотала Галина, тщетно пытаясь ладошкой приладить свисающую с воротника гимнастерки Григория петлицу на прежнее место. Григорий смотрел на зардевшееся лицо Галины и не мог отвести от него глаз.

За иголкой и ниткой пришлось бежать в общежитие обоим. Потом Галина пришивала к гимнастерке петлицу. Взглянув на глуповато и блаженно улыбавшегося Григория, который придерживал воротник гимнастерки, она больно, до крови, уколола ему иголкой палец и от этого так смутилась, что щеки ее полыхнули заревым румянцем, а на лбу и на висках выступили мелкие бисеринки пота. Так они познакомились. Вначале были просто встречи, ни к чему не обязывающие. Потом встречи участились. Многое решила прошлогодняя поездка Григория в деревню, где жили родители Галины, которые не думали и не гадали, что их единственная дочь, студентка киевского института, станет женой военного. А что такое муж военный – родители знали: «По морям, по волнам, нынче – здесь, завтра – там…» И все-таки не перечили, видя, что намерения у Григория серьезные и что из семьи он порядочной (куда ни кинь, а дед – известный в стране академик – это что-то значит!..), к тому же рюмочкой парень не избалован, да и по службе дела идут хорошо. Отец Галины, Петро Санько, бригадир полеводческой бригады, после короткой беседы с дочерью и женой сказал: «Смотри сама, доченька. Тебе с ним жить… Если пришлись друг другу по сердцу – прими от нас с матерью родительское благословение. И будьте счастливы. Берегите друг друга…»

А вчера, уже поздно вечером, перед тем как уснуть, Галина со вздохом сказала на ухо Григорию: «Зимой нас будет трое…»

Соловей в ветвях вековой ивы, льющей свои белесые струи на мазанку, замолк. Из соседнего сада все еще доносились рулады. Сливаясь с дурманящим запахом отцветающих яблонь, они плыли за саманную изгородь и катились вниз, к Днепру. Медленно, незаметно для глаза, гасли далекие звезды.

Глава II

С левого, низинного берега Днепра, залитого зелеными лугами, Григорий и Галина любовались стоявшим на взгорье Киевом, точно нарисованным на золоте заката.

Расплавленный огненный мост, проложенный закатным солнцем, переливчато дрожал на волнах широкой реки и напоминал Григорию огненную пляску горящей на воде нефти. Григорий остановился и, козырьком приставив ладонь ко лбу, смотрел на город, четко вырисовывающийся силуэтами зданий на высоких пологих холмах.

– Если кукушка не обманула меня во сне, то еще долго будем приходить на этот берег и любоваться, как горит Днепр, подожженный солнцем. Ты только вглядись!

– А хату нашу видишь? – тихо спросила Галина.

– Вижу, – ответил Григорий, всматриваясь туда, куда показывала рукой Галина, хотя на самом деле не находил среди белых, похожих друг на друга деревенских хат, утонувших в зеленых садах, хату Галины.

– А иву в нашем саду? Смотри, какая она высокая. В целой деревне нет ей равных по высоте.

Напрягая зрение, Григорий долго всматривался в даль, где на двух холмах, прогибаясь в середине, растянулась Галинина деревня.

– Подожди, подожди… – Григорий крепко сжал руку Галины. – Неужели это наша ива? Никогда не думал, что ее можно увидеть отсюда.

– Дедушка говорил, что ей уже полтораста лет. А посадил ее дед моего деда.

Григорий еще с минуту постоял, глядя вдаль, потом обнял Галину, и они пошли в сторону пристани, где лениво покачивались на волнах моторные лодки и старенький прогулочный катер ждал очередных пассажиров.

– Знаешь, Галчонок, о чем я сейчас подумал? – рассеянно спросил Григорий.

– О чем? – Перекусывая зубами крепкую былинку, Галина снизу вверх смотрела на Григория.

– А ведь здорово, что мы родились с тобой в семнадцатом году! А я-то, я-то… Ты только вдумайся: надо же так подгадать, чтобы день рождения отмечать седьмого ноября?!

Из-за темного железнодорожного моста, перекинутого через Днепр, показалась огромная труба большого белого парохода, который тут же, как только нависший над ним железный скелет моста остался позади, протяжно и хрипло прогудел, и в этом гудке Галине послышалось радостно-трубное: «Про-нес-ло…»

– Сегодня, Гришенька, ты сплошная мелодрама. Таким я тебя еще не видела. Уж не закат ли вечерний на тебя так влияет?

– Нет, не закат.

– А что же?

– То, что в тебе забилось второе, маленькое сердце. Тебе этого не понять. Вы, медики, грубые материалисты. А у меня сейчас на душе такое умиротворение, что дьявольски хочется помечтать.

– О чем?

– О жизни. Ну вот, например, через неделю увезу я тебя к самой границе и начнется у тебя новая жизнь. Жизнь гарнизонной жены. – Григорий перевел взгляд на Галину, и выражение лица его из мечтательно-рассеянного стало озабоченным. – Перед отпуском я разговаривал с командиром полка. Он обещал пристроить тебя в нашу санчасть. Вначале поработаешь старшей медицинской сестрой, потом, через годик, наш военфельдшер капитан Артюхин должен уходить в запас. Будешь стараться – аттестуют на его место тебя.

– Боюсь я чего-то, Гриша… – Галина зябко поежилась и прильнула к плечу Григория.

– Чего бояться-то? С твоим-то дипломом? Сам профессор Бережной хвалил твои золотые руки.

Набежавший с Днепра холодный ветерок нагнал на оголенные руки Галины пупырчатые мурашки.

– В самих словах «гарнизонная жена» есть что-то непонятное для меня, даже чуть-чуть вульгарное. Чужое что-то в них есть, суровое, даже пугает…

– Об этом, Галчонок, говорить поздно. Ты уже жена военного и скоро будешь матерью ребенка, у которого отец – военный. Вот так-то, малыш! Мой дедушка в таких случаях говаривал: финита ля комедиа!.. – Григорий ласково потрепал щеку Галины.

Они подошли к пристани, купили в фанерной будке билет на катер и в ожидании очередного рейса прошли на старенький деревянный пирс, на дубовые сваи которого налипли темно-зеленые космы водорослей. Остановились у самой кромки. О замшелые сваи равномерно и всякий раз с задавленным шлепком бились волны. Оборвавшийся разговор посеял в душах Галины и Григория печальную недоговоренность, похожую на начало маленькой размолвки. Облокотясь на расшатанные перила, Галина молчала и рассеянно глядела в сторону противоположного берега.

Солнце уже скрылось за холмами, на которых разноцветными квадратами освещенных окон прорисовывались здания города; в некоторых из них огни еще не зажглись. Расплавленная золотая дорожка через Днепр растаяла, не оставив и следа от огненной пляски волн.

Кутаясь в широченные полы пиджака, Галина сказала:

– Холодно. Скорей бы домой.

С берега ветер доносил запахи рыбацких сетей, прелых водорослей и терпкий, слегка угарный душок горячего гудрона – очевидно, где-то совсем недалеко смолили лодку. Со стороны пристани, из-за фанерных торговых палаток, рыдала гармошка. Молодой и сильный голос с деревенской «переживательной» тоской пел:

  • …Не плачь, мой друг, что розы вянут, —
  • Они обратно расцветут,
  • А плачь, что годы молодые
  • Обратно путь свой не вернут…

«Очевидно, не здешний…» – подумал Григорий, вслушиваясь в переборы гармошки и пьяный голос поющего.

Посадка на катер длилась минуты две-три. В трюм спускаться Галина не захотела. Парень с гармошкой был не один, с ним была девушка, и, как видно, оба засиделись за столиком где-нибудь в чайной или в гостях.

Отдав швартовы, старенький, видавший виды катер отчалил от пирса, прощаясь с берегом пронзительно-дребезжащим сигналом.

Деревня Галины, растянувшаяся своими садами и огородами на двух покатых холмах, была уже не видна. А огни города вырисовывались все расплывчатее и тусклее.

Заметив, как Григорий старательно застегивал на пуговицы свой пиджак, наброшенный на плечи Галины, парень поставил гармошку на скамью, одним рывком снял с себя пиджак и закутал в него свою девушку, которая в ситцевом платьице без рукавов так продрогла, что у нее зуб на зуб не попадал. И сразу же, чтобы показать свою лихость и удаль и что этот холодный днепровский ветерок ему только приятен, он подчеркнуто небрежно расстегнул ворот рубашки и подставил крепкую и широкую грудь навстречу ветру.

Галина что-то сказала, но слова ее потонули в резком гудке встречного парохода, который на приветствие своего младшего речного собрата, прогулочного катера, басовито и равнодушие огрызнулся, как огрызается старый бульдог, отвечая на заливистый лай комнатной болонки.

Теперь уже, когда сумерки затопили Днепр и утонувший вдали Киев был повит сверкающей короной огней, этот огромный город на обрывистом берегу казался Григорию похожим на сказочную колесницу, в которую впряжены лихие кони с развевающимися на ветру огненными гривами.

А внизу, под копытами вздыбленно летящих коней, дремал Днепр, накрытый буркой звездной ночи. Как и тысячу лет назад, он спокойно и ровно дышал и катил свои воды к Черному морю.

«А ведь родился в крошечном озерце на Валдае, – подумал Григорий, вглядываясь в темень вод Днепра. – Уж не у его ли истока родилась песня “И колокольчик, дар Валдая, звенит уныло под дугой…”?»

– Опять о чем-то задумался? Что за воскресная прогулка! Весь день ты то философствуешь, то впадаешь в меланхолию. Больше не поеду с тобой за город.

Григорий оживился:

– Ты на Днепре родилась?

– На Днепре. А что?

– А ты все о нем знаешь?

– Странно… – Галина пожала плечами. – Что он – человек, что ли? Река как река, широкая, глубокая…

– И все?

– Разве этого мало?

– Хочешь, я расскажу тебе сказку о Днепре?

Галина зевнула, не успев прикрыть рот ладонью.

– Потом. Я сегодня дико устала. Даже слушать лень. Давай присядем.

Киев с его огнями окончательно потонул в вязкой ночной мгле. Впереди и слева в темноте тускло высвечивались редкие огоньки Галининой деревни. Галина и Григорий прошли по зыбкой палубе на корму, где все скамейки были пустые. Галина присела, а Григорий встал позади нее.

– Эту сказку ты нигде не прочитаешь. Ее сочинил я, когда был курсантом.

– Гришенька, сказки рассказывают на ночь. Вот доберемся до нашей мазанки, тогда и расскажешь. А сейчас сядь рядом, совсем замерзла.

Не расслышав слов Галины, Григорий проговорил:

– И все-таки родной матерью Днепра было и есть небольшое озерцо на Валдае. А ты ведь этого не знаешь.

– А дальше?

– Дальше на пути своем этот новорожденный богатырь примет в свои объятия десятки рек и сотни речушек. А когда он уже поднаберет силенок и молва о нем пойдет славная, в дружину его с правого фланга вольются войска Друти и Березины.

– А дальше? – Теперь в вопросе Галины Григорий уже почувствовал живой интерес.

– О, дальше у него будет серьезная стычка. Стычка не на жизнь, а на смерть. Когда он минует старинную Речицу, то на пути своем встретится с непокорной и своенравной Сожью. Померяется с ней богатырскою силою и возьмет над ней верх, подчинит ее своему имени и власти. После поединка с Сожью дружина Днепра станет еще сильнее. И дорога его станет шире.

Галина встала со скамьи и округленными от удивления глазами посмотрела на Григория.

– А дальше?

– Все это еще присказка, а сказка – впереди. Сама сказка начнется с того, как навстречу Днепру выйдет тихая красавица Припять. Низко поклонится богатырю и скажет: «Возьми меня сестрой милосердия, я буду тебе верной слугой. Я буду врачевать твои раны, я это умею делать хорошо». – Григорий закашлялся, поперхнувшись дымом. Видя, что Галина не сводит с него зачарованного взгляда, он речитативом, на манер былинного сказа, продолжал: – А под самым градом Киевом выйдет навстречу Днепру белокурая и бойкая красавица Десна, окинет своим ясным взглядом несметные полки Днепра и, гордо подняв голову, молвит ему: «Возьми меня, богатырь Днепр, в жены свои, я буду тебе верной подругой и пойду за тобой на край света. Плохо тебе одному, без жены, в пути твоем дальнем и тяжком». Могучий Днепр кивнет головой и даст знать: «Беру тебя, красавица Десна, в жены. Приглянулась ты мне и лицом своим и статью». – Глубоко затянувшись папиросой, Григорий нарочито сделал паузу, чтобы еще раз убедиться, что сказкой своей он расшевелил Галину. – Дальше рассказывать?

Галина в нетерпении взмахнула руками:

– Да ты что?! Конечно!

Катер подходил к пристани. Вахтенный матрос, в тельняшке, с тросом в руках, стоял на пирсе и, глядя в сторону вынырнувшего из темноты катера, делал стоявшему на мостике капитану какие-то знаки.

– О том, как богатырь Днепр приведет свою несметную рать к Черному морю, я доскажу тебе дома… – Последние слова Григория потонули в хриплом гудке пришвартовывающегося к пирсу катера.

Сразу же, как только Галина и Григорий поднялись на пологий холм и вошли в деревню, утонувшую в глухих, темных садах, на них с прохладным ветерком нахлынули дурманящие запахи крапивы. Откуда-то из-под ворот крайней хаты выскочили две шустрые неказистые собачонки и, чуть ли не хватая за пятки Григория и Галину, сопровождали их до середины деревни, где они свернули к Галининой хате. У калитки Григорий остановился и задержал на щеколде руку Галины.

– Хочешь, я испугаю этих дворняг так, что они до утра не вылезут из своих конур? – Григорий вытащил из кармана носовой платок и развернул его.

– А как?

– Очень просто, по-московски, как мы когда-то пугали Полкана нашего дворника. – С этими словами Григорий обеими руками резко выбросил перед собой развернутый носовой платок и, махая им вверх и вниз, стремительно кинулся на лениво побрехивающих собак, которые, стоя у дороги, продолжали свой хрипловатый дуэт.

При виде удирающих с поджатыми хвостами дворняжек, за которыми гнался Григорий, Галина залилась неудержимым смехом и даже вздрогнула, когда звякнуло кольцо калитки. Это была мать Галины, Оксана Никандровна. Она души не чаяла в зяте и терзалась, когда видела, как ее забота о нем и ухаживание смущали Григория.

– Куда это он кинулся? – спросила Оксана Никандровна, тревожно вглядываясь в темень улицы, в которой растаяли и собаки и Григорий.

– Та он же ненормальный! Собак вздумал пугать, – захлебываясь в смехе, ответила Галина.

Вернувшись к калитке, Григорий смутился: по глазам тещи он догадался, что Галина рассказала ей о его проделке. И чтобы как-то оправдаться перед тещей, Григорий, тяжело дыша, проговорил:

– А с ними только так. До того обнаглели, что за штаны хватают. Галину чуть не искусали.

На ужин Оксана Никандровна подала вареники со сметаной и достала из погреба большую чашку холодных моченых яблок. После того как Григорий неделю назад сказал, что в детстве он мечтал хоть раз в жизни досыта наесться моченых яблок, теща каждый раз к обеду и к ужину подавала чашку только что извлеченной из погреба моченой антоновки, которую Григорий, на радость Оксане Никандровне, ел с нескрываемой жадностью.

Когда после ужина выходили из-за стола, Оксана Никандровна метнулась вдруг в горенку и тотчас же возвратилась оттуда с синим конвертом в руке.

– Вот склероз!.. Чуть не забыла! Тебе, Гришенька. – И она протянула Григорию конверт.

Письмо было из Москвы, от деда, академика Казаринова. Читали его в мазанке. Задернув шторку окна, Григорий закрыл на крючок дверь, сел на кровать и разорвал конверт. Читал вслух. Затаив дыхание, Галина сидела рядом и тоже пробегала глазами по строчкам, написанным четкими, разборчивыми буквами.

Дед писал:

«Здравствуй, дорогой мой внук Гриша! С печалью сообщаю тебе, что на свадьбу твою приехать не мог по причине скорбной. Бабушка твоя Татьяна Аполлинарьевна скоропостижно скончалась от инсульта 5 марта 1941 года, за три дня до твоей свадьбы. На похороны тебя не звал и не сообщил эту горькую весть. Живет в народе поверье, что откладывать свадьбы – плохая примета. Но так как человек я старый, то и решил по старинке не смешивать свадьбу с похоронами. Похоронили бабушку на Новодевичьем кладбище, рядом с ее отцом. Трудно мне, Гришенька, сейчас одному. Да и годы мои уже немалые – в июне стукнет 78. А смерть бабушки заметно расшатала здоровье. Один остался, кругом один. Кроме тебя, из рода Казариновых больше никого у меня нет.

Приглашаю вас с молодой женой к себе в гости. Отдохнете на даче, покупаетесь, послушаете наших подмосковных соловьев.

Мой сердечный привет Галине Петровне. Остаюсь любящий тебя твой дедушка Д. Казаринов.

Когда будете выезжать – дайте телеграмму, я вас встречу.

Чтобы не омрачать этим разговором нашу предстоящую встречу, сообщаю тебе, Гриша, что две недели назад я составил в пятой нотариальной конторе г. Москвы завещание на тебя. Все, что мне принадлежит (квартира в Москве, дача в Абрамцеве, автомобиль, библиотека и ценности, а также сбережения в сберкассе № 1763 г. Москвы), после моей смерти будет принадлежать тебе, моему единственному кровному и законному наследнику.

А вообще ты не думай, что я тороплюсь на Новодевичье. У меня еще много незаконченных дел, которые важны для науки и для государства. Да и из роду-то мы, Казариновы, долгожителей. Дед мой, твой прапрадед, прожил сто три года.

Еще раз примите мой поклон и пожелания добра и счастья в вашей семейной жизни.

Жду вас. Очень жду».

Перед глазами Григория как живая предстала бабушка. Высокая, тонкая и почти всегда в черном.

Григорий спрятал письмо в планшет.

– Поедем? – спросил он, глядя поверх головы Галины.

– Решай сам.

– Нужно же мне показать деду его богатую наследницу, – с грустной улыбкой проговорил Григорий.

– Постыдился бы.

– Что-то душно. Открой окно.

Галина отдернула цветастую занавеску и распахнула окно. Они вышли в сад. Сели на скамейке под ивой, поникшие струи ветвей которой спускались к самой изгороди. Днем с этого места Днепр был виден далеко. Сейчас, ночью, он напоминал бархатно-черную бездну, усеянную россыпью огней.

– Ты хотел досказать сказку про Днепр, – напомнила Галина, кутаясь в платок.

– Я рассказал тебе про цветики Днепра, а ягодки уплыли в Черное море.

– Что это за ягодки?

– В волнах своих Днепр вынес в мировой океан все радости и печали славянских народов. Много крови и слез пролилось в его воды. Какие только не видел он баталии!..

В соседнем дворе прогорланил петух, испугав Галину. Ему откликнулся другой. По деревне прокатилась разноголосая петушиная перекличка.

Внизу, на Днепре, перемигивались красные маяки. Отцветающий сад дышал застоявшимся духовитым настоем. Григорий встал со скамьи и подошел к плетню, за которым начинался обрывистый спуск к реке. Неслышно ступая, сзади к нему подошла Галина. Снизу тянуло холодком.

– На катере мне в голову пришла одна мысль. – Вглядываясь в темень, повисшую над рекой, Григорий задумчиво продолжал: – Жизнь нас с тобой, Галчонок, будет бросать по морям, по волнам. И все-таки, где бы мы ни были, никогда не будем забывать этот днепровский берег, хату, где родилась ты, и нашу иву.

– Ты романтик.

– А разве это плохо? – Григорий притянул к себе Галину. – Послушай, только не перебивай. Представь себе, что нам по пятьдесят.

– В каком году это будет?

– В шестьдесят седьмом. Давай условимся: что бы с нами ни случилось, в шестьдесят седьмом году придем на эту кручу и поклонимся Днепру.

– А ты не разлюбишь меня старую, седую, пятидесятилетнюю?

– Мы никогда не будем старыми.

– Какое сегодня число? – с нежностью в голосе спросила Галина.

– Двадцатое мая.

– Запомним это число.

…Разбудили их рано, на рассвете. В голосе матери, которая постучала в окно мазанки, Галина почувствовала тревогу.

– Галю, открой… Грише телеграмма.

Галина вскочила с постели и, спросонья не сразу нащупав крючок, распахнула окно. Проснулся и Григорий. Слово «телеграмма» сразу смахнуло сон. «Уж не случилось ли что с дедом?» – подумал он.

– «Приказываю немедленно прибыть часть тчк Отпуск прерывается тчк Командир части», – прочитал Григорий.

До конца отпуска оставалось еще двенадцать дней.

– Что же это такое, Гриша?

Григорий ничего не ответил. Он быстро натянул шаровары, на ходу сунул ноги в тапочки, набросил на плечо полотенце и побежал к Днепру.

Глава III

Академик Казаринов проснулся, как и всегда, между пятью и шестью часами. Сказывались годы.

Постоянное, не покидающее его беспокойство, что еще многое из того, что начато, не завершено, боязнь, что он не успеет передать своим ученикам то самое главное, чего он уже достиг, и то, что пока для него самого еще только вырисовывалось в смутных контурах, заставляли старика торопиться. И это тревожное ощущение разнобоя между тем, что он может дать науке, и тем, что дает, угнетало академика.

Вот и сегодня не успел еще Дмитрий Александрович подняться с постели, а мозг уже точила мысль: почему он вчера так резко и так неучтиво разговаривал с заместителем наркома, когда тот почти упрашивал его возглавить сектор физики в Высшей аттестационной комиссии? Вспоминая подробности этого разговора, академик вдруг словно наткнулся на что-то болезненно острое.

«Война, Дмитрий Александрович!.. И, как видно, она будет большая и грозная… А поэтому многое из того, что нами запланировано, придется отодвинуть в сторону, до лучших времен. Подумайте хорошенько над моим предложением, я позвоню вам завтра». Сказав это, заместитель наркома попрощался и повесил трубку.

Уже двенадцать дней на земле шла большая война. Сданы врагу Брест, Львов… Немцы рвутся к Киеву. День и ночь бомбят Севастополь и Одессу. Черная стрела бронированных полчищ Германии уже нацелена на Ленинград. А где-то почти у самой западной границы у Дмитрия Александровича служит внук, Григорий Казаринов. Последнее письмо от него было в мае. Писал, что женился и очень огорчен, что дедушка не приехал на свадьбу. «Самый молодой из рода Казариновых… – подумал Дмитрий Александрович. Но тут же другая, горькая мысль, как плетью, подсекла первую: – А, собственно, сколько нас, Казариновых, осталось? Двое. Он да я. Убьют Григория на войне, зароют где-нибудь в земле украинской, а меня, старого, отнесут на Новодевичье кладбище… Вот и уйдет в песок род Казариновых». В том, что похоронят его на Новодевичьем кладбище, старик был почти уверен, другой мысли он и не допускал; такой уж ритуал сложился в государстве: полководцы, знаменитые артисты, крупные ученые – почти все они свой последний путь заканчивают на этом старинном московском кладбище. А месяц назад, после похорон академика Острожского, Дмитрий Александрович незаметно отстал от толпы и присел на могильной гранитной плите. Грустные старческие мысли увели его так далеко, что он ясно увидел себя в гробу обложенным живыми цветами. Увидел даже бархатные подушечки, на которых будут в траурной процессии нести его ордена. Отчетливо представил он печальные лица коллег по академии, по университету, своих учеников – аспирантов, студентов… Даже старенькая вахтерша физфака, которую он знал с первого дня работы в университете, и та представилась в его воображении во всем своем скорбном облике, заплаканная, согбенная.

«Нет… нельзя Григорию погибать, иначе вымрет род Казариновых. Начисто вымрет…»

Дмитрий Александрович посмотрел в распахнутое окно, за которым мягко шелестел буйной зеленью вал цветущих лип, вершины которых доходили почти до пятого этажа. Окно кабинета выходило в тихий переулок, где первыми утренними звуками были шаркающая по асфальту метла дворника да звонкое цоканье стальных подков серого, в яблоках, тяжеловоза, впряженного в огромный хлебный фургон – на первом этаже дома находилась булочная.

Дмитрий Александрович чутко прислушался к звукам, вплывающим из переулка в кабинет, но, как и вчера, не услышал привычного в этот час шелеста дворничьей метлы. «Опять напился, старый бедолага… Опять вечером будет звенеть медалями за Порт-Артур и утирать рукавом рубахи слезы…» – подумал Дмитрий Александрович, и в тот же миг его ухо уловило цоканье подков могучего битюга. В постепенно нарастающих звуках ему даже померещилось отчетливо выговариваемое: «Война, война, война…»

И это ритмично нарастающее цоканье лошадиных подков быстро подняло старика с постели. Облачившись в теплую пижаму, он помахал в воздухе длинными худыми руками и подошел к окну. Огромный хлебный фургон, в который был впряжен тяжеловоз, вплывал в арку дома.

Всегда чистенькая мостовая последние дни выглядела захламленной. Старый дворник ушел в загул… На темно-сером асфальте белели окурки, валялись клочки оберток от мороженого и обрывки газет. С рекламной тумбы свисали клочья афиш.

Тихий переулок выходил на Садовое кольцо, откуда доносился равномерный гул непрерывно движущихся колонн грузовых машин.

«Началось… Началось страшное…» Казаринов подошел к столу и зачем-то принялся читать санаторную путевку, на которой были напечатаны правила поведения и режима больного, находящегося на лечении. Через два дня Дмитрий Александрович должен выехать в Кисловодск. Путевку академик получил двадцатого июня, за неделю до отпуска. Пятого июля он должен уже прибыть в Минеральные Воды, а оттуда электричкой или автобусом – в Кисловодск. «Севастополь бомбят, Одессу бомбят, было уже несколько налетов на Новороссийск. А это рядом с Кисловодском. Чего доброго, вместо Новодевичьего кладбища засыплет известняком где-нибудь у подножия Красных камней или Храма воздуха…»

Телефонный звонок резко оборвал мысли Казаринова. Он только успел подумать: «Это еще что?! Так рано мне уже много лет не звонили». Но тут же, поднося трубку к уху, сам себя усовестил: «Война, академик, война!..»

Звонил секретарь парткома завода, коллектив которого в октябре 1937 года выдвинул академика Казаринова кандидатом в депутаты в Верховный Совет СССР. Последний раз Дмитрий Александрович был на заводе накануне Первого мая, сидел в президиуме торжественного собрания. Рядом с ним сидел секретарь парткома Парамонов.

Голос Парамонова Дмитрий Александрович вначале не узнал: с таким надсадом говорят или сильно простуженные люди, или люди, сорвавшие голос на крике.

Парамонов был краток. Вначале он извинился за ранний звонок, потом попросил разрешения заехать.

– Когда вам удобно? – спросил Казаринов.

– Я могу быть у вас через пятнадцать – двадцать минут, – послышалось из трубки.

– Рад вас видеть, Николай Георгиевич. – Казаринов сказал Парамонову свой адрес и повесил трубку.

Звонок взбодрил старика. Расслабленность в теле, тягучесть мыслей как рукой сняло. Давно он с такой поспешностью не брился и не одевался. Домработница Фрося, которая всегда в этот утренний час сборов Дмитрия Александровича крутилась рядом с ним, на этот раз еле успевала поворачиваться.

– Фросенька, война!.. Война, Фросенька!.. – раздавался в просторной ванной голос Казаринова. – Смочи полотенце кипятком покруче, хочу сегодня подразгладить на щеках колдобины и рытвины. Ко мне едут люди с завода, по важному делу едут…

Закончив бриться, Казаринов надел свой лучший костюм, повязал галстук и не успел как следует расчесать перед зеркалом белые как снег, волнистые, еще густые волосы, как в коридоре раздался звонок.

Приехал Парамонов. Не таким он был на торжественном собрании два месяца назад. Вид у Парамонова был усталый, его и без того впалые щеки ввалились еще глубже, серый пиджак спортивного покроя сидел на нем более чем свободно. Он долго и старательно вытирал подошвы ботинок о циновку, лежавшую у дверей в коридоре, и ждал, когда Дмитрий Александрович пригласит его пройти в квартиру.

– Уж не заболели ли, Николай Георгиевич? Вид-то у вас… Или замотались? – Академик, сделав шаг в сторону, уступил Парамонову дорогу и показал на широко распахнутую дверь: – Прошу.

В кабинете Парамонов еще раз окинул взглядом с ног до головы высокую подбористую фигуру старика, который в новом черном костюме-тройке и белоснежной льняной сорочке выглядел торжественно и даже празднично.

– А вы, Дмитрий Александрович, чтобы не сглазить, прямо как целковенький новенький. Можно подумать, в театр собрались.

По седым усам академика пробежала не то ухмылка, не то улыбка укоризны.

– На Святой Руси, Николай Георгиевич, в лучшее одевались не только на пир да на гулянье, но и когда на смерть шли. Вам не приходилось видеть, как одеваются во все чистое и лучшее старики, когда чувствуют, что приходит смертный час?

– Не приходилось, Дмитрий Александрович, я человек городской, – словно оправдываясь, что так неловко пошутил, ответил Парамонов.

– А я видел. И понимаю стариков. В мои годы ко всему нужно быть готовым: и к застольной здравице на пиру, и к гражданской панихиде. – Казаринов сел в кресло напротив Парамонова и, круто повернувшись к распахнутой двери, крикнул в коридор: – Фрося!.. Нам бы по чашечке кофейку!

– Нет-нет, спасибо, Дмитрий Александрович, я всего на несколько минут. – Парамонов засуетился и встал. – Мне через полчаса нужно быть в райкоме партии. Я к вам с вопросом, о котором нельзя говорить по телефону.

– По делам депутатским?

– Как к депутату и как к лучшему и давнишнему другу завода.

Фрося бесшумно вошла в кабинет и молча поставила на журнальный стол сахарницу и две чашечки дымящегося кофе, на что ни гость, ни хозяин не обратили внимания.

Парамонов снова сел и, глухо откашлявшись, заговорил:

– Сегодня ночью в Московском городском комитете партии состоялось совещание. На нем были секретари Московского областного, городского и районных комитетов партии. Были приглашены и некоторые секретари парткомов крупнейших заводов и фабрик Москвы.

Только теперь Казаринов заметил темные круги под глазами Парамонова. «Наверное, не спал ночью, а с утра уже на ногах», – подумал Дмитрий Александрович.

– И что же вам сказали в МК? – воспользовавшись паузой, спросил Казаринов.

– В МК нас ознакомили с положением на фронтах. Потом ввели в курс мероприятий, разработанных Центральным Комитетом и Государственным Комитетом Обороны, по усилению обороны страны. Особым вопросом стоял вопрос защиты Москвы.

– Каковы же конкретно эти мероприятия? – спросил академик, и Парамонов заметил, как в крепких и жилистых пальцах старика хрустнул карандаш.

Парамонов ждал этого вопроса.

– Центральный Комитет партии считает необходимым срочно начать формирование добровольческих дивизий народного ополчения из лиц непризывного возраста и освобожденных от воинской обязанности.

Казаринов встал.

– Чем могу быть полезен, Николай Георгиевич?

Словно не услышав вопроса академика, Парамонов продолжал:

– Всю изначальную работу по формированию добровольческих батальонов, полков и дивизий народного ополчения Центральный Комитет поручает партийным организациям заводов, фабрик и учреждений Москвы. А поэтому…

Парамонов хотел сказать еще что-то, но его перебил Казаринов:

– Я понял вас. И спрашиваю еще раз: чем могу быть полезен? – Слова академика прозвучали как приказ старшего.

Парамонов понял, что лишние слова и объяснения уже начинают раздражать Казаринова.

– Сегодня в семнадцать часов на центральной площади завода состоится общезаводской митинг. Вопрос будет стоять один: формирование батальонов народного ополчения из рабочих завода. Прошу вас выступить.

Академик скрестил кисти рук, хрустнул суставами пальцев, прошелся по кабинету, зачем-то закрыл, потом снова распахнул окно.

– Без пятнадцати пять я буду на заводе.

– За вами придет машина.

– Я приеду на своей. – Академик посмотрел на часы. – До встречи на заводе.

Казаринов пожал Парамонову руку, а когда закрыл за ним дверь, то еще некоторое время стоял в коридоре, прислушиваясь к звуку спускающегося лифта.

Глава IV

Огромный заводской двор с самого утра был наполнен разноголосым людским гулом. К наспех сколоченной из неструганых досок трибуне, обитой красным полотнищем, стекался народ – от проходных, со стороны заводоуправления, из цехов, из складов.

Парамонов смотрел из окна своего кабинета на центральную площадь завода и видел, как с каждой минутой пестрая толпа у трибуны наливалась, густела. Вездесущие мальчишки, вкладывающие в слово «война» свой особый, ребячий смысл, карабкались на бетонные барьеры фонтана, устраивались на обрубленных суках рогатистых тополей и, словно назло отцам и матерям, с трудом сдерживали распирающее их детские души возбуждение. За последние годы каждый из них не раз посмотрел «Чапаева», наизусть знал диалоги киногероев из фильмов «Трактористы», «Граница на замке», мог разыграть в лицах «Щорса» и «Котовского»…

– Ну что ж, пора! – услышал Парамонов за своей спиной голос директора завода, тоже смотревшего из окна парткома на заводской двор.

– Да вот поджидаю академика Казаринова, обещал подъехать, – бросил через плечо Парамонов и в тот же момент увидел у трибуны седого старика.

– Академик точен. Он уже пришел, – сказал директор, вытер рукавом рубахи со лба пот и быстрыми шагами вышел из кабинета.

Парамонов волновался, у него даже дрожали руки. За последние десять лет партийной работы приходилось выступать с разных трибун – с больших и с малых. Не раз держал он речи на торжественных предпраздничных заводских собраниях перед тысячной аудиторией, часто приходилось выступать в прениях на пленумах горкома и райкома. И он всегда волновался. Но не так, как сейчас.

Увидев продирающегося через толпу директора завода, Парамонов застегнул верхнюю пуговицу чесучового кителя и стремительно вышел из кабинета – ведь митинг открывать ему, секретарю парткома. Первые слова, как мыслилось Парамонову, должны быть горячими, как расплавленный металл, такими, какими они клубятся в его душе. А какие они, эти слова, – Парамонов не знал.

Пробираясь к трибуне, на которой стояли председатель завкома, академик Казаринов, инструктор райкома партии, а также начальники цехов, Парамонов почувствовал, как кто-то крепко сжал его локоть. Он обернулся и в первую минуту растерялся. Махая обрубком правой руки, вахтер из второй проходной, которого на заводе все шутливо называли Ерофеем Киреевичем, хрипловатым голосом произнес:

– Николай Георгич, ты эта… не гляди, что я не принес ее с японской… Если нужно – ездовым пойду! Одной запрягаю…

Парамонов на ходу бросил вахтеру что-то невразумительно-сбивчивое и, с улыбкой кивая ему, с силой разжал руку старого солдата.

На трибуну Парамонова втащил кто-то, он даже не успел разглядеть лиц, склонившихся к нему.

И тут, как назло, запропастилась куда-то бумажка, на которой Парамонов записал две первые фразы своего выступления.

Парамонов постучал пальцем по микрофону. Прислушиваясь к гулким щелчкам, доносившимся из репродукторов на столбах, покашлял в кулак. Его худые щеки в косых лучах солнца темнели провалами.

Скользя взглядом по замершей толпе, Парамонов увидел чуть в стороне одноногого инвалида, грузно повисшего на костылях. Сверху, с трибуны, он показался Парамонову горбуном – так высоко были подняты его плечи, из которых как-то неестественно торчала голова. В инвалиде Парамонов узнал отца молодого рабочего из шестого цеха Павла Ерлыкина. Отец Павла воевал в Первой Конной армии Буденного, был награжден орденом Красного Знамени. Ногу потерял в боях под Ростовом.

– Товарищи!.. – Голос, хлынувший из репродукторов на притихшую толпу, Парамонову показался чужим. – Грянула большая беда!.. Война!.. Коварный враг вероломно напал на родную землю, политую кровью наших отцов и дедов в минувшие войны. Обезумевший враг не щадит ни стариков, ни детей, ни женщин… – Парамонов прокашлялся, и снова взгляд его остановился на отце Павла Ерлыкина. – Слова сегодня излишни. На чашу весов брошена судьба Отечества, судьба наших детей, матерей и отцов. Откликаясь на призыв Центрального Комитета нашей партии, мы должны в кратчайший срок сформировать в столице нашей Родины добровольческие дивизии народного ополчения, обмундировать их, обеспечить всем необходимым для боевых действий. Настало время с оружием в руках грудью встать на защиту Родины. Я, командир запаса, отец троих детей, несмотря на имеющуюся у меня бронь, добровольно вступаю в дивизию народного ополчения. На родной мне земле завода, на которую я ступил мальчишкой-фэзэошником, клянусь вам, дорогие товарищи, что до последней капли крови буду драться с врагом, напавшим на нашу землю!

Толпа загудела. Из середины ее раздались выкрики:

– Все пойдем!..

– Где будет запись?

– А женщин будут брать? – донесся до Парамонова тонкий женский голос.

– Дайте слово! Слова прошу!..

К трибуне, расталкивая людей, пробирался отец Павла Ерлыкина. Это он просил слова. На трибуну по шаткому трапу ему помогли забраться два молодых парня в спецовках. Парамонов видел их недели две назад в общежитии. С одним из них даже разговаривал, но вот фамилию забыл.

Стоявшие на трибуне потеснились, уступая место инвалиду. По его серому, небритому лицу и лихорадочно горящим глазам было видно, что он волнуется.

Ерлыкин поставил костыли к барьеру трибуны и намертво вцепился в нее своими сильными огрубевшими руками. А когда вздохнул и выпрямился во весь рост на своей единственной ноге, Парамонов заметил, что ростом он был на полголовы выше всех стоявших на трибуне.

– Предоставляю слово герою Гражданской войны, ветерану нашего завода Артему Захаровичу Ерлыкину, – объявил Парамонов, и голос его в наступившей тишине прозвучал, как эхо в горах.

– Товарищи!.. – Ерлыкин замолк – к горлу подступил ком. Он еще крепче сжал барьер трибуны, отчего пальцы на руках побелели. – Вон мой цех. Вон он!.. В него я пришел в четырнадцатом году шестнадцатилетним мальчишкой… Оттуда я ушел на Гражданскую…

Головы собравшихся на митинг, словно по команде, повернулись в сторону, куда протянулась большая рука инвалида. А он показывал на литейный цех, над которым возвышалась громадная закопченная труба, из нее удавом выползал дым.

– Я уже не могу записаться в дивизию народного ополчения. Года не те… Да и деревянные кони, на которых я вернулся с Гражданской, возят меня медленно. Но у меня есть сын! Мой единственный сын! Я вырастил его один. Сейчас он стоит на моем рабочем месте, в этом же цехе! – Ерлыкин снова протянул свою большую руку в сторону дымящейся трубы. Отыскивая кого-то в огромном людском море, он надсадно кашлянул в согнутую ладонь и нервно выкрикнул: – Павел, ты здесь?!

Собравшиеся безмолвствовали. Затихли даже неугомонные ребятишки, которым как-то сразу передалось общее напряжение.

– Ты здесь, Павел?! – снова прокатился над толпой голос инвалида.

– Я здесь! – донесся звонкий юношеский голос со стороны бетонного фонтана, усыпанного ребятишками.

Сдерживая внутреннюю дрожь, инвалид стал бросать в толпу горячие, как раскаленные болванки литья, слова:

– В ответ на призыв Центрального Комитета нашей партии, в члены которой я был принят на моем родном заводе, заявляю: мой сын, литейщик шестого цеха Павел Ерлыкин, добровольцем идет в дивизию народного ополчения. И если потребуется, он отдаст за Родину свою жизнь. – Повернувшись лицом в сторону фонтана, откуда минуту назад донесся голос Павла, инвалид гневно бросил: – Ты слышишь меня, сын?

– Слышу! – ответил молодой Ерлыкин.

Руки инвалида крупно дрожали, и он не сразу отыскал поперечники костылей, а когда нашел, сразу же тяжело двинулся к трапу, чтобы сойти с трибуны. Дорогу ему преградил академик Казаринов. Он обнял Ерлыкина и поцеловал. Людское море загудело, зашумело. То здесь, то там над головами поднимались крепко сжатые кулаки, мелькали цветные косынки, всплескивались приглушенные выкрики, звонкие женские голоса остро прорезались сквозь мужские хрипловатые басы…

Многие просили слова. И молодые, и старые. Работая локтями, некоторые рабочие пытались пробраться к трибуне. Парамонов видел лица людей и не узнавал их. Никогда раньше он не замечал на них выражения неукротимой решимости и готовности пойти на крайность. Он даже не заметил, как на трибуне оказался кадровый рабочий механического цеха Николай Егорович Богров. Богрова, большевика ленинского призыва, хорошо знали на заводе.

Парамонов предоставил слово ветерану завода.

– Мне пятьдесят лет, я участник двух войн: империалистической и Гражданской. В годы революции девятьсот пятого года мой отец сражался на баррикадах Красной Пресни. – Богров тронул ладонью усы и, отыскав взглядом Ерлыкина, тяжело вздохнул и продолжил: – У меня тоже есть сын. Мы работаем с ним в одном цехе. Наши станки стоят рядом. И вот теперь, товарищи, на нашу Родину напал враг. Враг сильный, жестокий и коварный. Моему сыну семнадцать лет. Я смогу крепко держать в руках оружие. По зову нашей партии я, старый солдат, и мой сын Егор Богров идем в ряды народного ополчения и будем драться за свободу нашей Родины до последнего дыхания! – Повернувшись к Парамонову, старый рабочий вытянулся и по-солдатски отчеканил: – Товарищ секретарь парткома, прошу записать меня и моего сына в добровольческую дивизию народного ополчения.

После Богрова еще пять человек из разных цехов поднимались на трибуну, и пять раз сердца собравшихся на митинг готовы были слиться и двинуться туда, где шли ожесточенные бои.

Парамонов взглянул на часы, висевшие на столбе при входе в заводоуправление. Митинг затянулся. К трибуне все протискивались и протискивались рабочие с поднятыми над головой руками. Просили слова. А еще не выступили директор завода и инструктор райкома партии.

Парамонов уже хотел дать слово директору завода, по тот взглядом показал на женщину, упрямо пробивающуюся к трибуне. Русые пряди прямых волос падали на ее потный бледный лоб, на глаза, отчего она то и дело нервно встряхивала головой и сдувала со щек волосы.

Парамонов узнал ее. Это была Наталья Сергеевна Воробьева, крановщица механосборочного цеха. Прошлой весной секретарь парткома был на цеховом профсоюзном собрании и слушал ее выступление в прениях. Она так прошлась по председателю завкома, что тот в своем заключительном слове чуть ли не поклялся, что предстоящим летом дети всех рабочих цеха поедут в пионерские лагеря.

– Дайте ей слово, – попросил секретаря парткома директор завода, видя, как настойчиво пробирается к трибуне Воробьева.

Парамонов предоставил слово Воробьевой.

– Женщины!.. – пронесся над площадью голос еще сравнительно молодой крановщицы. – Мы – матери наших детей! Мы – жены наших мужей! Нас – миллионы! Родина и партия зовут мужей и отцов наших защищать родную землю. От имени работниц механосборочного цеха заверяю вас, наши мужья, наши братья, мы заменим вас у станков! Если вам будет нужна кровь – мы дадим вам свою кровь! Если Родина позовет и нас, женщин, в дивизии народного ополчения, мы возьмем в руки винтовки и будем вместе с вами защищать советскую власть, землю нашу, жизнь и счастье наших детей!

Инструктор райкома от слова отказался. «И правильно сделал, – подумал Парамонов. – Сильнее рабочих он уже не скажет».

Директор был краток. Начав с того, что если потребуется, то рабочие всем заводом пойдут на фронт бить врага, он кончил призывом:

– Мы уже налаживаем производство для фронта. Наша продукция уже воюет! А поэтому приложим все силы к тому, чтобы обеспечить фронт боевым оружием!

Последние слова директора утонули в зыбистом гуле, повисшем над площадью. «Не об этом надо сейчас говорить», – подумал Парамонов. Директор словно почувствовал это и поправился:

– Центральный Комитет партии призывает в дивизии народного ополчения москвичей-добровольцев, готовых с оружием в руках защищать свободу и независимость нашей Родины. Наш завод даст добровольцев! Если мне позволят, я тоже встану в ряды ополчения и рядовым бойцом пойду в атаку!

Увидев, что на трибуну уже поднялись трое пожилых рабочих и две женщины, Парамонов решил закрывать митинг.

– Товарищи! – разнесся над площадью голос Парамонова. – Желающие вступить в дивизию народного ополчения могут зайти после митинга в партком завода и организованным порядком записаться у меня. А в заключение предоставляю слово депутату Верховного Совета СССР по нашему избирательному округу, известному ученому, академику Дмитрию Александровичу Казаринову.

Сорок с лишним лет академик Казаринов читал с кафедры лекции. Всякие были перед ним аудитории: студенческие, аспирантские, преподавательские… Выступал он на ученых советах; слушали его, затаив дыхание, большие и малые коллективы ученых, одни из которых были ярыми противниками его концепций и теорий, другие – горячими приверженцами. Все вкусил на своем веку старый академик. Сейчас же он волновался, как никогда раньше.

– Товарищи!.. – начал академик. – Я слишком стар, чтобы взять в руки оружие и пойти вместе с вами в рукопашный бой! Но во мне есть еще силы! – Казаринов сделал паузу, пригладил волосы. – Если меня зачислят в дивизию народного ополчения, а я буду проситься туда, то я наверняка принесу пользу. Мой единственный внук, последний из рода Казариновых, – кадровый командир. Войну он встретил на западной границе. Где он сейчас и что с ним – я не знаю. Знаю только одно: все мы, молодые и старые, мужчины и женщины, в эти тяжелые дни, когда над Родиной нависла смертельная опасность, от мала до велика встанем на защиту Родины и постоим за нее до конца! Как отец благословляю на ратный подвиг тех, кто встанет в батальоны народного ополчения. Товарищи! Лично я готов идти вместе с вами до последней черты, до последнего удара сердца!

Прибойные волны гула, поднимающиеся над площадью, накатывались на шаткую кумачовую трибуну.

…Как во сне сошел Казаринов по трапу на землю. Кто-то поддерживал его под руку, кто-то говорил, что машина ждет его у проходной…

Парамонов проводил академика до его сверкающего вороненого ЗИСа, за рулем которого сидел светловолосый молодой человек. Увидев Казаринова, он широко распахнул дверцу.

Когда проходили холл заводоуправления, Парамонов успел заметить, что на лестничных пролетах, ведущих в партком, уже толпились люди. Преимущественно это были или очень молодые парни, или уже пожилые рабочие. Мелькали и женские лица.

Перед тем как попрощаться и сесть в машину, Казаринов спросил, где находится штаб формирования дивизии ополчения.

– В райкоме партии, – ответил Парамонов. – Формированием занимается Чрезвычайная тройка: первый секретарь райкома, председатель райисполкома и райвоенком. Старший тройки – первый секретарь райкома.

Казаринов пожал Парамонову руку, сел в машину и захлопнул дверцу.

– Трогаем, Сашенька.

– Куда? – спросил шофер и резко повернул ключ зажигания.

– В райком!

Шофер лихо обогнул скверик перед окнами заводоуправления и вывел машину на широкую магистраль, по которой медленно двигалась военная колонна.

– Был на митинге, Саня? – спросил Дмитрий Александрович и только теперь посмотрел на шофера, лицо которого показалось академику усталым, посеревшим.

– Был.

– Ну и как?

– Мороз пробегал по коже.

– У вас на работе был митинг?

