Долгожданное прошлое бесплатное чтение
www.superizdatelstvo.ru
© Сергей Замятин, 2024
© СУПЕР Издательство, оформление, 2024
Прикосновение
Первой, с кем я познакомился в этом дворе, была немецкая овчарка.
Собака бегала за забором соседнего дома, разнюхивая и выкапывая лапами ямки. Выгребала из них старые кости, но не грызла их, а, обнюхав, подталкивала носом обратно в ямку и небрежно задними лапами забрасывала мягкой рыхлой землёй.
Я оглянулся – не далеко ли я отошёл от нашей половины дома, где мы поселились – и подошёл к забору.
Овчарка подбежала и, наклонив голову, внимательно рассматривала меня.
Я присел на корточки и просунул в щель палец. Собака игриво отпрыгнула назад и чихнула. Потом осторожно подошла и лизнула палец.
– Она может откусить палец, – раздался за моей спиной голос девочки, – она очень злая!
Девочка была старше меня и уже ходила в школу. У неё были красивые большие глаза и чёрные вьющиеся волосы.
– Я Поля, – по-хозяйски произнесла она. – А ты новенький?
Я в ответ кивнул.
– Я знаю, вы вчера приехали. У тебя есть папа и мама и две сестры. Верно?
– Верно.
– Ладно. – Она выставила ладошку перед собой. – Хочешь пойти со мной на похороны?
– На какие похороны? Кто-то умер?
– Я не знаю кто, но знаю, что это архимандрит. Так говорили. Сегодня в соборе его хоронят. Пойдём смотреть?
– А это далеко?
– Совсем рядом, на соседней улице.
– Я пойду, если моя сестра Надя пойдёт, – не решался я.
– Она пойдёт. Я с ней уже договорилась.
…Столько слив я не видел никогда в жизни.
Два дерева росли напротив нашего входа. Под деревом стояла старая оцинкованная ванна, и чёрные сливы падали и падали в неё с глухим стуком прямо на глазах.
Сливы забирала тётя Саша и приносила нам в красивой корзинке.
Остальные, которые не попадали в ванну, собирала лопатой какая-то женщина и уносила к себе, для свиней, куда-то в глубину двора. Один раз я издалека видел, как они едят: подталкивая пятачком груду слив, они набирали их в пасть и, хлюпая, резко сжимали челюсти так, что косточки разлетались в стороны. Мне казалось, гораздо удобнее кушать шелковицу – в ней нет косточек и её можно с удовольствием посасывать.
Поля дружила с тётей Сашей потому, что тётя Саша тоже любила Полю и водила её к себе домой и показывала маленькие соломенные шляпки, которые она плела на продажу.
Шляпки были совсем маленькие, даже для ребёнка, и Поля говорила, что они для кукол.
У тёти Саши было много работы. Она всё время трудилась и лишь изредка выходила во двор и садилась на скамейку, которая стояла вдоль стены дома, и курила длинную папиросу.
– У нас живут ещё Вовка и Лида, – говорила Поля, – Вовка уехал к матери на лето, а Лидка обиделась на меня и не выходит.
– А ты читать умеешь? – спросила однажды меня Поля.
– Умею.
– В этом году в школу пойдёшь?
– В этом – нет. На следующий год.
– А я во второй уже пойду, – похвасталась она, – учительница меня только ненавидит. Оценки мне снижает. Такая дура эта Вера Николаевна! Она тут через дорогу живёт. Ты её ещё увидишь. Она виноград у тёти Саши покупает.
Мимо нас шаркающей походкой, припадая на одну ногу, прошёл худощавый пожилой человек. Левую свою согнутую руку он придерживал правой рукой.
– Смотри, – сказала Поля, показывая на него пальцем, – это инвалид. Фи, какой противный! Он вон в там живёт, – она показала на дом напротив того, где жила знакомая мне собака.
«Вжик-вжик» – насвистывала ручная пила.
– Бежим туда, – потянула меня за собой Поля, – там дядя Лёша шелковицу пилит. Гараж будет строить для мотоцикла.
Шелковица занимала всё пространство в углу двора.
Густая крона её возвышалась над всеми домами и постройками и раскинулась от сарая до глухой стены соседнего дома.
Созревшие сладкие ягоды, которые она сбрасывала, завалили весь двор и противно хлюпали под ногами, оставляя большие чернильные кляксы.
– Смотри, – шепнула Поля, – инвалид из дома вышел, пойдём к нему.
– Зачем?
– Зачем? Надо! В яичницу ему плевать будем. Мы всегда так делаем!
Я остановился, соображая, зачем это надо делать.
– Что, струсил? – Поля прищурила глаза и выжидающе смотрела на меня.
– Нет, не струсил.
– Тогда пойдём. Быстро, пока он в палисаднике копается!
Мы вбежали на крыльцо и взошли на веранду.
Лёгкий ветерок шевелил занавески на окнах.
Шмели и мухи пытались пробиться через марлевый полог, закрывающий вход на веранду. На полу, на примусе стояла алюминиевая сковородка, где жарилась яичница.
Аппетитный запах яичницы смешивался со знакомым запахом керосина.
– Тьфу! – подошла и плюнула в сковородку Поля. – Теперь ты!
Я наклонился над сковородой.
Вокруг трёх жёлтых кружков, по подгорающей кромке белка плыли пузырьки подсолнечного масла. Догоняя друг друга, они сливались в один большой пузырь, который с шипением лопался и разлетался на маленькие горячие брызги.
– Ну, давай плюй, – подталкивала меня Поля, – трус!
Я выпрямился и попятился назад.
За окном из палисадника вдоль веранды двигалась кепка. Она то слегка поднималась, то опускалась в такт прихрамывающей походке инвалида.
– Атас! – крикнула Поля, и мы выскочили во двор.
«Вжик-вжик» – работала пила.
Дядя Лёша и несколько соседей, меняясь по очереди, спиливали столетнюю шелковицу.
– Разойдись! – скомандовал дядя Лёша.
Дерево заскрипело, затрещало и с коротким жалобным стоном и грохотом рухнуло на бетон.
Смолкла играющая вдали гармонь. Залаяли во дворах собаки.
Инвалид неловко отпрыгнул назад и, придерживая культю левой руки правой, втянул голову в плечи.
– Не дрейфь, дядя Коля! – ободрил его под общий смех дядя Лёша.
– Берлин уже взяли, не боись! – загоготали мужики.
Ягоды, подпрыгивая, покатились по двору, проталкивая друг друга в щель забора, на улицу.
– Ура! – негромко закричали соседи. – Теперь места достаточно для твоего мотоцикла с коляской. Поставишь запросто. А от этой шелковицы только одна грязь!
– Здоровая какая, – сказал дядя Лёша, снимая рукавицы, – сердцевина крепкая ещё… на дрова пойдёт!
Вера Николаевна появилась в нашем дворе, когда пришла за виноградом. Она сразу подружилась с моей сестрой, взяла её за руку и сказала, что в первом классе Надя будет учиться у неё.
Они так и гуляли всё время – вместе.
Однажды Вера Николаевна увела Надю в город и они долго не приходили.
Они стояли перед нами, взявшись за руки.
– Ой, – всплеснула руками мама, – Надя, а где же твоя коса?!
Сияющая от счастья Вера Николаевна смотрела на Надю, а Надя наклоняла голову и поворачивала её из стороны в сторону, давая маме рассмотреть стрижку.
– Надька, – заплакала мама, – какая же ты у меня красивая!
– Таисия Владимировна, – улыбалась Вера Николаевна, – отдайте мне Надю! Зачем вам трое детей?
Лида пришла к нам, когда мы с Полей сидели на скамеечке и ждали, когда выйдет тётя Саша и покажет новые шляпки.
Лида была совсем рыжей девочкой.
И волосы были тоже рыжие. Она была очень энергичной, как говорила мама, и даже ходила немного вприпрыжку. Сначала она делала едва заметное движение вперёд головой, как бы давая телу команду двигаться, а следом уже делала шаг.
– Сегодня вечером надо на реку сходить, – сказала она, присаживаясь рядом.
– Купаться?
– Сначала лягушек наловим, а потом искупаемся. Сегодня утром Вовка приехал. Ночью они с отцом сома ловить идут, надо ему лягушек приготовить.
– Я Надю с собой возьму. Мама мне не разрешает одному на реку идти.
В том месте Кубань делала поворот и уходила куда-то дальше, за горизонт. И я не мог разглядеть, что было там, за изгибом её русла, но смутно понимал – там кроется нечто большое, неизведанное, что отчасти может поглотить река. А может и вынести на берег, обнажить и оставить нам напоминанием, к чему мы так старательно или нежно прикоснулись, но не сумели вовремя сохранить.
Девочки прыгали и брызгались мутной от глинистого дна водой.
Я обсыхал, сидя на берегу под кривой низкорослой ветлой.
Панорамный обзор мне немного закрывал вьющийся по стене дома виноград.
Дом стоял на самом берегу, и его белая стена представлялась мне холстом художника, на котором он нарисовал спелые гроздья, этот домик и реку, уходящую вдаль.
От дуновения летнего ветерка виноградный листок смещался в сторону, открывая небольшое окошко между двумя стеблями лозы, через которое была видна часть реки – совсем как море без берегов, и катер, который плыл по течению.
Листок занимал прежнее положение, и катер исчезал.
Я беспокоился, что он затонул, но ветер отодвигал листок снова, и я опять видел катер, уплывающий из поля зрения.