– Ночью будет. Сейчас вся наша братва на трассе.

– Пойдешь?

– Придется вам подыскивать другого шофера, Дмитрий Александрович. У меня уже повестка на завтра.

До самого райкома Казаринов и шофер не обмолвились ни словом. Лишь выходя из машины, Дмитрий Александрович попросил шофера не отлучаться – неизвестно, сколько он пробудет в райкоме: может, час, а может, минут десять.

Лифт не работал. По крутой каменной лестнице с этажа на этаж взад и вперед торопливо сновали люди. Среди них было много военных.

На четвертый этаж Казаринов поднялся не сразу – пришлось с минуту постоять на лестничной площадке между вторым и третьим этажами. Мучила одышка. Некоторые работники райкома и исполкома узнавали академика, на ходу вежливо здоровались и бежали дальше по своим делам.

В приемной первого секретаря райкома, несмотря на раскрытые окна и распахнутую на балкон дверь, было душно.

«Странно, почему все они стоят, когда по стенам столько свободных стульев? – подумал Дмитрий Александрович и окинул взглядом посетителей, ожидающих приема у секретаря. – Можно подумать, что они на перерыве бурного партийного собрания. Что-то вроде перекура. Никогда здесь такого не было».

Узнав академика, нередко бывавшего тут, когда на бюро райкома обсуждались дела завода, молоденькая секретарша прервала телефонный разговор и, перед кем-то извинившись, кивком головы и улыбкой ответила на приветствие Казаринова.

– Вы к Петру Даниловичу?

– К нему, Людмила Сергеевна.

– Я доложу.

Секретарша скрылась за дверями кабинета первого секретаря. Дмитрий Александрович еще раз окинул взглядом ожидающих приема и обратил внимание на то, что, даже разговаривая между собой, люди не сводили глаз с дверей секретарского кабинета.

«Вот она, война… Везде, во всем чувствуется… Все перекраивает по-своему, на свой лад… Изменяет весь ритм жизни. Сними сейчас эту приемную на кинопленку, покажи ее людям – и могут подумать, что это не приемная секретаря райкома, а нечто вроде парижской фондовой биржи», – подумал Казаринов и не заметил, как сзади к нему подошел известный комедийный киноактер Грибанов. Сжимая и тряся обе руки Казаринова, Грибанов скорчил такую скорбную гримасу, что Дмитрий Александрович с трудом удержался, чтобы не расхохотаться. Маленький, непомерно толстый и обливающийся потом, Грибанов походил на человека, которого ни за что ни про что продержали полдня в парной, а потом, извинившись, выпустили.

– Дмитрий Александрович, разве я старик?!

– Полно вам, Анатолий Александрович! В ваши-то годы говорить о старости! Вы еще молодой человек.

– А не записали! Не записали ведь! Говорят, в твои сорок восемь лет на фронте нечего делать. А наш уважаемый парторг театра такое сморозил, что я едва сдержался. Чуть не съездил по его гамлетовской физиономии. А что?! И съездил бы, если б не схватили за руки рабочие сцены. – Большим цветастым платком Грибанов стирал с лица и с лысины пот. Расставив циркулем свои коротенькие ножки и выпятив живот, он высоко задрал голову и снизу вверх смотрел на академика такими умоляющими глазами, словно никто, кроме Казаринова, теперь уже не мог помочь ему.

– Чем же обидел парторг? – участливо спросил Казаринов, косясь на дверь первого секретаря райкома.

– Заявил, что в окопах я, видите ли, могу только смешить людей. Вы чуете, что сказал, – я буду смешить людей!.. Солдатам нужно в атаку идти, а они, видите ли, до коликов в животе будут хохотать при виде одной только моей физиономии. Усекли, что влепил мне прямо в глаза?! – Грибанов время от времени оглядывался и, чтобы никто, кроме академика, не слышал, угрожающе шипел сквозь зубы: – Если бы в наш век не были отменены дуэли, я бы его, стервеца, вызвал к барьеру! И стреляться до смертоубийства: или он, или я!

– И зачем же вы, Анатолий Александрович, пожаловали сюда? – спросил Казаринов, заметив, что многие из посетителей узнали Грибанова и не могли без улыбки смотреть на его до слез скорбное лицо, на котором каждую секунду могло появиться совсем другое выражение.

– Как зачем?! Ведь здесь штаб по формированию дивизии. Все решается здесь!

Занятый разговором, Казаринов не заметил, как к нему подошла секретарша и легонько коснулась его локтя.

– Вас приглашает Петр Данилович.

Два ордена Ленина, депутатский значок и белые как снег волосы академика вызвали явное уважение у толпившихся в приемной посетителей, и они почтительно расступились перед ним, когда он шел по ковровой дорожке к кабинету секретаря.

Первое, что бросилось в глаза Казаринову, когда он закрыл за собой дверь кабинета, – это голубое табачное марево, повисшее над длинным столом, за которым сидели четверо военных, председатель райисполкома Бондаренко и еще несколько мужчин в штатском. Три большие пепельницы были полны окурков.

Секретарь райкома Касьянов, возглавлявший Чрезвычайную тройку, при появлении Казаринова вышел из-за стола и долго тряс его руку.

– Чем могу быть полезен, Дмитрий Александрович? Прошу садиться. Рад сообщить: Чрезвычайная тройка и командование дивизии народного ополчения нашего района приступили к исполнению своих обязанностей. Прошу познакомиться. – Касьянов посмотрел в сторону военных, и те привстали. – Академик Казаринов. Депутат Верховного Совета СССР по нашему избирательному округу. А это, – Касьянов остановил взгляд на высоком, осанистом генерал-майоре, который через стол протянул академику свою большую сильную руку, – генерал Веригин, прислан наркоматом командовать нашей ополченской дивизией.

Касьянов поочередно представил академику районного военкома, начальника штаба дивизии полковника Реутова и комиссара дивизии Синявина. Каждый молча, слегка поклонившись, пожал Казаринову руку.

– Только что звонили с завода. Там творится что-то невообразимое. Очередь на запись тянется аж со двора. Парамонов звонил мне, сказал, что вы своей речью очень взволновали рабочих. Спасибо вам, Дмитрий Александрович. – Касьянов еще раз крепко пожал академику руку.

Казаринов сел, откинулся на спинку стула и высоко поднял голову, словно к чему-то прислушиваясь. Его черные брови изогнулись крутыми дугами, а сосредоточенный взгляд был устремлен в распахнутое окно, из которого доносились звуки большого города.

– Да, Петр Данилович, сильнее, чем мой шофер сказал о митинге, пожалуй, не скажешь.

– Что же сказал ваш шофер? – спросил председатель райисполкома, пододвигая Казаринову стакан и только что откупоренную бутылку боржоми. – Освежитесь. Со льда.

– Мороз идет по коже, сказал мой шофер. Вы только вдумайтесь: мороз идет по коже!.. Прав великий граф Толстой: «Истинная мудрость немногословна: она как “Господи, помилуй!”»

Заметив, что военные, склонившись над какими-то бумагами, начали перешептываться, Казаринов понял, что приход его в райком и разглагольствования о своих впечатлениях от митинга и о графе Толстом никак не вписываются в неотложные и важные дела, которыми были заняты Чрезвычайная тройка и командование будущей дивизии.

Академик встал, расправил плечи, провел рукой по орденам и депутатскому значку.

– Я к вам, Петр Данилович, по личному вопросу.

– Рад быть полезным, Дмитрий Александрович.

– Только прошу отнестись к моей просьбе серьезно.

Касьянов устало улыбнулся и стряхнул с папиросы столбик серого пепла.

– Для несерьезных дел, Дмитрий Александрович, сейчас просто нет времени. Не обижайтесь, но это так.

– Прошу записать меня в дивизию народного ополчения. – Заметив улыбки на лицах военных и невоенных людей, академик предупредительно вскинул перед собой руку и, словно защищаясь, напористо продолжал: – Я знаю, вы скажете: не те годы, академик, в тылу тоже нужны люди, и все такое прочее. Все это я предвидел, когда ехал к вам. Поэтому и приехал – доказать, что вы не правы.

– В чем же мы не правы? – спросил секретарь райкома, пристально вглядываясь в лицо Казаринова.

– Я хочу здесь, в штабе будущей дивизии, повторить то, что я осмелился сказать на митинге перед рабочими. И там меня поняли.

– Слушаем вас, – устало сказал секретарь, закрыв рукой воспаленные глаза.

– Знаю – я стар. Но посадите меня на головную повозку, и за мной пойдут солдаты. Пойдут на смерть!

Секретарь поднялся из-за стола. Лицо его стало до суровости строгим. Заговорил он не сразу.

– Дмитрий Александрович, верю: эти жгучие слова – не фраза! Это не просто слова! В них – вся ваша сущность гражданина. Но учтите, коммунист Казаринов, и другое.

– Что же вы предлагаете мне учесть? – так же строго спросил академик.

– На головной повозке дивизии, как вы ее себе представляете, вы будете просто седой и немощный старик, которого в любую минуту может сразить случайный осколок или шальная пуля. А здесь, в тылу, вы – академик с мировым именем, вы – целая дивизия. Вы… один… целая дивизия!.. – Сомкнув за спиной руки, Касьянов прошелся вдоль стола. Он о чем-то сосредоточенно думал и, как видно, колебался: сказать или не сказать Казаринову то, что он, как секретарь райкома, должен сказать известному ученому, в котором чувство гражданского патриотизма захлестнуло разум. И наконец решил: он просто обязан произнести эти обидные для академика слова. Касьянов остановился у своего кресла и в упор посмотрел Казаринову в глаза. – Как руководитель партийной организации района, я делаю вам замечание, коммунист Казаринов, и прошу к этому вопросу больше не возвращаться. Во всем должна быть мера и разумное начало. – Чтобы разрядить напряжение, Касьянов решил пошутить: – А то ведь что получается? Только что звонил парторг МХАТа. Два часа назад там проходил митинг. Небезызвестный вам комик Грибанов после митинга учинил такой скандал, что Аверьянов, парторг театра, вынужден был написать в райком докладную. В сорок восемь лет, с его-то сердцем, Грибанов настаивает, чтобы его немедленно зачислили в дивизию народного ополчения. И не куда-нибудь в хозвзвод, а прямо в разведку! Представляете, до чего дошел?! Ворвался в гримерную к Аверьянову, порвал все его эскизы грима и краской намалевал на зеркале неприличную карикатуру. Это уже, товарищи, не лезет ни в какие ворота.

– Нет, Петр Данилович, вы в данном случае не правы, – угрюмо возразил Казаринов, рассеянно глядя в распахнутое окно. – Таков русский характер. Это то, что приведет нас к победе.

– Умирать нужно тоже со смыслом! Но это… это… уже вопрос философский, дискуссионный. – Касьянов посмотрел на часы, потом на военных, которые томились в бездействии, ожидая ухода академика. – Надеюсь, вы меня поняли, Дмитрий Александрович.

Простившись со всеми, Казаринов вдруг резко остановился посреди кабинета.

– Если дивизии не нужен я – возьмите мою машину! Она вам пригодится. Подарок Серго Орджоникидзе.

Военные переглянулись. Только что, перед самым приходом академика, шел разговор о легковой машине, которую три дня обещают дать, но до сих пор не дают. Генерал Веригин даже привстал, услышав столь неожиданное предложение.

– А как же вы, Дмитрий Александрович? – спросил Веригин, переглянувшись с Касьяновым.

– Мое старое, немощное тело, генерал, будут возить разгонные машины академии. Да я еще и для городского транспорта гожусь. Пока, слава богу, хожу без палки.

Оценив обстановку, начальник штаба полковник Реутов быстро нашелся:

– Это будет дорогим подарком фронту, Дмитрий Александрович. Только это нужно оформить документом. Иначе нельзя.

Академик подошел к столу, вытащил из картонной коробки глянцевую четвертушку бумаги, сел напротив генерала и размашистым старческим почерком написал: «Свою личную легковую машину марки “ЗИС” за № МТ 15–69 передаю как дар командованию дивизии народного ополчения Сталинского района г. Москвы. Академик Казаринов».

Когда Дмитрий Александрович молча передал генералу документ, все четверо военных встали.

– Через час машина будет в вашем распоряжении. Мой шофер отвезет меня домой и потом сразу же пригонит ее к райкому. Передаст вам все: ключи, технический паспорт, запасные части.

Касьянов и генерал, тронутые щедрым даром академика, проводили его до дверей кабинета, поочередно жали ему руку, горячо благодарили.

В приемной на Казаринова налетел Грибанов. Дергая за борта его длиннополого пиджака, нетерпеливо расспрашивал:

– Ну как они там? Ничего ребята? Сговорчивые? Не как наш Аверьянов?

Казаринов смотрел на раскрасневшееся одутловатое лицо Грибанова и, представив себе, как тот совсем недавно метал гром и молнии в гримерной Аверьянова, с трудом сдерживался, чтобы не расхохотаться.

– Ребята на все сто! Особенно секретарь. Нажимайте на него. Не человек, а голубь. Только будьте понастойчивее! В ваши-то сорок восемь!..

На душе у Казаринова было светло. Спускаясь по лестнице, которая, как и час назад, была запружена снующими вниз и вверх штатскими и военными, он никак не мог освободиться от воображаемой комедийной сцены, которая обязательно разыграется, когда секретарь райкома примет Грибанова. А он его обязательно примет.

ЗАПИСКИ

бойца дивизии народного ополчения Сталинского района г. Москвы КЕДРИНА Б.М. (аспиранта Института философии Академии наук СССР)

Если обстоятельства войны (гибель автора этих строк или другие причины) оборвут записи, прошу нашедшего эту тетрадь отправить ее по адресу: г. Москва, Волхонка, Институт философии АН СССР, профессору Ю.Н. Мятельскому.

2 июля 1941 г. Москва!.. Была ли ты такой нервозно-напряженной и лихорадочно-взбудораженной, когда по Старой Смоленской дороге вел к твоим священным стенам свою армию Наполеон?

Горят под бомбами города Украины, Белоруссии, Прибалтики… Севастополь! Черноморская твердыня!.. Нелегкий жребий выпал на твою долю – быть кольчугой на груди России-великана и принимать на себя огневые стрелы!

Лена плакала как ребенок. Рухнули все планы. О заявлении в загс теперь нечего и думать: я ухожу на войну. Наше свадебное путешествие, маршрут которого был продуман до мелочей, стало несбыточной мечтой… В ответ на мои уговоры и заверения, что мы разобьем немцев за два-три месяца, она разревелась еще сильнее: ей показалось это очень долго.

Странно… Лена плачет, а на меня накатился приступ идиотского возбуждения, словно я принял лошадиную дозу допинга. С самого утра на языке вертятся есенинские строки:

  • …Плачет где-то иволга,
  • Схоронясь в дупло,
  • Только мне не плачется —
  • На душе светло…

Что это – молодость? Неопытность? А может быть, желание испытать себя на оселке войны?

Наше студенческое общежитие на Стромынке чем-то напоминает солдатский бивуак. Все ифлийцы, перешедшие на 5‑й курс, получили (досрочно!) дипломы об окончании института.

Домой написал, что, несмотря на «белобилетье» (из-за близорукости), пойду в народное ополчение. Думаю, отец благословит. Мать, конечно, поплачет. На то она и мать.

Вчера весь вечер был у Лены. Успокаивал ее.

Вера Николаевна (мать Лены) пришла в двенадцатом часу ночи. Работает в Куйбышевском райкоме партии. Хоть и намоталась за день и нервы взвинчены, а проговорили почти до рассвета. Рассказала такое, что я понял: мой патриотизм романтика-белобилетника с очками в 5 диоптрий поблек перед тем извержением общенародного подъема, которым дышит Москва. Как и в каждом районе столицы, в Куйбышевском тоже формируется дивизия народного ополчения. Стрелковая. В райкоме партии работает Чрезвычайная тройка. Поистине как у древних римлян: Tres faciunt collegium[1]. Вера Николаевна вошла в рабочую группу этого триумвирата.

Ночью она несколько раз звонила в райком и спрашивала, не вернулся ли первый секретарь из МГК, где с восьми часов вечера шло расширенное совещание, на котором присутствовали секретари райкомов Москвы, представители Наркомата обороны, члены Военного совета Московского военного округа, районные военкомы, комиссары, высокие военачальники, генералы…

На совещании стоял один вопрос: организация добровольческих дивизий народного ополчения столицы.

Сегодня 3 июля. А уже вчера поток добровольцев, готовых идти на защиту Родины, исчислялся в каждом районе Москвы тысячами. На вчерашний вечер, как сказала Вера Николаевна, на заводах, фабриках и предприятиях нашего района было подано 18 тысяч заявлений от рабочих и служащих с просьбой зачислить их в народное ополчение.

Куйбышевский район Москвы не промышленный. Государственная управленческая интеллигенция, а также ученые, инженеры, журналисты, деятели искусств, экономисты на призыв Центрального Комитета партии откликнулись твердым решением с оружием в руках защищать Родину. В Наркомате внешней торговли в ополчение записались две трети мужчин. В аппарате Технопромимпорта 50 мужчин, из них в народное ополчение идет 42 человека! Это новый, высший тип советской интеллигенции. Хоть снова, как в Гражданскую войну, вешай у ворот таблички: «Наркомат закрыт, все ушли на фронт».

Вчера вечером первому секретарю Куйбышевского райкома партии звонили два наркома. Они в растерянности: из аппарата Наркомфина СССР в ополчение записалось 430 человек, в Наркомате совхозов СССР – 300 человек, в Наркомате легкой и текстильной промышленности РСФСР – 250 человек, в Центросоюзе – 350 человек, в Госплане РСФСР – 100 человек.

Эти цифры я записал специально. Они меня потрясли. Этой социальной статистикой я, если останусь жив, займусь после войны. Сама жизнь диктует серьезное исследование: «Война и интеллигенция». Так что я не герой и не белая ворона в этом вихре народного гнева.

Мое решение вступить в народное ополчение Веру Николаевну не удивило. Она только посоветовала не обманывать медкомиссию и не скрывать близорукость. Даже пошутила: «На всякий случай захвати с собой про запас пару очков в надежной оправе. Не дай бог, потеряешь очки во время атаки и начнешь сослепу палить по своим».

Совет дельный. Что такое потерять очки, я однажды уже испытал во время похода за грибами. Все набрали по корзине белых и подберезовиков, а я, бедолага, видел одни только ярко-красные мухоморы. Всем было смешно, а я страдал от своей беспомощности. Война – не прогулка за грибами. Завтра же еду в аптеку на улицу Горького и запасаюсь полдюжиной очков.

За какие-то полтора часа беседы с Верой Николаевной я особенно остро осознал опасность, которая нависла над нашей страной. Пока пили чай, Лена, поджав ноги, сидела на диване и пришибленно смотрела то на меня, то на мать.

Завтра с утра снова иду на пункт записи. Скажут, в какой батальон, роту я попал.

Вера Николаевна спросила размер ботинок, которые я ношу. Что-то родное, материнское прозвучало в этом вопросе.

Идет двенадцатый день войны. А как изменился и посуровел облик столицы!

Глава V

Семьи командиров гарнизона отправляли на восьми автомашинах, доверху заваленных узлами, чемоданами, корзинами. Грузились всю ночь, до рассвета. В основном это были женщины и дети.

Пять командирских жен с неутешным горем в заплаканных глазах были уже вдовами. Когда погрузились, дети погибших сидели рядом с матерями – притихшие, испуганные. Чтобы не свалиться, ребятишки цеплялись за узлы и чемоданы. Они уже не плакали. Для слез нужны силы.

Спазмы сдавливали горло Григория Казаринова, когда он подсаживал на машину двух девочек капитана Савушкина, который два дня назад повел роту в контратаку, отбил атаку, а сам упал у трансформаторной будки, смертельно раненный в грудь. Он умер на глазах у бойцов. Последний приказ его был такой: командование ротой он передает командиру первого взвода лейтенанту Королькову.

Время поджимало. Командир полка, сам не рискнувший бросить свой КП, чтобы проститься с женой и дочкой-девятиклассницей, все-таки разрешил на два часа отлучиться в воинский городок семейным командирам, чтобы те простились с женами и детьми.

И хотя солнце еще не показалось из-за леса, темнеющего в дымке предрассветного тумана, командиры торопили жен, прижимали их к груди, целовали детей, подсаживали на машины, успокаивали, давали наказы… И почти каждый нет-нет да посматривал на часы.

За последние дни Галина заметно изменилась. Под глазами у нее темными подковами залегли тени. Всегда веселая и с первого же дня приезда в часть вызвавшая среди командирских жен суды-пересуды – у кого восторг («Красавица!»), у кого тайную зависть («Ничего, кудри быстро разовьются, а разочка два походит с пузом – осиную талию как ветром сдует»), – теперь, как и все, была пришиблена общим горем.

Григорий забросил чемодан и узелок Галины на третью машину. Спрыгнув с кузова, достал из планшета письмо.

– Это передашь деду. Спрячь хорошенько.

Галина сложила конверт вдвое и сунула его за пазуху.

– Ой, Гришенька, что же это творится?

– На этих машинах вас довезут до Смоленска. Там садись на поезд и без задержки прямо в Москву. Смотри не потеряй письмо. Думаю, что дед сейчас в Москве. Если его не окажется в московской квартире, сдай вещи в камеру хранения и поезжай на дачу. В письме я написал оба адреса – московский и дачный. До Абрамцева езды всего час, с Ярославского вокзала…

Григорий говорил все это, но по глазам Галины видел, что она не слушает его. На какой-то миг Григория охватило недоброе предчувствие – почудилось вдруг, что он видит Галину последний раз.

– Ты что?.. Почему меня не слушаешь?..

– Гриша!.. – вырвалось из груди Галины, и она, обвив, его шею руками, зашлась в беззвучных рыданиях.

– Ну что ты?.. Разве так можно? – только и смог выдавить Григорий. – Возьми себя в руки… – Он чувствовал, что голос его, какой-то потусторонний, еще больше пугал Галину.

– Неужели… больше… не увидимся? – сдавленным стоном вырвались слова у Галины, которые тут же потонули в новом приливе рыданий.

– Заканчивай погрузку!.. Рассвет близится!.. – с надсадным визгом и как-то нервозно прозвучала команда начальника штаба второго батальона капитана Рапохина, который, перебегая от машины к машине, проверял готовность к отправке. Старшим в группе командиров, прибывших проститься с семьями, командир полка назначил Рапохина. Он был старше остальных по возрасту и по званию. – А где Костя Горелов? – оглядев последнюю машину, на которой должен был ехать сын тяжело раненного и отправленного в госпиталь комиссара батальона Горелова, спросил капитан. Командир полка особо наказал капитану, чтобы тот поручил присматривать за парнишкой одной из командирских жен.

Жена Горелова, родившая девочку в ночь на двадцать второе июня, вместе с роддомом была эвакуирована из городка на второй день войны. Двенадцатилетний Костя, слывший среди гарнизонных мальчишек заводилой и непревзойденным горнистом, весть о тяжелом ранении отца пережил тяжело. А главное, он не знал, куда увезли отца, в какой город. Если бы знал – стал бы его разыскивать. Не знал он также, куда эвакуировали роддом из Н-ска, где недавно у него родилась сестренка. Сказали – «на восток». А поди узнай, где он начинается и кончается, этот «восток»…

– Вы что, оглохли?! Я спрашиваю – где Костя? – с раздражением в голосе спросил Рапохин у жены военфельдшера.

– Да только что здесь сидел. Может быть, пошел до ветру.

Начали искать Костю. Побежали в домик, где жила семья Гореловых, – там его не было; заглянули в общественную уборную – тоже не оказалось.

– Вон он! Вон он! – радостно крикнул сын Рапохина, сидевший вместе с матерью и сестренкой на третьей машине.

И все увидели на подоконнике первого этажа школы Костю Горелова. В руках он держал что-то обернутое в скатерть. Спрыгнув с подоконника, Костя понесся к машинам. И только когда он подбежал к колонне, Рапохин и остальные командиры увидели в его руках знамя пионерской дружины, горн и бумажный рулон.

Когда Костю подсаживали на машину, рулон выпал из его рук и покатился. Это были несколько больших ватманских листов стенгазеты пионерской дружины.

Григорий скатал листы в рулон, завязал бечевкой, случайно оказавшейся в планшете, и подал Косте.

– Моторы! – раздалась в голове колонны команда Рапохина. – Всем отъезжающим – на машины!

И вдруг в глуховатый рокот дружно заработавших моторов неожиданно врезался протяжный женский крик. Это в голос запричитала пожилая женщина, мать еще не успевшего жениться молоденького лейтенанта Королькова, к которому она приехала в гости с Дальнего Востока.

В полк Корольков прибыл год назад, после окончания Омского пехотного училища. Его взвод на весенних стрельбах занял первое место. На предмайском полковом смотре заместитель командующего военным округом генерал Терещенко объявил Королькову и его бойцам благодарность.

– Пе-е-тя-а… Пе-е-тень-ка… ро-од-ненький ты мой… – надрывая душу, несся со второй машины голос седой женщины, которая, свесившись за борт машины, обнимала светлокудрую голову сына.

С трудом разомкнул лейтенант руки матери, окаменевшие в прощальном объятии.

Рядом с матерью лейтенанта Королькова на огромном мягком узле с постелью сидела лет трех девочка, по-старушечьи повязанная платком с кистями. Это была дочь полкового писаря – сверхсрочника Балабанова. В шерстяной кофточке и в легком пальтеце ей было холодно. Полусонно открывая и закрывая глаза, не понимая, что происходит вокруг и почему все взрослые чем-то сильно опечалены и беспрерывно плачут, она, знобко ежась, прижимала к груди коричневого плюшевого кукленка и время от времени посматривала на своего старшего братишку Ваню, который то и дело заглядывал за борт машины и жалобно скулил.

– Ма-ам… возьме-о-ом… – повторял одни и те же слова мальчик и все порывался вылезти из машины. Он успокоился только тогда, когда получил шлепок.

– Сиди смирно, кому говорят!.. – сердитым шепотом проговорила мать и сухой ладонью стерла со щек сына слезы. – Папка днем придет и заберет твоего Валетку.

– Там Валетку убью-у-ут… – снова протяжно загнусавил парнишка.

У задних колес машины, в кузове которой сидела семья Балабанова, повизгивая, крутился маленький серый щенок, похожий на медвежонка. Задирая вверх мордочку и жалобно скуля, он метался от колеса к колесу, вставал на задние лапы, обнюхивал пыльные рубцы резиновых баллонов, отбегал чуть в сторону и, слыша скулеж своего хозяина, смешно и высоко вскидывал зад и снова подбегал к машине.

Галину Григорий подсадил в машину последней, когда все командирские жены и дети уже сидели на своих вещах. Слова прощания были короткие, сбивчивые, на первый взгляд самые обыденные: «Береги себя…», «Гляди за детьми…», «Сразу же напиши…». Но в этих словах-наказах звучала и скрытая прощальная мольба, и скорбь расставания, и разрывающая душу тревога.

Наконец колонна тронулась. Сквозь утробное урчание моторов Григорий услышал жалобное подвывание и всхлипы сына писаря, который сидел на фанерном чемодане рядом с Галиной.

И тут на глаза Григорию попался серым клубком катающийся от колеса к колесу щенок.

– Валетка, а ты чего остался?! – как на человека, крикнул на щенка Григорий, подхватил его на руки и, догнав машину, на которой ехала семья Балабанова, передал сразу просиявшему мальчугану.

Словно окаменевшие, стояли на пыльном плацу командиры, провожая взглядом тронувшуюся к воротам контрольно-пропускного пункта военного городка колонну машин. Казармы полка зияли черными провалами разбитых во время вчерашней бомбежки окон.

И вдруг звук… Как ослепительный просверк молнии, как сокрушительной мощи удар грома над головой, он заставил всех командиров вздрогнуть, а потом оцепенеть. С последней машины удаляющейся колонны понеслись разорвавшие тишину звуки пионерского горна. Каждое лето слышали офицеры эти позывные, жизнеутверждающие звуки горниста, открывающего торжественный церемониал первой пионерской линейки, с которой обычно начиналось лагерное пионерское лето. Но тогда они звучали не так, как сейчас…

– Молодец Костя! – похвалил мальчика Рапохин. – Отец должен обязательно знать об этом.

– Я напишу ему, – сказал лейтенант Корольков.

Как только колонна скрылась из виду, Рапохин сделал перекличку командиров и, удостоверившись, что все двадцать два провожатых в сборе, посмотрел на часы.

– А сейчас по машинам – и в полк! Минут через двадцать гады уже пройдутся над нашими окопами на своих «рамах».

На машины садились молча. Молча, не глядя в глаза друг другу, закуривали, кашляли, словно стыдясь за ту минутную слабость, которую каждый из провожавших выказал своим видом, голосом в минуты прощания…

При вспышке спички, блекло осветившей лицо Королькова, когда тот закуривал, Григорий заметил на его щеках две блестевшие полоски от скатившихся по ним слез. В руках лейтенант держал белые шерстяные носки, которые ему сунула в последнюю минуту мать.

На востоке над томной полоской леса уже проступал плоский розовато-молочный нимб зари.

Глава VI

Шоссе было забито гружеными машинами, повозками, просто идущими с котомками и узелками женщинами, стариками, детьми… По обочинам дороги гнали колхозные стада. Недоеные и непоеные коровы протяжно, с тоскливым надрывом мычали, подняв к небу вытянутые рогатые и комолые головы. Продвигались рывками: почти через каждые три-четыре километра узкое шоссе было изрыто свежими бомбовыми воронками, которые еще не успели засыпать. И чем ближе подъезжали к городам и большим селам, тем чаще встречались воронки и образовывались пробки.

Галина обратила внимание на то, что там, где дорогу недавно бомбили, по обочинам, шагах в тридцати от нее, виднелись холмики свежих могил, на многих из которых возвышались наспех поставленные кресты из обломков разбитых машин и повозок.

Гнетущее впечатление на Галину произвела серая лошадь, лежавшая с открытыми глазами рядом с кюветом. Ее ноги были вытянуты, словно в последние минуты, когда на дороге рвались бомбы, она пыталась ускакать от гибели. А вокруг нее, делая то большие, то малые круги, метался осиротевший жеребенок. Статный и длинноногий, из породы орловских рысаков, он подбегал к матери, тыкался белесыми мягкими губами в холодное вымя и тут же, словно чего-то испугавшись, отскакивал от нее и, распустив по ветру пушистый хвост, скакал что есть мочи в полынную степь, над которой кружило воронье.

И, словно читая мысли Галины, мать лейтенанта Королькова своими дальнозоркими глазами смотрела туда же, где, вытянув ноги, лежала мертвая кобылица.

– Ко всем пришла беда, – вздохнув, сказала она и подняла глаза к небу. – Одному воронью праздник-пир. Ишь, кружат, окаянные…

И в тот же момент, открыв правую дверцу, из кабины высунулся подручный шофера, молоденький боец с облупленным носом.

– Следите за небом!.. – крикнул он охрипшим голосом. – Как увидите самолеты – стучите по крыше кабины. По команде «Воздух» – всем слезать с машины и ложиться в кювет справа. – Сказал и сильно хлопнул дверью газика.

Проехали еще километров пятнадцать. Несколько раз колонна останавливалась из-за пробок.

Галину стало клонить ко сну. От тряски и запаха бензина слегка поташнивало.

Дочка старшины Балабанова, сморенная полуденным зноем и монотонным гулом мотора, сладко спала на руках у матери. Ее старший братишка Ваня, уже успевший потихоньку втайне от матери «по-братски» разделить кусок жареной курицы со своим неразлучным дружком Валеткой, тоже боролся со сном: боялся, как бы непоседливый Валетка не вскочил на узлы и не спрыгнул с машины на дорогу.

К полудню сломил сон и Валетку. Растянувшись на прогретой солнцем крышке чемодана, обитого черным дерматином, он блаженно спал кверху животом, подняв к небу полусогнутые, расслабленные лапы. На его голый розоватый живот время от времени садились мухи. Ваня, чтоб не разбудить Валетку, осторожно сгонял их березовой веткой. Еще две женщины, которых Галина увидела впервые в прошедшую ночь на плацу военного городка, тоже не спали – оберегали сон своих задремавших детей.

На ухабе, образованном плохо засыпанной воронкой от бомбы, машину сильно тряхануло. Галина, ударившись спиной об угол чьего-то чемодана, проснулась. Открыв глаза, увидела перед собой усталое и еще больше постаревшее лицо матери лейтенанта Королькова.

– А ты, доченька, немного уснула… – сказала она и улыбнулась той светлой улыбкой доброты и ласки, которую Галина видела только у своей матери.

– Устала я… Ведь всю ночь на ногах, – ответила Галина, поправляя сползшую косынку.

– А я вот все думаю. Думаю и никак не найду ответа.

– О чем же вы думаете?

– Все о том же… – Горький вздох матери лейтенанта оборвал ее слова. – И кто только, скажите мне, придумал эти войны? Зачем человек убивает человека?

– Как вас зовут, тетенька? – спросила Галина, глядя в глаза пожилой, уже почти совсем седой женщины, которая смотрела мимо нее, через плечо, куда-то далеко-далеко, словно там, в облаках, она искала ответ на мучивший ее вопрос.

– Зовут меня Степанидой Архиповной, доченька. А сыночка моего, с которым я сегодня простилась, зовут Алешей. Без отца вырастила. Один он у меня на белом свете. Сам-то погиб в Гражданскую, под Волочаевкой. Небось читала книгу Фадеева «Разгром»?

– Как же, в школе проходили, очень хороший роман, – ответила Галина, заметив, как по лицу Степаниды Архиповны проплыли серые тени.

– Нет, доченька, это не роман. В романах все больше выдумывают. А в этой книжке – правда. Мой Николушка хоть и был немного старше Саши Фадеева, а воевали вместе. И про него в этой книге написано. Только под другой фамилией.

– Сейчас наши лучшие писатели стараются все больше писать исторические романы, чтобы было в них больше правды, – пыталась поддержать разговор Галина.

– Это-то так… – рассеянно отозвалась Степанида Архиповна, продолжая глядеть в сторону, где остался ее единственный сын. Потом, словно вспомнив вдруг что-то, спросила: – А скажи, доченька, мы, случайно, едем не по Старой Смоленской дороге, как ее называли в старину?

– По ней. Только сейчас она называется автострадой Москва – Минск.

– По этой, что ли, дороге Наполеон шел на Москву? – Посуровевший взгляд Степаниды Архиповны поплыл по линии горизонта.

– По этой, Степанида Архиповна.

– И бежал назад тоже по ней?

– По ней. Раньше, еще задолго до войны с Наполеоном, эта дорога соединяла Россию с Францией.

Окончательно сраженный сном, теперь сладко спал и сын полкового писаря Балабанова. Свернувшись калачиком на черном чемодане, он положил голову на фуфайку.

– Стало быть, и Гитлер задумал идти на Москву по этой же дороге? – Степанида Архиповна посмотрела на Галину так, будто та обязательно должна была знать, по какой дороге Гитлер пойдет на Москву.

– Наверное, по ней. Все остальные – узкие, местного значения.

– Ну что ж, пусть идет. Эта дорога для России святая, а для врага проклятая. Только вот боюсь… Чует мое сердце беду… В Россию верю, в народ верю, нас победить нельзя. А вот за своего Алешеньку боюсь.

– Ничего, Степанида Архиповна, скоро будет в войне перелом. По радио передавали, из Сибири движутся несметные полки. Едут и с Дальнего Востока.

– Так-то все оно так, но где сегодня мой сын и твой муж? Ведь уже несколько дней убивают. А в роду нашем мужики долго не живут, все гибли на войнах.

– Так уж и все? – спросила Галина, чтобы не молчать, но сразу же устыдилась своего вопроса, прозвучавшего как бабье любопытство.

– Дед и его брат не вернулись с турецкой, отец мой погиб под Порт-Артуром. Остался вот Алешенька.

К вечеру последняя машина колонны начала отставать. Лейтенант Артюхов, которому было поручено доставить семьи командного состава полка в Смоленск, ехал в головной машине. Всякий раз, когда Артюхов останавливал колонну у какой-нибудь деревни или села, чтобы залить в перегревшиеся радиаторы воду и дать десятиминутный отдых женщинам и детям, которые, с трудом слезая с машин, сразу же спешили в холодок палисадников, он нервничал, бегал от машины к машине и, снова недосчитавшись последней машины, начинал ругать сержанта Кутейникова.

– Ну подожди, дам же я этому губошлепу-верзиле, когда вернемся в полк! Всю дорогу тянет нас за хвост!

И только минут через десять – пятнадцать, увидев показавшийся на дороге грузовик Кутейникова, лейтенант Артюхов успокаивался, шел к колодцу, снимал гимнастерку и, пыхтя и фыркая, обливался холодной водой. Но даже и в эти минуты, умываясь, он то и дело вскидывал голову и смотрел в сторону приближающегося к колодцу ЗИСа, словно боясь: а вдруг он ошибся, вдруг это не их машина?

Галине было искренне жаль молчаливого и безответного сержанта Кутейникова, в машине которого что-то не ладилось с двигателем. Глядя на потрескавшиеся и пересохшие губы сержанта, на его воспаленные от напряжения и бессонной ночи глаза и выгоревшие на солнце брови, Галина хотела заступиться за шофера, злилась на Артюхова, который, отчитывая Кутейникова, всякий раз находил для него ядовитые и обидные слова. Молча выслушивая брань лейтенанта, сержант еще больше краснел и, обливаясь потом, лез под капот машины. Пока все отдыхали в холодке, он копался в двигателе.

– Свеча барахлит, товарищ лейтенант, – не глядя на Артюхова, объяснял причину отставания Кутейников и, посматривая в сторону колодца, спрашивал: – Разрешите залить холодненькой, а то в радиаторе уже кипяток. Я мигом.

– Только живо! Третий раз сегодня из-за тебя, растяпа, теряем по полчаса!

Откуда-то из-под сиденья сержант достал помятое, видавшее виды ведро и метнулся к колодцу. Сидя на бревнах перед покосившейся избенкой с окнами, уходящими в землю, и худой, почерневшей от времени и дождей соломенной крышей, Галина видела, как, жадно припав к ведру, сержант большими глотками пил холодную колодезную воду и оторвался от ведра только тогда, когда услышал окрик Артюхова:

– Хватит! Лопнешь! Ведь ледяная! Пожалей утробу!

Сержант спустил из перегревшегося радиатора кипяток и залил в него два ведра холодной воды. Глядя на пассажиров, уже забравшихся на свои места в кузове, он впервые за день улыбнулся и, поправив пилотку, подмигнул сыну полкового писаря:

– Как Валетка?

– Хорошо… – ответил мальчуган и, подняв щенка на руки, показал его шоферу.

– Не искусал никого? – на полном серьезе спросил Кутейников.

– Он не кусается.

– Смотри, а то лейтенант ему задаст! – Сержант сел в кабину и захлопнул за собой дверцу.

Дневная жара спадала. Струистое марево зноя гасил набегавший со стороны леса прохладный ветерок. Почерневшие кособокие избушки смоленских деревень вызывали в душе Галины грустные мысли. Не такой представлялась ей Смоленщина, край русского воинства, земля, помнящая баталии с Наполеоном, места, где партизаны под водительством Дениса Давыдова и Сеславина показали, на какие подвиги способен русский человек, когда на карту поставлена судьба Отечества…

И снова последняя машина отстала. Шофер, до конца выжимая газ, отчего двигатель ревел зверем, старался изо всех сил сократить разрыв между машинами. И снова в эти минуты в душе Галины вспыхивала жалость к сержанту.

Первым «раму» заметил Костя. Ладонью заслонив лицо от солнца, он напряженно во что-то вглядывался.

– Ты чего, Костя? – спросила Галина, прочитав на лице мальчишки тревогу. – Что ты там увидел?

– «Рама»!.. – выдохнул Костя и показал рукой туда, где над кромкой леса, прямо над дорогой, по которой они ехали, повис немецкий «фокке-вульф».

Все, кто сидел в машине, уже знали, что такое «рама», когда она, снижаясь почти до вершин сосен и делая круги над военным городком, поливала пулеметным огнем тех, кто не успел скрыться в подвалах домов. Хотя бы вчерашний случай… Летчик не пощадил даже старушку с двухлетним внуком. Когда площадка перед домами, в которых проживал командный состав, опустела и на ней остались только двое – старуха в длинной черной юбке и белом платочке и малыш, играющий в песке, – «рама» сделала новый разворот, снизилась так, что чуть ли не задевала за трубы казарм, и пошла прямо на детскую площадку. Прицельная пулеметная очередь была точна. Убитые наповал старушка и малыш так и остались лежать, уткнувшись в песок.

Расстояние между «рамой» и грузовиком быстро сокращалось. Костя, пробравшись по узлам к кабине, начал что есть мочи колотить по крыше кулаками. Теперь «рама» казалась уже не повисшим черным бруском, а зловеще разрастающейся черной птицей с застывшими крыльями.

Резко затормозив, машина прижалась к обочине шоссе и остановилась. Из кабины выскочили сержант Кутейников и его напарник – боец с облупленным красным носом. Вытаращив испуганные бесцветные глаза, боец что есть духу крикнул сидящим в кузове:

– Во-оздух!.. – И в тот же миг бросился с протянутыми руками к машине, принял на руки дочку писаря Балабанова, прижал ее к груди и побежал с ней к дорожному кювету.

Шофер Кутейников, ссадив с машины Степаниду Архиповну, подхватил на руки трехлетнего малыша, которого ему подала жена писаря Балабанова, и тоже кинулся с ним к кювету.

Галина нащупала ногой скат машины, неловко носком уперлась в него и, соскользнув, всей тяжестью тела плюхнулась в горячую пыль дорожной обочины. В последний момент, когда Галина еще держалась за борт кузова, она успела увидеть, как жена Балабанова, передавая солдату девочку, одной ногой попала в ручку большого чемодана и, завязнув в ней, вгорячах резко дернула ее и с криком от боли присела на узел. «Наверное, сломала ногу», – подумала Галина.

Первые пули глухо цокнули о борта машины. До слуха Галины донеслись звуки пулеметной очереди. Немецкий летчик выполнял свою привычную работу. Поравнявшись с машиной, на которой в безжизненных позах лежали на узлах две женщины, а рядом с ними копошились мальчик и девочка, он стремительно набрал высоту, сделал крутой разворот и снова, круто снижаясь, пошел на машину.

Галина, прижавшись к дну кювета, вскинула голову и увидела, как от самолета, с воем падающего на машину, отделились три похожие на свеклы бомбы. Покачиваясь, они падали на землю. Что было дальше – она не видела. Одна за другой над кюветом, где вместе с Галиной лежали Степанида Архиповна, солдат с дочкой писаря Балабанова и Костя, разорвались три бомбы. Всю дорогу молчавшая женщина с пятилетним сыном, на шапочке-матроске которого была надпись «Марат», и сержант Кутейников лежали в кювете по другую сторону дороги.

Первым из кювета поднялся боец с облупленным носом. По его искаженному лицу Галина поняла, что случилось ужасное.

– Вставайте, – сдавленным голосом проговорил солдат, глядя в сторону, где минуту назад была машина.

Цепляясь за кромку кювета, поросшего полынью, Галина встала. И тут же чуть не рухнула: там, где минуту назад стояла машина, валялись разбросанные по всей проезжей части дороги куски ЗИСа, разноцветное тряпье, расщепленные куски фанерных чемоданов… Два задних колеса вместе с диффером откатились от воронки метров на двадцать. Над воронками висело белое облако пуха из подушек.

Обезображенный труп жены полкового писаря был неузнаваем. Ее сына нашли лежащим на спине в придорожной пыльной траве за кюветом.

Галина опустилась на колени перед разметавшим руки мальчиком. Степанида Архиповна, боец и Костя молча стояли за ее спиной. Трехлетняя дочка писаря Балабанова, не понимавшая, что в жизни ее случилась страшная трагедия, сидела на горячем асфальте и жалобно скулила, глядя на свою безголовую куклу, которую она увидела сразу же, как только выползла из кювета. В эту тяжелую минуту о ней словно забыли – все были потрясены случившимся.

В первый момент Галине показалось, что мальчик всего-навсего потерял сознание. Но когда она увидела окаменевшие в смертельной неподвижности широкие зрачки его, то почувствовала, как к горлу подступило что-то горячее, удушливое.

– Мертвый, – прошептала Галина и только теперь заметила над левым карманчиком выгоревшего пиджака рваную дырку величиной не больше трехкопеечной монеты. Галина отстегнула полу пиджака и увидела набухшую кровью клетчатую рубашку. – Прямо в сердце…

Почувствовав чье-то прикосновение к руке, Галина вздрогнула. Резко обернулась. В ее ногу тыкался носом Валетка. Увидев своего хозяина, лежащего в бурьяне, щенок обрадовался, заскулил и принялся облизывать его холодеющие пергаментные щеки.

Галина почувствовала, как сердце ее стискивает тупая боль и ей не хватает воздуха. Как во сне отошла она от трупика ребенка и взяла на руки не перестающую плакать девочку, которая, отбросив в сторону безголовую куклу, теперь стала звать мать.

Этого не выдержала и Степанида Архиповна, хлебнувшая на своем веку немало горестей и бед.

– Господи! – простонала она, подняв глаза к небу. – За что же, за какие грехи наказал ты эту кроху?

В ту же минуту все увидели, как с запада на восток, в стороне от дороги, в небе плыла темная тучка бомбовозов.

Гул нарастал. Переливистый, с равномерными порогами-перекатами, этот вой, несшийся с неба, давил на землю, угрожал смертью.

– Двенадцать, – насчитал Костя.

– Этим не до нас, пошли на Смоленск, а то и на Москву, – сказал боец и, отмерив от кювета тридцать шагов, остановился. – Похороним здесь.

– Здесь, так здесь, – со вздохом ответила Степанида Архиповна. – Мать сыра земля везде примет.

Могилу копал боец. Чудом уцелевшая лопата с коротким черенком глубоко входила в верхний пласт нетронутой придорожной целины. А когда показалась глина, боец закурил. Встретившись взглядом с Галиной, попросил:

– Где-то здесь должны валяться молоток, топор и гвозди. Лежали в багажнике. Поищите.

Пока боец углублял могилу, Галина нашла среди обломков кузова машины несколько длинных гвоздей. Костя в левом кювете подобрал молоток.

Дно могилы Степанида Архиповна устелила пахучим чабрецом. Тела погибших положили рядком, головой на закат солнца.

Над свежим холмиком боец поставил крест, сбитый из обломков бортовых досок машины. Потом достал из нагрудного кармана замусоленный блокнот, вырвал из него листок и, послюнив химический карандаш, написал: «Здесь похоронен погибший при бомбежке сержант Василий Кутейников, шахтер из Горловки, и…» – Окинув взглядом стоявших за его спиной Галину и Степаниду Архиповну, боец спросил: – Как фамилии остальных?

– Не знаю, сынок, – ответила Степанида Архиповна.

Взгляд бойца метнулся на Галину.

– И я не знаю.

Почесав за ухом, боец поплевал на карандаш и дописал: «…жены и дети командиров 565‑го артиллерийского полка».

Бумажку он свернул вчетверо, аккуратно завернул ее в лоскут клеенки от сиденья, который валялся в кювете, и двумя гвоздями прибил сверток к кресту.

Другим теперь казался Галине боец, на облупленный нос и веснушчатое лицо которого она раньше не могла смотреть без улыбки.

– Вы идите к городу, – сказал боец и посмотрел на темнеющий вдали лес, за которым только что скрылось солнце.

– А вы? – тревожно спросила Галина, забыв в эту минуту, что задачи у бойца воюющего полка совсем другие, чем у эвакуированных жен и детей командиров.

– Пойду назад, в полк буду добираться на попутных. Если увидите лейтенанта Артюхова, расскажите ему обо всем. Скажите, где это случилось.