Мы уехали в октябре. Перед нашим отъездом я решил попрощаться с собакой.
Калитка была открыта, и я вошёл во двор дома.
Собака сидела на крыльце и внимательно смотрела на меня.
Я сделал ещё шаг, она сорвалась с места и прыгнула на меня. Ударила меня лапами в грудь, и я упал на спину. Овчарка зарычала, брызгая слюной, и укусила меня за щёку. На крик из дома выскочила хозяйка:
– Дунай, фу! – закричала она. – Ко мне, Дунай!
Дунай оттолкнулся от моей груди и подбежал к хозяйке.
– Как же мы теперь поедем? – плакала мама, вытирая мне кровь. – Посмотри, отец, он ему щёку прокусил! Вон, твоя сестра Нина сидит дома, книжки читает. У нас поезд через два часа! А если пёс с бешенством?! Что же делать?
– Сдаём билеты! – решил отец. – С проводниками я договорюсь! Машина из части уже пришла. Давайте грузиться!
Следующий поезд уходил через несколько часов. За это время мы заехали в госпиталь, где меня осмотрел врач и мне сделали первый укол.
– Наденька! – кричала Вера Николаевна вдогонку, провожая нас. – Ты напиши мне на адрес школы! Хоть одно письмо напиши! Наденька, напиши!
– Ла-дна-а! – еле слышным эхом отзывалась улица Чапаева.
Мы выходили на каждой станции и шли или ехали в местный медпункт, где мне делали уколы в живот.
Ждали другой поезд и ехали до следующей остановки.
Повторить этот путь и проехать ещё раз в кузове грузовой машины, отталкивая ногами перекатывающиеся арбузы, и что-то изменить не представляется возможным.
Но можно услышать глухой стук падающих чёрных слив; шипение глазуньи на сковороде; шарканье старых сандалий по бетонной дорожке; позвякивание цепи с кованым крюком, на которой держат дворовых собак, на плече у Вовки, когда он уходил с отцом на рыбалку; гудение толпы верующих у входа в собор на прощании с архимандритом – он лежал в гробу на высоком крыльце, его лик почему-то был прикрыт маской из чёрного бархата, усеянной драгоценными камнями и бриллиантами; далёкий звук мотора уходящего по реке катера, и вздохи тёплого ветра, и неуверенно пытающийся оторваться от стебелька виноградный листок, чтобы я смог потом заново ощутить всё это и увидеть.
Только обращаться с этим видением надо осторожно, потому что скоро оно может исчезнуть.
Теперь уже навсегда.
Путешествие в Тревизо
Из далёкого эфира, из старенькой радиолы, прерываемая помехами – то отдаляясь, уплывая под порывами шумящего и булькающего ветра, то приближаясь, становясь почти видимой, осязаемой и наполняя моё сердце томлением и мечтой о пока неизвестной мне любви, – лилась мелодия песни.
Теперь я знаю, что она впервые прозвучала в Сан-Ремо, на фестивале итальянской песни.
А тогда, когда неспокойная юношеская душа искала в этом мире приют и понимание, жаждала покоя и одновременно стремилась во что бы то ни стало броситься в бурлящий океан любви, – именно эта песня заставляла сильнее биться сердце и всматриваться в зелёный глазок и шкалу приёмника, зачёсывать набок непокорные волосы, смутно, но почти уверенно представлять себе свою единственную неповторимую любовь.
Она обязательно должна прийти. И голос этой любви будет похож на голос этой невидимой недоступной актрисы, которая издалека наполняет меня подрагивающим где-то в груди и животе непонятным чувством: то ли оно отрава, то ли оно лекарство, но я обязательно выпью его до дна. До последней капли! И будь что будет! И мне казалось, что если я найду в этом мире или за манящей шкалой приёмника пусть нечто мерцающее, нематериальное, но своё, которое называется «любовь», я непременно буду счастлив!
«Боже! Приди ко мне! Как я люблю тебя!»
И когда, уставшего от обыденности, это чувство вновь охватывало меня, я уходил на веранду, становился на колени и привычным движением крутил ручку настройки в надежде услышать эту мелодию, и она всегда появлялась. Её передавали часто. Я находил её всегда, когда где-то в шумящей листве деревьев, смехе девчонок, наступающем сумраке осеннего вечера или голубизне высокого летнего неба я представлял свою любовь.
«Боже! Приди ко мне! Как я люблю тебя!»
Кроме меня был ещё один человек, который твёрдо был уверен в непререкаемом первенстве музыкальных итальянцев.
Это был наш учитель пения Генрих Августович.
Могу вспоминать об этом только с самыми противоположными чувствами. Стыд и злость охватывают меня. Жалость и восхищение. Покаяние и непонимание.
Откуда к нам пришёл этот человек и куда он исчез – неизвестно.
Он вошёл в класс танцующей походкой, делая плавные движения руками, как будто слегка дирижируя самому себе и напевая про себя какую-то мелодию. Он проплыл к доске и сразу стал чертить нотный стан, диезы и бемоли, что-то объясняя нам. Может быть, ему сообщили, что наш седьмой класс самый последний по успеваемости и установить с нами контакт очень трудно, а может быть, он, не знакомясь с каждым, просто хотел научить нас музыке.
Генрих Августович был из прибалтийских немцев и имел своеобразный выговор. «В-ы-хо-д-и-л-а на бьерег Катьюша…» – подбадривал он нас, кивая головой в такт. Некоторые подхватывали песню. Но в основном все были заняты своими делами. Сквозь откровенный гвалт и шум Генрих Августович напоминал мне рыбу: он стоял у доски и рисовал ноты, через шум и смех виден был только открывающийся рот. Он что-то рассказывал, рисуя, потом оглядывался на нас, на секунду замолкая и прислушиваясь – не последует ли возражений? Потом, убедившись, что никто не возражает, он кивал и продолжал рассказ.
Первое его появление в классе вызвало взрыв смеха.
Как и положено маэстро, он был одет во фрак. Седые волосы до плеч придавали ему особую артистичность. Он не мог усидеть за столом и всегда прохаживался от окна к школьной доске. Иногда прохаживался по проходам между партами, но никогда не доходил до последних парт, где сидели второгодники. Он делал несколько шагов, напевая и заглядывая налево и направо в нотные тетради учеников, потом, дойдя до середины прохода, останавливался, поднимая вверх дирижёрскую палочку, всматривался в лица второгодников и, делая плавный разворот с небольшим пируэтом ногой и помогая себе вращением палочки, возвращался назад.
Но первое же удачное па принесло ему незаслуженную славу. Как только он повернулся к классу спиной, все увидели предательски торчавший из шва на плече клок ваты.
Порвал он фрак только сейчас или он такой был всегда – уже никого не интересовало.
– Ля-а-а! – пел он, приставив камертон к уху. Он ударял им по столу, приглашая нас прислушаться.
Удивительное свойство чистой ноты – среди шума, где и сидевшие-то рядом с трудом могли расслышать друг друга, звук камертона звенел, струился поверх наших голосов, совсем на другом уровне познания жизни, призывая нас к порядку.
Заводилой беспорядков был второгодник Валера. Однажды, когда мы встали для исполнения песни хором и Генрих Августович подошёл к Валере, чтобы послушать, как он поёт, Валера начал выдавать вместо слов отборный мат. И как ни странно, Генрих Августович стоял и слушал, довольно улыбаясь, потом отошёл, давая ему знак, чтобы продолжал.
И всё это происходило в эпоху развитого социализма.
«Тутти! – загребал он руками воздух. – Тутти! Все вместе!»
Хулиганским фантазиям Валеры не было предела. На одном из уроков он поджёг шнурок от ботинка, слегка притушил его и повесил за радиатор.
Генрих Августович стал принюхиваться.
– У нас что-то горит, Генрих Августович! – сказал, вращая головой, Валера.
– Дети, выходите в коридор. Я сейчас вызову пожарную машину!
Поняв, что дело приобретает серьёзный оборот, Валера сорвался с места:
– Я сейчас намочу тряпку и потушу эту паутину!
«Sul mare luccica l’astro d’argento…» – писал на доске Генрих Августович.
– Не обижайтесь, – говорил нам Генрих Августович, – но на первом месте итальянские песни. А потом, на втором, – ваши, русские! – потряхивал он кулаком.
Он проработал в школе одну четверть, а потом исчез, вероятнее всего, опять спустился в оркестровую яму, в привычную ему атмосферу гармонии, где он мог спрятать свою безобидность и незащищённость за грохотом барабана или, сглотнув слёзы, поплакать в душе вместе со скрипкой, исполняя одну из арий из оперы Пуччини.
Исчезла из эфира и моя любимая песня. Зелёный индикатор настройки приёмника погас, и я вместе с ним исчез на тридцать пять лет. Я осторожно отодвинул покрытый пылью бордовый занавес и шагнул за сцену.
Желания мои, которые раньше исполнялись, спустя непродолжительное время стали обманывать меня и не сбываться, а иногда за бытовой рутиной и изматывающей работой я и сам забывал то, что я загадал для себя когда-то. Мне казалось, что я нахожусь в лёгком летаргическом сне, что, как сомнамбула, я что-то делаю, с кем-то разговариваю, но моё настоящее не здесь и сейчас, а будущее определено, и его ровный туманный слой, в который мне придётся скоро войти, так же отдаляется от меня, как и мой возраст, – достаточно мне сделать шаг ему навстречу, и оно, это будущее, отодвигается на такую же дистанцию, на какую я вздумал приблизиться к нему.