С узелками тряпья, оставшегося после бомбежки, Галина, Степанида Архиповна и Костя попрощались с бойцом и обочиной дороги двинулись на восток. Галину душили слезы. Заснувшая на ее руках дочь полкового писаря, откинув светло-русую головку, сладко посапывала. На руках Кости, пригревшись, тихо скулил Валетка. Впереди всех шла Степанида Архиповна. Опираясь на суковатую палку, подобранную на дороге, она, как слепая, высоко подняв голову и словно посылая кому-то вызов, смотрела туда, где дымом пожара обозначился горящий город.

Галина оглянулась, чувствуя, что кто-то смотрит ей в спину. Предчувствие не обмануло ее. Посреди дороги, отойдя шагов на сто от того места, где похоронили погибших, стоял боец, имени и фамилии которого она так и не спросила. Он махал рукой. Помахала ему и Галина. Костя тоже остановился и, прижав к груди Валетку, помахал рукой солдату.

Степапида Архиповна, опираясь правой рукой на посох, левую время от времени высоко вскидывала, словно с кем-то споря.

Вечерние сумерки опустились быстро. Тишину замершей степи нарушали гудевшие на шоссе машины и трактора-тягачи с пушками, идущие на запад. Навстречу им шли санитарные машины с ранеными, грузовики с женщинами и детьми.

Раза два Галина поднимала руку, пробовала голосовать, но машины проносились мимо.

– Не надо, дочка, – попросила Степанида Архиповна. – Не до нас им. Раненые. Дойдем своими ногами.

Вначале над городом, к которому они подходили, вспыхнули огненные сполохи, потом, несколько секунд спустя, раскатными волнами над степью понесся грохот. Так продолжалось минут десять: всплески огня и приглушенные расстоянием раскаты бомбовых взрывов.

– Это те, двенадцать, – сказал Костя, прижимая к груди Валетку.

Глава VII

Галина и Степанида Архиповна с детьми вошли в горящий город уже глубокой ночью. Оглушая надрывной сиреной узенькую пыльную улочку с деревянными домишками, мимо пронеслась пожарная машина с пожарниками в серых парусиновых комбинезонах. Следом за машиной пробежали с баграми и пустыми ведрами мужики и парни. У палисадников, перед избами, толпились бабы. Показывая руками в сторону оранжево-красных сполохов в центре города, они что-то тревожно наперебой говорили друг другу. Кое-где по деревянным и щеповым крышам ползали мужики и обливали водой из ведер, подаваемых снизу, прокаленные солнцем старые крыши.

Было видно почти как днем: ночь выдалась лунная, светлая.

Девочка, измучившаяся за день, безмятежно спала на руках у Галины. Руки Галины отекли, поясницу разламывало, в висках стучало. За Галиной еле волочил ноги Костя: сказывались бессонная ночь и тяжелый день. Глухо постукивая о пыльную дорогу палкой, за Костей брела Степанида Архиповна. Последние километры перед городом старушка молчала. Заговорила только тогда, когда остановились, не зная, куда поворачивать: улочка упиралась в кирпичную церковную ограду.

– Куда теперь, доченька?

– На вокзал пойдем, может, военный комендант посадит хоть в товарняк.

– А иде он, вокзал-то?

– Спросим. Вон сколько людей везде. Весь город на ногах.

Все свернули в глухой проулок и чуть не попали под лошадей, впряженных в огромную телегу с пустой деревянной пожарной бочкой, на которой, махая вокруг головы вожжами и погоняя двух старых мосластых кляч с провисшими животами, сидел тощий мужик с темной повязкой на одном глазу. Надсадным голосом он кричал на лошадей, которые никак не переходили на галоп:

– Но-о-о, вы-ы-ы, о-одры-ы!..

Галина подошла к одной из женщин и спросила, как пройти на вокзал.

– Был вокзал, доченька, и нет вокзала. Разбили, ироды. Одни камушки остались.

– Да где же он все-таки был?

– Да вон, вишь, левее колокольни дымище горой стоит, идите на него и прямо выйдете туда, где был вокзал.

– Бабы, никак горисполком занялся? Он! Он! Гля, гля, как полыхнуло правее церкви!

– Нет, это, думается, милиция. Горисполком дальше. И потом он каменный, так враз, полыхмя, не займется.

Видя, что бабам не до беженцев, Галина пошла дальше. За ней потянулись Костя и Степанида Архиповна. На скамейке у покосившейся изгороди палисадника сели передохнуть. Ставни деревянного домишка были забиты – видно, хозяева уехали. Костя, привалившись головой к плечу Галины, заснул сразу же как убитый.

Валетка, учуяв где-то неподалеку съестное, стал принюхиваться. Потом, боязливо оглядевшись, юркнул в щель палисадника и сразу же вернулся с коркой хлеба.

– Измучилась ты, бедняжка, – вздохнула Степанида Архиповна, глядя на Галину. – Помогла бы тебе, понесла бы, да сил моих нету. Еле сама иду.

– Ничего, донесу, осталось немного.

– Куда же мы их повезем-то? Считай, оба осиротели.

– Пока в Москву, а там посмотрим. Девочку в детсад отдадим, мальчика в детдом, а там, может, и родственники найдутся.

– Ой, горюшко ты наше луковое! За что же так наказаны малые детушки? Чем они-то провинились перед судьбой?

На станцию пришли к рассвету. Головешки старого станционного здания еще чадили удушливой гарью, разносимой ветром. Некогда зеленый пристанционный скверик пожелтел и пожух от пожара. Всюду – на перроне, на путях, в пристанционном дворике – валялись разбитые кирпичи, обломки бревен и досок, куски обгорелой фанеры и искореженного кровельного железа. Старинный бронзовый колокол, в который бил дежурный по станции, извещая о прибытии и отходе поездов, очутился метрах в пятидесяти от того места, где он висел. А рядом с колоколом лежал помятый и во многих местах пробитый осколками цинковый бачок для питьевой воды, к крану которого была привязана цепью большая алюминиевая кружка.

Пристанционный дворик был забит беженцами. Кто спал тяжелым сном, растянувшись на пыльном дворе, кто, прислонившись к изгороди, дремал.

Все стремились уехать. Все ждали, когда красноармейцы железнодорожного батальона отремонтируют путь и к станции сможет подойти с востока эшелон с военными, а отсюда порожняк заберет раненых и эвакуированных.

Галина с трудом нашла военного коменданта станции, который разместился в крошечном пристанционном домике. Такие будки на железной дороге цепочкой лепятся на подъездах к небольшим станциям. Уже немолодой капитан, охрипший от ругани с красноармейцами-железнодорожниками, которые часто делали перекуры, понял Галину с полуслова.

– Все ясно, гражданка. Прибудет воинский эшелон – посажу всех. А сейчас, сами видите, – станция парализована.

– У меня на руках двое чужих детей, товарищ капитан. У мальчика тяжело ранили отца, мать эвакуирована с родильным домом на восток. У девочки по дороге сюда при бомбежке погибла мать.

– Эвакуацией детей занимается военком города. Советую вам поторопиться. Сегодня должны отправлять детдом. Им выделили несколько машин. – Капитан хотел сказать что-то еще, но в этот момент дверь в комендатуру широко распахнулась и на пороге вырос здоровенный, толстощекий боец, на лице которого крупные золотистые веснушки походили на пасынки-решетки только что расцветших подсолнухов.

Вытаращив глаза, боец уставился на военного коменданта. Потом, заикаясь, нечленораздельно что-то пробормотал.

– Что случилось?! Почему не на путях?! – закричал комендант.

– Бомба, товарищ капитан!

– Что бомба?! Где бомба?!

– Упала и не разорвалась. Один хвост из земли торчит. Работать на третьем пути нельзя.

– Почему нельзя?

– Возьмет и ахнет!

Капитан в сердцах плюнул, смачно выругался и приказал бойцу доложить командиру взвода, что он сейчас придет сам и посмотрит.

Солдат шмыгнул курносым носом, потоптался на месте, почесал затылок и вышел из будки.

– Советую вам не терять времени и вести детей в военкомат. Может быть, и сами с ними уедете. Скажите, что послал комендант станции.

Галина поблагодарила коменданта и вышла. Когда она вернулась в скверик, все трое – Степанида Архиповна, девочка и Костя – крепко спали. Степанида Архиповна, привалившись спиной к дощатому забору, опустила на грудь голову и прижала к своему мягкому животу девочку, обняв ее скрещенными узловатыми руками. Костя, подложив под щеку ладонь, во сне чему-то улыбался. Губы его вздрагивали. Галине было жалко будить их, но, вспомнив предупреждение военного коменданта, что они могут опоздать к отправке детдомовских детей, присела на корточки.

Костя проснулся сразу же, как только Галина дотронулась до его плеча. Вытянув ноги и опершись на ладони, он сидел на траве и испуганно смотрел по сторонам – никак не мог понять, где он находится.

– Да проснись же, Костя! – тормошила его за плечо Галина. – Нам сейчас надо идти. Ты что так смотришь на меня – не узнаешь?

Цепкая детская память моментально восстановила события прожитого дня и ночи.

Поеживаясь, Костя встал, тревожно огляделся.

– Где Валетка?

– Не знаю. Наверное, удрал куда-то раздобывать пищу. А вообще-то, Костик, давай оставим его здесь. Он не пропадет. Добрые люди накормят его. Вон их сколько. Мы только измучаем его.

Костя горько вздохнул и ничего не ответил.

Сон Степаниды Архиповны был чутким. Она проснулась, как только услышала голос Галины.

– Ну что, доченька?

– Поезда не скоро будут – пути разбиты. Придется выбираться отсюда на машинах.

– А где они, машины-то?

– Комендант велел идти к военкому города. Говорит, сегодня будут отправлять детдомовских детей. Ну и наших заодно, может, прихватят. А там, глядишь, и для нас местечко найдется.

Старуха сделала неловкое движение, пытаясь встать с девочкой на руках, но слабые ноги не слушались. Галина легко подхватила с коленей Степаниды Архиповны девочку и протянула старушке руку.

До военкомата их вызвался проводить без дела слонявшийся по дворику мальчишка лет двенадцати, обросший, грязный, с цыпками на босых ногах. Дорогой он рассказал, что вот уже две недели ходит на станцию встречать мать с отцом, которые десятого июня уехали во Львов, и до сих пор их все нет и нет. Ни самих, ни письма. А уже давно должны вернуться.

– А с кем же ты сейчас живешь?

– А ни с кем.

– А что же тебя мать с отцом не взяли во Львов? – расспрашивала мальчугана Галина.

– А я был в пионерлагере на Черном море, в «Артеке». На город одну путевку дали.

– Это за что же тебе-то? Поди, отличник?

– Нет, я не круглый отличник. Я зимой предотвратил крушение поезда. Об этом даже в «Пионерской правде» писали. Правда, чуть сам под поезд не попал. Только шапку под колеса затянуло.

Кое-где на пыльных, грязных улицах разрывами бомб были вырваны из земли телеграфные столбы. Они лежали поперек дороги и на дощатых тротуарах.

– А вашего щенка утащил цыган, – сказал вдруг мальчишка и взглянул на Костю.

– Какой цыган? – Костя остановился.

– Красноармеец. Пути они тут ремонтируют. Самый злой. Я хотел вас разбудить, да побоялся – отлупит.

– А зачем он ему? – спросила Галина.

– А кто его знает? А он такой. На руку нечистый.

– Как же ты питаешься? – продолжала свой расспрос Галина, время от времени посматривая на исхудалое лицо мальчишки с большими впалыми глазами, в которых затаилась недетская усталость.

– Соседка иногда приносит еду. Но они сами собираются в эвакуацию.

– И ты с ними?

– Нет, я буду ждать папку с мамкой. С запада поезда идут. Должны же они когда-нибудь приехать. Говорят, на западе с билетами плохо.

– А откуда ты знаешь, что с билетами там плохо? – спросила Галина, а сама подумала: «Наверное, его утешил кто-то надеждой, хотя тут дело, может быть, и посерьезней. Пока в городе работают и почта и телеграф. Не в первый же день немцы взяли Львов. Тут наверняка случилось что-то…»

Дорогой девочка проснулась. Не сразу поняла, почему ее несет на руках чужая женщина. Ища кого-то глазами и не находя, заплакала. Галина принялась успокаивать ее.

Оставшийся путь до военкомата девочка шла пешком, уцепившись за палец Галины. Боязливо поглядывая по сторонам, своим детским умом девочка старалась понять, что случилось в ее жизни, почему все так внезапно изменилось.

– Где мама? – захныкала девочка и принялась пухлой грязной ладошкой размазывать по щекам слезы.

От кого-то Галина слышала или где-то читала, что смерть близких дети, по своей несмышленности, переносят гораздо легче, чем взрослые, так как многого еще не понимают.

И когда девочка, хныча, снова позвала маму, Галина остановилась и, склонившись над ней, ответила внешне спокойно и твердо, хотя это кажущееся спокойствие стоило ей большого душевного напряжения:

– Олечка, твоя мама умерла… Ты же сама видела, мы вчера ее похоронили у дороги, где нашу машину разбомбили немцы. Ты это помнишь?.. Ведь ты не забудешь, где погибла твоя мама?

– Нет, не забуду… Они плохие… Они стреляют… – картавила девочка. – Мы больше туда не поедем, там страшно…

– А ты не забудешь, Олечка, где похоронили твоего братика?

– Его положили с мамой.

– Запомни это, Оленька, на всю жизнь: братика твоего и маму похоронили у дороги, в одной могиле. – Галина говорила с трудом, ее душили подступавшие к горлу спазмы.

Когда свернули в переулок, мальчишка остановился и пальцем показал на приземистый кирпичный домик:

– Вот военкомат… А я живу вон там, в Кузяевской слободе. – Мальчишка был рад, что сослужил доброе дело, и теперь не знал, что ему дальше делать: идти со своими подопечными в военкомат или возвращаться на вокзал.

– Ты сегодня ел, мальчик? – спросила Галина, заметив, что лицо их проводника вдруг заметно погрустнело.

– Да еще рано… – под нос себе буркнул мальчишка. – Сейчас в «Артеке» еще спят.

– А вчера когда ел? – допытывалась Галина.

– А я ем с солдатами… Они сегодня ночью такую бомбу неразорвавшуюся нашли, что даже подходить к ней боятся. Саперов ждут.

Военкомат размещался в старом, приплюснутом к земле домишке, построенном не одно и не два столетия назад. На небольшом захламленном дворе военкомата к коновязи были привязаны три оседланные лошади. Под телегами, у колес, роясь в конском навозе, рыскали вездесущие воробьи, ничуть не боясь лошадей, которые смачно похрустывали овсом. В самом углу двора стояла видавшая виды, обшарпанная, до самой крыши кабины в ошметках высохшей серой грязи, старенькая полуторка, под которой на спине лежал с разводным ключом в руках шофер. Время от времени, дрыгая ногами, он на чем свет стоит костил кого-то.

У дверей военкомата Галина оглянулась. Следом за ними, отстав шагов на пять, понуро плелся их поводырь. Чем-то он напомнил ей в эту минуту отставшую от своего хозяина и заблудившуюся собачонку, которая увязалась за случайными прохожими, обласкавшими ее, и никак не хочет отстать от них даже тогда, когда ее отгоняют.

– Ты куда? – спросила Галина и тут же в душе усовестилась за равнодушие своего откровенно прямого вопроса.

Мальчик стыдливо склонил голову и пожал худенькими плечами. Грязная рубашка на локтях была порвана и кое-где вымазана в дегте.

– Да не знаю… Наверное, на вокзал пойду… Может, сегодня поезд из Львова придет.

– Я даже не спросила – как тебя зовут?

– Володя.

– Спасибо, Володя, что довел нас. А то без тебя мы плутали бы.

Галина достала из кошелька пятирублевую бумажку и протянула ее мальчишке.

Мальчик стыдливо вспыхнул и отступил.

– Зачем?.. Я вас вел не за деньги.

– Да я не за то, что ты нас довел, я просто так… Чего-нибудь купишь в магазине. Возьми. На хлеб и на конфеты. Ну чего застеснялся, глупенький?

Некоторое время мальчик колебался, потом, поборов смущение, взял пятерку и крепко зажал ее в грязной ладошке.

– Спасибо… – Опустив голову, он повернулся и как побитый, сутулясь, вышел со двора военкомата.

– Господи, кругом одни слезы, – со стоном выдохнула Степанида Архиповна. – Сердцем чую – не дождется он матери с отцом.

В коридоре военкомата, пропахшем махоркой и потом, толпились мобилизованные. Это были люди разных возрастов.

В комнате справа работала медицинская комиссия. Галина поняла это по белым халатам молоденьких медсестер, вошедших туда.

У кабинета военкома стояла очередь. Узнав, что военком у себя, Галина пристроилась к хвосту очереди. Рядом с мужчинами, вызванными по мобилизационным повесткам, тут же, каменея в горестном молчании, стояли заплаканные жены и матери. Кое-кто приехал в военкомат с детьми.

Приема у военкома прождали больше часа. Когда Галина с детьми и старухой вошла в кабинет, майор уже собирался уходить. Куда-то, видно, очень торопился. Галина с трудом упросила выслушать ее.

– Так что вы от меня хотите?!

– Пристроить детей и, если можно, помочь нам, жене командира и матери, выехать на восток.

– Первое – попытаюсь. Сегодня во второй половине дня эвакуируем детдом. Напишу директору записку, попрошу, чтобы детей приняли. А с вами… – Военком безнадежно пожал плечами. – Даже не знаю, что делать. Зашевелился весь город. С транспортом – совсем труба. Не на чем вывозить банковские ценности и городской архив. Райком партии обещал к обеду подогнать из деревень несколько машин. А сейчас – вон видите. – Майор в окно показал на двор, где у коновязи стояли оседланные лошади. – Весь наш военкоматовский транспорт.

– Вы обещали написать директору детдома записку. Не будем вас задерживать, товарищ майор, да и дети уже измучились. Почти совсем не спали две последние ночи.

Майор сел за стол и принялся писать записку.

– Фамилия и имя? – спросил он, кинув взгляд на Костю.

– Горелов Костя.

– Что это у тебя под рубашкой краснеет?

Костя смутился. Потупил взгляд.

– Знамя у него, товарищ майор, – ответила за Костю Галина.

– Какое знамя?

– Пионерской дружины военного городка. Мы выезжали последними. Вот Костя и взял знамя, чтобы не досталось врагу.

Военком встал из-за стола, некоторое время удивленно смотрел на Костю, потом подошел к нему и по-отечески похлопал по плечу:

– Молодец! Будет из тебя толк, если уже сейчас знаешь цену знамени. – И снова вернулся к столу. – Фамилия девочки?

– Балабанова Оля, дочка полкового писаря, – ответил Костя.

Не успел военком дописать записку, как в комнату влетел старший лейтенант:

– Товарищ майор… я только что из райкома партии…

– Вначале доложи, когда будет телефонная связь с райкомом?! – оборвал его военком.

– Связисты ищут разрыв. Два уже устранили… Есть разрыв где-то еще, но никак не найдут…

– Что там, в райкоме?

– Секретарь райкома велел передать вам, что с передовой час назад пришло пять машин с тяжелоранеными. Нужна срочная помощь.

– Ну что?! Что ты мне об этом говоришь?! Я что тебе – хирург?

– Секретарь сказал, что в вашей власти срочно мобилизовать всех врачей из районной поликлиники, из больницы и немедленно оформить их для прохождения службы в армейский госпиталь.

– Спасибо за совет!.. – Чиркая о коробок спичкой, майор никак не мог прикурить. – Я уже три дня назад оголил районную больницу и поликлинику. Остался один хирург и тот – старик, оперирует сидя, потому что ноги уже не держат.

– Так что же делать, товарищ майор? Я сам был в госпитале… Все видел своими глазами. Мороз по коже идет. Хирурги от усталости валятся с ног. Операции средней сложности делают хирургические сестры. За вчерашний день от ран погибло шесть человек. А их можно было бы спасти, если вовремя оперировать.

Майор устало опустился на стул.

– Старший лейтенант, что ты мотаешь мою душу?! Где я возьму тебе хоть одного хирурга?! За вчерашний день мы перешерстили весь город. Мобилизовали пятидесятишестилетнюю Баландину, у которой недавно был гипертонический криз. Даже старика Лаврищева привезли в госпиталь и одели в военную форму.

Стоявшая в стороне Галина подошла к столу, молча положила на край новенький диплом и тихо проговорила:

– Товарищ майор, врач-хирург в вашем распоряжении.

– То есть как… в распоряжении? Что вы хотите этим сказать?

Галина раскрыла диплом и подала его военкому. Прочитав его, майор обрадовался. На лице его вспыхнула улыбка.

– Вы… врач-хирург?!

Галина протянула майору военный билет, где значилось, что она является военврачом запаса первой категории.

– Так вы же подлежите мобилизации самой первой очереди! – обрадованно воскликнул майор.

– Об этом я и хочу сказать.

И снова на лице майора засветилась улыбка.

– Вы только подумайте: на ловца и зверь!.. Вы, видимо, слышали наш скорбный диалог со старшим лейтенантом?

– Да. И готова приступить к своим обязанностям.

Майор как-то особенно бережно подал старшему лейтенанту диплом и военный билет Галины.

– Сейчас же!.. Сию же минуту!.. Оформить мобилизационный лист и лично проводить Казаринову Галину Петровну в госпиталь!

– Вас понял, товарищ майор! – радостно отчеканил старший лейтенант.

– Об исполнении доложить мне и в райком партии!

– А как же дети, товарищ майор? – забеспокоилась Галина. – Да и Степанида Архиповна… Ее тоже нужно отправить.

– Не беспокойтесь, Галина Петровна, детей отправим, Степаниду Архиповну сегодня же пристроим в детдом няней. Там у них стихийно образовалась малышовая группа. Прикрепим ее к этой группе. – Майор взглянул на Степаниду Архиповну: – Не возражаете?

– Чего возражать-то, сынок?.. Детей я люблю, они меня слушаются, сорок лет с ними в приюте отработала.

– Ну, тогда все в порядке, – сказал майор. – Ваша фамилия?

– Королькова Степанида Архиповна, – ответила старушка и, нагнувшись, застегнула пуговицу на кофточке Оли.

В записке директору детдома военком сделал приписку и подал листок старшему лейтенанту.

– А теперь – аллюр три креста! Вначале – в детдом, это как раз по пути, а оттуда с Галиной Петровной прямо и госпиталь! Да не забудь, сейчас же оформи мобилизационный лист-сопроводиловку. – Майор подошел к Галине, крепко пожал ей руку и несколько виновато, словно в чем-то оправдываясь, сказал: – Вот так, Галина Петровна. Все наши планы теперь корректирует война. – Военком взял девочку на руки, ласково погладил ее по голове и поцеловал в щеку. – Пойдешь, Оленька, в группу. Там много хороших девочек и мальчиков. Там много-много игрушек. А ты, Костя, обязательно сбереги знамя. Когда кончится война – вернешься в свой гарнизон и в пионерской комнате поставишь его там, где оно стояло.

Военком поставил девочку на пол, и лицо его сразу стало отчужденно-деловым.

– Доброго пути вам, товарищи.

Пока старший лейтенант оформлял на Галину мобилизационный лист, Степанида Архиповна с детьми вышла из военкомата. Полуторки в углу двора не было. У коновязи была привязана только одна лошадь под седлом.

– Ну вот, провожу вас сейчас до детдома, и дороги наши разойдутся, – грустно сказала Галина, подойдя к Косте и Степаниде Архиповне.

– Кому что суждено, того не обойдешь, не объедешь, – с кручиной в дрогнувшем голосе сказала Степанида Архиповна и вытерла концом платка сухие губы.

Галина взглянула на девочку, и сердце у нее защемило. «Что в жизни ждет тебя, пичуга? Чем провинилась ты перед судьбой?»

Всю дорогу в детдом молчали. Впереди шел старший лейтенант. Встречные прохожие, знавшие его, здоровались с ним, он отвечал приветствием военного человека – вскидывал к виску руку и еле заметно кивал головой.

В душе Галина была твердо уверена, что все идет так, как должно быть. Раз грянула война, то она, врач, должна находиться там, где ее обязывает быть долг.

Глава VIII

Третий день полк Басоргина оборонял село Радунское. За эти три дня тяжелых, изнурительных боев, во время которых немцы по пять-шесть раз в день переходили в атаку, полк потерял только убитыми больше половины личного состава. Ранило в голову комиссара полка Паршина. Мелкими осколками разорвавшейся мины был ранен в ноги заместитель командира стрелкового батальона капитан Баранов. По спине Казаринова пробежал колючий морозец, когда он, припав к щели сарая, вдруг увидел, как Баранов, выбросив перед собой руки и слегка приседая, шел от разбитой водонапорной башни, где размещался наблюдательный пункт батальона. Потрясая ракетницей, Баранов что-то кричал. Слов его в гуле разрывов снарядов и в треске ружейной пальбы Казаринов не слышал, но по вскинутой голове, по резким, конвульсивным движениям рук догадался, что он поднимал батальон в контратаку. Это происходило в те решающие минуты, когда большая группа немецких автоматчиков лощиной, заросшей мелким кустарником, уже обходила левый фланг полка, пытаясь внезапно ударить с тыла.

Увидев капитана Баранова, бегущего наперерез немецким автоматчикам, просочившимся в лощину, второй батальон поднялся из передовых траншей. С гулом, в котором беглая автоматная стрельба сливалась с криками «ура», бойцы батальона бросились в контратаку.

Огонь своей батареи Казаринов перенес на лощину, в которой сразу же после первых разрывов снарядов залегли немцы. Но в ту же минуту, когда немцы залегли и открыли беспорядочную автоматную стрельбу по цепи бросившегося в контратаку второго батальона, Казаринов, не выпускавший из поля зрения капитана Баранова, вдруг увидел, как тяжелый снаряд разорвался почти у самых ног заместителя командира батальона и его ординарца. В первое мгновение Казаринов увидел только огромный черно-рыжий всплеск земли и огня, поглотивший и капитана и ординарца.

Батарея Казаринова, пристрелявшись по залегшей цепи немецких автоматчиков, продолжала бить по лощине, к которой уже подбегали бойцы второго батальона. Никто из них пока не знал, что их любимец капитан Баранов лежит мертвый у обреза глубокой воронки.

В ту самую минуту, когда между передней, заметно поредевшей атакующей цепью бойцов второго батальона и вражескими автоматчиками остался отрезок, измеряемый броском гранаты, немцы повскакали на ноги и пригибаясь кинулись по лощине назад.

Казаринов отчетливо видел, как между темно-зелеными разлапистыми кустами ольшаника, которым была затянута лощина, замелькали мышисто-серые фигуры отступающих немцев. Видел, как в этих кустах начали рваться снаряды его батареи, ведущей огонь прямой наводкой.

– Захлебнулись, гады!.. – вырвался из пересохшего рта Казаринова крик.

Это была четвертая за день контратака, в которую шли бойцы второго батальона, оборонявшего западную окраину села Радунское.

Григорию казалось, что устали не только бойцы его батареи и он сам. Устали лошади, устали пушки, устало даже солнце, безжалостно палящее с блеклого неба.

Улучив короткую передышку, когда над головой не слышалось шелеста проносившихся снарядов и мин, когда за бруствером окопа не вздымались черно-бурые сполохи земли и огня, Казаринов сел на дно орудийного окопа, расстегнул пуговицы просоленной потом гимнастерки, жадно захватил пригоршню свежей холодной глины и начал прикладывать ее к пылающим щекам.

Наводчик второго орудия, высокий, с женственно-красивым лицом боец Иванников, втайне любовавшийся своим комбатом и считавший, что все, что тот делает, красиво и достойно подражания, тоже расстегнул порот гимнастерки, встал на колени, обеими руками сгреб большую пригоршню сырой холодной глины и, сбив из нее подобие деревенской лепешки, приложил к голой груди, на которой еще не росли волосы.

– Иванников, простудишься!.. – по-командирски строго и по-дружески заботливо прикрикнул на бойца Казаринов, а сам подумал: «Как же это я не догадался?..» И, не дожидаясь ответа Иванникова, который сделал вид, что не слышал слов командира, сбил в ладонях большую глиняную лепешку и приложил ее к волосатой груди. Блаженно вытянув ноги, он привалился к прохладной стенке окопа.

– Иванников!.. Что, оглох?! – не поворачивая к бойцу головы, проворчал Казаринов.

– А вы-то сами, товарищ лейтенант?

– Вот когда у тебя вырастут на груди волосы, тогда хоть с головой зарывайся в глину, а сейчас – отставить!

Подносчик Николай Солдаткин присел на корточки и никак не мог трясущимися пальцами свернуть самокрутку: в нем еще не остыл азарт боя. После шутки Казаринова Солдаткин не упустил случая поддеть Иванникова, с которым у него шел давний спор о том, какой город главнее: Калуга или Прокопьевск. Случалось, что и в перерывах между боями буквально из-за мелочей вспыхивал словесный поединок с подначками и подковырками. Правда, почти всегда он кончался «на равных».

Со свистом сплюнув, Солдаткин языком провел по краю бумажной завертки и, метнув в сторону Иванникова насмешливый взгляд, проговорил:

– А у них, у сибирской шахтерни, как у этих…

– Как у кого? – огрызнулся Иванников.

– Как у скопцов. У них волосья не растут нигде.

Иванников разорвал глиняную лепешку и, улучив момент, когда комбат прикуривал самокрутку, с силой метнул шмот глины в Солдаткина. Но промахнулся. Когда Солдаткин подобрал брошенный в него кусок глины, чтобы швырнуть его в Иванникова, с бруствера с криком «Танки!» в орудийный окоп прыгнул Костя Полуяров, боец богатырского сложения, наделенный, по мнению Иванникова, тремя лошадиными силами.

Слово «танки» на какие-то секунды словно парализовало всех находившихся в окопе.

– Танки!.. Танки!.. – понеслось по изломам окопов.

Казаринов встал, нахлобучил на лоб вымазанную глиной каску, посмотрел в сторону, откуда доносилось приглушенное урчание моторов. Неуклюже переваливаясь с боку на бок, из леска развернутой цепью вышли танки.

Наметанным взглядом Казаринов сразу сосчитал: девятнадцать. Не прибавляя и не убавляя скорости, танки двигались прямо на окопы второго батальона.

– Батарея к бою! – скомандовал Казаринов. – По танкам! Бронебойным! Прицел постоянный! Наводить в середину! – И пригибаясь побежал по изломам траншеи к третьему орудию: на правый фланг батареи двигались четыре танка. – Приготовить противотанковые гранаты и бутылки со смесью! – на ходу прокричал Казаринов, подбегая к расчету второго орудия, выбравшему самую удобную позицию. На высоком взгорке, поросшем редким дубняком и осинником, орудие было с воздуха хорошо замаскировано камуфляжной сетью, усыпанной свежими ветками осинника.

Равнина, на которую вышли из леса танки, была видна как на ладони. Танки шли уверенно, не меняя взятого курса. И не стреляли. Лишь поводили стволами пушек, как усами-щупальцами. Следом за танками, пригнувшись, бежали автоматчики. Они на ходу вели бесприцельную стрельбу в направлении траншей второго батальона.

Казаринов воткнул перед собой в глину бруствера ветку осины, валявшуюся на отводе окопа, поднес к глазам полевой бинокль и замер. От того, что он увидел в бинокль, между лопатками прошел мороз и остановилось дыхание. Прямо на него, глухо лязгая гусеницами, надвигалась бронированная громада танка. Казалось, она была метрах в пятидесяти. Казаринов инстинктивно попятился назад и энергично оторвал бинокль от глаз. Но тут же взял себя в руки. Снова вскинул бинокль и стал наблюдать за танками, идущими на траншеи второго батальона и на батарею.

Поводя то влево, то вправо хоботами пушечных стволов, танки дружно открыли стрельбу по вторым линиям окопов. Судя по тому, что черно-рыжие фонтаны земли и огня поднимались где-то метрах в ста за передней линией окопов, Казаринов решил, что или это особая тактика психического прорыва – прижав к земле вторую линию обороны, дерзкой лобовой атакой ворваться вместе с пехотой в первые траншеи и, как следует проутюжив их, дать автоматчикам возможность забросать гранатами батальон, – или вступившая в бой танковая часть получила неправильные разведданные о расположении окопов русских.

Второй батальон, подковой занявший оборону на западной окраине села, и батарея Казаринова, приданная батальону, молчали, поджидая, когда танки подойдут ближе. И это ожидание в чем-то, пожалуй, было тяжелее самого боя. Нервы начинали сдавать.

Казаринов ощущал, как толчками, часто и гулко в груди его колотилось сердце. Всецело поглощенный ожиданием танков и бегущей за ними цепи автоматчиков, он даже не заметил, как в безоблачном полуденном небе появилось более десятка вражеских бомбардировщиков. Как и танки, они держали курс на западную окраину села. Вначале самолеты появились в поле зрения как большие темные точки, потом эти точки чернели, увеличивались. Вот они уже четко обозначились как черные продолговатые бруски. Грохот надвигающихся танков, на ходу стрелявших по второй линии обороны, усиливающийся волнообразный вой бомбардировщиков и беспрестанная пальба автоматчиков сливались в нарастающий гул. Гул этот перекатывался через окопы второго батальона и накрывал батарейцев, которые, нервничая, до крови кусая губы, нетерпеливо ждали команды Казаринова.

И вдруг Казаринов увидел: по брустверу траншеи, в которой замерла первая рота стрелкового батальона, размахивая руками, бежит дурак по прозвищу Саня-Баня. Поддерживая одной рукой латаные штаны, другой он показывает куда-то в сторону села и орет истошным голосом:

– Немцы подожгли церковь! Горит церковь! Звонаря убили!..

Дурака Казаринов видел вчера вечером, когда, отдав своим батарейцам приказание отрыть до темноты окопы полного профиля, он с Иванниковым и номерным третьего орудия здоровяком Федотовым отправился в село раздобыть у местных властей что-нибудь на ужин. Проходя мимо церкви, Казаринов увидел на куче светлого речного песка рядом с церковной оградой грязного и оборванного мужичонку лет сорока. Улыбаясь Казаринову и бойцам улыбкой идиота, дурак пересыпал с ладони на ладонь песок, болезненно морщился, дул на него и приговаривал: «Сыпься, сыпься, песок, прямо немцам в роток…»

Казаринов и бойцы остановились. Дурак швырнул за спину пригоршню песка, брезгливо отряхнул ладони, тщательно вытер их о грязные волосы и, не переставая глупо улыбаться и дурашливо гоготать, сипло запричитал: «Сани-Бани, что под нами, под железными столбами, тучи грома, стекла ома…»

Видя, что перед ними душевнобольной человек, Казаринов и бойцы пошли дальше, к райисполкому, где стояло несколько груженых конных подвод, между которыми сновали люди.

Дважды за ночь всплывал в памяти Казаринова, когда он просыпался, Саня-Баня. И вот он бегает по самому брустверу перед окопами второго батальона и орет истошным голосом:

– Микишку-звонаря убило!.. Бонба прямо в живот угодила!.. А кишки на маленьких колокольчиках повисли!

Кто-то из окопов обругал дурака. Он вдруг резко остановился и, блаженно улыбаясь, хотел что-то ответить, но не успел: почти у самых его ног разорвался снаряд. Саня-Баня рухнул у края глубокой воронки…

Самолеты, не сбросив ни одной бомбы, миновали линию обороны полка. Обдав батарейцев Казаринова давящим нахлестом звуковой волны, они прошли дальше, в сторону леса, туда, где ночью, пользуясь полнолунием, артиллеристы полка соорудили ложную батарею. Григорий даже успел подумать, что не зря он вчера вечером чуть не поругался с заместителем командира полка майором Вихревым, который был против сооружения ложной батареи. Вихрев считал: камуфляжная маскировка, ложные батареи – все это теперь уже «излишний маскарад». Когда Вихрев, махнув рукой, ушел на КП полка, Казаринов дал своим батарейцам команду за ночь без шума и суеты соорудить из бревен и досок такую батарею, на которую немецкие самолеты начнут пикировать, как пчелы на яркие медоносные цветы…

С противотанковой гранатой в руке, низко пригибаясь, к Казаринову подбежал Солдаткин:

– Товарищ лейтенант, пора!

– Подпустим поближе. Чтоб наверняка!.. Скажи Серебрякову, пусть берет на себя четыре левых танка! Понял?

– Понял, товарищ лейтенант!

– Я дам красную ракету! – хрипло прокричал Казаринов Солдаткину. – Берите на себя четыре левых! Четыре левых!.. Старайтесь бить по гусеницам и по башням!

– Понял, товарищ лейтенант! – надсадно прокричал Солдаткин и нырнул за поворот траншеи.

Наблюдая за неторопливо ползущими танками, Казаринов краем глаза успел заметить, как девятка тяжелых бомбардировщиков неожиданно развернулась и, образовав воздушную карусель, как-то сразу круто пошла в пике на огневые позиции ложной батареи.

«Эх, сюда бы зенитную батарею Кошечкина», – словно ожог молнии, мелькнула в голове Казаринова мысль, когда он увидел, как, лениво отделяясь от корпуса самолетов, бомбы, повиливая в воздухе хвостами, полетели вниз, на фанерные щиты и деревянные стволы пушек. Но капитана Кошечкина уже нет в живых. Он и вся его батарея полегли на правом берегу Березины.

До немецких танков от передних окопов стрелкового батальона оставалось не более четырехсот метров. Снова прибежал Солдаткин. Дышал он запаленно, его трясло.

– Товарищ лейтенант!.. Танки почти у самых окопов пехоты!.. – взмолился Солдаткин, прижимая к груди противотанковую гранату, будто она была в эту минуту его единственной спасительницей.

– Марш к орудию!.. И ждите красной ракеты!.. – крикнул Казаринов, с приходом Солдаткина внезапно почувствовавший пронизавшую все его тело дрожь: как бы не опоздать.

Солдаткин не успел скрыться за поворотом траншей, когда Казаринов еще раз взглянул на равнину, по которой прямо на него надвигались два танка с черными крестами на башнях.

Одну за другой он пустил в сторону правофлангового орудия две красные ракеты. Не успела первая ракета описать кривую и до конца догореть в воздухе, как все шесть орудий громыхнули единым залпом. Сразу же после первых выстрелов два танка, головной – он был ближе всех к передней траншее батальона – и самый левый, остановились. Головной закрутился на месте. Самый левый, тот, что выпал на долю орудия Серебрякова, ярко вспыхнул, потом его мгновенно накрыло черно-бурое облако дыма, в котором проблескивали красные языки пламени.

Это были первые танки, подожженные и подбитые батареей Казаринова. Не успел Григорий добежать до орудийного окопа, где било орудие сержанта Касаткина, как увидел: запылали еще два танка. Открылись люки – и из них стали вываливаться на землю танкисты, которых в тот же миг срезало пулеметной очередью из окопов второго батальона.

Немецкие автоматчики, бегущие за танками и стрелявшие на ходу, попав под перекрестный пулеметный и винтовочный огонь передних траншей батальона, вначале залегли и отстали от танков, а потом, очевидно не ожидая такого огневого заслона, хлынувшего из мелколесья, поодиночке, бесприцельно отстреливаясь, побежали назад, в сторону леса.

И все-таки два танка, которые, по расчету Казаринова, приходились на орудие Мигачева, не сбавляя хода, шли на окопы стрелкового батальона. Шли уверенно, на некотором отшибе от остальных танков. Не прекращая стрельбы из пушек, они достигли передней траншеи правого фланга батальона и принялись утюжить окопы.

Казаринов, пригибаясь и задевая локтями за стенки траншеи, кинулся к орудию Мигачева. У лаза в орудийный окоп его с силой бросило взрывной волной на дно окопа. Он встал на колени и первые несколько метров полз на четвереньках, а когда пришел в себя, встал и пригибаясь вбежал в орудийный окоп Мигачева. При виде наводчика Елистратова Григорий отшатнулся. Вытянувшись и разбросав широко руки, Елистратов лежал на спине в алой луже крови. Из его правого виска, где зияла рваная рана, упругой струйкой била кровь.

Всего три дня назад, когда полк получил приказ занять оборону на окраине села Радунское, а бойцы батареи Казаринова приступили к земляным работам, которые должны были быть завершены к утру, к Григорию подошел небольшого росточка ефрейтор Елистратов и протянул боевой листок батареи – на подпись. В боевом листке печатными буквами были написаны передовая и три заметки. Больше всего Казаринова позабавила карикатура на Гитлера, голова которого была изображена в форме яблока, а на яблоке подрисованы щетка усов, челка и выражающие ужас вытаращенные глаза. Под карикатурой химическим карандашом было написано:

  • Эх, яблочко,
  • Куда котишься,
  • К нам в Россию попадешь —
  • Не воротишься…

У прицела орудия, согнувшись, стоял боец первого года службы – заряжающий Альмень Хусаинов. Он был ранен в правое плечо – это Казаринов успел заметить по пропитанному кровью рукаву гимнастерки.

Превозмогая боль, неловко действуя только левой рукой, Альмень изо всех сил старался поймать в перекрестие прицела черный силуэт танка, который в каких-то двухстах метрах от орудия утюжил окопы второго батальона.

Но у Хусаинова не получалось. Перекрестие прицела судорожно прыгало вокруг танка.

– А где Мигачев? – стараясь перекрыть гул боя, надсадно, почти над самым ухом Альменя, прокричал Казаринов.

– Побежал за снарядами, кончились, товарищ лейтенант!.. – как бы оправдываясь, прокричал в ответ Альмень.

– А ты?!

– Не могу, товарищ лейтенант, в плечо, сволочь, угодил…

– А ну, накроем этого гада!.. – Казаринов отстранил Хусаинова от прицела и, лихорадочно работая рукоятками наводки орудия, сразу же поймал в перекрестие башню танка. В какое-то мгновение ему даже показалось, что сквозь смотровую щель вражеского танка он увидел глаза танкиста. – Мигачев!.. Бронебойный!.. – скомандовал Казаринов, увидев Мигачева, появившегося с ящиком снарядов.

Башня танка вместе с пушкой медленно развернулась в сторону орудия Мигачева. Григорий успел подумать: «Кто раньше?!»

Но Мигачев успел. Вогнав в казенник пушки бронебойный снаряд, он на всякий случай положил на бруствер две противотанковые гранаты, одну из них подал Хусаинову.

Выстрел был точный.

Бронебойный снаряд попал в основание башни танка и снес ее. Танк вздрогнул и замер.

Когда Казаринов сообразил, что от экипажа танка живых не должно остаться и что давать по танку еще один выстрел не имело смысла, по уже поверженному танку ударило орудие сержанта Бутырина. Снаряд угодил в бензобак. Танк снова вздрогнул – и из него взметнулось рыжее пламя, которое тут же было задавлено черно-бурым стогом дыма.

Второй, дальний, танк продолжал утюжить окопы батальона. Только теперь Казаринов разогнулся. Поправив на голове каску, он увидел: на зеленой равнине чернели одиннадцать танков. Больше половины из них горело.

Семь танков, не дойдя до передних траншей второго батальона, повернули назад. На ходу отстреливаясь, они на предельной скорости покидали поле боя. Спешили туда, где за спасительными складками местности начинался лес. За танками еле успевали мышиные фигурки автоматчиков.

«А этот?! Он что – с ума сошел?!» – подумал Казаринов. Прорвавшийся на линию второго батальона танк, остервенев, продолжал утюжить окопы первой роты. На что он рассчитывал?

И тут, как на грех, заклинило снаряд. Он никак не досылался до своего упора в раскаленном казеннике. Обливаясь потом, Мигачев возился со снарядом.

Ведя пушечный огонь по окопам и давя гусеницами пулеметные точки батальона, тяжелый танк завершал свое убойное дело. Он делал крутые развороты вокруг собственной оси и железными латами рубчатых гусениц сдвигал с брустверов в окопы валы глины и давил залегших в них бойцов.

«Что это он?.. Очумел или сдали нервы?» – пронеслось в голове Казаринова, когда он увидел бойца, выскочившего из окопа первой роты. Тот вынырнул из-под самых гусениц танка. На его лице, попавшем в поле зрения орудийного прицела, к которому припал Григорий, застыл ужас. Удирая от танка, боец кинулся в сторону орудия Мигачева. Может быть, он успел бы добежать до небольшого, но достаточно глубокого окопа (до него оставалось не больше восьми – десяти шагов), если бы не волочившаяся следом за ним размотавшаяся обмотка. Как светло-зеленая извивающаяся змея, она впилась в правую ногу бойца и никак не хотела отпустить эту ногу. Но вот хвост светло-зеленой змеи попал под гусеницу танка, натянулся… Боец судорожно выбросил перед собой руки и рухнул на землю. Казаринов до боли зажмурил глаза. В следующую секунду нечеловеческий, душераздирающий крик долетел до слуха Григория…

– Да какого же ты дьявола!.. – закричал Казаринов на Мигачева, который замешкался со снарядом. – Почему не стреляют другие? Они что, ослепли?!

Казаринов поймал в перекрестие прицела правый борт танка и выстрелил.

И тут, словно по команде, три орудия батареи перенесли огонь с танков, отступающих в лес, по этому единственному, теперь уже обреченному танку, который, словно опомнившись, круто развернулся и на полном газу направился туда, откуда пришел.

Первым бронебойным снарядом заклинило башню танка. Вторым вырвало правую гусеницу, которая с лязгом хлестнула по башне. Два следующих снаряда, угодивших в бензобак и в отсек, где находились боеприпасы, довершили дело: взрывом изнутри танк разлетелся на части.

…Когда Казаринов, пошатываясь от усталости и нервного перенапряжения, вошел в глубокую траншею с отводом, где на небольшом пригорке между третьим и четвертым орудиями находился его командный пункт, к своему удивлению, увидел там командиров трех орудий: Касаткина, Иванова и Бутырина. Лица у всех троих были потные, грязные. Все жадно курили.

– Ну как? – Казаринов подмигнул сержанту Касаткину, в глазах которого еще не растаял лед ужаса.

– Жарко, товарищ лейтенант!

– Это пока цветочки, ягодки еще впереди.

Глава IX

Три дня назад, когда полк занимал оборону на реке Улла, ветер приносил запахи чада и гари с востока. Это пылал Витебск, над которым длиною в несколько километров по горизонту темнела бурая туча пожарища. Ночью город озарялся багряно-кровавым сполохом. Волны бомбардировщиков, обдавая позиции батарейцев рокотом моторов, все шли и шли боевыми девятками на восток.

Теперь же, когда силы механизированных полков немцев при поддержке авиации и танков форсировали Уллу и потеснили артиллерийский полк вначале на юго-восточную окраину Витебска, а потом к реке Лучесе, все тот же трупный запах и удушливая гарь наплывали на окопы уже с западным ветром, дующим со стороны Витебска.

Там, на Улле, после неудачной танковой атаки немцы словно осатанели. За двенадцать танков, оставшихся догорать на зеленой речной пойме, они решили методической бомбежкой сровнять окопы артиллерийского полка с землей. Волна за волной накатывались тяжелые бомбардировщики на полосу обороны и, прицельно сбросив бомбы, возвращались назад, чтобы через некоторое время черными гроздьями девяток снова взять курс на позиции артполка. Так продолжалось до самой темноты и всю первую половину следующего дня…

Батарея Казаринова потеряла на Улле два орудия: второе и четвертое. Второе было разбито вместе с расчетом прямым попаданием тяжелого снаряда в орудийный окоп. Из расчета четвертого орудия наповал убило сержанта Бутырина и наводчика Мякушкина. Двоих бойцов тяжело ранило.

Не успел Казаринов приблизиться по траншее к орудийному окопу третьего орудия, как на пути его вырос заряжающий Солдаткин.

– Товарищ лейтенант, убит Ярыгин.

– Когда?

– При последнем налете, когда вы ушли в штаб полка.

– Остальные?

– Тоняшова засыпало, но мы его вовремя откопали. Оглох, и трясун напал. Контузия. Но ничего, оклемается.

Со стороны леса, пригибаясь и время от времени бросая тревожный взгляд за линию окопов стрелкового батальона, откуда в любой момент могла просвистеть вражеская пуля, бежал боец.

– Кто это бежит к нам? – спросил Казаринов.

– Коновод первого расчета Гуляев… – ответил Солдаткин.

Обливаясь потом, коновод прыгнул в траншею и с трудом, опираясь о дно окопа руками, встал.

– Товарищ лейтенант, бомба угодила прямо в капонир Ланцова… – Гуляев смотрел испуганными глазами то на Казаринова, то на Солдаткина.

– Ну и что? – спросил Казаринов, тут же почувствовав нелепость своего вопроса.

– От лошадей одни куски, от Ланцова только рука и левый сапог с ногой.

Ветерок со стороны Витебска принес с собой сладковато-тошнотный запах. Казаринов почувствовал, как к горлу подступила тошнота. Он даже не заметил, как рядом с пим, вынырнув откуда-то из левого отвода траншеи, появился связной командира дивизиона. Этого белобрысого сержанта он приметил давно. Худой, с выпирающим кадыком, который, когда он говорил, челноком сновал снизу вверх, сержант всегда почему-то вызывал у Казаринова невольную улыбку.

– Товарищ лейтенант, вас вызывает на КП командир полка!

– Срочно?

– Сейчас же! Разрешите, я вас провожу?

– Сам знаю дорогу.

Пригибаясь, сержант юркнул в боковой отвод траншеи.

– Товарищ лейтенант, как вы думаете, мы не в окружении? – хмуро спросил Казаринова подошедший Иванников.

Этот вопрос за последние дни Казаринов задавал сам себе не раз. Он, этот вопрос, начал леденить его душу уже несколько дней назад, когда полк еще стоял на Улле, а вернувшаяся в штаб разведка доложила, что немцы, обойдя дивизию, подошли к горящему Витебску с севера и заняли его без боя. Наступившая потом тишина и бездействие противника на другом берегу Уллы подтвердили донесение разведки.

– Мы не в окружении, мы в мешке, – резко ответил Казаринов.

– Так выходить надо… – растерянно проговорил Иванников, вглядываясь в лицо Григория.

– Будет приказ – будем выходить! Прикажут держать позицию на Лучесе – будем стоять здесь! Понятно?!

– Понятно, товарищ лейтенант.

– Передай командирам орудий, что меня вызывают в штаб. – Казаринов направился было по окопу в сторону леса, на опушке которого меж высоких сосен был вырыт блиндаж командного пункта полка, но его окликнул Иванников:

– Товарищ лейтенант, в случае бомбежки – давайте сразу к нам.

– А что у вас? Осколки жарите на тушенке?

– Наша лисья нора выдержит любую бомбу. Троих вместит запросто.

– Спасибо. Если прижмет – прибегу.

Не успел Казаринов пройти и ста метров по направлению к лесу, как услышал знакомый, тянущий за душу гул тяжелых бомбовозов. Прикинув на глаз расстояние до леса, где располагался КП командира полка, и до огневой позиции батареи, он решил вернуться.

Чем быстрее бежал он к окопам батарея, тем гул в небе становился все надрывнее. Было в этом гуле что-то парализующее волю и ослабляющее силы. Вот из-за вершин деревьев синеющего вдали леса показались первые, пока еще нечеткие силуэты-кресты, несущие под своими крыльями тяжелые бомбы. Казаринов на бегу попытался считать. Сосчитал до двенадцати, но тут же сбился, когда за первой волной самолетов хлынула вторая, более мощная…

В орудийный окоп второго расчета Казаринов прыгнул уже тогда, когда появившаяся слева первая девятка «юнкерсов» неторопливо развернулась над окопами батареи. Выстроившись замкнутым кольцом, самолеты один за другим начали выходить в пике.

– Сюда!.. – надсадно крикнул Иванников, выскочивший из норы в стене глубокого отвода орудийного окопа.

Это была действительно нора. О таких норах Казаринов читал только в книгах об инженерно-полевых сооружениях в годы империалистической войны. Упоминалось об этих норах и на лекциях в военном училище, когда изучали тактику оборонительных боев в позиционной войне русской армии в прошлом веке.

На локтях полз Григорий в непроглядной холодной темени куда-то вглубь и вниз… Потом нора повернула влево. Сзади него, тяжело дыша, полз Иванников.

– За мной, братцы! – услышал Казаринов впереди себя приглушенный голос Солдаткина, который зажег спичку, и только теперь увидел, куда он вполз.

Казаринов огляделся и, переведя дух, хотел было ввернуть шутку и похвалить бойцов за надежное укрытие, но не успел. Над головой и с боков, сотрясая мощными толчками землю, начали рваться тяжелые бомбы.

Спичка сразу потухла. И снова кромешная тьма и свинцовый холод земли сковали Казаринова.

– Сюда!.. До конца ползите, товарищ лейтенант!.. – будто через подушку, раздался глухой, еле слышный крик Солдаткина. Казаринов пополз на крик, а когда наткнулся рукой на сапог Солдаткина, прокричал в ответ:

– Может, хватит? А то, чего доброго, заблудимся.

– Ничего! Я здесь все дороги знаю.

Для троих лисья нора была тесна. Рассчитанная на двоих, она еле вместила подползшего сзади Иванникова.

А земля продолжала вздрагивать, отвечая на каждую разорвавшуюся бомбу коротким тяжелым вздохом. Казаринов и Солдаткин лежали рядом, лицом вниз, подложив под грудь скрещенные руки и упершись головой в тупик норы, которая в этом месте была шире, чем лаз, и чуть повыше. Прямо на них, обняв их ноги, лежал Иванников. Лопатками он касался потолка лисьей норы.

Лежали молча. Бомбы рвались где-то совсем близко, а некоторые, казалось, – над самой головой…

Вдруг Казаринова обожгла страшная мысль: «А что, если вход в лисью нору завалит землей?» Ведь они лежали ногами к выходу. О том, чтобы повернуться головой к выходу из норы, не могло быть и речи. «Как в могиле», Казаринов почувствовал, как на спине у него и на лбу выступил холодный пот. Он уже трижды лежал под сильными бомбежками почти незащищенный, в мелкой – на два штыря лопаты – индивидуальной ячейке, но такого мертвящего ужаса не испытывал.

А разрывы бомб, на какие-то секунды стихая, снова и снова, как гигантская цепная реакция, сотрясали землю.

Выбрав момент между разрывами, Казаринов спросил:

– А если завалит вход?

– У меня здесь кое-что есть, – прозвучал над ухом Казаринова сиплый голос Солдаткина. Слегка приподнявшись на локтях, он пододвинул в сторону Казаринова шанцевую лопату, на которой лежал.

Казаринов нащупал черенок лопаты, хотел спросить, как же они смогут повернуться, если вдруг завалит землей вход в нору, но в это время огромной силы взрыв сотряс землю и воздушной волной ворвался в нору.

Наступила странная тишина. Григорий вначале подумал, что у него заложило уши. Сжавшись в комок, он лежал неподвижно и пытался понять: что же случилось? Почему вдруг взрывы стали сразу как-то глуше, тише, хотя земляной гул не уменьшался?

– Наверное, перенес огонь на окопы пехоты, – сам себя успокаивая, проговорил Казаринов и только теперь почувствовал, что его левая рука онемела.

– Нас засыпало, товарищ лейтенант, – послышался голос Солдаткина.

При этих словах у Казаринова от сердца отлила кровь. Никто никогда не считал Григория трусом: ни в детстве, когда среди ровесников он слыл бесстрашным и отчаянным сорванцом, умеющим быстро выйти из сложной ситуации, ни позже, когда прочно связал свою судьбу с военной службой. Лисья же нора с первых минут обдала его чем-то зловещим, потусторонним. А тут вдруг: «Засыпало…» Инстинктивно рванувшись на руках, Григорий ударился затылком о потолок лисьей норы. И снова холодный пот покрыл его спину и лицо.

– Кажется, все кончилось, – прозвучал над ухом Казаринова голос Солдаткина, который, набрав в легкие воздуха, крикнул Иванникову: – Давай задний ход!.. Попробуй ногами, может, оттолкнешь!..

Иванников сполз с ног Григория и пятками вперед двинулся к выходу из норы.

– Может быть, закурим? – спросил Казаринов и удивился своему голосу. Он прозвучал как чужой.

– Повременим, товарищ лейтенант. Воздуха и так маловато. Наверное, присыпало парадный вход.

И снова тишина.

Иванников приполз назад минут через пять, которые Казаринову показались вечностью.

– Чего ты там канителишься? Когда будет команда «На выход!»? – скособочив голову так, чтобы звук летел в сторону выхода из норы, крикнул Солдаткин.

– Черта лысого! Давай лопату!.. – раздался в темноте голос Иванникова.

Пыхтя и переваливаясь с боку на бок, Солдаткин под животом просунул к своим ногам шанцевую лопату.

– Ничего, товарищ лейтенант, самое страшное позади.

Пока Иванников делал боковой подкоп в норе и горстями разбрасывал землю по всему лазу, Казаринов лежал неподвижно, прислушиваясь к его надсадному дыханию и глухим звукам лопаты, входящей в грунт.

– Давай так, чтобы и мы могли развернуться! – сдавленно крикнул Солдаткин.

– Для своих габаритов сам дороешь, – огрызнулся Иванников, продолжая на ощупь орудовать лопатой.

– Когда вы успели вырыть эту шахту? – спросил Григорий.

– Ночью. А вот боковую улитку для разворота не успели, сон сморил, – ответил Солдаткин. С минуту помолчав, он крикнул: – Ну чего ты там чухаешься? Ждешь новой бомбежки?!

– А ты не командуй! Без тебя есть кому командовать!

Теперь голос Иванникова доносился из глубины норы громче и отчетливее.

«Откапывает завал», – подумал Казаринов, жадно прислушиваясь к еле слышным звукам лопаты.

Воздуха становилось все меньше и меньше. Дышать стало труднее. Сковывала беспомощность: ни повернуться, ни развернуться. Так прошло с полчаса. Потом Казаринов почувствовал странное состояние – в ушах его будто отлегло. Такое ощущение он не раз испытывал в детстве, когда во время купания в уши попадала вода. Но стоило попрыгать на одной ноге, как неприятное ощущение глухоты и тяжести в голове вдруг само собой в какой-то момент проходило, в ушах слышался приятный щелчок и мир окружающих звуков сразу же оживал во всем своем многообразии тонов и полутонов.

До слуха Казаринова донеслись голоса. Среди них особо выделялся пронзительно-тревожный голос Альменя Хусаинова:

– Где командир?.. Я спрашиваю вас – где комбат?!

– На выход! – донесся в тупик лисьей норы радостный голос Иванникова.

Первым из земляного убежища выполз Казаринов, за ним – Солдаткин.

То, что увидел Григорий в первую минуту, ужаснуло его. На месте пушки разверзлась огромная, глубиной в два человеческих роста, воронка. Откуда-то из-за бруствера траншеи доносился стон: «Помогите!..» Иванников и Солдаткин кинулись на крик.

Поднялся на бруствер окопа и Казаринов. Берег реки, по которому проходили стрелковые окопы, и все пространство, занимаемое артиллерийским полком, было, словно черными язвами, изрыто бомбовыми воронками. В ближайшем лесу горели сосны. На позиции соседней батареи горела трехтонка, доверху нагруженная ящиками со снарядами. Оставшиеся в живых бойцы батареи облепили машину с боков и сзади и, упираясь в борта плечами, пытались откатить ее от орудия. Голосов бойцов, облепивших горящую машину, Казаринов не слышал, но, судя по тому, что подбежавший капитан Осинин резко махал руками, показывая в сторону крутого берега реки, он понял: комбат приказал машину со снарядами пустить под обрыв реки, чтобы предотвратить взрыв и спасти орудие. Вскочивший на машину боец в чадящей гимнастерке успел подать на руки батарейцам всего несколько снарядов. Разрастающееся пламя уже начало лизать деревянные борта кузова. Боец безнадежно махнул рукой и спрыгнул с машины.

«Нужно помочь», – мелькнуло в голове у Казаринова, но политрук батареи Кудинов опередил его: собрав бойцов орудийных расчетов, он кинулся с ними к горящей машине.

Длинным сосновым бревном, с которым подбежал Кудинов, бойцы вывернули передние колеса пылающей трехтонки в сторону берега. Подталкиваемая сзади плечами и жердями, она черно-рыжим факелом поползла к обрыву, потом, набирая по инерции скорость, уже пошла сама. Как только грузовик скрылся из виду, Казаринов услышал огромной силы взрыв, потрясший воздух. Григорий невольно присел, захлестнутый звуковой волной. «Успели… Молодцы!» – подумал он, вглядываясь в сторону, где только что пылала машина.

Один за другим вставали с земли батарейцы. «Неужели это все, что осталось от двух батарей? Не больше тридцати человек…» – подумал Казаринов.

Связной командира дивизиона, выросший словно из-под земли, передал приказ: Казаринову срочно явиться на КП командира полка.

Во время последней бомбежки, как доложили Казаринову командиры расчетов, три бойца были убиты, четверо ранены. Из строя вышло два орудия.

По пути к КП командира полка Казаринов узнал от связного, что подполковник Басоргин тяжело ранен осколком в грудь. Бомбежка настигла его на НП, искусно сооруженном на гигантских соснах на опушке леса. Не успел он спуститься в укрытие, как над огневой позицией полка развернулись две первые девятки «юнкерсов».

Все оставшиеся в живых командиры собрались в блиндаже командира полка, когда в него вошел Казаринов. Казалось, в лице подполковника не было ни кровинки. Он лежал на носилках посреди блиндажа. Под носилками был подстелен еловый лапник, отчего в блиндаже пахло свежей смолкой, перемешанной с запахом бензина двух чадящих копотью гильзовых «люстр», стоявших на сосновых чурбаках у изголовья раненого.

Встретившись взглядом с Казариновым, подполковник слабо улыбнулся.

– Молодец, лейтенант. И в этом бою твои орлы… показали себя. – Пробегая взглядом по лицам командиров, стоявших вокруг носилок, он кого-то искал глазами и не находил: – А где Грязнов?

Командиры молчали, словно каждый из них был виноват в том, что они здесь, живые-здоровые, а капитана Грязнова, любимца полка, нет.

– Я спрашиваю: почему нет Грязнова? – В голосе подполковника прозвучало недовольство.

Стоявший рядом с Казариновым командир второго дивизиона майор Гордейчук прокашлялся в кулак и ответил:

– Когда танки прорвались на позиции батареи, Грязнов сам встал к орудию. Прямой наводкой уничтожил два танка… А третий танк зашел с фланга и… тоже…

– Что… тоже?

– Ударил по орудию прямой наводкой. Накрыл сразу весь расчет.

Казаринова, когда он услышал о гибели комбата три капитана Грязнова, обдало жаром. Позиции третьей батареи проходили за ложбинкой, на взгорке, поросшем молодым зеленым сосняком вперемежку с березами.

– Ну вот что… – глядя в темень наката блиндажа, глухо проговорил командир полка. – Три разведгруппы, что я послал вчера и позавчера, не вернулись… Час назад стало известно, что все населенные пункты восточнее, южнее и севернее нашей полосы обороны заняты противником. Линия фронта ушла далеко на восток… Около ста километров… А то и больше. Мы в окружении. Нужно выходить. – Подполковник замолк. Сделав слабое движение плечом, он болезненно поморщился.

Медсестра, стоявшая в изголовье раненого, склонилась над носилками, словно собиралась сказать командиру полка что-то очень важное и по секрету. А сказала самые обычные слова:

– Вам нельзя двигаться, товарищ подполковник… Нужно немедленно в госпиталь. – Умоляющим взглядом медсестра пробежала по лицам командиров, словно прося их дать ей возможность поскорее выехать с раненым в госпиталь.

– А как же орудия? – спросил командир первого дивизиона майор Барашов. – С ними не пробьемся к своим.

– Сколько пушек осталось у тебя, майор? – спросил командир полка.

– Четыре.

– Неплохо, – слабым голосом проговорил подполковник, и взгляд его упал на командира второго дивизиона капитана Осинина. – У тебя, капитан?

– В строю шесть орудий, снарядов – по комплекту на каждое, – доложил Осинин.

Среди командиров полка по возрасту Осинин был самый старший. Участник боев на Халхин-Голе и в финской кампании, он был одним из самых уважаемых и опытных боевых командиров полка. На его два ордена Красного Знамени, которые Осинин носил на манер времен Гражданской войны – на фоне кумачовых шелковых бантов, – друзья и товарищи по полку посматривали с тайной завистью. А вот в академию Осинину попасть так и не посчастливилось. То не приходила в полк разнарядка, когда он мог и хотел поехать учиться, то семейные обстоятельства нарушали планы. Кто-то из молодых командиров лет пять назад в шутку прозвал Осинина Максим Максимычем. Прозвище это так и осталось за ним.

– Совсем хорошо, – после некоторого раздумья, будто что-то прикидывая в уме, проговорил подполковник. – Как дела в третьем дивизионе? Что-нибудь осталось?

– Две пушки, – подавленно ответил командир батареи старший лейтенант Егорычев. – Снарядов – по полтора боекомплекта.

– Ну что… Двенадцать орудий – это сила! – словно рассуждая сам с собой, сказал командир полка и на некоторое время замолчал, глядя перед собой на толстые бревна наката. – Теперь слушайте мой приказ. – Раненый лежал молча, с закрытыми глазами. Потом ладонью провел по лицу, открыл глаза и глубоко вздохнул. – Связи с дивизией мы не имеем. Где она – штаб не знает. На прорыв к своим пойдем самостоятельно. Перед тем как выходить на прорыв – выпустим все снаряды по аэродрому под Витебском. Сегодняшняя разведка доложила, что на немецком аэродроме под Витебском больше сотни тяжелых бомбардировщиков и истребителей. Весь вчерашний день с утра до вечера к аэродрому двигались колонны машин с бомбами. – Подполковник встретился взглядом с начальником штаба полка майором Лоскутовым. – Координаты дислокации аэродрома у кого?

– У меня, товарищ подполковник, – сказал майор Лоскутов, стоявший в ногах у раненого командира.

– Приказываю! – Голос подполковника окреп, а пересохшие губы выговаривали твердо и решительно: – Все оставшиеся орудия свести в одну группу! И сегодня же ночью ударить по аэродрому! Командовать группой будет капитан Осинин. Как, Максимыч?

– Ваш приказ будет выполнен, товарищ подполковник! – В словах капитана звучали решимость и искренняя готовность немедленно приступить к выполнению приказания. Он даже зачем-то снял пилотку, обнажив свою седеющую голову.

– Комиссаром группы назначаю политрука батареи Москаленко. Где он?

– На батарее, – ответил Осинин. – Отправляет раненых.

– Передайте ему мой приказ.

– Будет исполнено!

– Корректировать огонь будет Казаринов. Слышите, лейтенант?

– Слышу, товарищ подполковник!

– Возьмите с собой надежных бойцов и связистов. Успех операции во многом будет зависеть от вас. На Лучесе нам делать больше нечего. Все, что могли, мы сделали. – Взгляд подполковника остановился на начальнике штаба. – Сколько танков мы уничтожили на Улле?

– Двадцать восемь, – ответил майор.

– А на Лучесе?

– Двенадцать.

– Сколько положили пехоты?

– На Улле и на Лучесе – более четырехсот солдат и офицеров, – ответил майор Лоскутов, ожидая от раненого командира дальнейших вопросов.

– А вчерашняя колонна на большаке? – Подполковник отлично помнил цифры немецких потерь, о которых вчера вечером докладывал ему начальник штаба, но сейчас очень хотел, чтобы цифры эти знали и подчиненные ему командиры.

– По грубым подсчетам, уничтожено около двадцати автомашин, более десяти орудий, сорок с лишним мотоциклов, убито более двухсот автоматчиков…

Взгляд командира полка загорелся, он даже сделал попытку приподняться на локтях.

– Колонну автоматчиков слизнули как языком. Вот что значит выдержка, когда контратакуешь. – Подполковник снова закрыл глаза. Было видно, что он не только ослабел от раны, но и смертельно устал от бессонных ночей. А может быть, вспомнил вчерашний бой, когда в его полк влился отбившийся от своей дивизии стрелковый батальон, который, к великой радости поредевшего батальона, подполковник подчинил себе и влил в него еще две разрозненные стрелковые роты, с боями отступающие от самой границы.

Это было запоминающееся зрелище. Бесконечно длинная, растянувшаяся до самого горизонта колонна вражеской мотопехоты на автомашинах и мотоциклах, выйдя из-за дальнего пологого холма, буквально заполонила большак, по обеим сторонам которого в кустах залегли цепи стрелкового батальона. Орудийные расчеты надежно замаскированных батарей, приготовившись к стрельбе прямой наводкой, поджидали противника поближе.

Разведку, идущую впереди немецкой колонны – три мотоцикла и автомашину, которые на ходу прочесывали слепым, беспорядочным огнем безлюдные кусты леса, – пропустили без единого выстрела.

Команда «Огонь!» прозвучала лишь тогда, когда колонна врага подошла к цепям залегшего батальона на прицельный винтовочный выстрел и когда стволы орудий были наведены на колонну для стрельбы прямой наводкой.

За какие-то несколько минут запруженный вражескими войсками большак превратился в сплошную огненно-черную трассу горящих машин и мотоциклов, с которых спрыгивали оставшиеся в живых солдаты. Скатываясь на обочины дороги, они ныряли в кюветы, бежали назад, к холму… Но их косил пулеметно-ружейный огонь контратакующего батальона, настигали осколки рвущихся шрапнельных снарядов.

Казаринов, перебегая от орудия к орудию, забыв о предосторожности, то и дело вскидывал к глазам бинокль и до хрипоты в голосе подавал команды.

Очевидно, этот вчерашний бой, в котором полк не потерял ни одного человека, вспомнил сейчас подполковник, лежа с закрытыми глазами и чему-то улыбаясь.

– Кто останется в живых и прорвется к своим – доложите об этой контратаке по команде. Я видел своими глазами, как бойцы стрелкового батальона плакали от радости. Максимыч?..

– Слушаю вас, товарищ командир, – отозвался капитан Осинин и сделал шаг к изголовью носилок.

– Ведь ты тоже плакал… Я видел.

Взглянув на часы, комиссар полка Соколов спросил:

– Какие еще будут приказания?

– Для выноса знамени полка… – и снова взгляд подполковника остановился на начальнике штаба, – выделить группу сильных и смелых бойцов, подробно проинструктировать их, как двигаться со знаменем…

– Люди для выноса знамени уже выделены, товарищ подполковник, – проговорил майор Лоскутов. – Снабжены картой и проинструктированы.

В наступившей тишине было слышно, как где-то стороной, недалеко от блиндажа КП, с запада на восток, прошла большая волна вражеских бомбардировщиков.

– Полетели дальше, на Смоленск, – проговорил подполковник, прислушиваясь к затихающим звукам. – Мы для них – уже битая карта. Мы у них в тылу… – Говорить командиру полка было все труднее и труднее. – Капитан Осинин?

– Слушаю вас! – отозвался Осинин.

– Политрук Москаленко?

– Я здесь! – сказал вошедший политрук.

– Комбат Казаринов?

– Слушаю вас, товарищ подполковник, – по-строевому четко ответил Казаринов.

– Желаю вам удачи. Командование полком передаю комиссару Соколову.

Глава X

До самых сумерек изматывающая душу «рама» через равные промежутки времени появлялась над огневыми позициями полка, а поэтому передислокацию оставшихся в строю двенадцати надежно замаскированных орудий капитан Осинин решил отложить на поздний вечер, когда окончательно стемнеет.

Пути подвоза орудий к окраине деревни Коптяевки полковая разведка проверила тщательно, даже наметила, где лучше всего расположить огневую позицию.

В распоряжение Казаринова майор Лоскутов выделил отделение связи – четырех кадровых бойцов, добровольно вызвавшихся тянуть кабель от огневых позиций группы Осинина до наблюдательного пункта, с которого Казаринову предстояло корректировать огонь орудий.

А через полчаса, когда совсем стемнело, к орудиям подошли трактора, и Казаринов, условившись с Осининым о выборе ориентиров для ночной стрельбы, двинулся со своей группой связистов по направлению к деревне Коптяевке.

Солдаткин и Иванников вместе с тремя солдатами из разведроты двинулись в походном охранении.

Ночь выдалась душная, теплая. С наплывами слабого ветерка, набегающего со стороны неубранного ржаного поля, доносился терпкий запах гари. Впереди стрельбы не было слышно. Зато откуда-то сзади, издалека, доносилась приглушенная орудийная канонада. «Наверное, с боями прорываются к своим наши», – подумал Казаринов, стараясь не потерять из виду цепочку связистов, которую он замыкал.

Не прошли и двух километров, как кто-то из цепочки связистов отстал. Положив на землю катушки, остановился.

– Что случилось? – спросил Казаринов, поравнявшись с бойцом.

– Колет в боку, спасу нет, товарищ лейтенант… Чуток передохну и пойду… – глухо ответил боец, держась за бок.

– А так, безо всего, идти можешь?

– Кто же их за меня потащит?

Казаринов взвалил на плечи катушки с кабелем, которые нес боец, и махнул рукой в сторону удаляющейся цепочки:

– Хоть через силу, но пойдем, дружище. А то заблудишься, отстанешь. Не у тещи на блинах.

Держась рукой за бок, боец пошел впереди Казаринова. Было слышно, как где-то сзади и справа по дороге, петляющей в лесу, утробно и монотонно урча, трактора тянули орудия.

Не доходя километра до деревни, Казаринов передал по цепочке, чтобы связисты остановились. По их потным лицам и мокрым спинам гимнастерок, которые при лунном свете казались черными, было видно, что они изрядно вымотались. Но никто не проронил ни слова об усталости, не предложил сделать перекур. Каждый понимал: чем раньше они протянут связь к аэродрому, до которого от деревни было около трех километров, тем больше надежд на успешное выполнение приказа.

Казаринов разрешил связистам сделать пятиминутный привал. Все, как по команде, полезли за кисетами.

– А что, если в этой Коптяевке немцы, товарищ лейтенант? – спросил боец небольшого росточка, маленькое личико которого при лунном свете обозначалось бледновато-серым клинышком.

– Об этом сообщит походное охранение. Подождем.

Разговор на этом оборвался. Каждый воровато и жадно затягивался самокруткой, пряча ее в кулак и чутко прислушиваясь к звукам, доносившимся с той стороны, куда лежал дальнейший путь. Время от времени в тишину леса вплывал приглушенный расстоянием рев идущих на взлет тяжелых бомбардировщиков. Каждый понимал, что звуки эти доносятся оттуда, куда предстоит тянуть кабель.

На краю полянки, облитой холодным светом выплывшей из-за облаков луны, показались две фигуры. Все замерли, пригнувшись к катушкам. Руки бойцов инстинктивно потянулись к винтовкам.

– Свои, – сказал Казаринов, по силуэтам идущих догадавшись, что это были Солдаткин и Иванников. Он не ошибся.

Взмокший Солдаткин, отдуваясь, доложил, что в деревне Коптяевке немцев нет и не было, они прошли три дня назад стороной, по большаку.

– От кого узнали? – спросил Казаринов.

– От местных жителей.

Пока связисты, перекуривая, отдыхали, гул тракторов-тягачей доносился уже впереди и справа.

Деревня, через которую только что прошли трактора с орудиями, казалась вымершей. Нигде ни огонька. Даже собаки и те не лаяли. «Неужели все жители ушли? – подумал Казаринов, вглядываясь в силуэт приплюснутых, низеньких халуп, крытых щепой и соломой. – А впрочем, какая теперь разница?»

На огневую позицию, где батарейцы Осинина устанавливали орудия, Казаринов со связистами прибыл в одиннадцать часов.

Командный пункт капитана располагался у вековой ели, у подножия которой чернел толстый, в два обхвата, пенек. Кабель к аэродрому условились тянуть от этого пенька. Отсюда хорошо обозревались все двенадцать орудий. Стволы пушек, как заметил Казаринов, были направлены в сторону аэродрома, до которого, судя по карте, от огневой позиции было около трех километров. Для прицельной стрельбы с корректировкой – дистанция идеальная.

– Теперь дело за тобой, лейтенант, – сказал Осинин, на глазок определяя места расположения орудий.

– Командир полка приказал обстрел аэродрома начать ровно в час ночи. Нужно успеть. Так что будем поторапливаться, капитан, – проговорил Казаринов.

– Как скомандуешь – так и пальнем…

Телефониста, того, что жаловался на боль в боку, Казаринов оставил на командном пункте Осинина, остальные, нагрузившись катушками, двинулись строго на запад, прокладывая за собой кабель. Связисты оказались опытными, знающими свое дело бойцами. Как только кончалась катушка, следующая была уже наготове.

Кабель тянули между деревьями, шагах в двадцати от лесной дороги, по которой, как ориентир, неторопливо двигался Солдаткин. Впереди Солдаткина шло походное охранение.

Когда, по расчетам Казаринова, прошли километра полтора от позиций орудий, лес начал заметно редеть. Все чаще стали попадаться свежие вырубки. «Очевидно, где-то совсем близко проходили наши окопы. Валили бревна на накат», – подумал Казаринов, обходя спутанный завал еловых вершин, а сам не сводил глаз с дороги, по которой шел Солдаткин. Он время от времени останавливался, поднимал руку и махал.

Между ажурными кронами сосен Казаринов все чаще и чаще стал замечать скользящие по небу ножевые лучи прожекторов. Наткнувшись на облака, лучи тут же меркли. «Сигналят своим, тем, что отбомбились и идут на посадку…» – подумал Казаринов. Нажав кнопку карманного фонарика, посмотрел на часы. – «Двенадцать… Успеть бы, светает рано, а сейчас у них самый сон…»

Боец Вакуленко, вернувшись из боевого охранения, доложил, что до опушки леса осталось не больше полкилометра и что лесная дорога упирается в шлагбаум, а шлагбаум охраняется часовым. По обеим сторонам от шлагбаума, у которого стоит маленькая будка, протянулись по два ряда колючей проволоки.

– Указателя с надписью «Мины» не заметил? – спросил Казаринов и тут же понял всю нелепость своего вопроса.

– Темно же, товарищ лейтенант!

– Где находится часовой?

– У будки. Ходит, курит. На минуту заходил в будку, куда-то звонил. Орал здорово, но ничего не поймешь. Мы хотели его накрыть – не разрешил сержант без вашего приказания.

– Правильно сделал. Возьмем умнее. Где они сейчас?

– Залегли метрах в ста от будки, в кустах орешника. Ждут вашего приказания.

– Ползи к ним и передай мой приказ: часового буду снимать я и два моих бойца: Иванников и Солдаткин. Если во время стычки случится что-нибудь непредвиденное и нам придется отходить – прикроете нас огнем. А сейчас ползи к ним.

Вакуленко шмыгнул за кусты орешника и растворился в темноте.

Прошли еще метров триста. Связистам приходилось пробираться с катушками через сплошные завалы. А когда вышли на чистую просеку, все увидели огни аэродрома. Казалось, он был совсем рядом, не больше чем в полукилометре. Однако, для того чтобы корректировать огонь орудий, необходимо обозревать весь аэродром. А для этого нужно выходить на окраину леса.

«Но что же делать с часовым? У него в будке телефон. Малейший подозрительный треск или шорох – и он даст сигнал в караульную команду, прибудет целый наряд. Говорят, немцы аэродромы охраняют с собаками. Если тянуть провод левее или правее поста, то где гарантия, что метрах в двухстах или ближе нет следующего поста боевого охранения? К тому же могут быть и мины… И эти проклятые овчарки».

Тревожные мысли, сменяя одна другую, проплыли в голове Казаринова, пока он стоял посреди просеки и смотрел в сторону аэродрома, над которым светлыми планками веера, время от времени скрещиваясь, проносились лучи прожекторов, установленных где-то слева и справа – а где: с просеки, из глубины леса, – разглядеть было невозможно.

Наконец провод протянут к самой опушке леса. Впереди, метрах в ста, на фоне аэродромных огней показался силуэт постовой будки аэродромного охранения. Левее будки, преграждая лесную дорогу, темнело длинное бревно шлагбаума.

Казаринов дал знак рукой: всем ложиться. Солдаткин и Иванников легли рядом. Все трое дышали тяжело, зорко вглядываясь в сторону будки и шлагбаума.

– Солдаткин! – прошептал Казаринов.

– Слушаю вас!

– Как только уберем постового – встанешь на его место.

– Зачем? – дрогнувшим голосом спросил Солдаткин.

– На случай, если, пока я с Иванниковым буду связываться с батареей, у них вдруг подоспеет смена караула.

– И что мне тогда делать?

– Подпустишь шагов на десять и бросишь под ноги разводящему и часовому сразу пару лимонок. Только бросай с умом: сразу же ложись или ныряй за будку.

– Так они же всполошатся, когда увидят и услышат разрывы гранат. Караул поднимут в ружье.

– Не успеют. Пока будут поднимать караул в ружье – по аэродрому из двенадцати орудий залповым огнем жахнет капитан Осинин. Им будет не до смены караула и не до будки у шлагбаума. А сейчас ползи к связистам и живей тяни сюда провод!

Солдаткин скрылся за кустами.

Времени без пятнадцати час… «Осинин уже давно на проводе. Поди, весь – клубок нервов, ждет», – подумал Казаринов.

Не прошло и пяти минут, как, шелестя по траве кабелем, сзади подползли два связиста с тремя еще непочатыми катушками провода. Четвертая катушка была размотана наполовину.

Вместе со связистами и Иванниковым, которым он дал знак следовать за ним, Казаринов дополз до последних кустов опушки. Залегли, соблюдая интервал между собой в три-четыре шага.

Теперь перед Казариновым и бойцами во всем своем пространственном размахе лежало ровное поле аэродрома, на котором здесь и там – чем ближе, тем яснее и четче – вырисовывались самолеты. Казаринов попытался сосчитать, но, досчитав до тридцати, сбился. Да и не было смысла терять время на это.

У будки прохаживался часовой. Когда лучевые ножи прожекторов, скользившие над аэродромом, доходили до сектора обзора, находящегося в одной вертикали с будкой и шлагбаумом, Казаринов отчетливо видел на ослепительно ярком фоне силуэт высокого остроплечего человека с автоматом на груди.

Осветительная ракета вспыхнула в темном небе неожиданно. Повиснув на парашютике, она ярко озарила бледно-голубоватым светом самолеты, которых раньше не было видно. Казаринов не выдержал и поднялся на колени. Теперь он, как днем, отчетливо видел из-за куста не только самолеты, но и кирпичные домики служебных помещений, склады, темные контуры капониров, штабеля бревен и досок, множество чем-то груженных транспортных автомашин, бензозаправщиков…

Людей на аэродроме не было видно.

Не успела падающая ракета погаснуть, как на смену ей, почти на той же высоте, вспыхнула другая. Как и первая, она до рези в глазах осветила аэродром. Казаринов взглянул на часы. Без двух минут час. «Потерпи, Максимыч… Потерпи, старина, еще минут пяток… Мы все сделаем так, как приказал командир полка», – мысленно разговаривал сам с собой Казаринов и чувствовал, как сердце в груди билось сильными упругими толчками. Нервничал.

Рядом с будкой, почти в створе с ней, стояла на попа опрокинутая бензоцистерна. Кругом ни кустика. А до будки и до часового шагов пятьдесят, не меньше. Снова вспыхнула ракета. Казаринов повернулся и увидел до голубизны бледные лица связистов и Иванникова. Солдаткин лежал в двух шагах впереди. Сержант-связист только что подсоединил телефон к кабелю и был готов каждую секунду по приказанию Казаринова выйти на связь с капитаном Осининым.

Иванников повернулся к командиру и хотел что-то спросить, но, увидев в его руках пистолет и нож, осекся и подполз вплотную к Казаринову.

– Товарищ лейтенант, разрешите мне? – надсадно задышал он над ухом Казаринова.

– Чего?

– Ведь если… в случае чего… никто из нас не умеет корректировать огонь. Дайте нож, я поползу к цистерне. Я сниму его.

С минуту Казаринов колебался, не отрывая глаз от часового, мерно и лениво прохаживающегося вдоль темного бревна шлагбаума. Стоило лейтенанту только представить, что вдруг его налет на часового кончится тем, что его убьют и он не сможет корректировать огонь, как по спине его пробежал холодок. Двенадцать заряженных орудий ждут его команды. Несколько сот тяжелых снарядов поднесены батарейцами к лафетам пушек. И все ждут его, казариновского сигнала, его команд. И вдруг все это может сорваться только из-за того, что никто, кроме него, не обучен нехитрому военному ремеслу корректировать артиллерийский огонь.

Казаринов протянул Иванникову нож, а потом, после некоторого раздумья, сунул ему и пистолет.

– Не возьмешь ножом – бей из пистолета, в упор.

– А потом?

– Забирай автомат и ко мне! К цистерне ползи, когда он повернется к тебе спиной. Пойдет назад – замри и лежи. Постарайся незамеченным добраться до цистерны. Встань за ней – и жди. Появится из-за цистерны – тогда орудуй. Пистолет пускай в ход в крайнем случае.

Иванников хотел было ползти вперед, но в следующее мгновение замер. Новая ракета, ослепительно повисшая над аэродромом, в четвертый раз отчетливо прорисовала темные контуры бомбардировщиков, штурмовиков и стоящих в дальнем правом углу с виду неказистых «рам». За четыре недели войны столько его боевых друзей полегло под бомбами и пулеметными ливнями этой простой по конструкции, тихоходной, но очень коварной машины.

В наступившей тишине, когда были слышны приглушенные расстоянием стуки, доносившиеся откуда-то из глубины аэродрома, до слуха Казаринова вдруг донеслись звуки телефонного зуммера.

– Наш? – Казаринов резко повернулся в сторону сержанта-связиста.

– Не наш. Это из будки, – прошептал сержант.

Часовой, не дойдя до конца шлагбаума, остановился, зачем-то резко повернулся в сторону леса, заставив Казаринова и всех, кто был с ним, затаить дыхание. С минуту постояв неподвижно, словно к чему-то прислушиваясь, он направился к будке, через полуоткрытую дверь которой неслись приглушенные звуки телефонного зуммера.

Не ожидая команды, Иванников, пригнувшись, как тень метнулся в сторону цистерны. Успел. Прильнул спиной к цистерне, стоял и ждал. Ракета еще не полностью сгорела в воздухе, и поэтому Казаринову была хорошо видна не только фигура Иванникова, но и лунный отблеск от лезвия финского ножа, зажатого в его правой руке.

Только теперь, по приглушенным голосам, доносившимся из будки, Казаринов понял, что кроме часового, только что вошедшего в нее, там находился кто-то еще.

И этот кто-то, ругая по телефону кого-то третьего, несколько раз произнес слово «шнеллер».

«Иванников не знает, что в будке двое. Не знает… Может просчитаться», – пронеслось в голове Казаринова. На раздумья оставались считанные секунды. Рвануться к будке и метнуть в нее гранату – дело рискованное, можно только все испортить: на другом конце телефонного провода услышат взрыв, а обрыв связи подкрепит догадку, что на пост совершено нападение…

Казаринов поднял с земли лежавшую рядом с ним винтовку Иванникова и, жестом дав попять связистам, чтоб они были начеку, метнулся к цистерне.

В школе по немецкому языку у Казаринова была неизменная пятерка. В десятом классе дед нанимал для него репетитора. В аттестате стоит пятерка. И все-таки из ругани, доносившейся из будки, он понял всего несколько слов.

Пробегая мимо цистерны, за которой стоял Иванников, Казаринов взял у него нож и пистолет, на ходу передал ему винтовку и, дав знак, чтоб тот бесшумно следовал за ним, метнулся от цистерны к глухой стене будки, выходящей в сторону леса.

Прижавшись спинами к стене будки, Казаринов и Иванников стояли затаив дыхание и слушали немецкую речь. Теперь Казаринов стал улавливать в ней некоторый смысл.

В следующую минуту Григорий услышал, как металлически цокнула телефонная трубка, брошенная на рычажки аппарата, и как после этого был дай отбой.

Иванников и на этот раз прочитал мысль своего командира. Прижав к груди ручную гранату, которую он поставил на боевой взвод, всем своим видом и движением рук он как бы спрашивал: «Разрешите?..»

Казаринов кивнул.

С быстротой кошки Иванников метнулся к двери будки, и в ту самую секунду, когда она распахнулась и в тусклом свете керосинового фонаря, висевшего на стене, показалась высокая фигура часового, он метнул в будку гранату, с силой захлопнул за собой тяжелую дверь, обитую жестью, и плюхнулся на землю.

Казаринов и Иванников лежали у высокого порога будки, когда в ней раздался взрыв. За те немногие секунды, в течение которых они продолжали лежать неподвижно, оценивая обстановку, у будки выросла скрюченная фигура Солдаткина.

– Ну как, товарищ лейтенант? – тревожно прозвучал в темноте его голос.

– Все в порядке! Сейчас начнем главную работу. Пойдем.

Казаринов и Солдаткин, светя перед собой фонариком, вошли в будку. На полу, разметав руки, лежали два трупа: солдат и унтер-офицер. Пока Казаринов обрезал телефонный кабель, Солдаткин извлек из карманов убитых документы и снял с обоих автоматы.

Казаринов приказал Солдаткину занять у шлагбаума место немецкого часового и тут же предупредил: если вдруг появится смена караула, молча подпустить разводящего и часового на двадцать шагов и после окрика «Хальт!» срезать их автоматной очередью. Отдав приказание, Григорий метнулся к опушке леса, где его ждали связисты.

Иванников распахнул до отказа дверь будки, встал у порога и привел второй трофейный автомат в боевую готовность.

Пока Казаринов и Иванников снимали часовых, сержант-связист, услышав глухой взрыв, понял, что наступила пора скорее выходить на связь с орудиями, а поэтому передал капитану Осинину, чтобы тот приготовился принимать команды Казаринова.

Григорий подбежал к связистам и выхватил из рук сержанта трубку. Глядя в сторону ярко освещенного серией ракет аэродрома, он увидел: по направлению к будке неторопливо, с автоматами на груди шли два человека. И тут же крикнул в телефонную трубку:

– Ты меня слышишь, Максимыч?!

– Я слышу тебя прекрасно! Жду твоей команды! – раздался в трубке голос Осинина.

После первых пристрелочных команд, четко, но глухо и притаенно брошенных Казариновым в трубку, через несколько секунд над головами связистов прошелестели первые снаряды, которые разорвались почти в центре аэродрома. Взрывы сотрясли землю и раскатистым эхом пронеслись по ночному лесу.

Два солдата из караульной роты, которые шли по взлетной дорожке по направлению к будке, попали между взметнувшимися веерами огня и земли.

– Легли хорошо, капитан!.. Повтори! Батарея Орлова!.. Левее ноль-ноль один… Беглый!.. Огонь!..

Вряд ли когда-нибудь в жизни Казаринов испытывал такое чувство распиравшего его душу восторга, как теперь, когда он увидел, как на огромном пространстве аэродрома начали рваться и гореть самолеты.

Снаряд, угодивший в бензоцистерну, взметнул в небо гигантский огненный факел. В панике по аэродрому заметались фигурки людей в комбинезонах.

– Капитан!.. Горят бомбовозы!.. Пылают уже семь «юнкерсов» и две бензоцистерны! Светло так, что можно вышивать! Перенеси левее ноль-ноль два, прицел больше один… Беглый!.. Огонь!.. – задыхаясь, кричал в трубку Казаринов. – Если б ты видел, Максимыч!.. Гады мечутся по летному полю, как крысы на тонущем корабле!.. – Стирая рукавом гимнастерки со лба пот, который заливал глаза, Григорий охрипшим голосом бросал в телефонную трубку все новые и новые команды, которые неизменно заканчивались надсадно-хриплыми словами «Беглый!» и «Огонь!», а сам не сводил глаз с пылающего аэродрома.

Переведя дух, Казаринов до боли в суставах сжал в руках телефонную трубку, а когда увидел, как огненный вал снарядов накрыл квадрат аэродрома, где находились служебные помещения и откуда еще выбегали люди, на какую-то минуту почти теряя самообладание при виде огненного буйства, давал все новые и новые команды.

– Товарищ лейтенант! – стараясь перекричать раскаты взрывов, кричал на ухо Казаринову сержант-связист. – Они хотят вывести из-под огня машины с боеприпасами… Вон, прямо за капонирами…

– Капитан!.. По машинам с боеприпасами!.. Левее ноль-ноль два, прицел больше один… Беглый!.. Огонь!..

Когда начали рваться машины со снарядами – бойцы присели. Казаринов, которого шатнуло назад воздушной волной, обнял левой рукой березку, встал на колени, не отрывая взгляда от горящего аэродрома.

– Сержант, посчитай, сколько самолетов горит?

– Больше тридцати, товарищ лейтенант!

– Ты слышишь, Максимыч, горит больше тридцати самолетов! Сколько осталось снарядов?.. Тогда дай еще по «рамам»! Эти гадины притаились на отшибе… Две стервы поднялись в воздух. Я только сейчас их заметил. Взлетает третья… Ты это учти… Повторяю: две «рамы» взлетели и взяли курс в твою сторону… Перенеси огонь правее ноль-ноль семь, прицел больше пять!.. – Захлебываясь, Казаринов бросал и бросал в трубку команды. – Капитан!.. Ты никогда не увидишь такого зрелища!..

Огненно-рыжие фонтаны начали подниматься и в правом дальнем углу аэродрома – это одновременно загорелись три «рамы», заревом огня осветив ряды «фокке-вульфов».

– Сержант! – Казаринов толкнул в бок связиста. – Пошли кого-нибудь из своих, пусть снимут с поста у будки двух моих ребят, Солдаткина и Иванникова. Мы свое дело сделали. Нам нужно уходить. – И снова закричал в трубку: – Максимыч, дай на десерт по бензоцистернам. Я их только что заметил. Левее ноль-ноль девять, прицел больше три… Беглый!.. Огонь!..

Три вспыхнувшие одна за другой бензоцистерны разлились волнами огня, и глухое эхо взрывов покатилось над вершинами деревьев.

Григорий не заметил, как рядом с ним очутились Солдаткин и Иванников. Их лихорадило.

– С ума сойти, товарищ лейтенант!.. Я считал!.. Подожгли тридцать четыре самолета, это на земле… Два сами напоролись друг на друга в воздухе. – У Солдаткина зуб на зуб не попадал. – Уничтожены четыре машины со снарядами, пять цистерн с горючим… А людей!.. Не сосчитать…

Григорий опустил руку на плечо Солдаткина:

– Для одного этого стоило родиться, Николашка!

Капитан Осинин сообщил, что снаряды кончились и что над огневой позицией батареи кружат две «рамы» и на вспышки орудий бросают бомбы. Есть раненые, двоих убило.

– Ну что ж, капитан… – уже несколько охолонув, бросил в трубку Казаринов. Глаза его заливал пот. – Срочно уходим. Встречаемся, где условились. В случае чего – сообщи командиру полка и в штаб имена и фамилии всех, кто со мной был. Связь обрываю.

Три последних снаряда, упавшие на аэродром в конце артналета, разорвались на взлетной дорожке, почти перед самым носом выруливающего на взлет «юнкерса». Словно споткнувшись обо что-то невидимое, самолет задымил и остановился. Казаринов и бойцы видели, как из него выскочили три человека. Спасаясь от взрыва и огня, закрыв голову руками, они кинулись в сторону леса, прямо на корректировочный пункт, где расположился со своими бойцами Казаринов.