Я воспринимал как должное, не рассматривая как комплимент обращение ко мне «Молодой человек!» незнакомых мне людей.
Я очнулся в гостинице в Тревизо, где мы отдыхали с женой.
Поздно вечером я включал телевизор. Как и везде в Европе, эфир был заполнен ток-шоу, агрессивной музыкой рока и американскими певцами. На Rai 1 на экране показалась бегущая строка:
«…телестудия… концерт легендарной Джильолы… прямой эфир… билеты…»
– Если уж ты так хочешь испортить мне отпуск, – сказала супруга, – тогда поедем. Не забывай, что в Риме мы уже были!
…Я никогда и никому из артистов не дарил цветы. Мне всегда очень хотелось это сделать, но я стеснялся. Мне казалось, что, когда я буду идти по проходу между креслами к сцене, все будут смотреть мне в спину, и от этого я могу споткнуться или даже упасть на красную ковровую дорожку, и зрители будут смеяться.
Но я помню исключение. В седьмом классе было организовано посещение в Академию наук на творческий вечер одного чтеца. Он читал Маяковского. Заканчивал он программу чтением отрывков из комедии «Клоп»:
«Бюстгальтер на меху! – кричал он, воздевая руки к небу. – Бюстгальтер на меху».
После этих пугающих меня слов учительница сунула мне в руки несколько красных гвоздик и подтолкнула в проход. Из-за громовых аплодисментов не чувствуя собственных шагов, я подошёл к рампе, встал на цыпочки и протянул артисту цветы.
И вот я снова оказался у старенькой радиолы на веранде. Теперь Джильола пела не только о своей любви, но и о моей.
Она пела о том, что было, и она знала, что это всё было с каждым из нас, как в песне.
На последних словах голос Джильолы задрожал, пряча слёзы, она опустила голову, и я снова услышал мои заветные слова: «Боже! Приди ко мне! Как я люблю тебя!»
И как будто со стороны я вижу идущего к сцене юношу – он поднялся с моего кресла и с большой корзиной цветов уверенной поступью подошёл к певице.
«Браво, брависсимо!» – кричали ей из зала.
Она привлекла меня к себе. Мы посмотрели друг другу в глаза и она обняла меня, прижимаясь подбородком к моему плечу, легонько прикасаясь раскрытой ладонью к моей спине.
Среди оркестрантов я увидел Генриха Августовича.
Он сидел во втором ряду, рядом с первой скрипкой. Он узнал меня и улыбался мне, слегка покачивая головой.
Мог ли я раньше, тогда, в восьмом классе, представить себе, что когда-нибудь мы встретимся в Риме – учитель пения Генрих Августович, легенда итальянской эстрады и моя юношеская мечта, которая нисколько не постарела или не давала мне стареть.
Мы уехали ночным поездом: Рим – Венеция – Тревизо – Триест.
Я лежал в кровати в номере, держал в руках зеркало и рассматривал своё тело.
Я обнаружил, что кожа на руках и животе начинала сморщиваться и шелушиться, на ней образовались маленькие треугольные островки. Волосы мои истончились и стали совсем седыми.
Щёки мои покрыла сеть глубоких морщин. Кожа под подбородком обвисла. На когда-то карих глазах образовался белёсый полукруг, медленно и уверенно пожиравший радужную оболочку глаз.
Когда всё это произошло? Я часто подходил к зеркалу, но не замечал таких резких перемен в своей внешности.
Я отмечал много других изменений в своём теле за сорок лет – с тех пор, как я, вихрастый юноша, прислоняясь щекой к радиоприёмнику, молил Бога послать мне любимую:
«Боже! Приди ко мне! Как я люблю тебя!»
Взволнованный долгим отсутствием Наташи, я поспешил в ванную комнату.
Двери оказались не закрытыми на замок, и я повернул ручку. Жена стояла обнажённой и рассматривала себя в зеркале. Она трогала свою грудь.
Капельки воды ещё стекали по груди, оставляя на ней неровные светлые бороздки. Она повернулась ко мне:
– Почему она тебе нравится? Я ведь моложе неё, правда?
Она немного помолчала и добавила, закутываясь в полотенце:
– Я всё понимаю. Ты любишь свою мечту!
Я обнял её. И ещё мне захотелось заключить в объятия Генриха Августовича.
Прижаться по-отечески к его сюртуку, усыпанному белой кошачьей шерстью, и попросить прощения. За всё, за всё…
В чём даже и не был виноват.
Ботиночки
Мы уезжали в Киров. В большом шумном городе на привокзальной площади грязь и суета.
Мне захотелось пить, и мама, держа меня за руку, бегала в поисках буфета. Мои новые коричневые ботинки покрылись белым слоем пыли.
В углу площади, у старого пакгауза, вдоль побеленного известью забора, на асфальтовой площадке, между большими лужами в несколько рядов сидели инвалиды Великой Отечественной войны. В их старых кепках и зимних шапках, лежавших перед каждым, поблёскивали монеты.
Один из них привлёк моё внимание.
Он выглядел несчастнее других. Он сидел спокойно, вернее, обречённо, не просил и не кричал, не протягивал руку перед каждым проходившим мимо и куда-то спешащим по своим делам. Он сжимал костыли своими грязными цепкими руками. Уставившись в одну точку и опустив седую голову, он тихо произносил молитву или пел какую-то песню, слова которой я не мог разобрать.
Потёртая офицерская фуражка, лежавшая перед ним, была пуста.
Я запустил руку в карман и высыпал ему в фуражку горсть заветной мелочи, выданной мне на мороженое. Он вздрогнул от глухого звона монет, поднял небритое худое лицо и благодарно поклонился. Сердце моё сковала жалость к этому человеку. Он ещё раз поклонился, выдавил из дрожащих губ «спасибо!» и вытер с подбородка слезу.
Если бы у меня в тот момент был миллион, я бы без сомнения отдал ему. Но миллиона у меня не было.
Карманы мои были пусты, а мама тянула меня за руку – мы опаздывали на поезд.
Я попросил денег у мамы. Она остановилась, посмотрела на меня, возбуждённого и раскрасневшегося, и, в свою очередь, жалея меня, раскрыла кошелёк. Я схватил столько монет, сколько мог, и, рассыпая их, подошёл к инвалиду и осторожно положил в фуражку.
Он взялся за костыли и начал подниматься:
– Спасибо, сынок! Спасибо, мальчик!
Он стоял на костылях, на своей единственной деревянной ноге и кричал нам вслед.
Я, не отрывая взгляда, смотрел на него. Мама тащила меня за руку, а я помню его заплаканное небритое лицо и слова, летящие вдогонку:
– Ты будешь большой человек, мальчик!
Было жарко и грязно. Ноги мои в новеньких коричневых ботиночках заплетались.
Гудел паровоз. Мама тянула меня за руку, а сквозь грохот вагонов доносились слова: «Дай Бог тебе здоровья! Ты будешь большой человек, мальчик!»
И, догоняя нас на единственной деревянной ноге, кричал:
– Дай Бог тебе, мальчик!
Господи, Боже милостивый! Дай мне, маленькому человеку, доброты!
Храм заходящего солнца
Глава первая
Незнакомец
Этот человек должен был появиться в нашей компании. Обязательно должен.
Слишком велико было у нас желание жить и наполнять эту нашу молодость прекрасным: размытыми, пока ещё неясными мечтами о будущем; непонятными, суетливыми и тщетными стараниями вырваться, улететь наподобие птиц в какой-то другой мир, постоянный и счастливый, свободно паря над землёй, и, насмотревшись на него и впитав всё новое и интересное, возвратиться ненадолго в прошлое, отдавая ему вежливую дань, только для того, чтобы вспомнить, в общем-то, бестолковую юность, обидчивую саму на себя, и жалея о том, что она так долго продолжалась, так трудно переходила в настоящую, как мы считали, жизнь.
И такой человек появился.
Это был наш ровесник. Чуть прихрамывая, с гитарой на плече, с доброй улыбкой, он смело подошёл к нам и протянул руку:
– Коля!
Мы сидели на круглом бетонном основании водяной колонки – месте наших постоянных встреч.
Такие колонки были сделаны почти на каждом перекрёстке в нашем городке.
Нажав на короткую чугунную литую рукоятку, можно было за считанные секунды наполнить ведро водой. Сильная тугая струя воды из артезианской скважины разливалась по отшлифованному бетону и под летним солнцем быстро высыхала.
Вода бежала так быстро, что время останавливалось. Наступало безвременье.
Невозможно было его контролировать.
Опомнившись, мы отпускали рукоятку, когда вода уже замочила и ноги, и траву, и белый песок у основания колонки. Песок жадно впитывал воду и набухал морщинками, изображая из себя морской берег и дразня пространство, но потом, разглаженный солнцем, успокаивался и уходил в бетонные щели, ждать новый поток воды.
Если бы я тогда про это знал!
Я бы долго не отпускал затвор скважины и попытался бы остановить время. Но время никому не повинуется. Только воде…
Это место было удобно ещё и тем, что к вечеру, когда солнце заходило за кроны яблонь соседского сада, оно уже не обжигало основание так, что на нём невозможно было сидеть, и тумба ещё долго оставалась тёплой, а вода – холодной.