– Может, прихватим живьем, товарищ лейтенант? Если, конечно, выйдут за шлагбаум? – Иванников показывал в сторону бегущих к будке летчиков.

– Не до них. Если выйдут на нас – срезать из автоматов! Приготовиться!

Словно предчувствуя беду, которая ждала их в лесу, летчики свернули влево и скрылись в земляном капонире.

– Связь сматывать будем, товарищ лейтенант? – спросил сержант.

– Некогда. Конец кабеля спрячьте в кусты!

Рядом с Казариновым, окружив его кольцом, стояли Иванников, Солдаткин, Хусаинов, сержант Плужников, три бойца из боевого охранения и связисты.

– Все в сборе?

– Все, – ответил сержант-связист.

Казаринов взглянул на часы. Половила второго. Близился рассвет.

– Здóрово, товарищ лейтенант! – прокашлявшись от глубокой затяжки самосадом, проговорил Иванников.

– Что здорово?

– Отмолотились за двадцать минут.

– Не обольщайтесь. Это пока цветики. А сейчас запомните: пункт сбора полка – опушка леса, что севернее деревни Высочаны. Будем двигаться лесом. Если попадем в ловушку – отстреливаться до последнего патрона! Моим заместителем назначаю Иванникова. – Казаринов посмотрел в сторону Иванникова, который от такого доверия смутился: в группе был сержант. – Ясно, Иванников?

– Ясно, товарищ лейтенант.

Не успела группа Казаринова пройти и километра по лесной дороге, по которой она час назад двигалась к аэродрому, как где-то впереди и справа, казалось, совсем близко, начали рваться тяжелые бомбы.

– Бросают на наших батарейцев, сволочи. – Казаринов дал знак всем остановиться.

А вскоре цепочка бойцов, впереди которой шел Григорий, свернула с наезженной лесной дороги влево и тропинкой двинулась на северо-восток, туда, где, по расчетам лейтенанта, километрах в десяти от аэродрома должна была находиться деревня Высочаны.

Глава XI

Не успел Дмитрий Александрович переступить порог квартиры и снять плащ, как Фрося с бумажкой в руках принялась перечислять фамилии тех, кто в течение дня звонил академику.

Казаринов молча кивал головой.

– Еще кто?

– Орлов.

– Какой Орлов?

– Не сказал. Сказал только фамилию.

– Кто еще?

– Толоконников из Ленинграда.

– Этому отвечу завтра письмом. Все?

– Еще Дроздов. Три раза звонил.

– Дроздов? Подождет! Прочитаю не раньше октября. Так и скажи этому водолею, если будет звонить. – Снимая ботинки, Дмитрий Александрович продолжал бранить доцента Дроздова, который две недели назад упросил академика неофициально, по-товарищески, не оговаривая сроков, просмотреть его диссертацию, но при этом не сказал, что она в двух объемистых томах. – Больше никто не звонил?

– Еще этот самый… генерал Сбоев.

– Сбоев?! Володька?.. Уже генерал? Вот чертяка! И что же он сказал?

– Сказал, что хочет повидать вас. Дело-то уж больно важное. Свой телефон оставил, позвонить просил.

– Эх, Володя, Володя, – тяжело вздохнул Казаринов. – Жаль, отец не дожил до твоего генеральского звания.

Дмитрий Александрович прошел в кабинет и позвонил Сбоеву. Телефонную трубку взял дежурный по штабу. Представившись, фамилию свою он произнес скороговоркой, что разобрать было трудно. Однако, услышав фамилию Казаринова, дежурный сразу оживился и соединил Дмитрия Александровича со своим начальником.

Голос у генерала Сбоева, как и у отца, был грудной, раскатистый. Шесть лет назад, при последней встрече на даче у Казаринова, Владимир Сбоев был еще майором. Весь вечер он, горячась, доказывал: летчиком нужно родиться.

– Разрешите доложить, товарищ генерал: на проводе академик Казаринов.

Не скрывая волнения, Сбоев сказал, что сейчас у него идет важное совещание и что, если можно, он очень хотел бы повидаться с Дмитрием Александровичем, и как можно быстрее.

– О чем ты спрашиваешь, голубчик! Всегда рад! Когда ты сможешь? Сегодня? Во сколько? Так давай!.. Чего тянуть-то? Я тысячу лет тебя не видел.

– После девяти вечера – устраивает? – звучал в трубке сдержанный басок генерала.

– Вполне, товарищ генерал. И напоминаю: время сейчас военное, во всем должна быть точность. Жду! – Казаринов положил на рычажки телефона трубку, встал и потянулся. «Странная вещь – люди. Некоторые одним лишь своим видом вызывают в душе тайный протест, желание бросить в лицо: “Сгинь!”, к другим тянешься душой, как подсолнух к солнцу. Они греют, светят, излучают добро. Хотя бы этот Володька Сбоев. Ведь ничего общего. А вот когда вижу парня – перед глазами как живой стоит его отец. Такой же мятежный, искренний, с прозрачно-светлой душой… Или взять этого… Дроздова… Нашел же момент подсунуть мне диссертацию. Когда я получил письмо от Григория. Видите ли, какая оказия – был у моего внука пионервожатым. И ведь не забыл, каналья… Начал даже умиляться, восторгаться его ребяческими талантами, честностью… Нет, Дроздов, ты сер, а я, приятель, сед… Диссертацию твою я прочитаю, но скажу о ней то, чего она стоит…»

Видя, что дверь кабинета открыта, Фрося вошла без стука и поставила на журнальный столик бутылку холодного боржоми. При виде Дмитрия Александровича, сидевшего в глубокой задумчивости в мягком кресле, она забеспокоилась:

– Уж не простыли ли?

– Нет, Фросенька, я совершенно здоров. Не выходит из головы вчерашняя бомбежка. Ведь это надо… Первая бомба упала прямо на родильный дом. Естественно, возник пожар. В ночной темноте мишень лучше не придумаешь. На этом не успокоились: сделали еще несколько разворотов и все бомбы сбросили на горящий родильный дом.

– И что же, все погибли? – сведя в морщинистый узелок губы, спросила Фрося.

– Нет, не все… Говорят, невиданную отвагу проявил командир взвода санитарной роты некто Волобуев. Вместе с дружинниками он прямо из огня на руках выносил рожениц и младенцев.

– А слышали, позавчерашней ночью на улице Осипенко бомба в пять тонн угодила прямо на милицию, а вторая – в семь тонн – на Устинский мост и ушла под землю.

– Кто сказал?

– Да во дворе… Говорят, все дома около милиции разлетелись в пух и прах, а там, где была милиция, – яма глубиной с десятиэтажный дом.

– Преувеличивают, Фросенька. Не пять тонн, а всего лишь одна тонна. А вторая бомба, что на Устинский мост упала, совсем не взорвалась.

– Говорят, у нее в середке часы работают. Как придет срок – так и взорвется.

– Не слушай, что говорят. Читай лучше «Правду». Хочешь, я прочитаю тебе о воздушном подвиге советского летчика Талалихина?

– Да что-то говорили по радио, только я путем не разобрала.

– Так вот, Фрося, Виктор Талалихин первым в истории мировой авиации совершил ночной таран в небе на подступах к Москве.

– Таран?.. Это как же понимать?

– А понимать нужно так: когда у летчика кончились в пулеметах патроны, и все снаряды уже тоже были расстреляны, и он остался с пустыми руками, то ничего не осталось, как пойти на последнее: догнать немецкий самолет, что нес на Москву тяжелые бомбы, и пропеллером отрубить у него хвост. Тот загорается и со всеми своими бомбами падает вниз.

– Батюшки!.. – Фрося всплеснула руками. – А как же наш-то? Ведь он-то тоже…

Что означало это «тоже», Фрося высказать не смогла. На помощь ей поспешил Казаринов:

– Самолет Талалихина тоже загорелся и пошел к земле, но летчик успел выпрыгнуть с парашютом и живым-здоровым опустился на землю.

– Страсти-то!.. Мог бы и не успеть.

– А вот он успел! Потому что надо было успеть. – Казаринов встал, выпил стакан боржоми и, разрывая конверт, продолжил: – Вся страна, Фросенька, поднялась. И стар и млад. А сейчас сообрази что-нибудь легонькое. Вечерком должен подъехать генерал Сбоев. Да ты его помнишь: такой высокий, черноволосый, в Абрамцево к нам приезжал, тогда он еще был командиром эскадрильи. Помнишь – обещал покатать тебя на самолете? Неужели забыла?

– Владимир Николаич, что ль?

– Он самый.

– Да неужели? Уже генерал? Батюшки ты мои!..

Сбоев приехал в одиннадцатом часу вечера, когда Фрося укладывалась спать в своей комнатке с окном, выходящим в тихий зеленый двор.

Если уже шесть лет назад Владимир Сбоев походил на отца и будил в Казаринове воспоминания о его безвременно погибшем друге, то сейчас это сходство было просто поразительным. Дмитрий Александрович даже растерялся, увидев перед собой тридцатисемилетнего генерала.

– Володя!.. Ты ли?.. Вылитый отец! – Казаринов обнял генерала и трижды расцеловал.

– А вы, Дмитрий Александрович, прямо как из пушкинской «Песни о вещем Олеге». – Генерал, силясь что-то вспомнить, поднял высоко руку: – «…И кудри их белы, как утренний снег…»

– Все в поэзию ныряешь? Шесть лет назад, помню, ты целый вечер читал нам Есенина и Блока, а сейчас на Пушкина перекинулся. Ну что это мы застряли в коридоре? Проходи, да дай я тебя разгляжу как следует! Раздобрел, приосанился… Поди, уже и женился?

– Был грех.

– А на свадьбу не позвал.

– Вот уж неправда. Две открытки посылал. Звонил несколько раз, но ваша…

– Ефросинья Кондратьевна, – подсказал Казаринов.

– Так вот, Ефросинья Кондратьевна сказала, что вы на два месяца отбыли в Кисловодск. И не куда-нибудь, а в Храм воздуха!

– Какой там храм… – Казаринов вздохнул. – Когда оно, вот это биенышко, – он приложил правую руку к сердцу, – начинает уставать, а иногда сжимается так, что не найдешь себе места, и тоска берет зеленая – убежишь не только в Храм воздуха. На Колыму ускачешь.

Лицо генерала стало строго-серьезным.

– А сейчас как?

– Как бы не сглазить, последние два года на моторишко свой просто нет времени обращать внимание.

Казаринов налил в бокалы цинандали. Его худые, длинные пальцы старчески крупно дрожали.

– Как Григорий, пишет?

– Последнее письмо получил неделю назад. Пока был жив. Но по письму видно, что жарко им там. Ведь он у меня почти у самой западной границы встретил войну.

– Да, – гулко протянул Сбоев, – этим ребятам сейчас очень жарко. Там, за Смоленском, – ад.

Поймав хмурый взгляд гостя, Казаринов засуетился:

– Может, покрепче? А то у меня есть армянский.

– Сейчас нельзя: через полтора часа должен быть в штабе. Работа.

– И все-таки, Володя, пропускают стервецов к Москве твои летчики. – Казаринов отпил несколько глотков вина и поставил бокал.

Пригубил бокал и Сбоев.

– Вы статистику чтите, Дмитрий Александрович?

– Как физику и математику. Из всех социальных наук – это самая точная наука. В ней можно опереться на закон чисел.

– Так вот, из девятисот с лишним самолетов противника, долетевших до зоны противовоздушной обороны Москвы в июле, к городу прорвалось всего-навсего девять самолетов. Из ста один. В августе процент прорвавшихся еще ниже. А Талалихин? Читали?

– Как же… Даже Фрося знает. Первый в истории военной авиации ночной таран.

– Первый, но не последний! После Талалихина на ночной таран уже ходило семь человек, и все семь человек достигли цели. Погибло двое.

– Что ты хочешь этим сказать?

– Я хочу сказать о силе примера. То, что до Талалихина в истории авиации даже не мыслилось и считалось фантазией, теперь стало тактикой ночного воздушного боя. Таран – ночью!.. На это могут пойти только советские летчики, когда под крыльями – Родина.

Заметив, что Сбоев уже дважды посмотрел на часы, Казаринов решил перейти к тому, что привело генерала к нему в столь поздний час.

– Выкладывай, чем могу быть полезен? Вижу, сидишь как на иголках. Да, кстати, ты на машине?

– Внизу меня ждет шофер штаба. В моем распоряжении двадцать минут.

– Тогда давай. Не тяни. У меня тоже дела.

Сбоев расстегнул верхнюю пуговицу кителя, допил вино и из папки достал в несколько раз сложенные листы ватмана.

– Чертежи? – спросил Казаринов, видя, что Сбоев ищет глазами место в комнате, где бы их можно было разложить. – Клади на стол. Он у меня как верстак. На него только трактор не въезжал.

Генерал разложил чертежи.

– Прошу лишь об одном, Дмитрий Александрович. Пока все это – секретно.

– А может быть, тебе не следует нарушать?..

– Помните латинский афоризм: «Нет правил без исключения»? – спросил генерал.

– Если так – спасибо за доверие. Что это? Какое-то оружие? Думаю, это не по моей части. Вряд ли пойму тут что-нибудь.

– Вопрос не столько военно-технический, сколько чисто физический, а если точнее – из области оптической физики.

– Чем же могу быть полезен я, теоретик?

– Мне нужен ваш принципиальный совет, Дмитрий Александрович.

– Я до сих пор не спросил: кто ты сейчас? Какую должность занимаешь?

– Командую военно-воздушными силами Московского военного округа.

– Ого! Высоко взлетел.

Генерал прошелся по кабинету. Собравшись с мыслями, начал:

– Вчера к нам в штаб пришел инженер с одного номерного московского завода. Человек сугубо штатский. Две недели добивался, чтобы его принял кто-нибудь из генералов штаба. Наконец добился: принял его член Военного совета округа дивизионный комиссар Тареев. Человек редкостной души и несгибаемой воли. На хороших людей чутье у него поразительное, проходимцев и мерзавцев видит как под рентгеном. На Тарееве – оборона всей Москвы. Инженер принес ему инфракрасный прибор для ночной стрельбы из винтовки. Чертежи этого прибора – у вас на столе. В затемненном кабинете с прибором познакомились член Военного совета и артиллеристы. И что же вы думаете? Все были поражены изобретением!

– Что дает этот прибор при стрельбе ночью? – спросил Казаринов. Отсед

– Вот в этом-то, Дмитрий Александрович, и весь секрет изобретения. – Генерал оживился. Взяв со стола лист ватмана с чертежом прибора, подошел к креслу, в котором сидел Казаринов, и опустился на одно колено. – Через этот прибор можно в ночную темень великолепно просматривать впереди лежащую местность и вести точный прицельный огонь по объектам врага. Инженер мастерил модель этого прибора сугубо для винтовки-трехлинейки, чтобы ночью в засаде, в окопах, в полевом карауле боец, будучи не замеченным, сам мог видеть врага и уничтожать его. Правда, прибор этот еще далек от боевого совершенства, пока еще сложновата его конструкция, в нем необходимо увеличить и дальность светового луча, но сам принцип! Я присутствовал на демонстрации этого прибора в затемненном кабинете Тареева и с тех пор буквально потерял сон. Нам, авиаторам, этот прибор нужен вот так! – Ребром ладони Сбоев провел по горлу.

– Зачем он вам? – Казаринов смотрел на генерала и любовался им: столько в нем было энергии, быстроты и готовности к действию. Даже невольно подумал: «Вот она, молодость… Ей все подвластно».

– До сих пор у нас нет средств для скрытой ориентации самолетов. Сейчас при посадке самолета на аэродром нам приходится взлетную дорожку и поле аэродрома подсвечивать мощными прожекторами. А это значит обнаруживать врагу свое базирование. – Сбоев встал с колена и положил лист ватмана на стол. – Ну как, хотя бы в общих чертах представляется, какую службу может сослужить авиации этот инфракрасный прибор для ночной световой ориентации?

– Пока только в общих чертах.

Сбоев, расхаживая по кабинету, горячо убеждал академика:

– Представляете: если увеличить мощность этого прибора, а теоретически это возможно, и поставить его у начала посадочной полосы так, чтобы его световой луч скользил горизонтально вдоль всей посадочной полосы, а у летчиков будут на борту самолета специальные приборы, при помощи которых они смогут улавливать инфракрасные лучи, то будут решены сразу две проблемы: проблема безаварийной посадки и проблема надежной светомаскировки.

Казаринов поднялся, подошел к столу и стал разглядывать чертежи.

– Да, любопытно… И как же к этому изобретению отнеслись у вас в штабе?

Генерал свернул чертежи.

– Оказывается, изобретать полезные вещи гораздо легче, чем внедрять их в жизнь. Вот тут-то и вся загвоздка.

– Под сукно?

– Нет. Я советовался с членом Военного совета и с начальником артиллерии округа. Оба за это изобретение горой! Мы уже подключили специалистов по вооружению в своем научно-исследовательском институте, они загорелись, но у них… – Генерал смолк, пытаясь определить: внимательно ли слушает его академик, зажег ли он его своим волнением…

Но академик не только слушал Сбоева с интересом – у него уже созрел свой план.

– Что у них?

– У них слабовата теоретическая база по оптической физике. Нам сейчас нужен хороший специалист по инфракрасным лучам. Нужна помощь Академии наук. Сегодня утром, еще лежа в постели, я вспомнил о вас, Дмитрий Александрович. К вам обращается не просто сын вашего покойного друга, а вся советская военная авиация.

– Только не так громко. Не переходи на фальцет.

– Виноват, товарищ академик, исправлюсь. Уж больно вопрос-то важен и безотлагателен. Тут перейдешь не только на фальцет. Тенором запоешь – лишь бы подключить Академию.

Казаринов провел ладонью по лицу и разгладил усы.

– Готовьте официальный документ на имя академика Силантьева. По инфракрасным лучам он – маг и волшебник. Ко всему прочему, в душе он солдат еще со времен Порт-Артура. Как и я, просился в ополчение, но в райкоме старика пристыдили так, что он, бедняга, целую педелю проболел, даже давление подскочило. А теперь вот на ловца и зверь. Пусть старый матрос послужит нашей доблестной авиации.

– Академику Силантьеву? – спросил Сбоев, поспешно записывая в блокнот фамилию академика.

– Да, Силантьеву Елистрату Гордеевичу. Крупнейший специалист в области световой физики.

– Ну вот, Дмитрий Александрович, кажется, кое-что решили. – Сбоев свернул чертежи и положил их в кожаную папку с серебряной монограммой. – Если с этим чудо-прибором у нас получится – считайте, вся авиация у вас в долгу.

– Ловлю на слове. Тот пень, который ты начал корчевать на даче шесть лет назад и бросил, ждет тебя. Ни один халтурщик не берется.

– Тогда ливень помешал, Дмитрий Александрович, а то мы с вами и его выщелкнули бы, как тот, что стоял за колодцем. Помните, целый день с ним возились? А какая была громила! Глаза боялись, а руки делали.

– Только теперь, спустя шесть лет, скажу по секрету, Володенька: за тот пень, что стоял за колодцем, тоже ни один халтурщик не брался. А мы с тобой его выкорчевали. А знаешь почему?

– Разозлились?

– Нет, не поэтому.

– Почему же?

– Рычаг! Его величество рычаг второго рода!

Уже в коридоре, стоя у двери и пожимая Казаринову руку, генерал посмотрел на часы:

– Вот когда побьем фашистов, выкорчуем у вас на даче все ненужные пни. И засадим весь участок розами. Мои асы привезут для вас саженцы со всех концов России-матушки. Вы по-прежнему поклоняетесь царице цветов?

– Все, Володенька, остается по-прежнему. Только ты почему-то совсем перестал звонить. Вот возьму – разозлюсь и умру. И не узнаешь.

Лицо Казаринова приняло озабоченный вид. Некоторое время он стоял молча и, что-то припоминая, рассеянно глядел через плечо Сбоева.

– Что-то забыли? – спросил генерал.

– Нет, не забыл. Ни у кого путем не могу узнать, как там воюют наши ополченские дивизии?

– Они пока еще не воюют. Стоят начеку. Теперь вы их не узнаете: регулярная Красная армия. Все двенадцать дивизий стоят кто где: кто на Вязьме, кто на Десне, кто на Днепре. Все ждут своего часа. Объединили их всех в Особый Резервный фронт. Командует этим фронтом Буденный. Ополченцы гордятся своим командующим.

– Значит, Особый Резервный фронт? – спросил Казаринов, что-то прикидывая в уме.

– Да, Особый. Неприступный вал обороны второй линии стратегического значения.

– Неделю назад мне звонили из райкома партии и с завода. К ополченцам Сталинского района, что стоят на Вязьме, собирается шефская бригада. Повезут подарки, заводскую самодеятельность. Просили и меня поехать с ними. – Академик задумался.

– И что же вы решили?

– Да как же не поехать? Ведь на Вязьме меня ждут ополченцы с моего завода. Вот только никак не соображу – что им повезти?

Генерал улыбнулся и крепко сжал худые плечи Дмитрия Александровича.

– Привезите им свою горячую душу. Больше ничего не нужно.

С улицы донесся надрывный вой сирены, оповещающий о воздушной тревоге.

Генерал обнял Казаринова, поцеловал его в жесткую морщинистую щеку и, не сказав ни слова, захлопнул за собой дверь.

Когда на лестничной клетке металлически щелкнула дверь лифта, Дмитрий Александрович вернулся в кабинет и в настольном календаре, закрепленном на белой мраморной стойке, сделал пометку: «Приготовиться к поездке в Вязьму. Подарки. Срочно позв. акад. Силантьеву. Прибор инфр. кр. лучей».

Казаринов долго не мог заснуть. Ворочался, вздыхал… Перед глазами стояли розы… А потом их заслонил коряжистый пень векового дуба, расщепленного грозой. «Генералу он поддастся. Он молодой и сильный… А я придумаю рычаг второго рода…»

Глава XII

Оборонительная полоса на участке Ошейкино, Ярополец, Ивановское, проходившая по речке Лама и составлявшая северное крыло Можайского оборонительного рубежа, на восьмые сутки работ была сооружена полностью, согласно приказу, поставленному перед командованием дивизии штабом армии.

Это был второй по счету оборонительный рубеж, возведенный руками ополченцев Сталинского района города Москвы. Все делалось по уставным нормам кадровой стрелковой дивизии: двадцать километров по фронту и четыре – шесть километров в глубину обороны.

Первая полоса обороны, ранее возведенная дивизией, проходила на участке Кузьминская, Теряева Слобода, Любятино. Протяженностью пятнадцать километров, эта полоса была изрыта окопами: стрелковыми, пулеметными, орудийными… В танкоопасных местах были вырыты надежные рвы, вкопаны надолбы, произведены лесные завалы… По всем правилам инженерных работ были построены командные пункты дивизии и полков.

В воспаленных от бессонницы глазах ополченцев – уже видавших виды и безусых юнцов – стыла суровая и напряженная сосредоточенность. Боевые действия разворачивались не так, как это представлялось в первые дни формирования дивизии. Однако никто и словом не обмолвился, что трудно, что на сон оставалось всего четыре часа в сутки. Тревожные сводки Советского информбюро каждый день приносили нерадостные вести: все новые и новые города сдавали наши войска, отступающие на восток.

Всего лишь два-три утренних часа отводилось на боевую подготовку, которую батальоны проводили на стрельбищах за второй линией оборонительной полосы. Если порой бойцы и роптали глухо, то только на то, что на троих приходилась одна устаревшая винтовка и два ручных пулемета на стрелковую роту.

Двадцать пятого июля командир дивизии генерал Веригин доложил командующему армией генерал-лейтенанту Клыкову, что строительство второй оборонительной полосы закончено и что ополченцы ждут не дождутся оружия. А оружия все не было и не было.

Боец Зайцев из отделения Богрова-старшего, несмотря на худобу и неказистое сложение, не отставал в земляных работах от богатырски сложенного Богрова-младшего, спортивного Кедрина и неутомимого Кудрявцева. Час назад, во время перекура, он с карандашом в руках подсчитал: кубометры земли, выброшенной им из рвов и окопов за июль месяц, могут образовать такую могилу, в которую можно закопать целый полк гитлеровских солдат.

Все уже давно забыли о подсчетах Зайцева, однако трехзначная цифра кубометров земли, которую он перекидал своими руками, не выходила у него из головы. Вот и теперь, широко раскинув руки и глядя немигающими глазами на парящего в небе орла, он в уме продолжал свои подсчеты.

Знойное солнце и жаркие продувные ветры обжигали своим дыханием полынную степь, сушили ее, с шелестом пробегая по сизой дымке струистого, как вода, ковыля.

То ли увидев где-то в одиноком кустике зайца, то ли приметив своим острым зрением выскочившего из норы суслика, спиралью кружила, плавно снижаясь, степная царь-птица.

Богров-старший лежал на спине и, точно забыв обо всем на свете, не мигая смотрел в бездонное безоблачное небо. Властвуя над высотой и посылая своими спокойными плавными кругами на застывших крыльях вызов всем, кто копошился на земле, орел, словно разведчик, посланный самой природой, продолжал свое наблюдение за полосой обороны.

– Даже командир дивизии не видит всю линию обороны своих полков так, как ее видит орел, – проговорил Богров-старший, зорко наблюдая за полетом орла и терпеливо ожидая, когда же наконец он взмахнет крыльями. – И какая только сила держит! Ведь с минуту не дрогнул ни одним крылом. А в нем, поди, фунтов десять.

Рядом с Богровым-старшим лепили бойцы Зайцев и Кедрин и тоже следили за парением орла.

После тяжелых земляных работ часовой отдых особенно сладок: натруженные руки и ноги становятся как бы невесомыми. Те, что помоложе да пошустрей, побежали искупаться в Ламе.

– О чем задумался, Заяц? – спросил Богров-старший, глядя на окаменевшее лицо бойца. – Поди, все считаешь свои кубометры?

– Все считаю. Ужась!..

– Ну и как? Глубока выходит могилка?

Зайцев недовольно поморщился, но ответил очень спокойно:

– Если фрицев класть поплотнее, да так, чтоб приходилась голова к ногам, а ноги к голове, то в эту ямину можно уложить полка два.

– Вы их сначала убейте, товарищ Зайцев, а потом уж хороните, – заметил Кедрин. Но Зайцев тут же нашелся:

– А ты, товарищ академик, вперед дай мне винтовку, да к ней патронов побольше, а потом я их буду убивать.

– Из винтовки-то и дурак убьет немца, а ты вот, Зайчонок, попробуй убить его без винтовки, – бросил с улыбкой Богров-старший, рассчитывая, что Зайцев растеряется и понесет такую околесицу, от которой всем станет только смешно.

Веснушчатое лицо Зайцева порозовело. Закрыв глаза, он с минуту лежал молча и, казалось, не дышал. Очертя голову спорить с Богровым-старшим он не решился, но и проглатывать обидную насмешку тоже не хотел. Не в его характере это было.

– Чего замолк, товарищ Зайцев? – не выдержал Кедрин, догадываясь, что Зайцев «ворочает мозгами».

– Подсчитываю.

– Чего подсчитываешь?

– Подсчитываю, какой длины штык нужно заказать для нашего философа в очках, чтобы этим самым штыком он проткнул сразу два полка фрицев. Вот бы шашлык получился. Хватило бы на все воронье России. – Довольный своим ответом, Зайцев оскалил в улыбке неровные зубы и смотрел то на Богрова-старшего, то на Кедрина.

Богров-старший хотел ответить Зайцеву, но не успел: прямо у изголовья его выросла фигура пожилого мужчины в выгоревшем суконном картузе и брезентовых ботинках. Чистая льняная косоворотка, заправленная в вельветовые брюки, была расшита красными разводами.

– День добрый, товарищи красноармейцы! – поприветствовал ополченцев подошедший мужчина и по деревенской привычке приподнял над лысой головой картуз.

Богров-старший неторопливо встал.

– День добрый.

– С просьбишкой к вам. – Покашливая в кулак, мужчина наметанным глазом определил, что старший среди троих ополченцев – сержант Богров.

– Кто вы и чем можем быть полезны? – спросил Богров-старший, вытаскивая кисет. Кедрин и Зайцев продолжали лежать, разглядывая незнакомца.

– Я председатель местного сельсовета… – Он махнул рукой в сторону деревушки, куда Зайцев три дня назад по приказанию командира роты ходил менять сахар на соль. – Завалился колхозный колодец. Нечем поить скот.

– А Лама? – Богров кивнул в сторону речушки, затянутой по берегам ивняком и ольшаником.

– Возить не на чем. Трактора и лошадей забрали в армию, а гонять скот к Ламе – не с руки. Фронт приближается, уже два раза бомбили, да и колхозникам без воды никак нельзя. В Ламе вода для питья не годится: грязная, и далеко опять же…

– Помочь ничем не можем, – сухо ответил Богров-старший. – Вам следует обратиться к нашему командованию.

И тут, на счастье председателя сельсовета, откуда ни возьмись – командир батальона капитан Петров. Он только что самолично сделал рулеткой замер глубины противотанкового рва и, было видно по лицу, остался доволен. Отряхивая с рук глину, комбат подошел к ополченцам.

– Гостей принимаем? – пошутил комбат, сделав рукой знак, чтобы ополченцы продолжали отдыхать.

Богров-старший кратко доложил капитану о просьбе председателя сельсовета.

Некоторое время комбат стоял молча, глядя то в сторону Ламы, то на председателя.

– У вас самих, мать честная, дел невпроворот, но иного выхода не видим, товарищ капитан, самим не осилить. Одни бабы да старики остались в деревне. А без колодца – хоть караул кричи. А тут, как на грех, жарища всю неделю – спасу нет.

– Давай, председатель, без дипломатии. Выкладывай конкретнее – какая нужна помощь? – Петров посмотрел на часы, а потом в сторону Ламы, откуда цепочкой тянулись голые по пояс ополченцы.

– Не пошел бы, товарищ капитан, если бы не нарядили бабы. Почти силком вытолкали из конторы, – оправдывался председатель. – Во всей деревне мужиков осталось три калеки с половиной да дед Никанор.

– Короче! – оборвал комбат причитания председателя. – Время военное. Задачу нужно формулировать четко и ясно. Что вам нужно? Стройматериал или люди?

– Люди, товарищ капитан, люди!

– Зачем?

– Подновить сруб колодца, старый завалился. И насосишко барахлит… Не то прокладки пробило, не то клапан сел… Осиновые бревна у нас есть, товарищ капитан… Что стоит – в долгу не останемся.

Комбат поморщился и оборвал председателя:

– Ну это ты брось, председатель. Не на биржу труда пришел, а в ополченскую дивизию. Кого нужно: слесаря, плотника или просто чернорабочих?

– Сруб поправить и насос перебрать. Вам видней, кого послать. Будем очень благодарны…

Комбат выделил двух плотников, токаря и слесаря-сборщика.

Сразу же после обеда все четверо ушли вместе с председателем в деревню. Просился у комбата и Зайцев, но капитан, окинув взглядом его тщедушную фигуру, спросил:

– Кто ты по специальности?

– Штукатур. Немного малярил. По печному делу опять же пробовал. Получалось…

– Нечего тебе там делать.

…Солнце уже садилось, когда четверо ополченцев, откомандированных комбатом для починки колхозного колодца, вернулись в часть. И все четверо, что называется, лыка не вязали. Вернулись не с пустыми руками. Принесли с собой две бутылки водки, каравай хлеба, ведро малосольных огурцов и здоровенный, фунта четыре, шмот соленого сала. И, как на грех, не успев спуститься в землянку, попали на глаза начальнику штаба дивизии полковнику Реутову, который вместе с командиром полка майором Северцевым и комбатом Петровым осматривал инженерные сооружения полосы обороны полка.

– А это еще что за спектакль?! – до шепота снизил голос полковник Реутов. Его и без того маленькие глазки превратились в две темные щелки, над которыми свисали выгоревшие на солнце редкие кустики бровей.

Увидев перед собой высокое начальство, четверо ополченцев оторопели. Переминались с ноги на ногу и изо всех сил старались сделать вид, что у каждого «ни в одном глазу».

Реутов и сопровождающие его майор Северцев и комбат Петров подошли к ополченцам.

– Я вас спрашиваю, капитан, что это такое?! – Взгляд Реутова остановился на комбате Петрове, который от растерянности не находил слов для оправдания.

Веселый по натуре ополченец Еськин, первый балагур и пересмешник в роте, вытянулся по стойке «смирно» и, приложив к седеющему виску до желтизны прокуренные пальцы, выпалил что есть духу:

– Ваше приказание выполнено, товарищ капитан! Сруб в колодце перебрали, насос отремонтировали! Работает как часы!.. – Еськина слегка качнуло вправо, и он, придерживаясь за локоть соседа, снова вытянулся в струнку.

– Качает как зверь! – натужно выкрикнул стоявший рядом с Еськиным ополченец Иванов, уставясь осоловелым взглядом на командира батальона. – За минуту подает двадцативедерную бочку!..

Только что закончившие ужин бойцы роты, в которой числились четверо провинившихся, став невольными свидетелями этой необычной картины, притихли в отдалении. Все молча смотрели и ждали: что будет дальше. О полковнике Реутове среди ополченцев ходили слухи как о бессердечном и чересчур строгом командире. А тут, как на грех, – ЧП.

– Значит, по вольному найму ударились?.. – распалялся Реутов, только теперь заметивший в карманах брюк одного из ополченцев горлышки двух бутылок, запечатанных пробкой с сургучом. – И насос качает как зверь?

До сих пор молчавший немолодой ополченец Корнаков, влившийся в московскую дивизию в Химках в составе калининского батальона народного ополчения, стараясь ладонями прикрыть горлышки бутылок, заплетающимся языком громко пробубнил:

– Воды теперь сколько хошь, товарищ полковник! Пей не хочу… Хватит и коровам, и людям!.. – И, глядя на помрачневшего комбата Петрова, просветлел и радостно доложил: – А вам, товарищ капитан, бабы и председатель сельсовета посылают гостинец: шлют шмот сала и ведро малосольных огурцов. Очень благодарили вас, товарищ капитан!

Реутов перевел взгляд на командира полка, который, сомкнув за спиной руки и широко расставив ноги, исподлобья смотрел на переминавшихся с ноги на ногу ополченцев.

– Вы в курсе дела?

– Да, – сухо ответил майор Северцев, не взглянув на Реутова. – Я разрешил комбату командировать этих четырех разгильдяев помочь колхозникам отремонтировать колодец. – И, помолчав, добавил: – Ничего, проспятся – я с ними завтра поговорю. Поговорю особо. Я покажу, как позорить честь народного ополченца Москвы!

– А я из Калинина! – выпалил Корнаков.

– Молчите, Корнаков! – сквозь зубы, с выражением брезгливости на лице проговорил комбат Петров.

На его голос обернулся Реутов.

– Что же вы не принимаете гостинцы, капитан? Они же вам адресованы.

– Эти гостинцы не полезут в горло, товарищ полковник, – сдержанно ответил комбат.

Видя, что дело принимает серьезный оборот, самый молодой по виду ополченец, слесарь-сборщик по гражданской специальности, на долю которого выпал ремонт насоса, поставил у своих ног ведро с огурцами, а Корнаков вытащил из кармана две бутылки водки и поставил их рядом с ведром. Шмот сала, завернутый в чистую льняную тряпицу, лежал поверх огурцов.

Капитан Петров подошел к ведру, взял с земли обе бутылки, отошел в сторону и хотел было разбить их о камень, но его вовремя остановил Реутов.

– Капитан, отставить! В медсанбате плохо со спиртом… – Бросив взгляд на ординарца, который стоял шагах в пяти и покуривал в ожидании развязки, Реутов распорядился: – Все отправить в медсанбат! Там кое-кто из раненых и больных потерял аппетит…

Две бутылки водки тут же скрылись в бездонных карманах подскочившего ординарца.

– А сало, товарищ полковник? Тоже в медсанбат? – Ординарец развернул льняную тряпицу, и на ладони его зарозовел толстый пласт сала с бурыми прослойками.

– Все в медсанбат!

– Есть, в медсанбат! – отчеканил ординарец и, повесив ведро на руку, отошел в сторону. – Вас подождать, товарищ полковник? Или сейчас отнести?

– Подождать.

Майор Северцев вплотную подошел к провинившимся ополченцам и, обведя взглядом их лица, с трудом скрывая гнев, произнес:

– Эх вы!.. А ведь присягали под знаменем!

Слова о присяге как бы несколько отрезвили провинившихся.

– Виноваты, товарищ полковник, исправимся, – за всех ответил Еськин, глядя в землю. – Работа была чижолая, председатель поднес за обедом по стаканчику… Уж очень благодарили, товарищ полковник. Колодец стал лучше, чем когда был новый. Так бабы и сказали. До самого гумна нас провожали.

– Старченко! – почти взвизгнул полковник Реутов, и тотчас же перед ним выросла фигура начальника штаба полка майора Старченко.

– Слушаю вас, товарищ полковник!

– На всех четверых сегодня же оформить документы в трибунал! – Эти слова Реутов произнес громко, чтоб их слышали ополченцы, сидевшие в отдалении на смолистых еловых бревнах. Потом он умышленно сделал продолжительную паузу и молча прошелся перед вытянувшимися нарушителями армейской дисциплины. – Чтобы завтра об этом преступном нарушении воинской дисциплины знала вся дивизия!

По лицу майора Северцева, застывшего в оцепенении, было видно, что излишняя горячность полковника Реутова и поспешность в выборе меры наказания были ему не по душе. Но сложившаяся обстановка исключала всякую дискуссию: все происходило на глазах ополченцев.

– А сейчас что с ними? – спросил майор Старченко, переводя взгляд с Реутова на командира полка.

– Под арест!.. На дивизионную гауптвахту!.. До отправки в трибунал держать на строгом режиме!

Реутов сомкнул за спиной руки и уже направился в сторону окопов второго батальона, но, словно вспомнив что-то очень важное и неотложное, остановился. Повернувшись вполоборота к наказанным ополченцам, он с раздражением бросил:

– За такие дисциплинарные нарушения в боевой обстановке расстреливают на месте!

Слова «расстрел на месте» как ветром сдули пьяную одурь с лиц провинившихся. Слесарь Еськин воспринял эти слова начальника штаба болезненнее остальных – лицо его залила мертвенная бледность.

– Эти четыре пули приберегите лучше для немцев, товарищ полковник, – бросил он вдогонку Реутову.

Дерзкий ответ Еськина окончательно вывел Реутова из себя. Он обернулся и, мягко ступая на своих кривых тонких ногах в хромовых сапогах, подошел вплотную к ополченцам:

– Что?! Для кого вы мне советуете приберечь четыре пули? – Глаза полковника бегали по лицам бойцов, выискивая того, кто осмелился сказать ему такую дерзость.

– Для немцев! – твердо, глядя Реутову в глаза, проговорил Еськин.

– Фамилия?

– Рядовой Еськин!

– Хорошо, рядовой Еськин, военный трибунал учтет и этот твой совет.

Провинившихся под конвоем увели в лес, где в блиндаже, вырытом в сырой ложбине, в отдалении от командного пункта полка и почти рядом с блиндажом штаба дивизии, помещалась гауптвахта.

Такого строгого наказания ополченцы, оказавшиеся свидетелями случившегося, не ожидали. Бывали в дивизии нарушения и раньше. За них наказывали. Но чтобы дело дошло до суда военного трибунала – такого еще не было. А ведь все четверо были на хорошем счету в роте.

Глава XIII

Ночь Богров-старший провел в бессоннице. Мучил вопрос: прав или не прав был начальник штаба, отдав под суд военного трибунала в общем-то неплохих бойцов? По-всякому рассуждал сам с собой. И в конце концов решил: «Как только рассветет – пойду к комиссару дивизии. Нет, пожалуй, вначале нужно обратиться к командиру полка – к Северцеву, а потом уж к комиссару дивизии».

Как решил в ночных думах Богров-старший, так и сделал. Сразу же после завтрака, когда роту построили для занятий и сделали перекличку, он попросил разрешения выйти из строя. Старшина роты, рьяный службист-сверхсрочник, охрипший от крика и команд, по привычке гаркнул:

– Чего это?!

– У меня есть рапорт по команде, – громко и отчетливо сказал Богров-старший и, получив разрешение старшины, хлопнул впереди стоящего бойца по плечу и вышел из строя.

Как и полагается по уставу, Богров-старший не стал нарушать ритуал обращения с рапортом к высокому начальнику. Он соблюдал воинскую субординацию.

Командир роты, еще совсем молодой тоненький голубоглазый лейтенант, перед самой войной окончивший военное училище и сразу же получивший в подчинение роту московских ополченцев, многие из которых годились ему в отцы, выслушал Богрова-старшего внимательно, не задавая вопросов и даже с какой-то внутренней тревогой: а вдруг обращение сержанта к комиссару дивизии еще больше усугубит положение роты, четыре бойца которой угодили под суд военного трибунала?

– А хуже не будет?

– Думаю, что нет, товарищ лейтенант. Иначе на роте останется пятно. А ребята, в сущности, неплохие. И потом, товарищ лейтенант, я пойду не по строевой липни, а по партийной.

– Если из этого что-нибудь получится, товарищ сержант, то вы выручите роту. – Лейтенант пожал Богрову руку.

Командира батальона капитана Петрова Богров нашел в его блиндаже. Он готовил к вечеру строевую записку, в которой должен был указать о выбытии из роты четырех бойцов-ополченцев, снятых с довольствия по причине ареста и отдачи под суд военного трибунала.

Комбат даже не взглянул на Богрова, когда тот излагал ему суть своей просьбы.

– Наша рота, товарищ капитан, была первой в полку по боевой и политической подготовке. И вдруг… Такой позор!.. Полковник погорячился. Думаю, что комиссар дивизии вникнет в суть дела и уговорит начальника штаба. Всех четырех я знаю. Все – мастеровые, семейные, надежные. И в бою, уверен, не подведут… А Еськин – стахановец электролампового завода. Вы представляете, как это воспримут заводские, когда узнают? Ведь у него на этом заводе жена и дочь работают…

Капитан долго молча смотрел Богрову в глаза, потом спросил:

– Николай Егорович, вы сегодня хорошо спали?

– Плохо, – ответил Богров. Взгляд его упал на строевую записку, в которой значились фамилии четырех арестованных ополченцев.

– А я не сомкнул глаз. Вчерашнее ЧП… Меня словно обухом по голове ударили. И даже не столько само ЧП, сколько решение начальника штаба. – Комбат встал, прошелся по блиндажу и, словно колеблясь – говорить или не говорить сержанту то, что его особенно угнетало в эту минуту, – резко повернулся к Богрову и спросил: – Не подведете?

– Не те годы, чтобы подводить, товарищ капитан.

– Доверительно, как коммунист коммунисту?

– Товарищ капитан, вы разговариваете с коммунистом ленинского призыва. – Богров вплотную подошел к комбату и крепко пожал ему руку.

– То, о чем я хочу сказать вам, далеко от того, чем вы клянетесь. Мерзко, гадко, подло!.. Я не думал, что полковник Реутов способен на такое.

– Сплетником тоже никогда не считали, – заметил Богров и в душе пожалел, что по мелкому, в сущности, поводу он поставил на карту свою партийность и авторитет.

– Все, что Реутов приказал отнести раненым в медсанбат, – осело в землянке Реутова.

– Откуда вам известно, товарищ капитан?

– Мой связной и ординарец Реутова – из одной деревни, дружки с детства. Нередко делятся друг с другом. – Капитан подошел к столу, сколоченному из широких горбылей, и сбросил с алюминиевой чашки газету. В чашке лежали соленые огурцы и кусок сала. – Полюбуйтесь… Остатки с барского стола.

– Да… – протянул Богров, разглаживая усы. – Неопровержимое доказательство человеческой… – Богров подыскивал подходящее слово, чтобы не перегнуть в своей оценке поступка полковника Реутова. Но его опередил комбат:

– Человеческой мерзости!

– Может быть, и так, – согласился Богров. – Если, конечно, судить о людях не по уставу дисциплинарной службы, а по совести.

Комбат прикрыл чашку газетой.

– Вчера вечером я обращался к командиру дивизии. Пытался убедить его, что начальник штаба переборщил, но Реутов успел так накрутить генерала, что тот и слушать меня не захотел. Думаю, что Реутов наверняка не сказал, что все четверо были командированы мной с разрешения майора Северцева. – Капитан что-то дописал в строевой записке и приказал телефонисту соединить его с командиром полка.

Майор Северцев терпеливо выслушал комбата. Можно было подумать, что он только и ждал этого звонка. А когда вопрос был решен, Петров долго не мог прикурить отсыревшую папиросу. Он нервничал. Пальцы рук его дрожали.

– Слышали?

– Все слышал, – ответил Богров. – Зря не сказали про огурцы и сало.

– Не надо путать божий дар с яичницей.

– Что правда, то правда. Только противно…

– Командир полка разрешил вам, товарищ сержант, обратиться по этому вопросу к командиру дивизии. И если вы, как парторг роты, возьмете эту грешную четверку на поруки, то, по его мнению, их удастся спасти от суда военного трибунала.

– Как, прямо к самому генералу? – растерянно спросил Богров.

– Не бойтесь, не укусит. Он ваш ровесник. И по биографии у вас много совпадений. Он в партии тоже по ленинскому призыву.

– Где же я найду его КП?

– Вас доведет мой связной. – Капитан прошел в боковой отвод блиндажа, где у телефона на ящике с патронами сидел молодой боец и драил зубным порошком мундштук. – Балашов, позови связного! Он где-то у блиндажа прохлаждается. Дышит чистым воздухом.

Телефонист выскочил из блиндажа и через минуту вернулся со связным.

Богров заметил: первое, на что упал взгляд молоденького верткого связного, туго затянутого в талии широким ремнем с морской бляхой, была алюминиевая чашка, накрытая газетой. Она словно завораживала связного.

– Слушаю вас, товарищ капитан.

– Отведи сержанта на КП генерала. И подожди его. Вернетесь вместе.

У выхода из блиндажа комбат остановил Богрова.

– Николай Егорович, если вы сделаете то, чего не смогли сделать ни я, ни командир полка, считайте – это ваша первая фронтовая победа. Пусть не в рукопашном бою, но все равно победа.

– Понял вас, товарищ капитан! – Богров поправил пилотку и шагнул в отвод, ведущий к главной траншее батальона.

До КП командира дивизии, расположенного на лесной поляне, Богров и связной комбата добирались больше часа. Раза три их останавливали посты боевого охранения, спрашивали пароль, а у кромки поляны минут десять продержал строгий сержант-украинец. Допросив обоих ополченцев, он все-таки решил перепроверить: нет ли какой провокации. Слухи о том, что немцы забрасывают своих лазутчиков-диверсантов к самой Москве, в дивизии начали ходить, когда она еще только выступила походным маршем из Химок.

Около часа пришлось подождать, пока примет генерал. Командный пункт был так искусно замаскирован молоденькими елочками, что не только с воздуха, но даже с кромки поляны, в каких-то двухстах шагах, нисколько не было заметно, что под зеленым ельничком размещается железобетонный бункер, откуда тянутся телефонные кабели на командные пункты полков и батальонов дивизии, а также к соседним дивизиям на флангах и в штаб армии Резервного фронта.

На командном пункте генерала Богров почувствовал особый ритм, совсем отличный от того, каким жил стрелковый батальон. Здесь никто ничего не рыл. Все было оборудовано так, как того требовала обстановка предстоящих боев. Взад и вперед по глубоким траншеям, затянутым маскировочными сетями, сновали штабные командиры, командиры связи, рассыльные; подкатывали по лесной дороге легковые машины и, не выезжая на поляну, останавливались в лесу, скрытые от вездесущих «рам» кронами деревьев. Залитая солнцем девственно-нетронутая поляна жила своей напряженной подземной жизнью.