Кроме того, с этого места просматривалось всё вокруг, а мы, сидевшие на тумбе, были совсем незаметны для окружающих. Только наверняка соседи слышали бренчание нашей гитары:
- «А у неё – такая маленькая грудь,
- И губы алые, алые, как маки.
- Уходит капитан в далёкий путь,
- И любит девушку – японку с Нагасаки!»
Коля – совсем другое дело! Он сразу же спел Yesterday битлов. Да мы и сами это пели… И без него! Но после него – мы уже не пели. И без него не играли…
Коля нигде не обучался музыке. Просто сам научился.
Он с удивлением говорил:
– А что тут сложного? Вот смотри: си-бемоль, баре… – и ловко переставлял пальцы, и скользил по грифу, – всё очень просто!
Он приехал с бабушкой на каникулы в наш городок.
– Вон, смотри! – показывал он в конец улицы. – Видишь трубу, за тем домом? Вот там мы живём!
Несколько раз он шёл к нам по улице с баяном, исполняя «Коробочку». Он так задорно и красиво играл, что мы притоптывали и прихлопывали, едва не пускаясь в пляс.
Но всё-таки с гитарой он не расставался.
– Эх, – говорил он, – надо песни битлов на электрогитаре играть. Тогда совсем другое дело!
– Да ты знаешь, сколько она стоит?!
– Знаю, дорого! Рублей двести! Все битлы на гитарах фирмы VOX играют.
Он смотрел на гитару, как будто что-то ей нашёптывая, перебирал струны, потом поднимал голову, смотрел голубыми глазами мимо нас в небо и напевал:
- «Клён ты мой опавший, клён заледенелый,
- Что стоишь, согнувшись, под метелью белой…»
Странно было видеть его русское курносое лицо со светлыми кудряшками, когда он пел что-то из битлов. Ещё более странно было то, что с чьей-то подачи он получил прозвище Тарзан. Может, кто-то решил, что он травмировал ногу, лазая по деревьям?
Хотя некоторое сходство с актёром Вайсмюллером из одноимённого фильма немного просматривалось.
– Коля, – спросили его однажды, – а что у тебя с ногой, подвернул?
– Нет, – проскрипел он, – не подвернул, – и закатал штанину чёрного трико, показывая ногу.
Такое изуродованное тело я увидел впервые: вся нога Коли – от колена и до самых пальцев – была покрыта синими ямками, красными пятнами и оранжевыми разводами.
В детстве я замешивал разноцветные куски пластилина в один комок. Нога была похожа на большой кусок пластилина, без жалости, сильно смятого пальцами, с глубокими впадинами, похожими на морские ракушки.
– Давно это у тебя?
– Да уже года три. Я дома во двор выходил, смотрю, на пустыре пацаны костёр разожгли, а сверху банку с бензином поставили. Ну, я успел, подбежал и банку пнул ногой, чтобы не взорвалась.
Коля говорил, что может играть и на пианино. Однажды мы пришли в дом к одному из наших товарищей Игорю, и у него дома в комнате на стене висела скрипка.
– А кто у тебя на скрипке играет? – спросил Коля.
– Да это отец иногда балуется!
Несколько раз я заставал отца Игоря играющим на скрипке.
Отец его, больше походивший на боксёра, – рослый, плечистый, лысый, с приплюснутым носом – после ужина заходил в комнату, снимал скрипку, резко разворачивался и несколько минут ходил по комнате, что-то наигрывая.
Вешал её на место, засовывал палец в рот, убирая оставшиеся от ужина кусочки мяса, и уходил допивать чай.
Это было скорее похоже на проверку степени готовности оружия к военным учениям.
Мы тоже, конечно, пробовали поиграть на скрипке.
Оказалось, что это не так-то просто!
Скрипка никак не хотела издавать какие-либо звуки, кроме раздражающего «Вжик-вжик!» Трудно и даже невозможно было просто ровно и плавно провести смычком по её скользким струнам.
Коля, затаив дыхание, подошёл к стене, погладил нежно скрипку, провёл пальцем по струнам смычка, так и не решаясь снять её со стены.
– Сыграешь? – спросил я. – Нет, – покачал он с сожалением головой, – скрипка – это совсем другое… Тут учиться надо… Это… вершина музыки…
Как всегда, мы сидели на тумбе, и Колька играл на гитаре.
– Да-а, – произнёс он, – конечно, на моей гитаре не сыграешь так, как хочется!
– Слушай, – повернулся ко мне Игорь, – а на Заводском районе Вовка Баитов живёт!
– Какой Вовка?
– Ну, тот, который для клуба гитару сделал. Ты его знаешь?
– Немного знаю. Он на год старше меня.
– Сходи к нему, поговори, – предложил Игорь.
– В Заводской лучше не ходить, – закуривая, произнёс Алик, – побьют!
– Но за хлебом туда, в магазин ты же ходишь? Тебя же не трогают.
– За хлебом, – выпускал колечки дыма Алик, – другое дело. Это святое!
Глава вторая
Пряник
Вечером я простился с книгами.
Погладил по корешкам серо-зелёные тома уютной прозы Мельникова-Печерского, проплыл на пароме по реке, петляющей под тёмными елями на высоких берегах, пытаясь безуспешно припомнить старорусские имена героев произведений, и положил четыре тома Сергея Григорьева в школьную сумку.
Засунуть остальные шесть томов в сумку никак не получалось.
Я вспомнил про дровяной сарай, где кроме дров и угля хранились, а вернее, были свалены в углу всякие старые ненужные вещи. Из кучи, покрытой угольной пылью, я вытащил довольно большую чёрную женскую сумку с длинными ручками. Сбивая с неё пыль, я пытался вспомнить, откуда она появилась, – у моей мамы никогда такой не было.
Она могла появиться в доме только после одной комической и неприятной истории.
В один новогодний вечер – мне было тогда года четыре – к нам приехал, демобилизовавшись с флота, дальний родственник и сослуживец отца, русоволосый красавец, настоящий русский богатырь двухметрового роста, старшина по имени Родион.
Он привёз с собой из Мурманска рыжеволосую, совершенно некрасивую невесту.
Родители сидели за праздничным столом, весело и громко разговаривая, шутили и смеялись.
Я с детским страхом и тревогой поглядывал на невесту. Она тоже смеялась, запрокидывая голову, и тогда её длинный крючковатый нос издавал странные звуки, похожие на те, что появляются, когда говорят, что человек кряхтит: «Кхе-кхе-кхе!»
Она прошла мимо меня и погладила меня по голове:
– А у меня для вас, дети, есть подарок!
Рука у неё была тяжёлая, с грубой потрескавшейся кожей, и от этого мои неприязнь и страх к ней выросли ещё больше. Свою чёрную сумку она поставила в шкаф на нижнюю полку. Вид этой чёрной сумки, её чёрное платье, яркие рыжие волосы всерьёз напоминали мне Бабу-Ягу из сказок.
Играя на полу у стола, где звенели бокалы, приглашая в гости новогоднюю ночь, я потихоньку передвигался к шкафу, где в сумке лежал обещанный подарок.
Было очень любопытно, что же может подарить детям – мне и моим сёстрам – Баба-Яга?
Я приоткрыл дверь шкафа, засунул руку в сумку и вытащил пряничного Деда Мороза.
Он был большой и красивый. Он занимал всё пространство сумки. На нём была красная шапка, красный пояс. У него были голубые глаза и серебряные брови. Шуба поблёскивала разноцветными искорками сахара от елочных огней.
Я стал засовывать его обратно в сумку, но у него вдруг отвалилась голова. Я очень испугался мести Бабы-Яги и побежал, пряча сахарную голову, к сестре, в другую комнату. Показал ей отломанный кусок пряника.
– Что это? – удивлённо спросила она, вращая её, как трубку калейдоскопа, в котором наблюдаешь переливающиеся огоньки.
– Пряник, – лаконично ответил я.
– Где ты его взял?
– Там, – просто ответил я, показывая на шкаф.
Мы поползли между стульев к шкафу и попытались прикрепить голову обратно.
Пряник крошился. Голова не держалась, вдобавок отломалась ещё и рука с посохом.
С этими кусочками пряника мы убежали в комнату и стали лизать сахар. Я откусил кусочек пряника. Было вкусно. Тесто было рассыпчатое и пахло мятными леденцами. Не сговариваясь, мы приползли к шкафу ещё раз, разделили и съели весь пряник.
– Где мой Дед Мороз? Где пряник? – раздался из избушки на курьих ножках скрипучий голос.
Горбатая Баба Яга стояла, засунув голову в шкаф, глядя в раскрытую пустую сумку.
– Дети, вы взяли пряник? – спросила мама.
Мы с сестрой стояли и молчали, ожидая порицания.
– Ну, так вы или нет?
– Он сломался! – пролепетали мы.
– Они съели мой пряник! – захныкала Баба-Яга, становясь ещё страшнее: губы её скривились, кожа на щеках сморщилась, чёрное платье ещё сильнее натянулось на сутулой спине.
– Ну, съели и съели! И на здоровье! – раскатисто засмеялся русоволосый русский богатырь.
– Ой, детки! – хлопнула ладошками мама, приставив их к губам.
– С Новым годом! – сказал отец. – Наливай, Родион!
Под смех и шутки нас отправили спать.
Позже я узнал, что эта невеста Родиона как-то быстро и таинственно исчезла из его жизни – я даже не знаю, до или после того случая, когда он вернулся в деревню и его молодка уже ехала на телеге венчаться с другим. Он сел на коня и помчался за ними. Догнал их. Молодка спрыгнула на ходу с телеги. Родион посадил её на коня и они ускакали к нему домой, в соседнюю деревню, совсем рядом. Они поженились и прожили долгую счастливую жизнь.