Генерал был не один, когда Богров по вызову адъютанта вошел в просторный отсек командного пункта Веригина. За длинным столом, на котором лежала большая карта полосы обороны дивизии, рядом с генералом, справа, сидел бригадный комиссар Синявин. Богров знал его давно, когда тот еще был рядовым инструктором райкома партии. За десять лет, после окончания Высшей партийной школы, Синявин вырос до секретаря того же райкома. И вот теперь – он комиссар дивизии народного ополчения, сформированной преимущественно из москвичей, многих из которых он знал в лицо: встречал на заводах, на фабриках, в учреждениях…

Лицо сержанта Богрова Синявин запомнил еще в Москве, когда проходил побатальонный смотр дивизии. Он тогда еще обратил внимание на двух рослых, стоявших на правом фланге батальона ополченцев, очень похожих друг на друга. Даже не удержался и спросил: уж не родня ли? А когда узнал, что перед ним отец и сын и оба с одного завода и из одного цеха, крепко пожал им руки и пожелал успехов в предстоящих боях.

Слева от генерала сидел начальник артиллерии дивизии, худощавый, лет сорока, подполковник Воропаев, на гимнастерке которого рядом с медалью «XX лет РККА» был привинчен орден Красного Знамени.

Несколько в стороне от всех, в торце длинного стола, сидел начальник политотдела подполковник Миронов.

– Садитесь, сержант. – Генерал показал глазами на сколоченный из сосновых неструганых досок табурет.

Богров сел, поймав взглядом улыбку на лице Синявина.

– Знакомые лица, – шутливо проговорил Синявин и пододвинул Богрову пачку «Беломора».

– Докладывал о вас командир полка, – начал генерал и строго посмотрел на Богрова. – Намерение ваше благородное, сержант, но я еще раз говорил с полковником Реутовым и думаю, что хоть и строго наказал он ваших бойцов, но иначе нельзя. Поймите – нельзя!

– А в роте, товарищ генерал, считают, что на первый случай бойцов можно было наказать помягче. Иначе можно озлобить.

Эти слова и тон, каким они были сказаны, явно не понравились генералу.

– В роте… – По лицу генерала пробежала усмешка. – В вашем понимании стрелковая рота – это что-то вроде колхозного собрания, где можно голосовать «за» и «против» и где меньшинство подчиняется большинству. Так, по-вашему?

– Нет, не так, товарищ генерал. Рота – это не колхозное собрание. Никто так не считает. И пришел я к вам не за тем, чтобы доложить, сколько «за» меру наказания полковника Реутова и сколько «против».

– А зачем же вы тогда пришли?

– Просить вас, товарищ генерал, чтобы вы разобрались во всем сами.

Настойчивость и упорство Богрова начинали раздражать Веригина.

– Если мы сейчас, сержант Богров, будем выполнять подряды за водку и как свиньи напиваться, то что же будет, когда придется идти на врага грудь в грудь? – Говоря это, генерал все сильнее раздражался и нервничал. – Достаточно одной самоволки, чтобы этих четырех мерзавцев отдать под суд военного трибунала!

– Самоволки не было, товарищ генерал, – сдерживая волнение, тихо проговорил сержант. – И не мерзавцев жестоко наказал начальник штаба, а лучших бойцов роты.

– Вы их знаете?

– Знаю хорошо.

Веригин достал из папки рапорт, написанный Реутовым.

– Что вы, к примеру, можете сказать об ополченце Еськине? Мало того, что он был пьян, он сказал начальнику штаба оскорбительную дерзость.

– Еськина я знаю с первых дней формирования дивизии. Стахановец с электролампового завода. Отец трех сыновей. С финской вернулся с тяжелым ранением и орденом Красного Знамени. У нас в роте это один из самых авторитетных бойцов.

– Вы сами лично слышали, что сказал Еськин полковнику Реутову, когда тот отчитывал его?

– Полковник не отчитывал, а пугал расстрелом.

– И что же тот? – Генерал перевел взгляд с комиссара Синявина на начальника политотдела Миронова, в мрачной задумчивости склонившего голову.

– Еськин посоветовал Реутову приберечь эти четыре пули для немцев.

– И все?

– Все!

Генерал встал из-за стола.

– Вы коммунист?

– Да.

– И, очевидно, со стажем?

– Как и вы, товарищ генерал. По партии мы – годки.

Взгляд Веригина, брошенный на Богрова, словно выговорил: «Вон ты какой!.. Ну что ж, давай продолжим наш разговор…»

– Значит, самоволки не было?

– Не было. Все четверо были командированы комбатом Петровым с разрешения майора Северцева помочь колхозу исправить завалившийся колодец и починить насос.

Генерал резко повернулся в сторону телефониста, сидевшего в нише отсека.

– Соедини с майором Северцевым!

С командиром полка телефонист соединил генерала сразу же.

– Послушай, Северцев, эта четверка бедолаг из батальона Петрова в деревне была в самоволке или их командировали?

С минуту генерал сидел неподвижно, прижав к уху трубку и время от времени кивая головой.

– Так какого же дьявола в своем рапорте Реутов пишет, что была самоволка?! Ах, даже так?.. Ну хорошо, понял тебя, разберемся.

Губы генерала скривились в желчной улыбке. Комиссар и начальник политотдела сидели молча, устремив взгляд на неструганые доски стола. Однако по их лицам было видно, что в душе каждого из них закипало несогласие с рапортом Реутова.

– Самоволки не было, – сухо проговорил генерал и, повертев в руках рапорт, в левом верхнем углу которого стояла его резолюция «Под суд в/трибунала», положил его в другую папку.

Генерал пристально и строго посмотрел на Богрова:

– Зачем вы пришли ко мне?

– Взять ополченцев на поруки.

Генерал перевел взгляд на начальника политотдела.

– Ваше мнение, товарищи?

– Где сейчас находятся арестованные? – задал вопрос комиссар Синявин.

– На гауптвахте, – ответил Веригин.

– Откуда остальные трое ополченцев? – поинтересовался начальник политотдела.

– Иванов – с завода автотранспортного оборудования, Корнаков – моторист, специалист по насосам, Ведерников – с трансформаторного завода.

– Все москвичи? – спросил Богрова комиссар Синявин.

– Все, кроме Корнакова. Он из Калинина. – Богров по лицу генерала понял, что тот чем-то недоволен.

– Ваше мнение, товарищи? – повторил свой вопрос Веригин, не глядя на комиссара и начальника политотдела.

– Может быть, сержанту покурить в дежурном отсеке, пока мы будем решать этот вопрос? – предложил начальник политотдела Миронов. В знак согласия с ним Синявин кивнул головой.

– Сержант, отдохните, вас вызовут. – Веригин сделал жест вошедшему адъютанту: – Проводите в дежурный отсек.

Когда адъютант и Богров вышли, Веригин еще раз пробежал глазами рапорт начальника штаба.

– Зачем ему понадобилась эта жертва? Ведь так и пишет в рапорте: самовольная отлучка в деревню, опьянение до потери человеческого облика и грубость ополченца Еськина.

– Пора бы уже знать Реутова, Владимир Романович, – заметил начальник политотдела. – Я еще ни разу не встречал его, чтоб от него самого не попахивало. А что касается четырех пуль, которые он пообещал ополченцам, то боец Еськин по-солдатски был прав. Пусть сбережет их для немцев. А рапорт ложный. Самоволки нет.

– А ваше мнение, комиссар? – Веригин, накатывая на карандаш рапорт начальника штаба, повернулся в сторону Синявина.

– В политотделе фронта меня вчера познакомили с одним важным документом, который будет вручен дивизия на днях, – ответил Синявин.

– Что за документ? – Генерал перегнул пополам бумажный рулончик, скатанный из рапорта Реутова.

– Грамота МГК.

– Кто ее будет вручать?

– Вручать ее приедут представители партийных органов Москвы, а также стахановцы с заводов, фабрик и предприятий Сталинского района столицы. Вместе с грамотой МГК ополченцам дивизии вручат Боевое Знамя. Вот мы дорогих гостей и «порадуем» в ответ. Не успели сблизиться с врагом, как некоторые наши ополченцы начинают попадать под суд военного трибунала.

– Что это за грамота? – спросил Веригин и еще раз перегнул бумажный рулончик.

– Могу познакомить с текстом. Выписал специально для вас, Владимир Романович, и для вас, Константин Гаврилович. – Синявин посмотрел в сторону начальника политотдела и достал из нагрудного кармана гимнастерки вчетверо сложенный лист, исписанный чернилами. – Вслух?

– Читайте, – сказал генерал, машинально катая рулончик.

Синявин читал медленно, с растяжкой на отдельных словах, делая паузы там, где они ему казались необходимыми:

– «Московский городской комитет Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков) вручает дивизии народного ополчения Сталинского района города Москвы Боевое Красное знамя. Московский городской комитет ВКП(б) выражает твердую уверенность, что бойцы, командиры и политработники дивизии с честью пронесут это знамя по полям сражений Великой Отечественной войны советского народа против германского фашизма.

Московский городской комитет ВКП(б) надеется, что бойцы, командиры и политработники дивизии в боях с врагами Родины проявят стойкость и мужество, свойственные сынам московского пролетариата, впишут в историю Красной армии и советского народа новые героические подвиги во имя матери-Родины, во имя большевистской партии».

Закончив читать, Синявин вначале посмотрел на генерала, потом на начальника политотдела. По их посуровевшим лицам он понял, что документ произвел на них сильное впечатление.

Веригин бросил взгляд на вошедшего в отсек блиндажа адъютанта.

– Срочно ко мне начальника штаба!

– Есть, начальника штаба! – отчеканил белокурый лейтенант, круто повернулся и вышел.

– Когда предполагают вручить знамя? – спросил генерал.

– Буквально на днях. Об этом нам сообщат особо.

– Где и как будем строить дивизию? – вступил в разговор до сих пор молчавший начальник артиллерии подполковник Воропаев.

– Как всегда, – твердо ответил Веригин, словно этот вопрос он уже давно продумал. – Сводные полки построим на стрельбище, заранее как следует подготовимся к этому торжеству и… – генерал остановил взгляд на Синявине, – все остальное пойдет по вашему сценарию, комиссар.

Слово «сценарий» Синявину не понравилось.

– Обойдемся без сценариев, товарищ генерал. В полках нашей дивизии – лучшие представители рабочего класса столицы. В дивизию они пришли не с театральных подмостков, а из цехов заводов и фабрик.

Слова эти были сказаны хоть и мягко, вроде бы даже с дружеской интонацией, но для генерала они прозвучали упреком.

– Вы не так меня поняли, комиссар. Я имел в виду, что на митинге кроме наших гостей должны выступить рядовые ополченцы. А их, очевидно, нужно подготовить.

– Готовить их не нужно. Они уже подготовлены с двадцать второго июня. Их нужно просто предупредить.

– А полковые знамена?

– Знамена будут вручать полкам представители Сталинского райкома партии.

– В один день?

– Планируется так. После торжественного вручения знамен представители столицы разойдутся по полкам. Вот тут нужно продумать заранее: как их принять и что им показать. Об этом у нас будет специальный разговор, Владимир Романович. А сейчас нужно решить вопрос о четырех арестованных ополченцах. Это очень важно.

Неслышно ступая по утрамбованному глиняному полу, Реутов вошел в генеральский отсек блиндажа. Подошел к столу. Веригин, вглядываясь в его лицо, не сразу предложил ему сесть.

– Слушаю вас, товарищ генерал.

– Садитесь. – Генерал взглядом показал на высокий чурбак, служивший стулом.

Реутов сел, потирая ладонью сероватую щетинку бороды.

– Что же это получается с рапортом-то?

– А что? – Глаза Реутова стали круглыми от удивления.

– Ведь не было самоволки-то.

– Как не было? Ни у меня, ни у вас никто не просил разрешения отпустить ополченцев в деревню.

Веригин не стал подробно передавать начальнику штаба весь телефонный разговор с командиром полка Северцевым. Он сказал только, что арестованные ополченцы с разрешения майора Северцева были командированы комбатом Петровым в колхоз для аварийных ремонтных работ.

– А пьянство? Вы же сами, Владимир Романович, говорили, что пьянку нужно пресекать самым строгим образом.

Генерал раскатал бумажную трубочку, разгладил ее на ладони и сказал:

– Предупреждаю – впредь ложных рапортов мне не подавать! Это раз. – Веригин встал, разорвал на мелкие клочки смятый лист и бросил в ведро. – И отныне приказываю… – Веригин обвел взглядом всех сидевших за столом, – не забывать, что партия вверила нам судьбы лучших людей Москвы. Цвет рабочего класса и интеллигенции, которые Родину пошли защищать добровольно. А поэтому обо всех случаях грубого нарушения воинской дисциплины и о мерах наказания – докладывать лично мне! – Веригин прошелся вдоль длинного стола и, вернувшись на свое место, закончил: – А вас, полковник Реутов, предупреждаю: если я еще раз получу от вас подобный ложный рапорт, то свое решение по нему я буду выносить вместе с командованием армии и фронта. Так нельзя! Мы чуть не загубили четырех бойцов. – Веригин нажал кнопку звонка – и в отсек вошел адъютант.

– Слушаю вас, товарищ генерал.

– Срочно на гауптвахту!.. Передайте начальнику мой приказ: немедленно освободить из-под ареста четырех ополченцев второго батальона из полка Северцева!

– Приказ будет письменный или передать устно?

– Начальнику гауптвахты я позвоню сам. Захватите с собой ополченца Богрова, он ждет в дежурном отсеке. Впрочем, – Веригин сдвинул брови и о чем-то задумался, – позовите его сюда.

Адъютант вышел и тут же вернулся с Богровым.

– Сержант, – сказал генерал Богрову, – вашу просьбу взять на поруки четырех провинившихся ополченцев командование дивизии удовлетворяет. Как парторгу роты рекомендую вам сегодня же вечером провести открытое партийно-комсомольское собрание в роте и строго осудить дисциплинарный проступок четырех бойцов.

– Проработайте хорошенько Еськина, – вставил Синявин.

– Ваше приказание будет выполнено, товарищ генерал!.. – отчеканил Богров и вскинул широкую ладонь к пилотке.

– Вопросы есть? – спросил Веригин.

– Есть небольшая просьба к полковнику Реутову, товарищ генерал. Можно?

– Давайте.

Богров четко повернулся к Реутову:

– Товарищ полковник, перед тем как мне идти сюда, ребята просили передать одну небольшую просьбу.

– Слушаю вас, – сказал Реутов и озабоченно сдвинул белесые брови.

– Чтобы из того ведра малосольных огурцов и сала, которое вы отобрали у арестованных ополченцев, а также двух бутылок водки, которые вы приказали отправить в медсанбат для поднятия аппетита раненым и больным, хоть бы по огурчику и по кусочку сальца досталось раненым из нашей роты. Их трое: Красносельцев, Бутусов и Ревякин. Для поправки. Все трое ранены при бомбежке.

Упоминание о малосольных огурцах и сале, которые вчера вечером прислал генералу начальник штаба, и то, как покрылось красными пятнами лицо Реутова, словно обожгло Веригина.

Реутов молчал, будто просьба, высказанная Богровым, относилась не к нему. И это молчание еще больше подтвердило догадку генерала.

– Хорошо, сержант. Просьбу вашу полковник учтет. Ступайте.

Когда адъютант и Богров вышли из генеральского отсека КП, Веригину было не по себе. Он не находил слов, чтобы высказать свое возмущение поступком Реутова.

– Так вот какими огурчиками и каким салом вы угостили меня вчера, полковник?! Не ожидал, что вы сможете опуститься до такого. Вы свободны.

Глава XIV

Богров-старший точил лопату, когда в пулеметную ячейку вошел небольшого роста боец, которого он видел впервые, и передал, что сержанта срочно вызывают в особый отдел дивизии, к лейтенанту Сальникову.

Поставив в известность командира взвода о том, что его срочно вызывают в штаб дивизии, Богров-старший приказал Егору и Кедрину привести в порядок шанцевый инструмент и к его приходу как следует наточить лопаты.

Всю дорогу в штаб Николай Егорович терялся в догадках: «Неужели генерал хочет распутать историю с огурцами и салом до конца? А что, если кто-нибудь из командования выше отменил помилование генерала? Этот Реутов настырный. Он еще в Москве пообещал: за мелкую провинность будет снимать десятую стружку…»

Все передумал Богров-старший, пока добрался до штаба. Однако все предположения сходились на четверке провинившихся ополченцев и полковнике Реутове.

При подходе к расположению штаба Богрова окликнул часовой:

– Стой, кто идет?

– «Винтовка». Ответный? – Крикнул Богров.

– «Волга». Проходи, – донеслось из-за кустов.

Часовой был замаскирован очень искусно. Он отлично просматривал местность, лежащую перед опушкой леса, но сам не был заметен с расстояния и десяти шагов.

– Закурить не найдется, отец?

Только теперь Богров увидел лицо бойца, стоявшего у тропинки в кустах орешника. В разрез пилотки и за пояс часовой понатыкал разлапистых зеленых веток, сквозь которые лицо его и гимнастерка обозначались светлыми пятнами.

Богров подошел к постовому и насыпал ему в ладонь добрую щепотку махорки.

– Неужели и у вас в штабе кризис с куревом? – спросил Богров и протянул бойцу сложенную для курева газету.

– Новую моду завели – обыскивать перед заступлением на пост, – пробурчал часовой. Озираясь по сторонам, он поспешно скрутил толстую самокрутку и, согнувшись над горящей в ладонях спичкой, прикурил. Затягивался глубоко, жадно. – Как бы этот шайтан не налетел. – Боец струйкой пустил дым понизу.

– Кто?

– Да начальник штаба.

– Что – строг?

– Зверь! На днях ни за понюх табаку чуть не упек под трибунал четверых ребят.

– За что же?

– Да ни за что. По приказанию комбата починили колхозникам колодец, ну им, стало быть, за труды поднесли в деревне. А тут, как на беду, напоролись на Реутова.

– Так не отдал же все-таки под трибунал, пожалел? – допытывался Богров, заключив из разговора с постовым, что ЧП у ополченцев их роты стало достоянием всей дивизии.

– Пожалел волк кобылу… – ухмыльнулся постовой и пустил под куст орешника струйку дыма. – Спасибо, вмешался в это дело ополченец из ихней роты. Дошел аж до самого генерала, грозил в Москву написать жалобу на Реутова. По партийной линии.

– Ну и как же, добился своего?

– Добился! Говорят, мужик с головой, и в Москве дружки его на больших постах сидят.

– А этот-то… Начальник штаба – что, больно строг?

– Ой, лют! Но генерал его осадил. Три дня ходит как шелковый. – Заметив что-то вдали, там, где располагался на полянке штаб дивизии, постовой сразу изменился в лице. – Ладно, батя, давай топай по своим делам. Байки потом… Говорят, немцы сегодня ночью под Епифановкой выбросили воздушный десант.

Постовой показал Богрову, как пройти к штабу, аккуратно притушил самокрутку и положил бычок за отворот выгоревшей пилотки.

В особый отдел к лейтенанту Сальникову Богрова провел дежурный по штабу. В маленьком отсеке-каморке в углу стоял несгораемый шкаф, в дверке которого торчал большой ключ. На бочке из-под бензина, служившей столом, лежали две широкие доски, сбитые наискосок гвоздями. Тусклая электрическая лампочка, свисающая с бетонного потолка, слабо освещала крохотный отсек.

Лейтенант Сальников сидел за «столом» и что-то сосредоточенно писал. Богров подумал: «Ишь ты – живут же люди! С электричеством. У генерала и то керосиновая лампа».

Наконец лейтенант поднял глаза на вошедшего. Богров доложил:

– Товарищ лейтенант, сержант Богров прибыл по вашему приказанию!

Некоторое время лейтенант пристально всматривался в лицо Богрова, будто силясь припомнить: где же он видел этого человека? Потом предложил сесть на низенький круглый чурбак, стоявший рядом с бочкой.

Богров сел.

Лейтенант достал из сейфа желтую папку, открыл ее и пробежал глазами листок из ученической тетради, исписанный простым карандашом. Когда читал, ладонь левой руки поставил ребром так, чтобы Богров ничего не мог прочесть. Тонкие бесцветные губы лейтенанта слегка шевелились, когда он читал. Потом лейтенант закрыл папку, спрятал ее в сейф и положил перед собой стопку чистых листов бумаги.

– Богров Николай Егорович?

– Так точно!

Красивым, каллиграфическим почерком лейтенант записал фамилию, имя и отчество Богрова.

– Год рождения?

– Восемьсот девяносто первый.

Почти чертежным шрифтом лейтенант вывел цифру «1891».

– Место рождения?

– Москва, Красная Пресня.

И эти три слова лейтенант выводил так усердно, что даже склонил голову набок и слегка высунул язык.

– Национальность?

– Русский.

– Партийность?

– Член ВКП(б).

– Время вступления?

– Двадцать четвертый год.

– В каких войнах участвовали? – Спрашивая, лейтенант ни разу не взглянул на сидевшего перед ним ополченца – был сосредоточен на листке бумаги, на котором записывал ответы.

– В двух.

– В каких?

– В империалистической и в Гражданской.

– В каком чине служили в царской армии? – На словах «царской армии» лейтенант сделал заметный акцент.

– В чине унтер-офицера.

– Царские награды имеете? – Только теперь лейтенант посмотрел на Богрова. Он, очевидно, ждал, что этот его вопрос приведет ополченца в замешательство. Не увидев того, что ожидал увидеть, спросил: – Я имею в виду ордена, медали…

– Два Георгиевских креста, – ответил Богров и только теперь начал догадываться, что в штаб дивизии его вызвали не из-за проступка ополченцев пулеметной роты и не по вопросу, связанному с поручительством за провинившихся. От этой смутной догадки кровь хлынула к его лицу.

– За что вы получили свою первую царскую награду – Георгиевский крест? – И снова слова «царская награда» слетели с уст лейтенанта с каким-то утяжеленным акцентом.

– За храбрость, – глухо ответил Богров, – так и отмечено в грамоте.

– Где и когда унтер-офицер Богров обнаружил храбрость в боях за царское самодержавие? – словно печатая каждое слово, спросил лейтенант и отбросил свисающую на глаза русую челку.

– За взятие Галича, – сдержанно ответил Богров. По вопросам лейтенанта и по тому, каким тоном они произносились, ему уже становилось ясно, что в штаб его вызвали не для приятной беседы.

– Когда вы брали этот самый Галич? – Лейтенант добродушно улыбнулся, закурил и пододвинул пачку «Беломора» поближе к Богрову.

– Не «этот самый», а древний русский город, – с расстановкой проговорил Богров. – А брали мы его двадцать второго августа девятьсот пятнадцатого года.

– И кто же вручал вам эту царскую награду? – Лейтенант теперь уже не записывал ответы Богрова. Картинно откинувшись на дверцу несгораемого шкафа, он положил ногу на ногу и сдул с папиросы нагоревший пепел.

– Крест мне вручил сам генерал Брусилов.

Богров заметил, как при упоминании о Брусилове рука лейтенанта, не донесшая папиросу до рта, остановилась и замерла.

– Кто-кто?! – переспросил лейтенант, поперхнувшись дымом.

– Генерал Брусилов. Знаменитый полководец русской армии.

Лейтенант встал и, с просветленной улыбкой глядя на Богрова, вдавил горящую папиросу в алюминиевую крышку от котелка, служившую ему пепельницей.

– Теперь мне все ясно… – Лейтенант круто повернулся и на два оборота ключа закрыл сейф.

– Что вам ясно?

– Преклонение перед генералами царской армии! Теперь мне понятно, почему вы позавчера расхваливали Брусилова в присутствии ополченцев роты. Еще бы не хвалить! Георгиевский крест на грудь вам приколол своими руками! – Казалось, лейтенанту было мало места в крохотном отсеке штабного блиндажа. Сомкнув за спиной руки, он высоко вскинул голову и, глядя поверх головы Богрова, пружинисто покачивался на носках. – Интересно, за что же вы получили свой второй Георгиевский крест? Если, конечно, не секрет.

Встал и Богров. Сказалась солдатская привычка: когда старший командир разговаривает стоя – низшему чину сидеть не полагается. В этом положении лейтенант явно проигрывал перед богатырем-ополченцем. Небольшого роста, вислоплечий, он уже не мог говорить с Богровым прежним тоном и поэтому сел.

– Второго Георгия я получил в Карпатах. За бой на Дуклинском перевале.

– Что вы совершили героического в этом бою на Дуклинском перевале? Садитесь.

Богров продолжал стоять.

– Я командовал конной разведкой. В одном из поисков мы взяли в плен трех артиллерийских офицеров и штабного полковника.

Несмотря на то что лейтенант еще раз показал Богрову на чурбак рядом с бочкой, тот, вытянув руки по швам, продолжал стоять.

– Кто вручал вам второго Георгия? Опять ваш, как вы выразились, знаменитый генерал Брусилов?

– Нет, товарищ лейтенант, не Брусилов.

– Кто же?

– Царь.

– Кто, кто?! – Лейтенант, поперхнувшись дымом, закашлялся.

– Император Николай Второй.

В памяти Богрова отчетливо всплыла картина зимы 1915/16 года, когда после Луцкой операции на Юго-Западный фронт приехали царь и Верховный Главнокомандующий русской армией великий князь Николай Николаевич. Объезжая армию, император посетил со своей свитой и сотую дивизию, в которой служил Богров. Позиции дивизии находились близко от позиций противника и простреливались его артиллерией. День был туманный. Лицо императора было усталым и печальным, когда он вручал Георгиевские кресты и медали нижним чинам, отличившимся в боях на Дуклинском перевале и в Луцкой операции. А после вручения наград сводные полки дивизии прошли перед императором церемониальным маршем.

– Так, говорите, сам царь вручал вам второго Георгия? – Суетясь, лейтенант начал нервозно стучать ладонями по карманам – искал спички, которые лежали перед ним.

– Спички на столе, товарищ лейтенант.

– Спасибо, – поблагодарил лейтенант и, сломав две спички, наконец прикурил от третьей.

Жалким показался Богрову лейтенант, когда дрожащими пальцами открывал дверцу сейфа и вытаскивал из него желтую папку. На том же листе, где он записал ответы ополченца на первые его вопросы, уже совсем не каллиграфическим почерком он быстро написал: «Второго Георгия вручил царь Николай II. Признание самоличное».

– Зачем вы меня вызвали, товарищ лейтенант? – спросил Богров, наблюдая, как старательно завязывает лейтенант тесемки желтой папки.

– На этот вопрос вам ответит полковник Жмыхов. – Лейтенант взглянул на часы. – Он будет минут через двадцать. Вам придется немного подождать.

– Где я должен ждать его?

– Коридором мы называем траншею справа, как только выйдете из блиндажа. Там можно посидеть, покурить.

При выходе из блиндажа Богров встретился с пожилым грузным полковником, которого он поприветствовал на ходу. Это был начальник особого отдела армии Жмыхов.

– Ну как? – спросил полковник, усаживаясь на чурбак, с которого встал лейтенант. – Что нового?

– Только что вел беседу с одним опасным типом. – Лейтенант открыл сейф, достал желтую папку, вытащил из нее мятый листок, исписанный простым карандашом, и большой белый лист со своими записями. – Полюбуйтесь, товарищ полковник. Свою любовь к царским генералам не скрывает даже здесь, в особом отделе. Представляете, что он может говорить у себя в роте?

Полковник долго и внимательно читал оба листка, лежавшие перед ним. А уполномоченный отдела лейтенант Сальников искоса поглядывал на склоненную седую голову своего начальника. Стоял и ждал. И когда тот поднял голову и устало посмотрел на него из-под очков, лейтенант, не дождавшись, пока заговорит полковник, нетерпеливо спросил:

– Ну как? Хороша птичка?

И снова полковник долго молчал, трогал рукой гладковыбритый подбородок и рассеянно смотрел куда-то далеко-далеко, мимо стоявшего перед ним лейтенанта.

– Ну и как вы находите? – заговорил наконец полковник. – Как вам представляется личность ополченца Богрова? – Полковник взглядом показал на лежавшие перед ним листы.

Этого вопроса как раз и ждал лейтенант. Он мгновенно преобразился.

– Стопроцентная активная контра! Две царские награды!.. Одна из рук генерала Брусилова, которого он два дня назад до пены у рта хвалил в разговоре с ополченцами… – Лейтенант ткнул пальцем в листок ученической тетради. – Здесь все зафиксировано. Не скрывал своего преклонения перед царским генералом даже при разговоре со мной. А второй Георгиевский крест получил из рук самого царя!.. Даже не скрывает! – Лейтенант ткнул пальцем в лист, на котором он только что сделал свои записи.

– Ну и что? – Полковник пристально наблюдал за лицом Сальникова.

– Как что?! Да вы что, товарищ полковник?! Пропагандировать личному составу роты царского холуя!.. – По щекам лейтенанта пошли пятна.

– Во-первых, не пропагандировал перед ротой, а просто высказал свое мнение в беседе с молодыми бойцами, когда речь шла о том, какие лучше всего рыть окопы – глубокие или мелкие. И к слову вспомнил генерала Брусилова, солдаты которого при возведении укрепленных полос в позиционной войне рыли по три, по четыре линии окопов полного профиля. А окопы эти соединяли многочисленными ходами сообщения. Уж что-что, а это, лейтенант, я могу засвидетельствовать лично. Потому как сам в империалистическую вырыл не один километр окопов. – Полковник встал. – А насчет «царского холуя» вы поосторожней, лейтенант. Брусилова как полководца и как патриота России высоко ценил Владимир Ильич Ленин. Брусилов одним из первых царских генералов принял советскую власть и служил этой власти и народу русскому до последнего дня своей жизни. – Полковник долго набивал свою прокуренную трубку, не торопясь раскурил ее и лишь тогда поднял глаза на уполномоченного. – Вы что-нибудь читали о Брусилове?

Лейтенант обмяк и даже, кажется, ростом стал ниже.

– Нет, товарищ полковник, не приходилось…

– Так знайте, мировая военная история имя этого русского генерала еще не раз вспомнит. И вспомнит с почтением.

– Прочитать бы где о нем, товарищ полковник… В училище мы его не проходили. – Лейтенант переминался с ноги на ногу и хрипловато покашливал.

– Плохо, что не проходили. Будет посвободнее время – я расскажу вам о Брусилове. А пока запомните, что после знаменитого брусиловского прорыва, который поставил Австро-Венгрию на грань военной и политической катастрофы, эту блестяще проведенную операцию стали изучать в генеральных штабах почти всех европейских армий.

Полковник подпер голову рукой и о чем-то задумался. Всклокоченные седые волосы густыми серебряными перьями упали на его загорелый лоб, изрезанный тремя длинными морщинами.

– Ну а как же насчет…

– Насчет чего?

– Насчет царских наград? Ведь два Георгиевских креста!.. А один – из рук самого царя! И опять же, не скрывает. Вроде бы гордится даже этим. – Где-то в глубине души у лейтенанта еще жила надежда: уж если он дал промашку с генералом Брусиловым, то с Георгиевским крестом из рук самого царя… – Нет, тут, я думаю, нам с этим ополченцем нужно поработать как следует.

– А почему бы и не гордиться? Георгиевские кресты давали за храбрость и за верное служение Отечеству.

– Давайте уточним, товарищ полковник: за верное служение царю и Отечеству! – Слово «царю» лейтенант почти пропел. Говоря это, он всем телом подался вперед, лицо его расплылось в широкой, мальчишеской улыбке, которая словно говорила: «Здорово я вас подловил?»

Полковник глубоко вздохнул и, постукивая трубкой о доску стола, устало посмотрел на лейтенанта, лицо которого в эту минуту выражало беспредельную радость, а эту радость он даже не пытался скрывать.

– А вы знаете, лейтенант, ведь я тоже георгиевский кавалер!

– То есть как?! – Сальников отшатнулся от стола.

– Очень просто. Георгиевский крест четвертой степени. И тоже – из рук незабвенного Алексея Алексеевича Брусилова. И тоже за взятие Галича.

Оторопь, сковавшая лейтенанта, не проходила. Его глаза выражали одновременно и удивление и испуг: не шутит ли полковник?

Но полковник не шутил. И лейтенант понял это.

Кольцо дыма струисто наплыло на гимнастерку уполномоченного и тут же растаяло.

– А вы знаете, лейтенант: наш командующий фронтом, Семен Михайлович Буденный, – полный георгиевский кавалер. Всех четырех степеней!

Губы уполномоченного вздрогнули, он хотел что-то сказать, но не решился: не знал, какой оборот примет этот нелегкий разговор в следующую минуту.

Полковник понял растерянность молодого лейтенанта.

– Вы об этом не знали?

– Нет, товарищ полковник, не знал… Об этом нигде не написали… Ни в газетах, ни в… – Лейтенант постепенно начал приходить в себя.

– Когда-нибудь об этом напишут. А сейчас… Вы Богрова отпустили?

– Нет. Ждет вызова в «приемной».

«Приемной» штабисты в шутку окрестили просторную нишу в траншее, где стояло несколько чурбаков, а посреди них была врыта бочка из-под бензина – для окурков.

– Позовите.

Вскоре лейтенант вернулся вместе с ополченцем.

– Сержант Богров!.. – представился Николай Егорович, и взгляд его, пряной и твердый, встретился со взглядом полковника, который встал и протянул вошедшему руку.

– Садитесь, Николай Егорович.

Богров сел, но, видя, что третьего чурбака, на который мог бы сесть лейтенант, в отсеке не было, встал.

– Сидите, сидите… Лейтенант молодой, постоит.

Богров нерешительно опустился на чурбак.

– Как мне доложил лейтенант, в восьмой армии, у самого Брусилова, служили? – спросил полковник, с улыбкой вглядываясь в лицо пожилого ополченца, на котором застыло выражение напряженного ожидания.

– Так точно, товарищ полковник! Правда, между мной и генералом Брусиловым было девять этажей. Я – на первом, а он – на десятом.

– Так-то оно так. – Полковник пододвинул серебряный портсигар с пахучим табаком поближе к Богрову. – Жал и мне когда-то руку Алексей Алексеевич.

Богров встрепенулся, слегка подался вперед.

– Тоже пришлось побывать… на империалистической?

– От звонка до звонка, – шутливо ответил полковник. – В какой дивизии?

– В сотой, – ответил Богров и разгладил усы.

– А я в дивизии Никулина. Славный был генерал. Погиб так нелепо. Почти на самой передовой в святки устроил для солдат маскарад ряженых, а когда возвращался с гостями с праздника – попал под артобстрел и был убит первым же снарядом. – Полковник повертел в руках исписанный листок из ученической тетради, свернул его вдвое, потом вчетверо. – Значит, объяснение с лейтенантом у вас состоялось?

– Наговорились, как меду напились.

– И до чего же договорились? – Полковник бросил взгляд в сторону лейтенанта, привалившегося плечом к стене.

Лицо Богрова посуровело, брови надломились.

– Я бы посоветовал лейтенанту не ловить блох там, где они не прыгают. – Ответ Богрова прозвучал резко. – Не по адресу молодая прыть была направлена.

Полковник зажег спичку и поднес к ней вчетверо сложенный листок. Горел он медленно. Когда пламя уже подходило к пальцам, он поднес к нему белый тонкий лист, на котором красивым, каллиграфическим почерком лейтенанта были записаны ответы Богрова.

На неструганых досках стола лежал еще не рассыпавшийся пепел сгоревших листов. Полковник смахнул его на земляной пол и растер сапогом. Потом вскинул седую голову:

– Николай Егорович, лейтенант Сальников приносит вам свои извинения. – Слова эти словно встряхнули Сальникова. Отшатнувшись от стенки, он встал по стойке «смирно». – Молодо-зелено… Но ничего, война обкатает… С сегодняшнего дня он будет ловить блох там, где они прыгают. А они прыгают… Прыгают на парашютах в красноармейской форме, с автоматами и с динамитом для взрыва мостов и железнодорожного полотна. Вчера наши ополченцы в болоте у деревни Епифановки поймали тридцать четыре блохи. – Полковник строго посмотрел на лейтенанта. – Теперь вам ясна ваша задача?

– Ясна, товарищ полковник!

Полковник встал и крепко пожал руку Богрову, который легко поднялся с чурбака.

– Вам, Николай Егорович, желаю успехов в боевых делах. А до них, до боев, остались, может быть, считанные часы.

– Спасибо, товарищ полковник. – Голос Богрова дрогнул: за два часа пребывания в штабе он сильно перенервничал, в голову лезла всякая чертовщина. – Позвольте узнать, с кем имел честь разговаривать?

– Начальник особого отдела армии полковник Жмыхов.

Богров слегка поклонился и вышел из отсека блиндажа.

Глава XV

  • Нарышкинский лес…
  • Леоновский лес…
  • Мутищенский лес…
  • Леса… Леса… Леса…

После тяжких дней и ночей блуждания по Леоновскому и Мутищенскому лесам, что находятся на смоленской земле, старые представления о лесах показались Григорию настолько приблизительными и туманными, что порою, оставшись наедине с собственными мыслями, он терялся от невообразимости масштабов, когда пытался зримо представить – что же такое дальневосточная или сибирская тайга…

Никогда в жизни Григорий не видел столько грибов и ягод. Продираясь сквозь густые заросли малины, спелые крупные ягоды которой обсыпали тонкие гибкие стебли, солдаты, наевшись ее до отвала, кляли эту «царь-ягоду» и, поднимаясь на носки, пытались разглядеть, будет ли конец этому малиновому царству.

Последняя неделя была грибная. Дни стояли жаркие, часто перепадали теплые дожди. В белоствольных березовых рощах и в трепетно-шумных осинниках было столько грибов, что на первых порах у Григория разбегались глаза. С ребяческим азартом кидался он на тугие красные шапки подосиновиков. Замшело-коричневые головки подберезовиков околдовывали. Григорий срывал их, клал в подол гимнастерки и тут же, завидев в двух-трех шагах другой, еще более броский гриб, срывал его, пытался втиснуть в подол гимнастерки, но было уже некуда… Этот грибной азарт продолжался до тех пор, пока подолы гимнастерок не были наполнены у всех доверху.

Чем дальше шли по лесу, тем больше и больше было грибов. Наконец, устав, Григорий сел на толстую сухую валежину. А когда увидел, что бойцы еле бредут с подолами, полными грибов, высыпал свои на землю.

Глядя на командира, то же самое сделали и бойцы. Все устало опустились на землю.

– Давайте, братцы, соорудим костер. Давно не ел грибов, – предложил Григорий, лег на землю и широко разбросал руки. – По моим расчетам, подходим к Днепру. Линия фронта где-то совсем близко. Еще один-два лесных перехода, и в дело пойдут патроны и гранаты.

– Двум смертям не бывать, одной – не миновать, – поддержал командира Иванников. – Только теперь, товарищ лейтенант, давайте будем держаться кучнее, не как на прошлой неделе под Есиповкой. Ни за понюх табаку потеряли двух наших бойцов.

– Какая разница – у Есиповки или на берегу Днепра продырявят башку? Наша скорость меньше, чем та, с какой немец движется на восток. Как ни стараемся, а мне кажется: мы все больше и больше отстаем от его тылов, – ворчал самый старший по возрасту боец Вакуленко. Неделю назад, у потухшего костра, на небольшом островке посреди огромного болота, он разоткровенничался и рассказал про свое житье-бытье. Дома, на Полтавщине, Вакуленко оставил жену с двумя малыми детьми, старую мать и отца – красного партизана.

– А ты не паникуй, Полтава, – упрекнул украинца Солдаткин. – Тебе хорошо рассуждать, ты уже пустил на земле корни, двух сынов ухитрился смастерить, а я еще и жениться не успел. Всего лишь раз поцеловал невесту, да и то на станции, у телячьего вагона, под вой баб и хныканье ребятишек.

– А что ты предлагаешь, Вакуленко? – спросил Казаринов, наблюдая, как Иванников ловко ломает об коленку сучья и бросает их в ворох, под который Солдаткин положил ветки сушняка, чтобы лучше разгорелись.

– У меня одна и та же песня: нужно подаваться в партизаны. Уже два случая упустили. Хотя бы вчера: ведь звали ребята. По заданию райкома оставлены, половина из них партийные и комсомольцы, а нам все подозрительно, будто нельзя бить немца в его же тылу. Очутись на нашем месте мой батька – с первого же дня начал бы шукать партизан.

Казаринов где-то в душе понимал, что Вакуленко был отчасти прав. Но ему, кадровому командиру, не хотелось расставаться с мыслью о выходе к своим.

– Попробуем, Вакула. Еще один-два броска и… если ничего не получится – двинемся к партизанам. Да, кстати, я все хотел тебя спросить: уж не отец ли вбил тебе в голову эту манию партизанщины?

Вакуленко вскинул на Казаринова озорной взгляд и почесал черную смолистую бороду.

– Угадали, товарищ командир. Последние слова батьки были об этом. Так и сказал: попадешь в плен – беги и ищи партизан. Очутишься в окружении – тоже: если не прорветесь к своим, идите в партизаны…

– Но ведь батька сказал: «если не прорветесь», – перебил Вакуленко Солдаткин. – А мы возьмем – и прорвемся!

– Я-то что, – со вздохом протянул Вакуленко. – Я – как прикажет командир. Он хотел знать мою думку – я ее и выложил.

Костер заполыхал жарко. Сухой валежник, охваченный пламенем, звонко отстреливал в воздух яркие красные угольки.

Глядя на бороду Вакуленко, Григорий провел ладонью по своей бороде. Как на грех, ни у кого не было даже осколка зеркала.

Первую часть приказа – обстрел вражеского аэродрома – группа Осинина выполнила, сверх ожидания, успешно. А вот соединиться с остатками полка группе Казаринова не удалось. Прибыв на условленное место сосредоточения – на восточную опушку леса, что в двух километрах севернее Высочан, – они обнаружили, что по пути к деревне остатки полка подверглись сильной бомбежке и артобстрелу противника. А на другой день полк попал в мощные танковые клещи резервного танкового корпуса врага, идущего на подкрепление группы армий «Центр», и был до такой степени обескровлен и измотан, что изменил свой прежний маршрут выхода из окружения и двинулся по направлению к Орше. Об этом Григорий узнал от раненого сержанта из взвода управления. Его приютил в Высочанах колхозный сторож, изба которого стояла на самом краю деревни.

Горстка бойцов Казаринова, потеряв всякую надежду соединиться с полком, решила переходить линию фронта самостоятельно. Шли ночью, шли днем. Шли, когда были силы и когда можно было идти, не рискуя попасть под пули врага.

Ночью ориентировались по звездам и, как учили в школе на уроках ботаники, ощупывали кору деревьев: с той стороны, где рос мох, был север. Левее, под прямым углом к северу, – восток. Вот туда-то и держал путь отряд Казаринова.

Чтобы не потерять счета дням и числам, Григорий аккуратно вел дневник, в котором каждый вечер, перед заходом солнца, кратко отмечал события прожитого дня и на глазок вычерчивал маршрут движения, привязывая его к большакам, к проселочным дорогам, к деревням и селам.

Днем главным и, пожалуй, единственным компасом движения было солнце. Утром оно светило в глаза, в обед – с правой стороны, вечером, бросая под ноги длинные тени, слабо грело усталые спины.

Последнюю неделю днем передвигались редко: все дороги были забиты автомашинами, идущими к линии фронта, танками, тракторами-тягачами, летучими разъездами мотоциклистов, бронетранспортеров с ордами гитлеровских молодчиков…

Сколько раз, пытаясь сориентироваться на местности, группа Казаринова выходила на дороги, но, врасплох застигнутая немецкими разъездами, отстреливалась и уходила в непролазные топи болот. Немцы туда заходить боялись. Чтобы не выдать себя и не вызвать на отряд прицельный огонь, не раз приходилось бойцам Казаринова часами лежать между высоких зыбких кочек, отдав себя на съедение прожорливым комарам. Лица у всех распухли, обросли щетиной, обмундирование настолько оборвалось и залоснилось от грязи, что порой Григорию казалось, что он выводит из окружения не группу бойцов, а шайку оборванцев.

Вши появились неожиданно и сразу у всех. Григорий долго ломал голову – откуда бы им взяться, ведь всего неделю назад ни у кого не было. С местными жителями не общались. Недоумение командира рассеял Иванников.

– Вошь родится не от вши, товарищ лейтенант, – рассеянно ответил Иванников, держа над костром рубаху, которую только что выстирал в вонючем болотце.

– А от кого же? – спросил Казаринов и пристально посмотрел на Иванникова, ожидая, что тот сейчас обязательно ввернет или озорную шутку, чтобы оживить помрачневших бойцов, или пустит незлобную подковырку по адресу командира.

– Моя покойная бабка говорила – у вши три матери: одну зовут Забота, другую кличут Беда, а третью матушку испокон веков величали Бедностью. А наших рожали сразу все три. Вот они и дерутся между собой, потому и злые. И, вы заметили, все норовят перебежать к Солдаткину. А почему? Да потому, что кровь у него калужская, самая сладкая. От моей, сибирской, они дохнут сразу.

Казаринов с грустью глядел на пляшущие язычки пламени и думал: «И откуда такая душевная силища у этого простого деревенского парня? Ведь только вчера он чудом уцелел в придорожном кювете. Притворился мертвым, пролежал в нем без движения полдня до самой темноты. Немцы дали по нему несколько очередей, сочли убитым и поленились проверить. А сегодня он уже находит силы для шутки-прибаутки».

– Ты в бабку пошел, Иванников, такой же мудрый, – сказал Казаринов.

Молчавший до сих пор Солдаткин не мог оставить без ответа подначку Иванникова. Лежал и думал: как бы поязвительнее да позабористее поддеть друга. Он приподнялся на локтях и проговорил:

– В наших местах, товарищ лейтенант, таких мудрецов называют трепачами, а на Тамбовщине – балаболками.

Иванников, ладонью заслоняя от огня лицо, сделал вид, что не слышал слов Солдаткина, и продолжал сушить над костром рубашку.

– А ведь я, по правде сказать, настоящего-то леса раньше и не видал, товарищ лейтенант. Не думал и не гадал, что он будет для нас дороже родной матери. Что бы мы сейчас делали, если бы не он? – Иванников высоко поднял голову, вглядываясь в голубые просветы меж высоких крон берез.

– А ты что это вдруг о лесе заговорил? – спросил Казаринов, наблюдая за лицом Иванникова, на котором трепетала готовность не остаться в долгу у Солдаткина.

– Да так, просто вспомнил. Вот идем мы по этому лесу уже несколько дней, и кажется, что нет ему конца и края. И представьте себе: за всю дорогу нам встретился всего-навсего один пенек.

– Это где? – вмешался в разговор сержант-связист Плужников. Он поражал Григория своим удивительным терпением и выдержкой: за шесть недель мучительных блужданий по лесам и болотам Плужников ни разу не огрызнулся, не взроптал, не усомнился в правильности пути. Все команды Казаринова выполнял незамедлительно, четко и с таким усердием, словно находился на плацу во время учений.

– Да рядом с тобой лежит. Причем не просто пенек, а пенек с глазами.

Хохот Вакуленко прозвучал зычно, отдаваясь эхом в березовом подлеске.

– У тебя, Иванников, язык как бритва, взял бы да побрил всех, – проворчал Вакуленко. Он видел, как пыжится у костра покрасневший Солдаткин, ломая голову над тем, как бы наповал сразить Иванникова одним-двумя словами.

Два закопченных черных котелка, доверху набитых грибами, закипали.

– Эх, сейчас бы горстку соли! Мизинец с левой руки отдал бы, – вздохнул Вакуленко и принялся помешивать ложкой в котелке.

За тихими всплесками вымученных шуток и подначек, которые с горем пополам скрашивали тяжкую жизнь окруженцев, постоянно в душе каждого трепетал затаенный страх попасть в плен.