Но Баба Яга почему-то не навела никакой порчи на них.
А может быть так, что это совсем не Баба-Яга, а невеста устала ждать матроса пять лет с воинской службы?
И вообще, так бывает только в сказках. А это быль.
Глава третья
Район
Утро на районе началось как обычно.
Затишье нарушали только лай собак, лязг металла на механическом заводе и звук клаксонов проезжающих по улицам грузовых машин.
Время от времени, правда, раздавались крики и ругань из окон, но это были мелочи, и никто из жителей не обращал на них внимания.
К концу рабочей недели чувствовалось некоторое напряженное ожидание: жены старались приготовить что-нибудь вкусненькое, собаки переставали лаять, самосвалы проезжали реже, столбы с уличными фонарями начинали громче гудеть, предчувствуя выходной дни.
И он всегда наступал после субботы.
На плафонах уличных фонарей оседала пыль от известкового завода. Рассеивалась пелена смога. В вино-водочный магазин и в баню выстраивалась очередь. И все мужья были дома.
Мы с Колькой нашли двухэтажный дом из силикатного кирпича, в котором жил Вовка, и постучали в двери квартиры.
– Ой, Вовка, это к тебе! – Роза Трофимовна, вытирая руки фартуком, провела нас в кухню. – Сейчас, подождите, он только какао допьёт!
– А вы, ребята, из военного городка? – спросила Роза Трофимовна. – К Вовке пришли?
– Да, поговорить надо!
– Уже иду! – встал из-за стола Вовка.
Мы вышли на улицу.
– Ты дружи с ними, дружи! – прошептала Роза Трофимовна, закрывая за ним двери.
– А я знаю, где ты живёшь! – сказал Вовка.
– И я теперь знаю! – засмеялся я.
– Чем порадуете? – спросил он, трогая носком ботинка бордюр из белых силикатных кирпичей вокруг клумбы у своего окна.
– Гитару сделать можешь? – прямо спросил я.
– Гитару? – переспросил он. – Гитару сделать могу! А чем рассчитываться будете?
– А какие книги ты любишь читать? – спросил я, соображая, сколько же можно предложить ему за электрогитару.
– Разные… «Ярче тысячи солнц» есть у тебя?
– А кто автор?
– Не знаю.
– Нет. Такой книги у меня, к сожалению, нет!
Он нахмурился.
– Хочешь два томика Сергея Есенина? – предложил я.
– Два? – переспросил он, немного помолчав. – Мало!
– Тогда Сергей Григорьев. Четыре тома.
– Четыре? – он раздумывал, покусывая губы.
– Ещё шесть томов Мельникова-Печерского в придачу. Хочешь?
– Десять томов? – он посмотрел сначала на Кольку, потом на меня.
– Десять томов, – сказал я твёрдо.
– Хорошо! Приходите ко мне завтра вечером. Но мне денежный аванс нужен. Рублей десять. Будут кое-какие траты: лак надо купить, олифу и ещё кое-что.
На следующий день мы зашли за Вовкой.
– Смотри, Вовка, – говорила Роза, провожая нас, – не хулиганьте, а то попадётесь Максимову!
Максимов был самый страшный человек на районе.
Полная копия субъекта теории Ломброзо. Только он был не преступник, а старший лейтенант милиции местного отделения.
В лапы к нему было лучше не попадать. Из отделения подозреваемые в краже или драках, ссорах или скандалах выходили с отбитыми почками и сломанными челюстями.
Милицию вызывали редко. Разве когда случалось уж совсем тяжкое преступление.
Максимов не любил выезжать на вызовы – проводил, как он сам говорил, «профилактические работы».
Его огромная фигура вызывала ужас, страх и отвращение.
В тёмно-синей колючей шинели, засунув руки в карманы, глядя себе под ноги на начищенные сапоги сорок шестого размера, чуть скользя на первом осеннем льду и помогая движением плеч сохранить равновесие, чтобы не поскользнуться и не упасть, он спешил к очередной группе парней на освещённый неоновым светом рекламы местного универмага пятачок, где по традиции собирались парни выпить портвейна перед началом вечера танцев.
Он приближался, высоко вскидывая ноги назад, и издали было похоже, что он на ходу танцует твист.
Увидев его, компания сразу прекращала разговор, потому что все понимали: кому-то очень не повезёт, и этим несчастным может быть любой из них!
Убегать было бесполезно. Достанется от него потом, позже, ещё больше!
– Это ты сделал? – спрашивал Максимов, наступив сапогом на остроносый мокасин выбранной жертвы.
Что он имел в виду – было совершенно не важно. Нарушения порядка случались почти каждый день.
Он сопел носом, демонстративно надевая кожаные перчатки.
Выбранная им жертва непроизвольно отшатывалась назад, создавая оптимальную дистанцию для коронных ударов лейтенанта.
Максимов чуть приседал и двумя прямыми ударами сбивал человека с ног.
Если ему этого было мало или кто-то посмел громко вскрикнуть или выругаться, он с резким разворотом наносил тому человеку ещё один удар.
Последнее, что видел несчастный, – это улетевшие в небо огни рекламы и прыщавый лоб лейтенанта Максимова.
Через года два Максимов был осуждён по многочисленным жалобам потерпевших на пять лет за превышение должностных полномочий, спекуляцию и ещё за какие-то преступления.
Вечером мы спустились в подвал, который отец Вовки, инженер-электрик, оборудовал под столярную мастерскую.
Глава четвёртая
Гитара
– Вот, смотрите, – Вовка подошёл к верстаку и рукавом смёл с него стружку.
Пахло скипидаром и столярным клеем.
Он прошёлся по мастерской, показывая нам фрезерный и токарные станки, вытащил из сложенных в углу досок одну самую ровную и широкую:
– Из этой, пожалуй, и будем делать вашу гитару!
– Н-да! – произнёс демонстративно Колька, глядя на шершавый кусок дерева.
– Что? Ты знаешь, что главное в этом деле – подобрать «массив»? Правда, ширины не хватает… Рога же надо делать! А?
– Конечно! – ответил я. – «Рогатую» гитару хотим.
– Поэтому, – повертел в руках доску Вовка, – придётся доклеивать по краям.
– А та, гитара, которую ты сделал, красивая получилась? – как-то уже безнадёжно спросил Коля.
– Не хуже, чем в музыкальном магазине продаются!
Он принялся старательно объяснять:
– Это только заготовка. Вот смотри, – он подошёл ко мне и положил заготовку на верстак, – здесь будет углубление – я выберу его на фрезе. Там мы разместим электрическую часть: звукосниматель и потенциометр. Конечно, подклеим и придадим гитаре форму. Гриф возьмём от старой какой-нибудь гитары. Но он короткий. Его надо удлинить. Колки найдём тоже. Струнодержатель мне сделают ребята на заводе. Струны сами принесёте. Хорошие покупайте. Лады сделаем заново: делаем пропил, вбиваем туда проволоку, всё шлифуем, красим и лакируем.
Тут сверлим, – он повернул доску набок и потыкал пальцем, – для выхода проводов. Можно, конечно, и вибро сделать, но это дороже, да и возни много. Так… тут плексиглас будет. Цвет какой? Красный? Да! Ещё с вас потребуются катушки для звукоснимателя. Звукосниматель положим в коробочку из нержавейки, отшлифуем и отполируем.
– Какие такие катушки, где взять-то? – спросил Колька.
– Катушки надо ставить от высокоомных телефонных аппаратов. Лучше сопротивлением тысяча двести или шестьсот ом.
– Ты видел, – он обратился ко мне, – какие в телефонных трубках на микрофоне катушки стоят?
– Знаю.
– Ну, так вот… Там стоят две катушки. Два прямоугольных сердечника. Под каждую струну идёт один сердечник. Значит, что? – он назидательно поднял палец. – Шесть струн – шесть сердечников. Поняли?
Мы молчали, переваривая услышанное.
– Ладно, – сказал Вовка, кладя на верстак заготовку, – с катушками я сам решу.
Коля не верил в затею, хотя он не видел той гитары, которую Вовка сделал для одной музыкальной группы.
А может быть, он и не верил в то, что эта гитара делается для него в подарок.
Он больше не приходил со мной в мастерскую к Вовке, но по-прежнему мы собирались и слушали его песни.
Я каждую неделю спускался в подвал и с интересом наблюдал, как шершавая доска становится музыкальным инструментом.
Последний раз я взял её в руки, когда она, отшлифованная и покрытая несколькими слоями лака, лежала на верстаке.
Гриф уже был на месте. Отполированный струнодержатель из нержавейки готов был для установки струн. На грифе были закреплены колки.
Вовка покручивал гитару в руках, показывая мне отблески на лакированной поверхности. Я обратил внимание на грубую и потрескавшуюся кожу на его руках, на тёмные полоски грязи под ногтями и опасался, что он поцарапает этими руками нежное тело гитары.
– Ну вот, – он взял со стола коробочку для звукоснимателя, она, как и другие металлические части, была безупречно отшлифована и отполирована. – Теперь приноси струны и пару пластмассовых мыльниц.
Он сразу пояснил:
– Обыкновенные пластмассовые перламутровые мыльницы. Желательно синего и жёлтого цветов. Мы их разрежем на кусочки и подложим под плексиглас. Общий фон у нас же тёмно-красный, будет очень красиво!