Несоленое грибное хлебово ели сосредоточенно-молча, разделившись по три человека на котелок. Всех жадней на еду был самый маленький из группы – шустрый и верткий татарчонок Альмень Хусаинов. Иногда он забывался и, пока неторопливый Вакуленко дул на горячую ложку с супом, успевал слазить в котелок своей ложкой два раза. В таких случаях сержант Плужников давал ему знать, чтоб снизил скорость. Альмень виновато махал ложкой и делал паузу.

– Давай, давай, Альмень, ты молодой, тебе положено за обедом молотить так, чтоб ложка мелькала, – подбадривал его добрый по натуре и не жадный на еду Вакуленко, и татарчонок, сверкнув белыми зубами, снова начинал усиленно работать ложкой.

После обеда Казаринов приказал Иванникову и Вакуленко разведать опушку леса, неподалеку от которой он видел утром стадо коров и овец.

– Нужно обязательно встретиться с пастухом. Вопросы прежние: есть ли в деревне немцы? много ли их? далеко ли до линии фронта? где лучше всего и безопаснее до нее добраться? Ну а если раздобудем горсть самосада или махорки, сделаем по нескольку царских затяжек.

– А если в деревне немцы и нас заметят, когда мы будем подходить к стаду? – спросил Вакуленко.

– Пастуха нужно заманить в кусты. А вот как – надо подумать, – хмуро проговорил Казаринов.

После короткого совещания слово взял Альмень, до сих пор не принимавший участия в «военном совете» группы: обсуждался вопрос, который требовал не единоличного приказа командира, а детального, по выражению Иванникова, «обмозговывания».

– Кричать нильзя, пастух стадо ни бросит, ни пойдет к нам в лис, – неожиданно для всех запальчиво заговорил татарчонок. – Я знаю пастух, я сам два года пас овис и коров.

– А как же его заманить в лес, Альмень? Подскажи. Если твой вариант «военный совет» одобрит – получишь премиальные, на две закрутки махорки больше, чем всем нам.

– Защим дилить шкур ниубитый мидвидь, товарищ лейтенант? Я и без махорки заманю пастух в лис, – уверил товарищей Альмень, и всех его уверенность поразила.

– Как же ты его заманишь? – удивился Казаринов.

– Поймаю маленький ягненок, за ухом больно кнопка делаю, он кричит, к ягненок бижит овса-матка, вси овсы волнуются, бигут в лис, пастух тоже бижит в лис… Мы его в кустах бирем плин и спрашиваем про нимцев…

– Альмень, ты гений! – воскликнул Казаринов. – Если ты это сделаешь – считай, все мы у тебя в долгу.

С Альменем пошли двое: Казаринов и Иванников. Острым тесаком Иванникова Альмень вырезал тонкую длинную осинку, к вершинке ее привязал веревкой рогатину крючком к себе и, отыскав глазами большой подберезовик, лег на живот. Затаив дыхание, он ловко подвел к ножке гриба крючок рогатины. Казаринов и Иванников невольно залюбовались его ловкими движениями.

До опушки леса было не больше двух километров. Пока дошли до нее – несколько раз останавливались, чутко прислушиваясь к звукам, доносившимся слева и впереди. Слева, на востоке, где-то невдалеке, по расчетам Казаринова, должна была проходить линия фронта. Два последних дня грохот артиллерийской канонады, то нарастая, то ненадолго смолкая, постепенно усиливался по мере продвижения группы Казаринова на восток. Впереди слышался отдаленный гул не то тракторов-тягачей, не то танков.

В кустах, за которыми начиналась поляна, все трое остановились. Сколько раз все эти недели мытарств выручал полевой бинокль Казаринова, который дал ему начальник штаба полка, когда отправлял корректировать огонь батарей Осинина по витебскому аэродрому!..

Казаринов поднес к глазам бинокль – и стадо сразу же приблизилось на расстояние длинного пастушьего кнута. Он даже отшатнулся, когда навел бинокль на пастуха. Повернув голову в сторону леса, тот почему-то зорко вглядывался в густые кусты ольшаника, в которых надежно замаскировался Казаринов. Пастух его не видел, Григорий знал это, но все равно неприятно было ощущать на себе тревожный взгляд человека, который, опершись на посох, смотрел в лес, прямо на те кусты, в которых спрятался Григорий.

Километрах в двух от стада, на пологом холме, протянулись вдоль большака деревянные домишки, крытые почерневшей щепой и подернутыми зеленым мхом досками. Несколько домов в центре деревни были сожжены, и на их месте замершими аистами тянули в небо свои длинные трубы русские печи. У кирпичного домика, на взгорке, стояло несколько грузовых автомашин. Временами по улице сновали немецкие солдаты. Жителей деревни не было видно.

А Альмень делал свое дело. Надев на голову чалму, сплетенную из травы и ветвей ольшаника, он, как юркая, гибкая ящерица, проворно выполз из-за кустов, толкая перед собой тонкую длинную осинку с крюком на конце. Он полз к овцам, которые, отбившись от коров, табунком паслись с ягнятами у самой опушки.

Пока Казаринов рассматривал в бинокль деревню, занятую немцами, Альмень успел сделать свое дело. Григорий повернулся и хотел было сообщить спрятавшемуся в кустах Иванникову, что в деревне немцы, что нужно действовать осторожно, как из-за кустиков справа раздалось резкое и жалобное блеяние ягненка. Оно чем-то очень напоминало плач испуганного младенца.

Как и предсказывал Альмень, в стаде сразу же забегали, заволновались овцы. А одна из них, крупная черная овца – это была, очевидно, мать ягненка, – стремглав кинулась в кусты, где Альмень делал «больно кнопка за ухом» бедного ягненка. Насторожился и пастух. Он повернулся к лесу, сторожко прислушиваясь к блеянию ягненка. Хусаинов был уже в кустах ольшаника, рядом с Григорием и Иванниковым. На руках у него трепыхался ягненок.

Завидев людей, пленивших ее дитя, овца заметалась в кустах. В ее блеянии было столько тревоги и боли, что Казаринов чуть не приказал Альменю выпустить ягненка. Но было уже поздно. Пастух, очевидно решив, что на ягненка напала бродячая собака, старческой трусцой направился к кустам, где металась большая черная овца.

Дальше все было так, как и предполагал Альмень. Казаринов и Иванников вышли из кустов и отрезали старику путь к стаду.

Пастуху было далеко за шестьдесят. Он даже не вздрогнул, не отступил в испуге ни назад, ни в сторону, когда услышал за своей спиной отрывистый окрик Казаринова «Стой!».

Выражение горького упрека на лице старика, когда он повернулся назад, сразу обезоружило Казаринова.

– Отец!.. Не бойся, свои… – Подняв руку, Григорий пытался успокоить пастуха. – Мы окруженцы. Пробираемся к своим. Выпусти ягненка! – кивнул он Альменю.

Приказание командира Альмень выполнил с неохотой. Он даже горько вздохнул, опуская на землю крохотного пленника.

Очутившись на воле, ягненок со всех ног кинулся к стаду, высоко вскидывая задние ноги. Следом за ним еле поспевала его мать.

Пастух из-под ладони поглядел в сторону деревни и зашел поглубже в кусты.

– Чего нужно, говорите скорее, в деревне немцы, могут заметить, что бросил стадо. Оно у них на учете. Ждут машин для отправки в Германию.

– Отец, мы второй месяц не можем выйти к своим. Помоги. Посоветуй. Далеко ли до линии фронта? – Григорий засыпал пастуха вопросами.

– До линии фронта верст десять – двенадцать, не боле. Немцы остановились на реке Вопь и на Днепре. Так что если пойдете с умом, к утру выйдете к своим, – в мрачной задумчивости ответил пастух, поглаживая седую бороду. – Только идите прямо на восток, култымовскими болотами. Немец болот боится. Да смотрите – сами не утоните. Там есть гиблые топи! Как засосет – крышка. Но такого пути будет мало. Около версты, не боле… Запаситесь жердями.

– Это зачем? – Григорий старался запомнить каждое слово старика.

– Чтобы не провалиться. Без жердин не выберетесь. Где как: где ползком, где на четвереньках, где катком… Только жерди из рук не выпускайте. Да глаза берегите. В старой осоке попадаются колючки.

– А за култымовской топью что?

– Она выведет вас прямо к правому берегу Вопи. По левую сторону стоят наши, по правую – немцы. Вот тут-то ухо востро держите. Речка неглубокая, ее можно перейти вброд, но в ней есть омута. Выбирать надо. Жерди и тут не бросайте. Выбирайте посуше, полегче. Сухостоя в лесу много.

– А это точно, что линия фронта проходит по реке Вопь? – От упоминания о близости линии фронта в груди Григория тревожно и часто забилось сердце. «Завтра утром мы можем оказаться среди своих!..»

– Если б не знал, не говорил бы. Вчера были наши ребята с той стороны Вопи. Разведчики. Сказывали, что фронт остановился надежно. Говорят, скоро погонят немца назад. Они сюда ходят тем же путем, через култымовское болото.

– И эту топь проходят?

– По-другому нельзя. Я эти места на животе облазил в Гражданскую, когда партизанил. Так что слушай и мотай на ус, лейтенант. А если встренутся наши разведчики, они сегодня к вечеру должны подойти, куда мы договорились, то скажите им, что стадо немцы угоняют в Германию, что больше дед Гаврила не пастух. А ежели мне не удастся с ними самому повидаться, то ответ мой они найдут в дупле осины, у двух рыжих муравейников. Запомнишь? В дупле осины, у двух рыжих муравейников. Они это место знают.

– Запомню, отец… Запомню слово в слово. Только какие они из себя, эти разведчики? Из какого рода войск? – Григорий взглянул на Иванникова: – Ты тоже запоминай. Мало ли что со мной может случиться…

– Род их войска я не спрашивал. Да и ни к чему мне это. Они уже три раза здесь были. Ребята – огонь! Одного, старшого, рыжеватого, с наколками на руках, зовут Степаном. Золотой зуб у него. Роста высокого. Остальные четверо роста небольшого, но все ребята подбористые, молодые. Вчера ночью они в нашей деревне такого «языка» взяли, что немцы и сейчас как сбесились, никак не могут понять: куда пропал полковник. Весь вечер со своими дружками пил водку и жрал жареных кур, а как пошел средь ночи до ветру, так и не вернулся. Пудов шесть тянет, не меньше. Своими глазами позавчера видал этого полковника. Вот только как они его протащили через култымовскую топь – ума не приложу.

От волнения Григория зазнобило.

Отвечая на вопросы Григория, дед Гаврила время от времени бросал из-за кустов настороженный взгляд на мирно пасущееся стадо.

– Как вас по батюшке величать? – спросил Казаринов и достал из нагрудного кармана красивый наборный мундштук.

– Добрые люди величали Тарасычем. – Пастух достал кисет. – Поди, без курева?

Казаринов протянул пастуху мундштук.

– Возьмите, Гаврила Тарасович. На память. Если прорвемся к своим – век вас не забудем.

– Спасибо, сынок. Мундштук оставь у себя. Мне, старику, из него курить негоже, больно нарядный. А вот табачку на дорожку я вам дам. Да посидите в кустах, подождите, я словлю пожирнее барашка, а то не хватит у вас силенок пробиться через култымовскую топь. В ее чреве в гражданскую полегла не одна рота красных бойцов. Засосала она и в это лето не одну буйную головушку.

– Барашка не нужно, отец. Немцы, поди, их сосчитали. Могут наказать вас… – начал было отговариваться Казаринов, но пастух оборвал его:

– Дают – бери, бьют – беги. Все равно не сегодня – так завтра все пойдут на немецкую колбасу.

Доводы пастуха были убедительны, и потому Казаринов не стал больше возражать. Последний раз он и его бойцы ели мясо больше месяца назад. Да и то это были старые консервы.

– Соли дам пару щепоток. У меня там в сумке есть немного. Таскаю с собой на всякий случай. Сын у меня перед самой войной у границы служил, в танкистах, старший лейтенант… Вот и гляжу – может, и он вот так же, как вы, где-нибудь сейчас, горемыка, через леса и топи к своим пробирается. – Пастух достал из кармана большой холщовый платок, громко высморкался, вздохнул и высыпал в ладонь Казаринова почти все содержимое кисета, оставив себе на две-три закрутки.

Пока старик ходил за солью, которая хранилась у него в кожаном мешке, Казаринов и Иванников успели свернуть здоровенные самокрутки и сделать по нескольку затяжек, от которых в голове поплыла приятная кружевная зыбь. Не курили уже несколько дней.

– Альмень, курни хоть разок, не пожалеешь. – Иванников протянул татарчонку горящую цигарку. – Сроду такого больше не попробуешь.

– Моя не курит, – закачал головой Альмень, поглядывая на овец, пасущихся в кустах почти у самой опушки леса. – Моя сейчас мал-мал ловит барашку, а ты скорей бери соль.

– А кто резать будет? – спросил Григорий.

Альмень укоряюще хохотнул и махнул рукой:

– Я их ризал столько, товарищ лейтенант, сколько у Солдаткин на лице веснушка.

Поймать барашка старику помог Альмень, причем сделал он это с завидным проворством.

Прощаясь со стариком, Казаринов все-таки заставил его взять на память мундштук.

– Самому не пригодится – подарите сыну.

Больше всего Казаринов боялся, что, очутившись в руках Альменя, барашек поднимет такой истошный крик, что взволнуется все овечье стадо и часть его последует за ним. Но этого не случилось. На руках Альменя барашек вел себя по-наивному доверчиво и спокойно. Овцы даже не заметили исчезновения своего несмышленыша-потомка и продолжали мирно щипать траву.

Перед тем как углубиться в лес, Казаринов еще раз вскинул к глазам бинокль и навел его на полусожженную деревню. К трем машинам, стоявшим посреди улицы у кирпичного дома, подъехали шесть грузовиков с высокими надстроенными бортами из неструганых досок. В кузове первой машины сидели четыре солдата с автоматами. «Приехали за колхозным стадом», – подумал Казаринов и, на прощание помахав старику рукой, первым двинулся в глубь леса, где остались ждать товарищей Солдаткин, Вакуленко и Плужников.

Глава XVI

Последние сто метров култымовской топи чуть не стоили жизни группе Казаринова. Зыбкая трясина болота поросла застарелой осокой, ленточные тонкие стебли которой были острее бритвы. На бурых плесах лопались пузыри, изрыгая гнилостные запахи сероводородных газов. От прелых удушливых запахов дышать становилось все труднее и труднее. С ног до головы перепачканные в черной торфяной грязи, бойцы походили на чертей. Иссеченные осокой лица кровоточили. Болотная жижа лезла в дула винтовок и автоматов, просачивалась в затворы… А остановиться, лечь – значило погибнуть. Сухие валежины хотя были лишней тяжестью, но если б не они, то вряд ли удалось бы без них преодолеть последний болотный километр.

Положив подбородок на скрещенные руки, Солдаткин лежал на животе. Грудью опираясь на жердь, он, подобно рыбе, выброшенной на берег, раскрыл рот и часто дышал. По его грязному опухшему лицу ручьями стекал пот.

– Что, плохо? – спросил Казаринов, ползший следом за Солдаткиным.

– Сил больше нет, товарищ лейтенант… Сердце останавливается… В голове не то туман, не то черт знает что, – тяжело дыша, проговорил Солдаткин.

– Отдохни немного, Никола, – и поползем дальше. Осталось ведь всего ничего. Видишь – кусты начинаются. Там кончается топь, там встанем на ноги.

После короткой передышки поползли дальше.

Первым из топи выбрался Иванников. Следом за ним встал на ноги Альмень. На самом краю болота Вакуленко заспешил, норовя поскорее выбраться из трясины, и чуть было не утопил трофейный автомат. Весь тяжелый переход через опасное место сержант Плужников молчал. Заговорил лишь тогда, когда дополз до затвердевшего травяного наста, поросшего зеленым мхом, в котором розовела еще не созревшая клюква.

…И вот все шестеро поднялись на трясущиеся в коленях ноги. Стояли и молчали, тяжело дыша и глядя назад, в сторону топи, которая отняла столько сил и столько раз леденила души смятением и страхом перед гибелью в бездонной пучине.

Казаринов почувствовал, что наступили минуты, когда все решит приказ командира. Голосом, в котором прозвучала уверенность в себе и в людях, вверивших ему свою судьбу, он скомандовал:

– Привести в порядок оружие! Всем почистить одежду и умыться! Таких чертей, как мы, чего доброго, свои примут за немцев и обстреляют.

Вакуленко сел на шаткую кочку, посмотрел из-под ладони на солнце, садившееся за лесом, и принялся выливать из сапог вонючую болотную жижу. Иванников открутил крышку масленки, где у него в одном отделении хранился самосад, который дал им на дорогу пастух, а в другом – обрезанные на одну треть спички и обломок спичечного коробка с серой. Свернутую по величине закрутки газету он достал из клеенки, которую хранил в нагрудном кармане гимнастерки вместе с красноармейской книжкой и комсомольским билетом.

Самокрутку сворачивал неторопливо, будто священнодействовал. Блаженно затянувшись крепким самосадом, Иванников посмотрел на Солдаткина, и в глазах его засверкало озорство.

– Ты чего, Иванников? – спросил Вакуленко, который догадывался, что в голове Иванникова созревает очередная подначка. – Что-то вспомнил? По глазам вижу.

– Хватит точить балясы! – строго сказал Казаринов. – Приготовиться всем к последнему броску! Протереть затворы и патроны, проверить гранаты. Через тридцать минут двинемся. Первыми пойдут Иванников и Альмень, за ними – Плужников, Солдаткин и Вакуленко. Последним пойду я.

Через полчаса, отдышавшись, сбив с себя ошметки грязи, все шестеро умылись в крохотном плесике болота и двинулись по направлению к реке. Слева и справа слышались глухие залпы орудий и разрывы снарядов. По звукам, доносившимся справа, Казаринов понял, что стреляют на левом берегу реки в сторону правого берега. Причем через две-три секунды после каждого орудийного залпа, доносившегося спереди, слышался более глухой разрыв справа и сзади. «Бьют наши пушки. Ведут методический, по площадям», – подумал Казаринов, и это еще больше утвердило его в мысли, что старик пастух был прав и линия фронта находится где-то близко.

Клонившееся к закату солнце лишь кое-где освещало вершинки высокого ольшаника. Над болотом сгущались сумерки. Казаринов остановил бойцов. Решил сделать последние наставления. Но не успел он собрать их в круг, как впереди послышались странные звуки. Через минуту до слуха всех шестерых донесся звук, похожий на громкое чиханье. Бойцы быстро залегли, приготовив оружие к бою.

Вакуленко лежал с гранатой на боевом взводе и, чуть подавшись назад, уже занес было руку, готовый по первому знаку командира метнуть ее туда, откуда только что донеслись звуки. Сильный и длиннорукий, Вакуленко метал гранату дальше всех. В этом Казаринов убедился две недели назад, когда группа наткнулась на разъезд немецких мотоциклистов, свернувших с большака на лесную дорогу: только граната Вакуленко долетела до цели. Остальные разорвались, не причинив фашистам вреда. Именно она, граната Вакуленко, спасла маленький отряд Казаринова. После этой стычки Григорий приказал беречь гранаты на самый последний, безвыходный случай.

Мысль Казаринова работала четко. «Если это засада немцев и они нас заметили, то чего бы им выжидать? Самый раз обстрелять нас, забросать гранатами и загнать всех в гиблую топь… А если наши, то чего они расчихались? Простудились? И вообще, что они здесь делают? Днем перейти реку невозможно, она просматривается немцами. Пастух особо напомнил об этом».

Казаринов оглядел залегших между кочками бойцов, которые, беззвучно дослав патроны в патронники, впились глазами в кусты ольшаника.

За кустами снова послышались возня и сдавленный стон. Среди непонятных звуков чуткое ухо Казаринова уловило слова, которые заставили сжаться его сердце.

– Не шевелись, подлюга!.. – прозвучал в кустах простуженный голос.

Пригнувшись, Казаринов неслышно зашел за густые кусты буйного ольшаника и поднес к глазам бинокль. За кустами, откуда только что донеслись чиханье и слова угрозы, послышалось щелканье винтовочного затвора. Найдя просвет в кустах ольшаника, Казаринов навел бинокль туда, откуда доносились звуки. И вдруг… Казаринов даже подался всем телом вперед: в перекрестие бинокля он увидел большую руку, на кисти которой были выколоты три буквы: «Рая». Григорию показалось, что протяни он перед собой руку – и без труда достанет эту покрытую рыжими волосами кисть, на которой чуть выше трех букв был выколот якорь с цепями в лучах восходящего солнца. На четырех пальцах были вытатуированы цифры «1921». Но вот рыжая рука исчезла из поля зрения, и до слуха Казаринова отчетливо донеслась приглушенно-надрывная угроза:

– Замри, курва, а то укокошу!

Григорий вскинул руку и сделал своим бойцам знак, чтоб те следили за ним и ждали команды.

В кустах вначале затихло, но потом снова послышались звуки, похожие на возню борющихся людей.

Казаринов дал Альменю знак, чтоб тот обошел кусты стороной и разведал – кто находится впереди группы.

Не прошло и трех минут, как Альмень вынырнул из-за кустов справа, откуда Казаринов его никак не ожидал, и пригибаясь подбежал к лейтенанту.

– Наши, товарищ лейтенант. Пять щиловик, «язык» тащат… Толстый нимис… Пуза вот такой. – Альмень вытянул перед животом руки. – Из рот торщит тряпка… Рука связан веревка…

Сомнений больше не оставалось. Это были наши разведчики, о которых вчера говорил пастух. Возникала новая трудность: как бы разведчики не приняли группу Казаринова за немецкую погоню и не открыли стрельбу. В нервной неразберихе и суматохе все сомнения нередко решает автоматная очередь.

Разведчиков и группу Казаринова разделяли какие-то сорок – пятьдесят метров. Расстояние вполне доступное для прицельной стрельбы из личного оружия и броска гранаты.

Стараясь быть незамеченным, Казаринов отошел в сторону от бойцов и, присев на корточки, крикнул в сторону разведчиков:

– Братцы!.. Не стреляйте!.. Свои! Выходим из окружения!..

Из-за кустов послышался тот же самый хрипловатый голос, что уже дважды доносился до слуха Григория:

– Пусть старший выйдет на полянку! Потолкуем.

– Пусть выходит один и от вас! – громко откликнулся Казаринов.

Из-за кустов, с автоматом на изготовку, вышел, весь в болотной грязи, невысокого роста сержант с эмблемами бронетанковых войск в петлицах и в кожаном шлеме танкиста. Навстречу ему вышел Казаринов. Это русское курносое лицо Григорий мог бы отличить из тысячи лиц разных национальностей мира. Григорию хотелось броситься ему на шею, прижать к груди, но ситуация не позволяла. Когда между ним и сержантом, идущим навстречу ему с наведенным на него автоматом, осталось всего пять-шесть шагов, Казаринов сказал:

– Опусти автомат, сержант, неужели своих не узнаешь?

Сержант отвел в сторону автомат и остановился. Не дойдя до сержанта двух шагов, остановился и Казаринов.

– А где Степан?

Сержант кивнул в сторону кустов:

– Там.

– Веди меня к нему. – Казаринов говорил нарочно громко, так, чтобы его слышали разведчики в кустах ольшаника.

Навстречу Казаринову из-за кустов вышел высокий детина с татуировкой на руке.

– Здорово, Степан. – Казаринов протянул разведчику руку, но тот не торопился с ответным пожатием.

– Что-то я не узнаю вас, лейтенант, – насторожился разведчик, пристально вглядываясь в лицо Казаринова.

– Привет тебе от пастуха Гаврилы. Не сегодня-завтра его стадо угонят в Германию.

Убедившись, что перед ним свои, Степан протянул Григорию руку.

– А мы такого «языка» сработали, что сами не рады. Второй день волочем гада. Если я из-за этого борова не наживу себе грыжи, это будет чудо. – Степан смачно сплюнул сквозь зубы и бросил взгляд на кусты, за которыми сидели его разведчики. – Этот фрайер как заслышал вас – зенки вытаращил, как прожектора. Подумал – свои идут по следу. Начал, гад, такие коленца выкидывать!.. Ну я его немного закомпасировал. Сейчас очухается и пойдет своими ножками. Где ребята-то? Зови их.

Казаринов повернулся в сторону своих бойцов и рупором сложил ладони:

– Братцы!.. Сюда!.. Свои!..

Как серые перепела, вспорхнувшие из-за травянистых кочек, бежали бойцы Казаринова к кусту, из-за которого вышли четыре разведчика из группы Степана.

Под ногами была земля, значащаяся на языке войны занятой врагом, но уже одно то, что перед окруженцами стояли кадровые бойцы родной Красной армии, вливало в их души столько радости и надежд, что они не смогли сдержать своих чувств и кинулись обнимать разведчиков.

– Обождите раскисать, братва. – Степан поднял руку. – Обниматься и чокаться фляжками со спиртягой будем на том берегу. А сейчас топайте за нами. Делайте то, что будем делать мы. Старший здесь я.

Немецкий полковник, с ног до головы вымазанный в болотной жиже, окончательно пришел в себя, когда к нему подошел Степан и сделал рукой знак встать. Уже зная суровый характер Степана, «язык» поспешно вскочил на ноги и, что-то мыча и кивая головой, всем своим видом выражал готовность идти туда, куда прикажут.

К речке подошли, когда уже совсем стемнело. По-прежнему были слышны редкие залпы артиллерийской перестрелки и глухие разрывы снарядов и мин. Шли молча, зорко вглядываясь в силуэты темных кустов: опасались попасть в трясину плесов. Степан предупредил, что шесты нельзя бросать до самой реки. Впереди и с боковин огонька, ни малейшего признака, что там есть люди, хотя Казаринов знал, что на левом берегу речки, где-то всего в двухстах – трехстах метрах от нее, в блиндажах и окопах сидели свои.

«Языка» поддерживали под руки Степан и разведчик в кожаном шлеме танкиста. Вдруг в самый ответственный момент, когда разведчики с «языком» были уже на середине реки, которую они переходили вброд, слева и справа в небе вспыхнули одна за другой три осветительные ракеты.

Медленно опускаясь на парашютиках, они до ослепительной яркости осветили оба берега реки и равнину, расстилающуюся до темной кромки леса. Казаринов и его бойцы только что успели войти в воду, держа над головой автоматы и винтовки.

– А ну, шевелись!.. – крикнул Степан и, подталкивая немца, почти на руках вынес его на противоположный берег.

Справа и слева затарахтели пулеметные очереди. Трассирующие пули заплясали на темной воде, поднимая фонтанчики всплесков. Пули ложились все ближе и ближе к тому месту, где бойцы Казаринова следом за разведчиками переходили речку.

Последним шел Казаринов. Когда Вакуленко и Иванников выскочили на берег и бросились вперед, по направлению к ближним кустам, где скрылись с «языком» разведчики, Казаринов увидел, как Солдаткин, бежавший рядом с Альменем, вдруг споткнулся, ойкнул и ткнулся носом в траву. Световые линии трассирующих пуль, перекинувшись через речку, теперь приближались к темным кустам. Увидев, что Солдаткин упал, из-за кустов выскочил Иванников. Не обращая внимания на свист пуль, он по-пластунски подполз к другу и взвалил его на плечи.

Рядом с Иванниковым, помогая ему тащить раненого, полз Казаринов.

За кустами находился глубокий окоп переднего наблюдательного пункта полка, в котором кроме разведчиков, только что появившихся с «языком», сидели два бойца и сержант. На коленях у сержанта лежал телефон.

Солдаткин пришел в сознание сразу же, как только его положили на дно окопа. Пуля прошла навылет, чуть ниже правой ключицы.

Из-за ракет, пускаемых немцами на правом берегу речки, было светло как днем.

– Как же так, Николашка? Что же это ты сплоховал? Столько сот километров прошел целехоньким и невредимым, а на своем берегу взял и запнулся… – проговорил Казаринов, которому сержант с НП молча протянул индивидуальный пакет.

– Ничего, товарищ лейтенант, на своей земле, среди своих и умереть не страшно, – чуть слышно проговорил Солдаткин.

Пока Казаринов перевязывал рану, сержант связался по телефону со штабом полка и доложил, что «Степан и его друзья из гостей вернулись и притащили с собой хороший гостинец».

Исчерпав весь запас ранее обусловленной шифровки, сержант некоторое время сопел в трубку, не зная, как бы сообщить в штаб о выходе из окружения группы Казаринова. Потом махнул рукой и громко отчеканил:

– Вместе с «гостинцем» Степан вывел шесть человек из окружения: лейтенанта, сержанта и четырех бойцов. Один из окруженцев тяжело ранен. Какие будут приказания, товарищ ноль-один? – Некоторое время сержант молча держал телефонную трубку у уха и несколько раз повторил «Есть!».

– Что приказал ноль-один? – спросил Степан, поправив на пленном фуражку и слегка ослабив веревку на его руках. В знак благодарности «язык» кивнул головой и что-то промычал.

– Ноль-один приказал срочно доставить «гостинец» в штаб!.. Раненого немедленно отправить в медсанбат!.. Окруженцам вместе с разведчиками прибыть в штаб!..

– Мы не знаем, где медсанбат, – сказал Казаринов Степану.

– Лавров, помоги ребятам! Как сдадите в медсанбат – сразу же всем в штаб.

До блиндажа, где на опушке леса располагался штаб полка, Солдаткина несли попеременно. Нес раненого и Казаринов. А когда нужно было сворачивать к штабу, а тропинка в медсанбат потянулась дальше в лес, Казаринов попрощался с Солдаткиным, пожелал ему скорее выздоравливать. Склонившись над ним, он поцеловал его.

При свете луны Казаринов заметил на глазах раненого слезы.

– Не забывайте меня, товарищ лейтенант… В случае чего… адрес мой вы знаете. У меня ведь дома одна мать. – Солдаткин говорил, а самого душили рыдания. Встретившись взглядом с Альменем, Солдаткин тихо проговорил: – Альмень, наклонись…

Глотая слезы и по-детски всхлипывая, Альмень склонился над Солдаткиным и поцеловал его.

– Не думал я… что вот так… расстанемся…

В медсанбат Солдаткина понесли Иванников и Вакуленко.

Идя по извилистой траншее следом за разведчиками, Казаринов крепился, чтоб не разрыдаться. Слезы застилали глаза. Серп луны, медленно плывущий среди облаков, расплывался, двоился, время от времени его застилало туманом.

Глава XVII

Пока командир полка, начальник разведки и начальник штаба допрашивали пленного, Казаринов, Альмень и сержант Плужников сидели в землянке разведчиков, продымленной махоркой.

– Что, лейтенант, марафон в тысячу верст? – донесся из темного угла землянки чей-то насмешливый басок.

– Считай, что так, – сдержанно ответил Казаринов, поглаживая отросшую бороду.

– Братцы, дайте им хлебнуть по нашей норме – не обедняем, – сказал кто-то из другого угла землянки, и Казаринов увидел, как чья-то рука протянула ему из темноты флягу. Григорий поднес флягу к носу и, ощутив запах водки, возвратил флягу назад.

– Спасибо. Сейчас нельзя. С минуты на минуту меня должен вызвать командир полка. Если возьмет в свой полк, тогда сочту за честь выпить с вами чарку.

– Просись к нам, лейтенант. С разведчиками не пропадешь. У нас недавно командира взвода убило. Степан его замещает временно. Сам-то откуда?

– Я москвич. – Казаринов пытался разглядеть лицо спросившего. Но слабый свет коптилки на ящике из-под патронов не доходил до угла, где на нарах лежал разведчик.

– Ого!.. Вот это здорово!.. Кого-кого, а москвичей у нас пока еще не было! Охота поглядеть – какие они в деле. А что, лейтенант, кроме шуток, – просись.

– Хорошо, подумаю. Главное – как посмотрит на все это командование полка. Ведь я артиллерист.

– Нам и артиллеристы годятся, – поддержал разговор бас, съязвивший насчет тысячеверстного марафона. – И солдат своих, если они умеют на ходу подметки рвать, можешь с собой прихватить. У нас некомплект. Полковой разведчик как бабочка-мотылек. Живет до соприкосновения с горячей лампочкой. Не очень страшно, лейтенант?

Чувствуя, что словоохотливый разведчик заметно навеселе, Казаринов ответил:

– Мои бойцы побывали уже у черта на рогах. Их только что в гроб живыми не клали. Остальное все видали. Годятся?

– О, лейтенант, ты, видать, к тому же и зубастый. А нам такие до зарезу нужны.

– Хватит трепаться попусту. Дай лучше ребятам чего-нибудь пожевать. Им сейчас не до твоих баек, – сказал голос, что предлагал водку, и Казаринов увидел, как опять чья-то большая рука протянула им буханку хлеба.

Сержант Плужников разрезал хлеб на пять равных частей и рядком положил пайки на ящик из-под патронов.

– Комукать будем, товарищ лейтенант? – спросил Альмень, бегая жадным взглядом по порциям хлеба.

– Обойдемся без комукания. Бери, какая на тебя глядит, – хмуро сказал Казаринов.

Взгляд Альменя метался от пайки к пайке, отчего его поднятая над ящиком рука дрожала и, плавая в воздухе, не знала, на какую из них опуститься.

Кто-то из разведчиков, наблюдая из темного угла землянки за дележкой хлеба, зычно хохотнул:

– Во дает!.. С голодухи аж в дрожь вдарило.

Чей-то тоненький голос, который до сих пор молчал, дал о себе знать:

– Настоящего солдата видно, как он хлеб делит. Братцы, ловите! – И проворный как ящерица Альмень подхватил брошенную ему из темного угла землянки банку свиной тушенки.

При виде мясных консервов Григорий распорядился:

– Тушенку откроем, когда вернутся Иванников и Вакула.

Альмень выбрал пайку, самую дальнюю от него. Наверное, предпочел ее остальным потому, что в ней было больше корки.

Иванников и Вакуленко вернулись из медсанбата часа через полтора, когда в штабе закончили допрос пленного полковника и командир полка прислал связного за лейтенантом Казариновым.

– Как Солдаткин? – с тревогой в голосе спросил Казаринов.

– Готовят к операции.

– Он что-нибудь передавал?

– Просил навестить его. Что-то хочет сказать вам. – Иванников не сводил глаз с двух ломтей хлеба, лежавших на ящике из-под патронов.

– Хлеб этот ваш. – Григорий взглядом показал на порции. – Мы свой уже съели. – И, повернувшись к Альменю, исходившему слюной в предвкушении тушенки, приказал: – Давай, Альмень, раскрывай банку!

Свои порции хлеба Иванников и Вакуленко уплели мгновенно. Когда Альмень открыл тушенку, то всем пятерым пришлось есть ее без хлеба.

Измученные за день разведчики спали крепко. В дальнем углу землянки раздавался чей-то могучий храп. Ему вторил жалобный посвист с захлебом.

…Штаб полка от землянки разведчиков находился не более чем в километре. Было видно, что связной командира полка настолько изучил путь в разведроту, что шел смело, как днем, не путая извилин траншей.

– Кто по званию командир? – спросил Казаринов.

– Полковник. Дудоров Петр Лаврентьевич. Не слыхали?

– Нет.

– Его фамилию уже два раза в сводках Совинформбюро упоминали. Так и сказали: воинская часть полковника Дудорова продолжает упорно удерживать оборону и по нескольку раз в день отбивает атаки превосходящих сил противника. Так что вы это учтите, товарищ лейтенант. И еще скажу, но это уже по секрету: если будет предлагать остаться в полку – не отказывайтесь.

– Что значит – отказываться? – удивился Казаринов. Вот уже больше месяца он жил одной-единственной мыслью: скорей бы пробиться к своим и влиться в сражающийся полк.

– А то, что некоторые окруженцы просят пустить их дальше, на восток. Хотят догнать свою часть. А части-то, может быть, уже и в помине нет. А у нас в полку последние две недели большие потери.

Был уже час ночи, когда Казаринов в сопровождении связного вошел в просторную землянку, где размещался штаб стрелкового полка.

Докладывал связной громко и старательно:

– Товарищ полковник, привел по вашему приказанию старшего в группе, что вышла из окружения!

Полковник, не поднимая головы от карты, насмешливо, снизу вверх, посмотрел на вытянувшегося перед ним связного.

– Приводят за уздцы лошадь и на поводке собаку… Командира Красной армии приглашают или вызывают.

– Виноват, товарищ полковник! Вызвал лейтенанта… то есть пригласил лейтенанта…

– Ладно, иди отдохни. За день сегодня ты уже изрядно отмолотил ноги.

Связной козырнул и скрылся в затемненном тупике командирской землянки. Не разуваясь, лег на нары, устланные мятой соломой.

Командиру полка было за сорок. Два ордена Красного Знамени и медаль «XX лет РККА» говорили о том, что какие-то обстоятельства помешали полковнику подняться по лестнице военной иерархии выше и задержали его на полку. Мужество и чувство собственной значимости отпечатались в облике командира полка: в дерзком и пронизывающем взгляде серых глаз, в энергичных поворотах головы, тронутой заметной сединой, в изломах подвижных бровей, над которыми бросался в глаза высокий и чистый лоб с небольшими полуостровками залысин. Темная щетка коротко подстриженных усов как бы завершала портрет человека с твердо сложившейся военной биографией.

Рядом с командиром полка сидел подполковник. Что-то сугубо штатское проступало в его фигуре и облике. Это был начальник штаба. Ероша левой рукой ежик черных волос, подполковник пристально посмотрел на вошедших и продолжал листать исписанный разными чернилами журнал.

Столом в штабной землянке служили два сбитых деревянных борта грузовика, на которых лежала оперативная карта полосы обороны полка и соседей по флангам. Для порядка подполковник, в котором Казаринов сразу угадал начальника штаба, накрыл карту двумя газетами.

«Секретно», – подумал Казаринов и отвел взгляд от карты.

Полковник Дудоров остановил на Казаринове изучающий взгляд и, не дождавшись того, с чего бы, по его мнению, должен был начаться разговор с прибывшим лейтенантом, нервно спросил:

– Что же молчите, лейтенант? Докладывать надо, когда прибываете по вызову старшего начальника.

Вскинув к виску руку, Казаринов четко доложил:

– Товарищ полковник, вышедший из окружения командир батареи второго дивизиона пятьсот шестьдесят пятого артиллерийского полка лейтенант Казаринов прибыл по вашему приказанию!

Полковник устало улыбнулся.

– Садитесь.

Казаринов сел на чурбак у стола. Полковник открыл удостоверение, которое положил перед ним Казаринов, и, внимательно прочитав его, возвратил. – Это хорошо, что сохранили документы. Некоторые этого не сделали, хотя к тому было много причин. Сколько вас вышло?

– Со мной четыре бойца и командир отделения. Один из бойцов тяжело ранен.

– Где список вашей группы?

Заранее зная, что в штабе этот список могут потребовать, Казаринов набросал на клочке бумаги, когда сидел в землянке у разведчиков, фамилии бойцов.

Григорий положил на стол перед полковником список. Тот пробежал его глазами и пододвинул начальнику штаба.

– Все из одного полка?

– Из одного. Бойцы кадровые. Все показали себя с лучшей стороны в боях на Улле и под Витебском.

– Под Витебском?.. А именно?

– В составе сводной группы артполка все принимали участие в артобстреле немецкого аэродрома.

– А вы?

– Я корректировал огонь батареи.

– Так это вы под Витебском дали прикурить немецким асам? Об этом даже в газете писали. Если не ошибаюсь, только одних самолетов уничтожили около сорока.

– Мы газет не видели уже больше месяца, товарищ полковник. – Казаринов почувствовал, как от волнения у него начало дергаться левое веко.

– Когда это было? – спросил полковник.

– В ночь на девятнадцатое июля, между часом и часом тридцатью по московскому времени.

– Сколько вам лет?

– Двадцать четыре.

– А по бороде можно дать все сорок. Да и седеть-то вроде бы рановато.

– Как?.. – Казаринов не понял, о какой седине говорит полковник.

Полковник понял: о своей преждевременной седине молодой лейтенант еще не знает.

– Сам-то откуда? – улыбнулся полковник.

– Из Москвы.

– Так вот, земляк, как говорится, без лишних слов! По приказанию командующего армией мне предоставлено право подчинять себе в зоне обороны моего полка все вышедшие из окружения группы и разрозненные подразделения, а также одиночных бойцов и командиров и пополнять ими понесший большие потери полк. Что на это скажете?

– У меня только одна просьба, товарищ полковник: не разлучайте меня с моими бойцами. Шесть недель, которые мы прожили по ту сторону реки, сроднили нас. Мои ребята пойдут за мной в огонь и в воду.

– Такие бойцы нам нужны, лейтенант. Ваши хлопцы останутся с вами. Теперь у меня к вам просьба.

– Приказывайте. Я готов!..

– В саперной роте три дня назад насчитывалось всего двенадцать человек. А сегодня – и того меньше. Обещают прислать пополнение, но пока… Улита едет, когда-то будет. Вы в пиротехнике что-нибудь смыслите?

– В училище когда-то изучал.

– Не забыли, как ставить мины, разминировать, подводить заряды под фермы мостов, подрывать железнодорожное полотно?

– Думаю, что нет.

– А если что и забыли, напомнит командир роты капитан Павлищев. Он у нас в саперном деле – маг и волшебник. Итак, лейтенант, с завтрашнего дня вы – командир саперного взвода. – Полковник посмотрел на начальника штаба, который успевал сразу делать два дела: внимательно слушать командира и делать записи в журнале боевых действий. – Ваше мнение, Георгий Иванович?

– Если лейтенант сумел вырваться из чертова котла живым-здоровым, с документами, да еще вывести бойцов, то саперным взводом командовать сможет, – ответил начальник штаба, приглаживая ладонью ежик коротких черных волос, которые у него росли низко, спускаясь почти до самых смолянисто-черных бровей. – Думаю, что лейтенанту и его орлам нужно до утра хорошенько выспаться, завтра привести себя в божеский вид, получить обмундирование и включаться в боевую жизнь полка. Где сейчас ваши бойцы?

– В землянке у разведчиков.

– Как они туда попали? – удивился начальник штаба.

– Нас всех забрал к себе… Степан, из разведроты…

– Ну и как он? Впечатляет?

– Более чем впечатляет. Мы были свидетелями, как после култымовских топей Степан вел через речку «языка».

– Степан у нас на вес золота, – сдерживая прорывающийся хохоток, сказал начальник штаба. – Поклялся, что до тех пор не погибнет, пока не притащит живого Гитлера.

– Ну что ж, лейтенант, сегодня спите в землянке у Степана, а завтра – в распоряжение капитана Павлищева. – Полковник протянул Казаринову руку.

Связной, следивший из темного угла землянки за разговором полковника с лейтенантом, не дожидаясь, пока его окликнут, встал с нар и вышел на свет.

– К разведчикам, товарищ полковник?

– К Степану. Да скажи, чтоб накормили.

У выхода из землянки Казаринов остановился.

– Что-то хотели сказать? – спросил командир полка.

– Можно мне сейчас навестить тяжело раненного бойца?

– Сейчас, ночью?.. Может, отложите это на завтра?

– Лучше бы не откладывать.

Полковник бросил взгляд на связного.

– Проводи лейтенанта в медсанбат! И подожди его там. А оттуда – в землянку к Степану.

После промозглой сырости землянки сухая августовская ночь пахнула мягким теплом и нежными запахами душистых трав.

В небе тонким ломтем недозрелого арбуза висел месяц. Вокруг него, поблескивая бледно-золотистыми искорками, в просветах между темными кронами деревьев перемигивались звезды. Дорога шла лесом. Связной шагал, легко помахивая палочкой.

В километре от передовой тишина ночного леса показалась Казаринову какой-то затаившейся, ненатуральной. И все-таки дышалось легко, свободно. От встрепенувшейся в траве птахи Казаринов теперь не шарахался в сторону, как все сорок с лишним последних ночей по ту сторону речки, по которой проходила теперь передняя линия фронта.

Чем глубже в лес, тем накатанней была дорога. Кое-где под ногами попадались выбоины. Молодые стройные березки между темными дремучими елями, упирающимися своими разлапистыми ветвями в землю, казались светлыми даже ночью. Кое-где над самой дорогой низко склонялись топкие плети орешника. Несколько раз Казаринов пропускал ветку орешника между пальцами в надежде на ощупь сорвать орех, но, видно, по этой дороге ходили днем, а поэтому вряд ли острый солдатский глаз не разглядел в зеленом лопушистом гнездышке созревший плод.

– Какой адрес вашей части? – спросил Казаринов у связного.

– Почему нашей? Теперь уже и вашей, – ответил связной и дважды повторил адрес полевой почты полка.

– Долго идут письма из дому?

– Смотря где дом. Вот мне, например, из Красноярска письма идут по две недели. А командиру полка из Москвы – всего пять-шесть дней.

– А кто это был в штабе с полковником?

– Начальник штаба, Дроздов, мировой мужик. Только очень рисковый. С утра до вечера в батальонах.

– Ты не обижайся, сержант, что из-за меня тебя ночью гоняют из конца в конец по передовой, – сказал Казаринов, с трудом поспевая за связным.

– Такая у меня служба, – благодушно ответил связной. – Днем высплюсь. Я при артобстреле дрыхну лучше. А когда тихо – мне все дом снится, и почти всегда по-плохому: то мать умерла, то отца убили, то в деревне пожар… А вы полковнику приглянулись, товарищ лейтенант.

– Почему тебе так показалось?

– Уж кого-кого, а полковника-то я знаю, будь спок. С первого дня войны при нем. А командира саперной роты капитана Павлищева недолюбливает…

– Это за что же?

– Трусоват. Правда, два диплома имеет. Не любит ходить, где опасно. А дело свое знает туго. Своих саперов так вымуштровал, что те мину за версту чуют.

– Что ж, это хорошо, – отозвался Казаринов.

– Кто же говорит, что плохо? А вот трусоват… Зато старшина в роте – лучше отца родного. Тоже москвич. Жил на какой-то Собачьей площадке. Есть такая в Москве?

– Есть.

– На этой площадке люди живут?

– Конечно люди.

– А улица под названием Коровий брод в Москве есть? – не унимался связной.

– Есть.

– И какая-то Хавкина Шалаболка тоже есть?

– Хавская Шаболовская, – поправил связного Казаринов.

– Еще хуже… Чуть ли не матерно. Неужели вы в Москве не могли путем назвать свои улицы? Ведь столица же. Разные иностранцы приезжают, да и от своих как-то совестно. Вот у нас в Красноярске…

Что есть хорошего у них в Красноярске, связной сказать не успел. Снаряд, разорвавшийся метрах в пятидесяти справа от дороги, озарив огневым всплеском темень леса, хлестнул воздушной волной Казаринова и связного так, что они упали на землю.

– Ого, здесь тоже стреляют!.. – сказал Казаринов поднимаясь.

– Это он, гад, сон ломает. Боится, чтоб пехота в землянке завтрак не проспала.

Разговор о Москве оборвался сам собой.

– Подходим, лейтенант. Вы только не очень задерживайтесь, а то он, гад, через полчаса начнет такую побудку!.. Лучше ее переждать в землянке, чем в лесу. Я этих шальных снарядов не люблю больше всего. Уж в бою – там не обидно, а так, по-глупому, на дороге, – никакого расчета. Вчера на этой самой дороге нашего почтальона прямым попаданием накрыло. От писем одни клочки остались. А от самого – и не спрашивайте.

– Медсанбат располагается в землянках?

– Здесь у нас все в землянках. Пойдем вначале туда, где делают операции. Вон, видите, – самая большая землянка?

Напрягая зрение, Казаринов с трудом разглядел невысокий длинный бугор, над которым были натянуты на столбах маскировочные сети.

При подходе к землянке их окликнул часовой, стоявший в кустах:

– Стой! Кто идет?!