Коля принёс новые струны, и я видел, как он всё-таки сильно заинтересован, но почему-то скрывает это.
– А где мы сможем опробовать гитару? – спрашивал он. – Да хоть в клубе, на заводе! В любом месте, где усилитель звука есть!
Последний раз я пришёл в подвал уже в конце лета.
Из дома выходила Роза Трофимовна:
– Ты посмотри, – жаловалась она мне, – какое хулиганьё завелось у нас в районе! Все трубки в телефонах-автоматах оборвали! Теперь иди на завод, на проходную, если позвонить надо!
Через несколько дней гитара была полностью готова.
Но забрать её из подвала мне не пришлось – Коля уехал домой, не предупредив и ни с кем не попрощавшись.
Гитару выкупил солист группы «Грани». За двадцать пять рублей. Он стоял на сцене, и в свете прожекторов гитара отливала голубым, и зелёным, и жёлтым цветом, как небо, трава и песок на том месте, где когда-то был наш дом.
Все в зале ждали продолжения танцевального вечера. Солист группы подошёл к микрофону, притянул его к себе рукой и объявил под шум и одобрительные возгласы:
– «Дом восходящего солнца!»
Колю-Тарзана с тех пор я никогда не встречал.
Но я помню, как он выглядит.
Я открываю томик Есенина и вспоминаю Колю: его лицо с белёсыми кудряшками, спадающими на потный лоб, трогательный, немного застенчивый голос, виноватая улыбка… И только один фрагмент романтической бедной юности, незаметно растворяющийся в цветущих садах летнего вечера и без предупреждения исчезнувший, оставляя смутные надежды явиться ещё раз с первым аккордом Колькиной гитары с царапинами на деке.
Я забыл у него спросить, как называется одна мелодия, которую он часто наигрывал.
Он играл её без наших просьб – просто для себя. Он прижимал гитару к груди, низко опускал голову и некоторое время оставался так сидеть – то ли покашливая, то ли всхлипывая.
Но играл только один коротенький фрагмент.
В одном месте он всегда останавливался и обрывал мелодию, прихлопывая струны рукой.
Мне никогда раньше и потом не приходилось её слышать.
Да и как она называется, я не знаю.
Только догадываюсь.
Верное сердце
Поздней осенью или ранней зимой приглаженная, почти отшлифованная временем галька на дороге будет блестеть разноцветными искорками инея, и так и не выросший за сорок лет карлик-боярышник, цветущий маленькими соцветиями в виде розочек, будет слегка дрожать на ветру и звенеть замёрзшими листочками, напоминая мне фильм «Поющее звенящее дерево», любимый фильм моего детства…
Три параллельные и четыре поперечные улицы, где когда-то жили военные моряки – комендоры, мотористы, политработники, сигнальщики, радисты и флагманы других специальностей, я не спеша обойду за два часа.
Нашего дома давно уже нет. На месте нескольких домов теперь стоит серая многоэтажка. Иногда я думаю, что это даже хорошо, что моего дома больше нет, – я не буду просить людей, живущих теперь в нём, пустить меня на минутку, и объяснять, что я там жил раньше. Мне не надо с замиранием сердца переступать порог и, хватаясь за грудь, жадно ловя ртом воздух, от приступа тоски и безысходности прислоняться к стене.
Если бы он ещё стоял, я, возможно, выкупил бы его за любые деньги, но поселиться в нём было бы безумием.
Лёжа ночью на диване, я бы слышал знакомые с детства звуки: далёкий лай собаки, хлопанье белья, выстиранного мамой и сушившегося на верёвке за окном, звуки лодочного мотора засветло уплывающего рыбака, лёгкий стук веток сирени в окно, неровную барабанную дробь дождевых капель и ещё много знакомых звуков, видений и воспоминаний – реальных и придуманных.
У каждого из нас был свой городок…
Деревянный дом, в котором жила Люда, стоит до сих пор. В нём живут другие люди, которые могут рассказать историю своей жизни в городке.
Время не выбирают – в нём живут. Но городка уже давно нет, потому что нет того времени, хотя почти все дома стоят на месте, и так же блестит на солнце мокрая галька, и живы кусты сирени и акации, растущие вдоль заборов. Они разрослись и перевалили за ограду так, что улица стала казаться узкой, и они полностью скрывают под собой ленту колючей проволоки, протянутой под их ветвями новыми жильцами. Никто не услышит радостных возгласов вставших в кружок ребят, играющих в волейбол на небольшом пустыре около деревянного дома с дверьми, выкрашенными голубой и уже облупившейся краской.
На крыльце всегда сидела грустная русоволосая девочка лет четырнадцати и, обняв колени, наблюдала за нашей игрой. Они с мамой приехали недавно, никто не знал, откуда. Люда страдала пороком сердца. В школу она не ходила – преподаватели приходили к ней на дом.
Отца у девочки не было, мама работала в котельной в воинской части, ни с кем не дружила и не ходила ни к кому в гости. Маленькая, худенькая, в платке, надвинутом на лоб, она быстрыми мелкими шагами шла по улице после смены рано утром домой, где, сидя у окна, ждала её Люда.
Притоптывая ногами, отряхивая пыль, она быстро скрывалась за голубой дверью в тихую неизвестность, пока кто-нибудь из нас снова не увидит её идущей рано утром со смены. Не могли её выманить из дома даже вой пожарных сирен и крики людей, когда по соседству загорелся и сгорел такой же дом. Что уж говорить о её соседке Розе, которая своим криком будила всех соседей, но в квартире Люды всегда было тихо и, казалось, безжизненно.
Рано поседевшая Роза чистила цветник и нагнувшись над клумбой, была выше ростом дяди Лёши, своего супруга. Дядя Лёша, с всегда потной лысой головой, пытался пройти мимо стоящей на дорожке Розы. Когда-то чёрные, а теперь рано поседевшие, кудри Розы разбежались по лицу, закрывая лоб и глаза, виден был только большой нос с горбинкой.
Она стояла, повернувшись к нему, опустив испачканные чернозёмом руки с растопыренными согнутыми пальцами:
– Опять нажрался, сволочь! – картавым голосом кричала Роза, пугая соседей. – Сука! Чтоб ты подавился своей печенью!
Дядя Лёша делал очередную попытку проникнуть то с одной, то с другой стороны мимо Розы по узкой дорожке, но каждый раз останавливался на расстоянии вытянутой руки от неё. С большим трудом ему удавалось войти в дом, сопровождая своё вхождение грохотом падающих леек, тазов и вёдер. И даже этот грохот не мог заглушить отборной брани, доносившейся ему вслед.
Дядя Лёша в звании мичмана служил в мастерских радиомехаником. Никогда не расставался с военной формой, и даже в жаркую погоду во дворе дома носил китель, накинутый на голые плечи. Попросить его отремонтировать телевизор можно было, только перехватив его по дороге домой, у моста. Он перемещался короткими перебежками с маленьким чемоданчиком в руке, в котором он носил провода, паяльник и коробочку с оловом и канифолью. Поминутно останавливаясь, как будто оценивая обстановку и намечая следующий ориентир, чтобы передохнуть, он стартовал снова и, пробежав метров десять, опять останавливался. Мне приходилось бежать рядом с ним, высказывая свою просьбу. Он молча выслушивал, не отвлекаясь от дороги и намечая место, где сделает передышку:
– Хорошо. Скажи отцу – вечером приду!
Никогда не обманывал. Приходил всегда вовремя. Деньги он не брал. Наливать ему спиртное было категорически запрещено.
Он недолго всматривался в переплетение проводов, сдувал пыль с ламп и, прицелившись, вырывал одну из них и вставлял другую из своего чемоданчика. После этого раздавался небольшой щелчок, и на голубом экране появлялась сетка настройки телевизора.
В тот день я шёл прощаться со своим детством и юношеством. Впереди меня ждала служба – что-то новое, неизведанное, тревожащее сердце. В один из вечеров перед отъездом очень хотелось посидеть в одиночестве, на берегу реки, посмотреть на закатное солнце.
Знакомой дорогой я шёл к реке.
На крыльце сидела Люда. Она быстро поднялась и подошла ко мне:
– Ты на реку идешь? Можно, я с тобой? Я не буду тебе мешать.
– А мама знает, что ты уходишь на реку?
– Мама на дежурстве. Но мы же ненадолго? Тут же недалеко, правда?
Мы сидели на траве на невысоком обрывистом берегу, поставив босые ноги на серый песок. Пахло тиной и аиром. Было очень тихо. Иногда лёгкая приливная волна с тихим хлюпаньем закатывалась под берег, вымывая чёрные кусочки камыша, заполненные речным песком нежилые домики моллюсков и разноцветные песчинки. С противоположного берега по воде отчётливо докатывались отдельные слова и девичий смех: «Ой, подожди, не надо… Не сейчас».
– Как хорошо всё слышно, – удивилась Люда, – а смотри, как далеко до берега! Ты видишь их? – и, закрываясь от огромного багрового – такого я не видел больше никогда – закатного солнца ладошкой вытянутой руки, она другой показывала на противоположный берег.
На бетонных плитах разрушенного причала угадывались два силуэта обнимающейся влюблённой пары.
– А ты уже, наверное, много раз с девушками целовался? – спросила Люда.
– Целовался…
– А меня ещё никто не целовал… – тихо произнесла она.
– Как никто, а мама? – попытался схитрить я.
– Я не помню. Может, и целовала… но я говорю о настоящем поцелуе, понимаешь?
И, сменив тему разговора, спросила:
– А ты скоро в армию уходишь, да?
– Да. Но не в армию, а во флот. На три года.
– Три года – это долго, лучше два, – убедительно произнесла Люда.
– А мне лучше во флоте служить, как брат и отец. Буду письма маме писать.
– А своей девушке будешь? – она вытянула губу и выдохнула на закрывающую глаза чёлку.
– Моя девушка, – я сделал непроизвольную паузу, – недавно вышла замуж…
Мы помолчали.
– Я скоро умру, – тихо сказала Люда, глядя на свои ноги, роя пальцами ямку в песке.
– Не думай об этом. Если не думать, то ничего и не произойдёт. И потом, я знаю, – соврал я, – многих, кто до самой старости живёт с пороком сердца, и ты сама мне говорила, что твоя мама врачам в клинику писала.
– Писала… На операцию надо ехать в Москву или Ленинград…
– А вы поедете?
– Не знаю. Мама говорит, что поедем. А почему вы больше не играете в волейбол тут, у дома?
– Играем, но теперь редко. Переместились в другое место – на берег, в берёзовую рощу.
– Да, знаю, это далеко!
– Ну, не так и далеко, зато до воды ближе. Разыграемся – и сразу в воду!
– Как вам хорошо! – произнесла она мечтательно.
Потом повернулась ко мне, провела рукой по моим волосам и прижала свою ладошку к моей щеке:
– А у тебя небольшой шрам остался от того удара мячом, ты помнишь? – и нежно дотронулась до моего виска.
– Конечно, помню! Шнуровкой на мяче зацепило. А ты мне йод из дома притащила! И всё-таки я уговорил тебя один раз поиграть с нами!
Солнце совсем ушло за горизонт. Мы с Людой возвращались по домам. Около её дома я оглянулся и в последний раз посмотрел на реку.
Закатные краски совсем поблёкли. Противоположный берег темнел сваями старого причала. Строительные краны, склонив головы, грустно смотрели на свои широко расставленные стальные ноги. Ещё недавно зелёная, стена камышей посередине реки стала серой, она быстро подрастала и уже скрыла собой почти весь далёкий берег, влюблённую парочку, крыльцо, на котором всегда сидела Люда, летающий над нашими головами мяч. С трудом был уже различим и весь наш городок, своим расположением напоминающий большой военный корабль, на котором продолжали служить пусть и отставные, но по-прежнему военные моряки, в своих кубриках или на боевых постах.
Этот большой фрегат, замедляя ход, всё больше погружался в волны, пытаясь перестроиться в кильватер боевой эскадры, но отставал, отставал и, зарывшись носом в волны, лёг на грунт. Был занесён песком, утратил название и теперь лежал у реки, подставляя борта штормовому ветру. И когда ветер достигал ураганной силы, экипаж, кутаясь в кители и бушлаты, выходил на палубу посмотреть, не сбил ли ветер надстройку, не сломал ли телевизионную антенну, и, убедившись, что все медные трубки смотрят в нужном направлении, спускался в тёплый кубрик нести свою вахту.
Я стоял на веранде у окна и смотрел на уже летнюю природу. Липа под окнами оживилась нежными листьями – они были совсем ещё тонкие и такие нежные, что сквозь них пробивались солнечные лучи. Моё сердце билось спокойно и ровно, готовое принять все предстоящие перемены в жизни.
Из комнаты доносился застольный гул голосов – меня провожали на службу.
– Пригласи эту девочку! – вышла мама на веранду.
– Какую девочку? – удивился я.
– Там девочка второй час по улице прохаживается! Наверное, хочет, чтобы ты её пригласил.
Я увидел Люду. Скрестив руки, обняв себя за плечи, она медленно шла вдоль нашего забора, пиная ногой лёгкие камешки.
– Смотри, – сказала мама, – сейчас она дойдёт до конца улицы и обратно пойдёт!
– Мама, она же ещё маленькая! Ей только четырнадцать лет. И у меня Таня есть! Вернее, была… И вообще, может быть, она просто прогуливается…
– Вот ты просто так и пригласи…
– Нет! – решительно ответил я, объясняя маме, что не хочу давать надежду девушке на дальнейшие отношения. Что хочу уехать из дома на три года без всяких обязательств. Что кроме Тани мне никто не нужен.
– Ну, смотри, – огорчённо сказала мама, – пожалеешь. – И ушла к гостям.
Рано утром, когда городок ещё спал, когда не рассеялся туман над рекой, я уехал на военную службу.
Когда прошло три года и я вернулся, я направился в конец улицы навестить наших друзей и соседей, Анну Ивановну и Константина Ивановича.
Как всегда, сажая цветы, покрикивала Роза.
Дядя Костя сидел посреди комнаты на табуретке и парил ноги в тазике. Прямо на меня с фотографии на стене неслись, оставляя за собой огромные белые буруны холодного Балтийского моря, торпедные катера.
Дядя Костя поднялся с табуретки и, стоя по щиколотку в воде, притянул меня к себе и поцеловал:
– Ревматизм замучил. Разнотравьем, разнотравьем лечить его надо! Вот, накосил сегодня в огороде! Аня, подлей горяченькой! Завтра в гости придём к вам. Ты дома-то будешь или жениться пойдёшь? – засмеялся он.
– Я и пришёл, вот, показаться и пригласить вас! Скажите, а как ваша соседка, Люда? – спросил я, твёрдо решив сегодня же постучаться в голубую дверь и зайти к ней.
– Люда? Девочка, которая больна? – спросила тётя Аня. – Так умерла она! Год тому назад умерла. У неё же порок сердца был…
– Порок сердца был, – растерянно повторил я. – А похоронили её где?
– Да не было в городке похорон, правда, Костя?
– Нет, не было! – помотал он головой, поднимая то одну, то другую ногу.
– Она в больнице умерла. За ней скорая приезжала, – продолжала рассказывать тётя Аня, – а мать её через несколько дней рассчиталась и уехала куда-то к себе на родину.
Дома, когда я разбирал пухлые от скопившихся снимков альбомы, мне под ноги выпала небольшая фотография: на фоне вытянутых рук, отбивающих мяч, на тёмном крыльце белым размытым пятном виднелось неясное изображение Люды. В нём угадывалась ободряющая улыбка, и казалось, что Люда смотрит прямо на меня, но я не помнил, чтобы кто-то из нас когда-нибудь приходил туда с фотоаппаратом.
Я рассматривал снимок под разным углом, наклонял его в разные стороны на вытянутой руке, но всё равно Люда смотрела прямо мне в глаза.
Если долго всматриваться, можно было различить шевеление её губ.
Мне казалось, она со мной разговаривала. Но ничего не было слышно…
Кто и когда из нас сделал эту фотографию – неизвестно.
В память об этой девочке я написал этот рассказ.
Полянка
Я тогда ещё не умер. То есть не окончательно умер.
Мой дух трепетал, переливался под летним солнцем серебристыми бликами и, смешиваясь с лёгким ветерком, подрагивал от возгласов мальчишек, разгорячённых игрой в футбол на этой полянке.
Я ещё успевал увидеть с высоты окрестности лужайки и запомнить перед тем, как то, что покинуло меня, исчезнет, справа бурую кирпичную стену камвольной фабрики с флюгером на башенке – неповоротливым заржавленным чугунным вымпелом, который не мог вращать даже ураганный ветер, потому что легко пролетал сквозь изображённые на нём цифры «1899».
Слева полянка примыкала к грунтовой дороге, тянущейся вдоль реки, вернее, залива, куда течение загоняло свежую воду, необходимую для обмена. В этот залив из красильного цеха за рядком домов затекал узкий канал, в который сбрасывалась отработанная жидкость из красильного цеха.
Никто из нас не рисковал перепрыгнуть канал – слишком велик был риск оказаться в вязко текущей жиже, переливавшейся волокнистыми разноцветными линиями. Это совсем не мешало нам купаться в заливе, удить рыбу, вытаскивая золотистых линей и карасей. Сильный ветер с моря нагонял воду, заставляя камыш ложиться на поверхность, и выкорчёвывал причудливые корни аира, раскладывая их вдоль дороги.
Впереди, по ходу мяча, который ударялся в сетку ограды огромного участка, расположенного между дорогой и фабрикой, я вижу имение, на земле которого, опустив длинные руки в чернозём, согнулась графиня – худая старуха высокого роста.
Каждый раз, когда наш мяч ударялся о сетку забора, заставляя горсть кузнечиков выпрыгивать из разнотравья, графиня, не отвлекаясь от работы, поворачивала голову в нашу сторону и замирала на минуту.
За нашей полянкой начинались три улицы посёлка, на одной из них жила баба Ирина, совсем ещё не бабушка, а пожилая одинокая женщина, знахарка.
– Смотри, опять скривилась, – хмыкнул Лёва, затягиваясь сигаретой.
– Кто скривился? – спросил Вовка.
– Ну эта, графиня. Сейчас собаку натравит, волкодава своего.
– Графиня, графиня… Никакая она не графиня, а зэчка бывшая: говорят, в лагере сидела много лет, – подсел на перекур Женька, самый старший из нас.
Старуха, не отводя взгляда, снова погрузила растопыренные пальцы в землю.
– Жвачки хотите? – спросил Женька.
– Купили бы, да денег нет!