– «Курок»!

– «Кама», проходи, – прозвучал из темноты ответный пароль, и Казаринов следом за связным прошел мимо часового, лица которого он не разглядел, но по голосу понял, что на посту стоял человек откуда-то с Волги или с Камы – уж больно врастяжку и четко была произнесена буква «о» в слове «проходи».

В тамбуре землянки, куда спустились связной и Казаринов, сразу же ударили в нос запахи карболки, йода и еще каких-то лекарств. Таких землянок Григорий еще не видел: с настоящими дверями из свежих сосновых досок, протесанный бревенчатый пол, бревенчатые стены ошкурены, двускатный потолок из бревен тоже ошкурен.

Справа от двери, у тумбочки, накрытой марлевой салфеткой, сидела девушка в красноармейской форме, с повязкой на рукаве. С потолка, тускло освещая тамбур землянки, свисала лампа «летучая мышь».

– Сюда нельзя, здесь операционная! – отпрянула от тумбочки дежурная.

На припухлых розовых губах девушки трепетала притушенная улыбка. Ей было лет восемнадцать-девятнадцать. Отделившийся локон волнистых русых волос, коснувшись щеки пушистым завитком, еще четче обрисовал ямочку.

– Девушка, я всего на одну минутку, мне только спросить… и передать адрес…

– Я вам не девушка, а боец!.. – сердито сморщив лоб, строго проговорила дежурная. – Что вам нужно?

– Часа три назад к вам доставили раненого бойца Солдаткина, он…

– Кого? – Дежурная открыла журнал, лежавший на тумбочке.

– Солдаткина. Пулевое ранение в спину. Я его командир… Мы сегодня ночью вышли из окружения…

– Его только что прооперировали. Операция прошла нормально.

– Где он сейчас?

– В послеоперационном отсеке.

Из-за бревенчатой стены землянки донесся чей-то сдавленный стон. «Нет, это не Солдаткин, голос не его», – подумал Казаринов.

Григорий попросил у девушки листок бумаги – решил написать записку. Пока она расстегивала свою полевую сумку и вырывала из тетради чистый листок, Казаринов подошел к бревенчатой стене, на которой над умывальником висело зеркало. Григорий даже отшатнулся, увидев свое отражение. На него смотрел незнакомый русобородый человек с большими воспаленными глазами. Свалявшиеся волосы на голове словно кто-то обрызгал известкой.

«Так вот почему полковник сказал о седине. А бойцы молчали, не хотели расстраивать…» – подумал Казаринов.

– Вы просили листок бумаги, товарищ лейтенант. Скорей пишите записку и уходите. У нас посторонним находиться строго запрещено.

Склонившись над тумбочкой, Казаринов написал:

«Николай! Всех нас зачислили в саперную роту стрелкового полка. Наш адрес: полевая почта 2043‑Г. Скорее поправляйся и догоняй нас. Будем вместе бить немецких гадов. Пиши. Сообщи свой тыловой адрес. Обнимаем тебя. Казаринов».

Когда Григорий сворачивал письмо треугольником, то услышал, как в тамбур землянки кто-то вошел из-за бревенчатой перегородки, за которой размещалась операционная палата.

– Почему здесь посторонние люди?! – услышал Казаринов за своей спиной чей-то грудной, до боли знакомый женский голос. Григорий весь сжался. Не шелохнувшись, затаив дыхание, он ждал, когда заговорит женщина, стоявшая за его спиной.

– Лейтенант зашел навестить прооперированного вами бойца, товарищ военврач. Просит передать ему записку, – оправдывалась дежурная.

– Уже второй раз за сегодняшнее дежурство вы нарушаете правила!.. – строго отчитала военврач девушку и хотела сказать еще что-то, но голос ее оборвался.

Казаринов почувствовал, как горячая волна крови прихлынула к горлу, ударила в лицо, потом отступила и накатилась снова. «Неужели она?.. Ее голос…»

Григорий положил на тумбочку треугольник письма и медленно повернулся. Перед ним стояла Галина. В ее расширенных глазах застыл испуг. Журнал, который она взяла с тумбочки, выпал из ее рук.

Глава XVIII

Проплывали над смоленскими лесами и неубранными полями последние журавлиные клинья, роняя на пожарища и на безымянные солдатские могилы кручинную песню прощания. Отщелкали свои звонкие переборы полевые жаворонки и, испуганные войной, тоже улетели на юг. Прогоготали над задымленными пажитями перелетные гуси. Стеклянным узорчатым ледком схватились лужи и плесы. Казалось, все в природе шло своим давно заведенным чередом: жухли травы, забивались в глубокие норы суслики, белки-дуплянки заботились о том, чтобы не оставить голодными бельчат-несмышленышей, готовились к зиме труженики-муравьи, баррикадируя свои дома-стойбища…

Птицы летели на юг, ведомые врожденным инстинктом. С пути их иногда сбивали пожарища и грохот канонады на земле. Но, огибая земные опасности, они снова ложились на свой привычный курс и летели к океанам, для перелета над которыми нужны надежные силы.

Труднее было людям на земле. Их втянули в войну, которой они не ждали и не хотели. Зарывшись в сырые блиндажи-землянки, соединенные друг с другом извилистыми ходами сообщения, люди стояли в обороне и ждали того часа, когда вал войны накатится на передние окопы и будет решаться главный вопрос, во имя которого люди надели шинели, взяли в руки винтовки и поклялись под знаменем стоять до последней капли крови.

Отступающие войска Западного фронта после тяжелых боев оставили Смоленск. В правый берег Днепра врезались колеса вражеских пушек. Печатали свой узорчатый след на земле русской стальные гусеницы немецких танков и вездеходов…

Линия обороны Резервного фронта проходила по Днепру. Четыре армии этого фронта составили второй стратегический эшелон многополосной обороны.

О том, что вторая московская ополченская дивизия, оседлавшая автомагистраль Москва – Минск, находится в центре оперативного построения армии и что этой дивизии суждено принять жесточайший удар авангарда группы армий «Центр», не знали не только бойцы и командиры этой дивизии. Этого пока не могли предполагать и в штабах всех четырех армий Резервного фронта.

Сводки Совинформбюро не приносили радости…

Сдали Киев. В кольце блокады оказался Ленинград. Враг стоит у стен Харькова. Под угрозой Донбасс и Крым…

Учитывая упорство русских и их непоколебимую готовность идти на самопожертвование, фашистское командование продолжало применять свою испытанную наступательную тактику танковых клиньев и клещей. На силу духа обороняющихся была брошена механическая сила наступающих.

Враг принимал в расчет и то обстоятельство, что почти все армии Резервного фронта были сформированы из добровольческих московских дивизий народного ополчения, бойцы которых, исповедуя «коммунистическую религию фанатиков», еще в июле на площадях своих заводов и фабрик, на глазах своих жен и детей, поклялись ценой собственной жизни защитить Отечество.

Фашистское командование в ходе войны еще больше усовершенствовало свою и без того доведенную до механической четкости маневренность наземных войск.

Три полевые армии и три танковые группы, включавшие в себя пятьдесят три полностью укомплектованные пехотные, четырнадцать танковых и восемь моторизованных дивизий, составляли половину сил и боевой техники немецкой армии, сражающейся на восточном фронте.

И вся эта бронированная лавина, ведомая неудержимым фанатизмом уничтожения и чувством расового превосходства, двигалась на столицу Советского государства – Москву. С воздуха эту лавину, оставляющую после себя только кровь, пепелища и людские слезы, поддерживал второй воздушный флот Германии, насчитывающий тысячу боевых самолетов, половина из которых – тяжелые бомбардировщики.

Замысел фашистского командования был предельно прост: в то время когда четыре армии Резервного фронта будут «стоять насмерть» во втором стратегическом эшелоне своей жесткой многополосной обороны, защищая дальние подступы к Москве, немецкие войска, дважды и трижды превосходившие советские войска в людских резервах и технике, частью сил четвертой и девятой полевых армий прикуют советские дивизии Резервного фронта к линии обороны, а тем временем из района Духовщины, что северо-восточнее Смоленска, на Вязьму стремительным прорывом ударит третья танковая группа, а из района Рославля на ту же Вязьму, прорвав линию обороны стрелковых полков, пойдет четвертая танковая группа.

План немецкого командования осуществлялся до скрупулезности точно: шестого октября гигантские бронированные клещи сомкнулись восточнее Вязьмы. Главные силы Западного и Резервного фронтов оказались в окружении.

О том, что их дивизии уже в кольце и что фронт покатился дальше на восток, к Москве, бойцы и командиры полка еще не знали. Только по огненным сполохам над горизонтом и по орудийной канонаде, доносившейся два дня назад справа, где линию обороны в районе Холм-Жирковского держала 13‑я дивизия народного ополчения Ростокинского района Москвы, ополченцы с тревогой догадывались, что немцы обошли их справа и пошли дальше на восток.

Соседом слева стояла ополченская дивизия бауманцев. Дивизия растянулась по левому берегу Днепра до самого Дорогобужа.

Сырая осенняя изморось, блеклой мутью повисшая в воздухе над окопами, пробирала до ломоты в суставах. Команды «Не разводить костров» и «Строжайше соблюдать маскировку» измучили солдат. Только в сырой безокопной землянке они отводили душу и мешали с махорочным дымом проклятия и ругань по адресу тех, кто начал войну.

Рядом с отцом и сыном Богровыми на земляных нарах, устланных волглой соломой, лежал ополченец Кедрин. За два года до войны он закончил философский факультет Московского института философии, литературы и истории и был направлен работать в Институт философии Академии наук. В последние годы Кедрин увлекся теорией относительности Эйнштейна. Был уже, как ему казалось, на пути к оригинальным выводам. Однако внезапная война и тот патриотический порыв, который словно ураганом поднял москвичей и поставил их под ружье в дивизии народного ополчения, подхватили в свои потоки и молодого ученого. Кедрину пришлось чуть ли не поскандалить на медкомиссии с врачом-окулистом, который, ссылаясь на его большую близорукость, хотел вычеркнуть его из списка. Все кончилось тем, что Кедрина определили в штаб батальона писарем. А когда после трудного марша дивизия остановилась на привал и полковой писарь потребовал от Кедрина список ополченцев, выбывших с марша по состоянию здоровья, он нацарапал документ таким почерком, что начальник штаба полка, чертыхаясь, долго не мог успокоиться. Писарская карьера Кедрина на том и кончилась. Он был определен в пулеметную роту. Благо, бицепсы и плечи у философа были такие, что хоть определяй его в молотобойцы. А пулемет «максим» нелегок. Его приходится таскать на плечах.

Среди ополченцев роты Кедрин слыл бойцом выносливым и терпеливым. Отец и сын Богровы уважали его. И несмотря на то что тот из-за своей рассеянности и близорукости в темноте землянки часто путал сапоги и накручивал на ноги чужие портянки (причем почему-то всегда выбирал те, что посуше), Богровы прощали ему эту безобидную странность и отвечали на все шуткой, не роняющей солдатского достоинства Кедрина. Даже сегодня ночью, когда Кедрин ходил до ветра, по рассеянности надел на босые ноги сапоги Богрова-младшего, а возвратись в землянку, нечаянно столкнул с жердочки портянки Богрова-старшего, и они упали в лужу на земляном полу.

Утром, выжимая портянки, Богров-старший беззлобно журил Кедрина, называл его растяпой, которому не воевать, а на огороде ворон пугать… А когда выжал портянки и увидел, что свою неловкость Кедрин переживает глубоко, решил приободрить его шуткой:

– Не горюй, Михалыч! Ты еще себя покажешь! Дай нам только с немцем схлестнуться! Уж тогда-то ты начнешь со своей-то силушкой бросать их через правое и через левое плечо.

Видя, что Кедрин никак не может погасить в душе чувство вины, Богров-младший протянул ему только что раскуренную самокрутку:

– Попробуй, Михалыч, бийская. Аж до копчика продирает.

Кедрин поднялся, с благодарностью принял самокрутку и, сделав глубокую затяжку, снова вытянулся на земляных нарах.

– Чего молчишь? Ай обиделся? – спросил Богров-старший, наблюдая за выражением лица Кедрина, углубленного в свои мысли.

– Нет, не обиделся. Просто вспомнил.

– Москву, поди, вспомнил или опять своего академика?

– Нет, не его. Другое вспомнил. Вчера вечером вы начали рассказывать про своего хозяина, когда в годы молодости были в немецком плену, да не закончили, бомбежка помешала, – напомнил Кедрин. – Пожалуйста, доскажите, Николай Егорович.

– На чем же я остановился?

– На пожаре. На том, как вы вытащили из огня двухлетнего сына хозяина.

– О пожаре потом. Вначале о немецкой точности. – Богров-старший некоторое время молчал, мысленно уносясь в годы далекой молодости, потом неторопливо, словно взвешивая каждое слово, продолжал: – Три года я у них пробатрачил. Обижать особо не обижали, но и радостных дней не видал. Жена хозяина ходила на последних днях, вот-вот должна была родить. А сам, бауер, по каким-то своим не то записям, не то подсчетам распланировал, что фрау Грета должна разрешиться в воскресенье… Заказал праздничный обед, достал из подвалов лучшего вина, вызвал акушерку, с самого утра зажег в зале свечи, а фрау не мычит, не телится. Хозяин аж взъярился от злости. Места себе не находит. А бедняжка Грета, как мне сказала ихняя прислуга, обливается слезами.

– И когда же она родила? – спросил Кедрин.

– Через четыре дня, в четверг… Нарушила все расчеты хозяина. Очень был недоволен.

– Кого родила? Сына или дочь? – донесся из темного угла голос ополченца Зайцева.

– Сына. В этом Грета угодила, а главное – не нарушила планов мужа. Хозяин ждал сына. Над кроватью новорожденного он повесил гобелен с изображением тевтонского рыцаря.

– Это зачем же? – спросил Егор.

– Чтобы рос из него воин, достойный своих славных предков. Честолюбив был хозяин, ой как честолюбив… Сперва у него были законы рыцарства, а потом уж бог.

– Как назвал сына-то? – продолжал расспрашивать Кедрин.

– Францем. В честь австрийского императора Франца Первого, последнего императора Священной Римской империи… Хозяин гордился тем, что дед его состоял у императора Франца Первого офицером по особым поручениям.

– В каком году родился этот Франц? – спросил Кедрин.

– Король?

– Нет, сын вашего хозяина.

– В августе шестнадцатого года… Хороший рос мальчуган. Смышленый и ко мне был очень привязан. Я учил его русскому языку. На лету все схватывал. А фрау Грета аж вся сияла, когда он повторял за мной русские слова. А когда мальчишка забирался ко мне на плечи и пришпоривал грудь своими розовыми пяточками, отец ликовал. Ему казалось, что сын его – истинный тевтонский рыцарь, рыцарь по крови и по рождению.

– Как же они вас отблагодарили за то, что вы вытащили их наследника из огня? Ведь, поди, сами могли погибнуть?

– Фрау Грета отслужила за меня молебен в кирхе. А когда пришел день расставания – все мы возвращались из плена, – она сняла с груди золотую цепочку с медальоном и подарила мне на память. В знак благодарности за мой честный труд. А больше всего за спасение сына.

– Сколько же ему сейчас лет, если он жив?

Словно боясь ошибиться в подсчете, Богров-старший закрыл глаза и некоторое время молчал, беззвучно шевеля губами. Потом ответил:

– Уже двадцать пять.

– Случайно, не твой ли Франц сегодня утром летал на «раме» над нашими окопами? – спросил Егор.

– Все может быть. В их роду все военные: отец, дед, прадед…

В землянке наступила тишина, изредка нарушаемая простудным кашлем ополченца Еськина.

– Товарищ Кедрин, вот вы тоже, когда мы стояли на Ламе, однажды начали рассказывать про физика Эйнштейна и про французского писателя Эмиля Золя. Но так и не досказали – нас, помню, подняли по боевой тревоге.

Это сказал ополченец Кудрявцев. До войны он работал фрезеровщиком на заводе. На Кедрина Кудрявцев смотрел с каким-то особым уважением, доходящим до тайного поклонения. И Кедрин это чувствовал, а порой испытывал даже неловкость оттого, что пожилой человек, который годился ему чуть ли не в отцы, обращался к нему с таким почтением.

– Да, это интересно, – поддержал Кудрявцева Зайцев. – Особенно про Золю.

Все в землянке снова затихли.

– О, санкта симплицытас! – почти продекламировал Кедрин и, вытянувшись на нарах, примиренчески сложил на груди руки.

Богров-старший хотел было спросить, на каком языке Кедрин сказал два этих звучных иностранных слова, в которых, по его расчетам, должно быть заключено что-то очень важное, подытоживающее его мысль, но в эту минуту почти над самой землянкой, где-то совсем у входа, разорвался снаряд такой силы, что все замерли и поднесли к глазам ладони: с потолка посыпались комья земли.

За первым разрывом через равные промежутки времени последовали еще четыре, но эти снаряды легли дальше, а потому их разрывы были глуше, тише.

– Братцы, сапоги в зубы и быть готовыми к бою! – скомандовал Богров-старший и принялся проворно наматывать на ногу портянку.

– Если бауманцы сдадут позиции – быть нам в мешке, – хмуро сказал Барышев.

– Бауманцы не отступят, ребята отчаянные, – сказал Богров-младший.

Убедившись, что артналет кончился, ополченцы один за другим вышли из землянки и заняли боевые ячейки.

Отец и сын Богровы внимательно оглядели свой «максим» и, удостоверившись, что все на своих местах, все замаскировано, поднялись на глиняный выступ в пулеметной ячейке, с которого была хорошо видна равнина перед боевыми позициями полка.

– Не подвели бы бауманцы! Мы-то будем стоять до последнего. – Вглядываясь в сторону шоссе, Богров-старший глубже надвинул на лоб выцветшую пилотку. Егор достал из кармана бинокль, с которым не расставался с первых дней формирования дивизии, и поднес его к глазам.

– Нет, батя, бауманцы не отступят. – Егор грудью навалился на сырой глиняный бруствер.

– А что, ростокинцы хуже бауманцев? А ведь вчера что получилось? Как волной смыло… – Богров-старший бросил косой взгляд на сына. – Чего ты там выглядел, что аж в струнку вытянулся?

– Когда же это кончится? Все идут и идут… Третий день подряд, днем и ночью. Кажется, конца и края нет. И все из разных дивизий, с разных полков.

По шоссе, изрытому оспинами воронок, медленно, с постоянными заторами двигались обозы полуразбитых отступающих частей, санитарные машины с ранеными, за тягачами волочились спаренные прицепы пушек… По обочинам дороги, еле передвигая ногп, с узелками и котомками, вперемежку с солдатами, брели беженцы. Все уходили на восток.

– Чего грудью-то к сырой земле припал? Думаешь, на войне болячки не пристают? – проворчал Богров-старший и кинул сыну охапку пожухлой соломы, которую они ночью натаскали из скирды обмолоченной ржи. – И глядеть в эту дуду нечего, не в театре. Что прикажут – то и будешь делать. – Видя, что сын даже не шелохнулся, словно не расслышал слов отца, Богров-старший уже в сердцах повысил голос: – Кому говорят – слезь! Чего ты, как ячмень, лезешь на веко?! Успеешь еще словить шальную. И не услышишь, как прожужжит суженая-ряженая.

Егор подложил под грудь пук пожухлой соломы, спрятал бинокль, а спускаться в окоп не захотел: там под ногами хлюпала вода. Противно было идти и в прокуренную, душную землянку, где почти на четверть от пола стояла грунтовая вода, а по стенкам плыла опрелая сырость.

Отец протянул сыну кисет. Свернуть самокрутку Егор не успел. Из-за леса, над линией горизонта, по направлению к шоссе, с нарастающим гулом наплывали бомбардировщики. Они шли спокойно, уверенно, словно на учебную стрельбу на полигоне.

– Неужели ударят по беженцам? – сквозь зубы процедил Егор, снова поднося к глазам бинокль.

– В ту войну так не стервенели, – сказал Богров-старший и, пододвинув сыну каску, лежавшую в боковой нише пулеметной ячейки, приказал: – Надень! Не ровен час, полоснут и по нас.

– Это бомбовозы, им сейчас не до нас. – Егор не отрывался от бинокля. – Среди беженцев вижу женщин с грудными детьми. Старики и старушки за руку ведут маленьких.

– Надень, кому говорят!.. – прикрикнул на сына Богров-старший, подсовывая ему под локоть каску.

Отец видел, как намертво сжались кулаки Егора, как на щеках его заходили желваки.

Первые бомбы упали на обочину шоссе, по которой тянулись беженцы. Видно, враг метил в машины и пушки, да не попал. За какую-то минуту над шоссе и над обочиной поднялись несколько десятков черных земляных фонтанов, в которых серыми стертыми силуэтами обозначились поднятые взрывной волной человеческие тела, разбитые телеги, разметанная во все стороны поклажа с обозов…

– Не могу больше смотреть, сердца не хватает. – Егор положил на бруствер бинокль и головой припал на скрещенные руки.

Богров-старший взял бинокль и поднес к глазам. Не сразу дрожащими руками навел он бинокль туда, где рвались бомбы, где на искореженном участке шоссе образовался затор. Первое, что он увидел, – была девочка лет двух-трех. Прижавшись к распластавшейся в пожухлом бурьяне женщине, она что-то говорила ей, трясла за плечи, тянула к себе… По исковерканному криком рту девочки нетрудно было догадаться, что она просила мать подняться. Следующий заход бомбардировщиков оборвал стенания ребенка. Три тяжелые бомбы упали почти рядом с девочкой.

Когда улеглись поднятые взрывом комья черной земли, Богров-старший уже не увидел на обочине дороги ни девочки, ни гнедой лошади в оглоблях повозки, ни самой повозки… Он оторвал от лица бинокль и закрыл глаза. Почувствовав на своем плече руку сына, вздрогнул.

– Пойдем в землянку, отец.

Когда Богровы проходили пулеметную ячейку Барышева, то заметили, что Барышев смотрит на них глазами, в которых стыл ужас от всего того, что происходило там, на шоссе. Стрелять по самолетам нельзя, можно демаскировать позицию.

Навстречу Богровым по траншее бежал связной командира батальона. Придерживая рукой каску, которая была ему явно велика, связной скороговоркой проговорил:

– Приготовиться к отражению танковой атаки!.. Стрелять бронебойными… Под рукой иметь противотанковые гранаты и бутылки со смесью!..

Связной протараторил это механически, как заученную фразу, и кинулся дальше, в изломы траншей, к другим расчетам пулеметной роты, в которой было два противотанковых ружья, двенадцать станковых пулеметов и по одной противотанковой гранате на бойца. Бутылки с зажигательной смесью лежали в каждой индивидуальной ячейке. Но к ним пока относились с опаской: ходили слухи, что в разгар боя люди терялись, неумело обращались с ними и поджигали себя.

Богровы вернулись к своей пулеметной ячейке, заправили ленту, поудобнее расположились и замерли, пристально вглядываясь в равнину, обрамленную низкорослым кустарником, за которым синел лес. Танков ждали из-за этого леса.

– Ну, сынок, наверное, пришел и наш час. В случае чего – держись. Война есть война. В драке волос не жалеют. Да поглядывай за Кедриным. Он как дите малое.

Больше часа пулеметная рота, засев в боевых ячейках, поджидала из-за леса танки. Было приведено в действие все, чем располагал полк и чему научили ополченцев за два с половиной месяца кадровые командиры.

В соседнем батальоне два инженера-ополченца еще в начале августа, когда возводили Можайский рубеж обороны, смастерили самодельный лук-мортиру, при помощи которой можно вести точное прицельное метание бутылок с зажигательной смесью на расстояние пятидесяти – шестидесяти метров. Слух об этой мортире прокатился по всей дивизии. Это новое самодельное оружие ополченцы в шутку окрестили ракетой С.Н.Т. – смерть немецким танкам. Говорили, что сам командующий артиллерией генерал Воронов смотрел эту хитрую выдумку ополченцев и обещал посодействовать в выдаче ее изобретателям патентного свидетельства.

Казалось, что полк, который растянулся линией окопов на три километра, замер, приготовившись к упорной контратаке не на жизнь, а на смерть.

Начал накрапывать дождь. Богров-младший устал держать в руках бинокль. Медленно скользя перекрестием окуляров над линией горизонта, он ждал немецких бомбовозов, после которых, как правило, начиналась артподготовка и танковая атака. Но самолетов и танков пока не было видно.

По вот слева послышался равномерно-вибрирующий вой «рамы». Каждое утро ровно в десять часов она пролетала над передней линией обороны, строго держа курс по изгибам передних окопов. Богров-старший повернул голову на нарастающий звук самолета. То, что он увидел в следующую минуту, заставило его поднести к глазам ладонь. Пристально вглядываясь в силуэт воздушного разведчика «фокке-вульф», он понял: под самолетом кружатся листовки.

– Опять сеет, гад, – выругался Егор.

– А ну, дай на минутку! – Богров-старший взял у сына бинокль и поднес к глазам. – Тот же самый. Ишь, скалится! И опять кулак показывает.

«Рама» приближалась к окопам второй роты со стороны дивизии бауманцев. Такая наглость – средь бела дня летать над окопами на высоте ста метров, грозить кулаком да еще что-то кричать при этом и бросать листовки! Богров-старший подобного не ожидал. Хотелось немедленно открыть огонь по наглецу из всех видов оружия, но имелся приказ не демаскировать позиций дивизии стрельбой по самолетам. А приказ есть приказ.

Плавно перевертываясь в воздухе, листовки, как белые голуби-турманы, медленно спускались к окопам батальона. До земли они долетели, когда «рама» уже миновала расположение стрелкового полка.

И все-таки кто-то из старших командиров дивизии не выдержал и, нарушая свой же приказ, дал команду сбить наглеца. Из багряной опушки рощи, где проходила огневая позиция артиллерийского полка 85‑миллиметровых противотанковых орудий (ранее полк был зенитным), показалось несколько белых дымков. После их появления до окопов стрелкового батальона донеслись звуки орудийных выстрелов.

«Рама» неловко припала на левое крыло и, словно споткнувшись о что-то невидимое, на какое-то мгновение замерла, потом круто пошла вниз, оставляя за собой черный шлейф дыма. Она упала в лес, откуда батальон ждал вражеские танки. Упала в тот самый момент, когда Богров-старший увидел, как в трех шагах от их пулеметной ячейки на траву упала белая листовка и, тут же перевернутая ветерком, легла почти у самого бруствера.

Чтобы достать ее, не нужно было вылезать из ячейки. Богров-младший, изогнувшись, протянул руку и, зажав уголок листовки между пальцами, достал ее. Листовка пахла свежей краской. Первая строчка была напечатана жирным крупным шрифтом. Взгляды отца и сына скрестились на листовке:

«Москвичи-ополченцы!

На вас накатывается смертоносный вал отборных танковых дивизий. Под их гусеницы легла Европа.

Ваше сопротивление бессмысленно. Фюрер и немецкое командование гарантируют вам жизнь, нормальное питание и медицинское обслуживание.

Ваше признание силы и величия Германии будет достойно оценено фюрером и даст вам право после победоносного окончания войны вернуться к своим семьям, в свою родную Москву и другие города и села России.

Будьте благоразумны. Вы стоите перед лицом трагедии, исход которой – в ваших руках.

Командование группы армий “Центр” дает вам на раздумье целую ночь.

Переходите на нашу сторону группами и поодиночке».

– Ну как? – спросил Егор и достал из-за отворота пилотки бычок. Закурил.

Отец не ответил. Скатал из листовки шарик, отковырнул шанцевой лопатой ком глины и зарыл ее. И тоже достал из пилотки большой бычок, прикурил от самокрутки Егора и, словно не было никакой листовки, спокойно сказал:

– Утром, если вынудят, мы им ответим.

В непривычную тишину, повисшую над окопами, вдруг откуда-то с небесной выси пролилось гортанно-трубное курлыканье журавлей. И слышалось Богрову-старшему в этих тревожных журавлиных возгласах предвестие долгих и больших бед, перед которыми нужно выстоять.

Глава XIX

Телефонный звонок полковника Реутова был неожиданным и, как показалось Веригину, преждевременным. Час назад по приказанию генерала Веригина Реутов срочно отправился на левый фланг полосы обороны, где по обеим сторонам автострады Москва – Минск занимали боевые позиции два приданных дивизии полка 85‑миллиметровых зенитных орудий. На эти два артполка у Веригина была большая ставка. Оседлав самое танкоопасное направление полосы обороны – автостраду, зенитчики (тоже по приказу командующего Резервным фронтом приданные дивизии для усиления жесткой обороны) пока не укладывались в заданные темпы инженерно-земляных работ.

Веригин только что собрался лично проверить, как идут работы по подготовке к взрыву шоссейного и железнодорожного мостов, и хотел познакомиться с личным составом подрывной команды, сформированной из саперов резерва Главного Командования. Подрывная команда была придана дивизии два дня назад, хотя задачи ей были поставлены раньше – командованием Резервного фронта.

По пути от подрывников генерал планировал заглянуть к морякам-черноморцам. Вчера вечером командиры обоих дивизионов доложили Веригину, что моряки не хотят переобмундировываться. «Старая песня – умрем в тельняшках, – подумал Веригин, смотря на себя в осколок зеркала, который он вчера аккуратно закрепил между тремя гвоздями, вбитыми в сосновое бревно, служившее косяком дверного проема блиндажа. – Неистребимая традиция. Прет против всех законов маскировки. В тельняшках умирали черноморцы и в русско-турецкой войне. Не на воде, а на суше. На фоне красного суглинка и пепельно-серых меловых отрогов, в черно-белых полосатых тельняшках, в черных бушлатах и черных бескозырках, остроглазым туркам они, наверное, казались зебрами. Лучшей мишени не придумаешь…»

С мыслями о том, с чего он начнет разговор с моряками, генерал закрыл за собой брезентовый полог блиндажа, заменяющий дверь, и шагнул в глубину хода сообщения. В этот момент дежурный связист крикнул ему вдогонку:

– Товарищ генерал, на проводе ноль-три. Важное и срочное сообщение!

Последнюю неделю Веригина раздражали суетливость и нервозность Реутова. Чем ближе наступал час лобовой схватки с врагом, тем заметнее стали сдавать нервы у начальника штаба.

«Хотя, если разобраться, на Ламе оснований для нервозности было больше. Дивизия была вооружена в основном кирками и лопатами, одна винтовка приходилась на троих… А сейчас?.. Чего он мечет икру?» Уже на Вязьме полки были переформированы по штатам регулярных войск, каждое стрелковое отделение получило по две винтовки СВТ и ручные пулеметы; в каждую пулеметную роту выдали по двенадцать станковых пулеметов; в минометную роту – по шесть минометов; каждая полковая батарея получила четыре новенькие 76‑миллиметровые пушки; взамен старых, отслуживших свой век пушек артиллерийский полк получил с завода двадцать четыре 76‑миллиметровых орудия, восемь гаубиц и четыре мортиры. А два дня назад в дивизию поступили артиллерийские лошади. Правда, без амуниции. Но так или иначе вопрос с тягловой силой был уже фактически решен…

И все-таки Реутов нервничал.

– Ну что там стряслось?! – раздраженно бросил в трубку генерал, недовольный тем, что телефонный звонок заставил его вернуться в блиндаж и оборвал мысленное начало беседы, которую он должен провести с черноморцами. Он уже придумал начало своего обращения к матросам: «Товарищи краснофлотцы! Хоть и живет в народе красивый афоризм – “морской кок равен сухопутному полковнику”, но война есть война. Война – не камбуз, где чумичкой разливают борщ по-флотски и носят брюки шире, чем гоголевский Днепр во время весеннего разлива, когда его не может перелететь ни одна птица…» – Ну что вы молчите?! Я вас не слышу… Говорите громче, в трубку!.. – нервничал Веригин.

Вначале слова полковника доносились как сквозь подушку, еле слышно, а потом, словно прорвавшись через преграду, резко и болезненно обрушились на барабанную перепонку. Реутов истошно кричал в телефонную трубку:

– Товарищ ноль-один, к нам прибыл Николай Николаевич Воронов!.. Повторите, как меня слышите? Я – ноль-три! Я – ноль-три!..

– Он же должен быть у нас завтра. А впрочем… Где он сейчас? – Взгляд генерала остановился на осколке зеркальца, прикрепленного к дверной стойке.

– На батареях у зенитчиков, – звучало в трубке.

– Что он там делает?

– Проверяет боеготовность орудийных расчетов и беседует с личным составом.

– Ну и как он находит работу зенитчиков? – спросил генерал и тут же подумал: «Не забыть убрать это чертово зеркальце. Чего доброго, увидит командующий, назовет барышней…»

– Инженерными работами и расположением орудий командующий остался доволен. Сделал только одно замечание.

– Какое?

– Нужно скорее заканчивать запасные позиции батарей и усилить маскировку как основных, так и запасных позиций. Говорит, что со стороны нашего левого соседа позиции обоих артполков просматриваются как нижегородская ярмарка.

– Передайте гостю, что я выхожу к нему навстречу, в расположение зенитчиков.

– Есть, передать! – раздался в трубке по-солдатски четкий голос начальника штаба. – Сейчас он в расположении полка Фокина. Беседует с личным составом.

Осколок зеркала генерал убирать не стал: пусть командующий (если он зайдет к нему на КП) думает о нем что хочет – должен же он в конце концов во что-то глядеться, когда бреется.

В блиндаж, запыхавшись, вбежал адъютант Веригина и следом за ним офицер связи. Адъютант доложил тоже, что минуту назад сообщил начальник штаба.

Веригин, застегнув ворот гимнастерки на все пуговицы, расправил под ремнем складки и приказал адъютанту и офицеру связи, чтобы те срочно сообщили начальнику артиллерии и начальнику связи о прибытии Воронова.

– Командирам всех полков и приданных подразделений – оставаться на своих КП и ждать моих приказаний!

…Командующего артиллерией Веригин нашел на огневой позиции второго стрелкового полка в батальоне майора Кадинова. Воронова сопровождали ординарец, адъютант и четыре прибывших с ним командира, а также комиссар дивизии Синявин, полковник Реутов и начальник связи дивизии полковник Моравский.

Рядом с Вороновым, отстав от него на шаг, шел командир второго стрелкового полка подполковник Савичев. Они только что осмотрели взводный блиндаж и шли по глубокой траншее, в которой были добротно отрыты и надежно оборудованы и замаскированы боевые ячейки пулеметных расчетов.

Воронов про себя отметил, что в августе здесь все было по-другому, не так надежно и прочно. Тогда на этом участке левобережья Днепра – Серково, Спичино, Яковлево – стояла 133‑я стрелковая дивизия, которая первого сентября была брошена в район Ельни. Вместо ненадежных и весьма спорных – с точки зрения тактики и психологии солдата во время оборонительного боя – индивидуальных ячеек бойца, в насмешку прозванных некоторыми тактиками «сусликовыми норами» и «сурчиными гнездами», бойцы второй московской дивизии народного ополчения на всем протяжении восемнадцатикилометровой полосы обороны вырыли непрерывную ломаную траншею, разветвленную глубокими окопами и ходами сообщения во взводные блиндажи, к окопам орудийных расчетов, к запасным позициям батарей и ложным батареям.

На командующем был легкий генеральский плащ, в некоторых местах испачканный в глине. По выцветшим на солнце петлицам и блеклому околышу его фуражки, видавшей не один дождь, было нетрудно догадаться, что в штабных кабинетах Воронов не засиживался.

Доклад Веригина командующий выслушал внимательно, с выражением глубокой озабоченности. В озабоченности этой прочитывалось желание до конца проникнуть в положение и ход дел дивизии, которая всего лишь несколько дней назад покинула глубоко эшелонированную полосу обороны на реке Вязьма, где бойцы народного ополчения, невзирая на методические бомбежки, артобстрелы с воздуха, а также потери личного состава, зарываясь в тяжелый глинистый грунт, пролили столько пота… Вот теперь то же самое происходит на левом берегу Днепра.

Воронов пожал руку комдиву, и только теперь Веригин заметил, что белки глаз у командующего были воспалены, а взгляд и вялая улыбка как бы говорили: «Спасибо… За вашу дивизию я спокоен…»

– Верховное Главнокомандование и лично товарищ Сталин на вашу дивизию возлагают большие надежды.

Воронов обвел глазами командиров, стоявших в просторном траншейном отводе и жадно ловивших каждое его слово. Он был доволен тем впечатлением, которое произвело на них его сообщение о том, какое значение придает их дивизии Сталин.

– Сделаем все, чтобы оправдать доверие Ставки и лично товарища Сталина, – воспользовавшись паузой, четко ответил Веригин.

– Надеюсь, вы поняли, почему вашей дивизии придали такую мощь: два полка 85‑миллиметровых зенитных орудий, два морских дивизиона тяжелой артиллерии, гаубичный артиллерийский полк и отдельный тяжелый артдивизион?..

– Поняли, товарищ командующий! – Веригин окинул взглядом подчиненных ему командиров и заметил, как лица их просветлели. – Поняли с первого дня, как только вышли к Днепру и оседлали автостраду и железную дорогу.

Лицо командующего снова стало сосредоточенно-усталым и озабоченным. Словно подбирая самые правильные и точные слова, он сказал:

– У меня, товарищи, нет времени делать специальное сообщение о событиях на фронтах вообще и на вашем фронте в частности. Обо всем этом вы знаете из сводок Совинформбюро. Положение на всех фронтах тяжелое. Враг рвется к Москве. Преградой к столице на железной дороге и на автостраде Москва – Минск стоит ваша дивизия. А поэтому… – Командующий сделал паузу и, глядя себе под ноги, продолжил: – Вы поняли меня, а я, познакомившись со всем тем, что делаете здесь вы, понял вас. Желаю вам удачи в боях. А теперь… – Воронов остановил взгляд на Веригине, – покажите мне пулеметные и орудийные окопы стрелкового полка.

Цепочка командиров, впереди которой шли Воронов и Веригин, двинулась по извилистой траншее в сторону автострады.

Поравнявшись с пулеметным расчетом Богровых, только что закончивших рытье запасной позиции, командующий остановился. Веригин запомнил их еще с Москвы, при первом построении полков в Измайловском парке. Высокие и плечистые, Богровы стояли на правом фланге роты. Еще тогда по четким линиям лиц двух рослых бойцов – молодого и пожилого, по их взметнувшимся над серыми глазами черным бровям Веригин понял, что перед ним отец и сын. Он даже задержался у роты, когда началась перекличка, чтобы удостовериться в своей догадке. И был доволен, когда старшина роты дважды подряд повторил фамилию Богровых и в ответ на его выкрики с правого фланга роты прозвучали ответы «я» из уст стоявших плечом к плечу отца и сына.

При виде двух генералов, за которыми двигалась цепочка командиров, Богровы встали. На их потных лицах желтели пятна глины. Богров-старший поправил на голове выгоревшую на солнце пилотку, перемазанную в бурой глине, расправил под ремнем гимнастерку и, повернувшись в сторону Воронова, отдал честь.

– Товарищ генерал-полковник, третий пулеметный расчет второй роты закончил рытье запасной позиции. Докладывает командир расчета сержант Богров.

Командующий перевел взгляд на рослого румяного детину, стоявшего рядом с командиром расчета.

– Второй номер пулеметного расчета рядовой Богров! – вскинув к виску широченную ладонь, отрапортовал Егор, а сам, как учил отец, «ел глазами начальство».

Командующий некоторое время стоял неподвижно, переводя взгляд с отца на сына.

– Ну прямо одно лицо, – пошутил командующий.

– Так точно, товарищ генерал! – бойко отчеканил Богров-младший. – Виноват мой отец.

– А ну, покажите свою позицию.

– Начнем с основной? – спросил Богров-старший.

– По логике вещей нужно начинать с нее. – Командующий боковым отводом траншеи пошел следом за Богровым-старшим. Егор шел позади командующего. Воронов молча осмотрел основную позицию пулеметного расчета, присел на холодный глиняный уступ окопа и достал из кармана плаща пачку «Казбека». Сделав знак пулеметчикам Богровым, чтобы те тоже сели, протянул папиросы вначале отцу, потом сыну. Богровы тоже присели на глиняный уступ, огрубевшими пальцами осторожно размяли папиросы, закурили.

– Как зовут, как величают? – с улыбкой глядя на Богрова-старшего, спросил командующий.

– Зовут Николаем, величают Егорычем, – затянувшись папиросой, ответил Богров-старший.

– А сына?

– Нарек по деду – Егором.

– Судя по окопу, видно, и раньше приходилось играть с «максимом»? – спросил Воронов.

– Давно, в молодости… Но кое-что еще помню.

– В Гражданскую?

– На ней, и пораньше.

– Пришлось хлебнуть и империалистической? – Всматриваясь в лицо Богрова-старшего, Воронов пытался определить его возраст. – Какого года рождения?

– Девяносто первого.

– Тяжело? – Взгляд командующего остановился на больших и сильных кистях рук Богрова-старшего.

– Пока что лопата из рук не вываливается, товарищ генерал. И «максим» слушается.

Командующий встал, стряхнул с плаща засохшие комочки глины и затоптал папиросу.

– Ну что ж, спасибо, Николай Егорович, за беседу. Перекур окончен, пора приниматься за дело. – Видя, что Богров-старший хочет что-то сказать, но не решается, спросил: – Вы хотели что-то спросить?

– С кем выпала честь беседу вести, товарищ генерал-полковник? А то убьют, так и не узнаю…

Командующий протянул Богрову-старшему руку и сказал:

– Мы, Николай Егорович, с тобой тезки. Только моего отца звали Николаем. А фамилия моя Воронов. Должность занимаю большую: командую артиллерией всей Красной армии.

Богров-старший, узнав, с кем он вел беседу, сразу как-то преобразился, даже разволновался.

– И со Сталиным видитесь?

– Приходится. По его заданию к вам приехал. – Воронов похлопал по плечу Богрова-старшего и хитровато-озорно подмигнул младшему. – Прилечу в Москву – передам товарищу Сталину привет от отца и сына Богровых. – С этими словами командующий направился в ход сообщения, соединяющий пулеметную ячейку с главной траншеей батальона, которая, как ручеек, вливалась в полковую и дивизионную реку-траншею.

В этот момент кто-то из ополченцев заметил в небе самолеты. Команда «Воздух» прозвучала глухо, словно тот, кто произнес ее, боялся: как отнесутся к этому генералы? Взгляды всех, кто находился в траншейном отводе, взметнулись к небу. Не прошло и нескольких секунд после команды «Воздух», как все отчетливо увидели в безоблачном небе, над окоемкой дальнего леса, длинную, словно точечный пунктир, линию. Линия обозначалась все отчетливее и резче, черные точки, наливаясь, становились каплями, капли увеличивались… На позиции дивизии шла волна бомбардировщиков.

– Всем в укрытие! – скомандовал Воронов и направился в отвод главной траншеи. За ним пошел генерал Веригин.

Вдоль многокилометровой траншеи, над боевыми позициями стрелковых полков, артиллерийских батарей и приданных дивизионов, сливаясь в общий гул, понеслась протяжная, как сирена речного парохода, команда: «Во-о-о-зду-у-х!»…

Но вот команда словно захлебнулась, и в тишину, повисшую вдруг над мостом через автостраду, над лабиринтом окопов, идущих вдоль левого берега Днепра, равномерными, как морские волны, звуковыми накатами врезался нарастающий гул немецких бомбардировщиков.

Блиндаж, рассчитанный на стрелковый взвод, с трудом вместил всех, кто в него кинулся.

Когда Воронов и Веригин вошли в блиндаж, взвод был уже в укрытии. Кто-то из ополченцев, не разглядев в темноте вошедших, смачно выругался.

– Ого!.. Такого я еще не слыхал… – заметил Воронов и, протиснувшись в середину блиндажа, зажег спичку.

Кто-то из ополченцев зажег окопную «люстру», сделанную из сплющенной артиллерийской гильзы, в которую вставлялся длинный лоскут шинельного сукна.

Первый разрыв бомбы прозвучал глухо, как утробный земляной взрыд. За первым сразу же последовал второй, третий… Минуту спустя блиндаж задрожал, с потолка посыпались комья земли. Коптящее пламя «люстры» заколебалось, вырисовывая на стене уродливые тени.

Взгляды бойцов и командиров были устремлены на Воронова. И командующий чувствовал это. Он понимал, что по выражению его лица все читают степень наступившей опасности. Не растерянность, не беспомощность отразились на лице командующего, а сдержанная сосредоточенность и мужество. Как и бойцы, он терпеливо ждал конца бомбежки.

Один из взрывов сотряс блиндаж так, что все, кто находился в нем, невольно присели. Следом за ним, через какие-нибудь одну-две секунды, последовал новый взрыв сокрушительной силы. Идущая за взрывом волна хлестанула через ход сообщения в блиндаж и бросила стоявшего у самого входа молоденького лейтенанта из свиты командующего на тех, кто находился перед ним.

Блиндажная «люстра» погасла. Наступил полный мрак, который тут же рассеялся – кто-то из командиров зажег спичку.

– Спокойно, товарищи, кажется, пронесло, – проговорил командующий и закурил. Закурил и Веригин.

Пачка «Казбека» пошла из рук в руки по земляным нарам, на которых сидели притихшие ополченцы.

– Сорок… – прозвучал чей-то сиплый голос в темном углу блиндажа.

– Двадцать… – донеслось из противоположного угла, куда пачка «Казбека» не дошла.

Воронов знал значение этих солдатских «заявок», а потому обернулся к одному из сопровождавших его командиров, и тот, с полуслова поняв генерала, поспешно достал из планшета две пачки «Беломора».

– Эти, пожалуй, будут покрепче. – Командующий протянул обе пачки на нары слева, куда «Казбек» не дошел.

Бомбежка кончилась. Над боевыми позициями дивизии вновь повисла настороженная ломкая тишина. Первым из блиндажа вышел командир дивизии. Следом за ним – Воронов. Метрах в четырех от входа в блиндаж, в изломе траншеи, зияла огромная воронка. Упади бомба всего на полтора метра ближе к входу – сила ее взрыва могла бы разрушить блиндаж. В том месте траншейной извилины, куда угодила бомба, стенки окопа были разметаны конусом.

Когда проходили мимо одиночных ячеек, опустевших во время бомбежки, в одной из них командующий увидел уже немолодого ополченца, сидевшего на глиняном выступе.

Завидев генерала, боец уперся руками в колени и медленно, толчками, встал, глядя страдальческими глазами на подошедших генералов.

– Боец Еськин, товарищ генерал! – доложил ополченец.

– Что? Или захворал? – Воронов стал вглядываться в бледное, осунувшееся лицо ополченца.

– Немного есть, товарищ генерал… Но ничего, пройдет… – Еськин улыбнулся вымученной улыбкой и махнул рукой.

– Что болит-то?

Боец стоял и в растерянности молчал, не зная, какими словами сказать о своей болезни.

– Надорвался он, товарищ генерал. Встал под самый комелек бревна и надорвался, – доложил из-за плеча командующего подошедший командир взвода, на верхней губе которого только начал пробиваться первый пушок. – Кровь идет, а в госпиталь ложиться не хочет. Боится от своих отбиться.

– Кровь идет?! – Командующий строго посмотрел на ополченца. – Горлом?

– Нет, товарищ генерал, низом… – чуть слышно сказал Еськин. – Но это чепуха, пройдет.

– В госпиталь! – отрезал командующий и, повернувшись к взводному, приказал: – Немедленно в госпиталь!

– Есть, немедленно в госпиталь! – по-петушиному бойко ответил молоденький лейтенант вслед удаляющемуся генералу и в ту же минуту с протянутыми руками кинулся к больному ополченцу, словно собираясь подхватить его на руки и бежать с ним в лес, где располагался полевой госпиталь.

1 Трое составляют коллегию (лат.).
Продолжение книги