– Я вам сейчас один фокус покажу, – поднялся Женька и подошёл к сетке забора.
– Добрый день, ваше сиятельство! – с поклоном поздоровался он. Старуха вытащила скрюченные пальцы из грядки и, шаркая ногами в ботах, вытирая руки о передник, подошла к забору:
– Вот, – сказала она. Достала монетку из кармана и протянула ему.
– Благодарю, – чётко кивнул Женька, почему-то по-армейски повернулся кругом и степенным шагом направился к нам.
– Держите, православные, – повертел он в пальцах двадцать копеек.
– А что, – спросил Вовка, – больше она не может дать?
– Может и больше дать, я думаю, но если ты будешь к ней пять раз в день подходить и здороваться, так и разориться можно!
– И каждый раз давала?
– Всегда. Только подойти надо уметь. И без пошлости. А то от вас только мат и раздаётся!
Мы посмотрели на графиню – она по-прежнему молча, неторопливо и сосредоточенно окучивала картошку.
– Да, – вздохнул Вовка, – был бы у меня отец, он бы мне накупил всего-всего. Вот закончу восьмой класс, поступлю в мореходку и в загранку пойду!
Мы молчали. Спрашивать об этом было невежливо, да и незачем. Все знали, что отец Вовки давно ушёл от них. Уехал в другой город, потом вернулся, устроился работать на какой-то завод и совсем забыл о них.
За полянкой через пустырь была видна стена красильного цеха. Около полудня у распахнутых ворот собирались рабочие глотнуть свежего воздуха.
Доносились смех и обрывки разговоров. Мы знали многих работающих на фабрике. Иногда они ходили через пустырь купаться на наш берег. Но ни у кого из нашей компании родители не работали на фабрике, мы были почти все дети военных, поэтому наш район и называли смешливо: Адмираловка
Ну а если у кого-то из других районов не складывались отношения с местными, то они говорили Капраловка.
За каждой нашей игрой, сидя в старом дерматиновом кресле у входа в красильный цех, если выпадала его смена, следил инвалид с протезом ноги Николай Петрович.
– А дай-ка огоньку, Николай Петрович! – наклонялась к нему говорунья Галя.
Николай Петрович протягивал руку и мундштуком с сигаретой старался попасть в сигарету Гали.
Оттуда ему было видно, как Вовка ловко обводил Юрку, как худощавый и низкорослый Толик хлёстким мощным ударом посылал мяч в сетку, отчего она с лязганьем ударяла по ржавым стойкам. Старухи не было, и все на секунду замирали и смотрели с испугом на большой деревянный двухэтажный старый дом, где она одиноко жила.
Николаю Петровичу был виден наш берег за пустырём, камыши, небольшой полуостров, за ним другой берег с маленькими, как чёрные семечки, причаленными и замкнутыми на цепи лодками, деревянные дома вдоль дороги, за которыми через километр начиналось море.
Из тёмного проёма ворот вышли ещё несколько работниц. Ветерок донёс запах прядильного, ровничного и чесального цехов – сладковато-маслянистый запах веретённого масла, смешанный с солоноватым запахом химии.
– Петрович, – заголосила Галя, – ты кобальт добавил, сегодня же оливковый цвет идёт?
– Так погрузчик уже давно бочку привёз.
Петрович ударил рукой об руку, выбил окурок из мундштука и, прихрамывая, вошёл в цех.
– Чем не жених тебе, Галя, не всё же тебе в общежитии?
– Ну что ты, Зоя, он же мне как брат родной. Судьба у него тоже не сахар!
Позже из разговоров мы узнали, что Николай Петрович оставил жену и сына, уехал в сибирский городок, занимался охотой и однажды примкнул к одной охотничьей компании. На охоте случилось несчастье – одному из загонщиков пуля попала в бедро и ему ампутировали ногу. Следствие постановило, что выстрел был сделан из ружья Николая Петровича.
– Как же так, – с горечью рассказывал он, – как моя пуля могла срикошетить от тонкой верхушки ели, которую она срезала, и пролететь так далеко под девяносто градусов? А почему они не приняли во внимание, что один из охотников тайно ружьё чистил?
Суд решил, что Николай Петрович должен выплачивать пострадавшему пособие по инвалидности. Сам он после этого тяжело заболел. У него умерла собака, открылась трофическая язва и ему ампутировали ногу, назначив мизерную пенсию.
…Кто же всё-таки была эта одинокая старуха? Как тревога и пустота поселились в её выбеленных глазах? Через несколько лет мне немного рассказала о ней баба Ира.
– Опять болит? – спросила меня мама. – Таблетку выпил?
– Выпил.
– Надо тебе к бабе Ире сходить, в конце улицы у канавы второй дом справа. Она заговаривать умеет и боль снимает. Иди, сходи.
Осторожно приоткрыв калитку, чтобы не всколыхнуть нависающий куст жасмина и не стряхнуть маленькие линзы дождевых капель с нежных белых лепестков, я по дорожке вошёл в дом.
Двери были открыты, и баба Ира, увидев меня, позвала:
– Заходи, милый. Мне мама твоя рассказала про твою хворь.
Я совсем не так представлял себе целительницу. В ней, в её внешности должно было быть что-то особенное, отличное от простых смертных: если не было стола, заставленного колбами и чашками с дымящейся жидкостью, то хотя бы образ доброй ведьмы должен был перекочевать из русских сказок к простой женщине.
Баба Ира сидела за столом в комнате, по углам которой были размещены иконки и образа святых. У стены на длинных ножках стоял телевизор, накрытый льняной скатёркой. В углу стояли диван и комод.
Баба Ира сидела за столом. На её голове был клетчатый штапельный платок. Кофта красного цвета с большими тёмными пуговицами была связана из шерстяной ровницы – из такой шерсти вязались в нашем городке все свитера и кофты.
Она смотрела на меня оценивающим взглядом добрых глаз, сапожок курносого носа придавал лицу детское выражение, только морщинки говорили о возрасте.
– Где у тебя болит? – спросила она.
– У меня гастрит.
– Ох-хо-хо, – она встала, подошла к иконе и, прижав кулачки к подбородку, принялась молиться:
– Господи, Боже мой… дай нам силы… Серёже… эту хворь… Во веки веков!
Подошла к комоду, выдвинула ящик и достала пакет:
– Вот, скажешь матери, чтобы отварила рис, и ешь его по две ложки два раза в день. – Потом положила пакет на стол, помусолила химический карандаш и начертила на пакете много маленьких крестиков.
Я подвинул пакет к себе.
– А я тебя знаю, вы здесь в футбол играли. И видела, как вы за деньги с графиней здоровались.
– Баба Ира, а что, она правда была графиня?
– Тереза? Правда. Графиня. Такая же, как и отец её, строгая была, жестокая даже. Детей-то из-за своего характера растеряла ещё в молодости. Отец её не то что принципиальный, а сумасбродный был. Рассказывала, как один солдатик к нему обратился и «ваше благородие» сказал, так он его в морду, в морду и «ваше сиятельство, ваше сиятельство…» Но ей тоже досталось: десять лет в лагерях провела как недостойный элемент.
Я поблагодарил бабу Иру и протянул рубль.
– Не надо, сынок, бог с тобой!
Деньги оставил на столе и вышел.
Когда Вовка заканчивал мореходку, я некоторое время работал на станции перекачки очистных сооружений, которую построили вместо канавы. Я иногда садился в потёртое дерматиновое кресло и видел, как Тереза опускает заскорузлые руки в землю, потом берёт тяпку и рыхлит грядки. Юрка подбегает к забору и что-то кричит старухе, она кладёт тяпку и смотрит на Юрку, запуская руку в карман передника…
Видение заслонил покатившийся вагон с тюками сырья – неочищенной австралийской шерстью.
На берегу заработал бульдозер, утюживший площадку для нового строительства. Качающийся стальной щит доехал до полянки, на минуту остановился, резко развернулся и навалился на забор, участок Терезы, грядки и деревянные строения.
Увидеть полянку между домами теперь можно, только превратившись в птицу.
Чайки часто сюда залетают и кричат, кричат, но это если с моря нет сильного ветра, который склоняет камыш и разбрасывает лепестки жасмина и соцветий сирени, среди который найти пять лепестков на счастье мне удавалось только в молодости.
Долгое плавание
Василий Николаевич при каждом застолье всегда был в центре внимания. Мало того, что был друг и сослуживец собравшихся гостей и хозяев, он вызывал уважение и восхищение всей женской половины за столом. Женщины с восхищением улыбались, а мужчины с уважением, понимающе покачивали головами, когда он время от времени брал руку супруги в свою, осторожно подносил её к губам и нежно целовал.
– Ну, вот Паша. Только ради тебя! – Дядя Вася встал, отодвинул стул, снял китель, повесив его на спинку стула, закатал рукава жёлтой форменной офицерской рубашки и, кашлянув, прочищая горло, упёрся одной рукой в белую скатерть. – На одной или на двух руках? – с хитрецой спросил он.
– Дядя Вася, а вы и на одной руке можете? – восхищённо спросил Паша, и сразу в его глазах возникла сцена предыдущей стойки на руках на застолье в честь 7 Ноября: и налитые жилы на шее, и слегка дрожащие от напряжения руки, и с лёгким щелчком сдвинутые под потолком начищенные до блеска ботинки.
Сидевшие за столом гости оживились, хотя чужих здесь не было – соседи и сослуживцы отца, Степана Ивановича, с жёнами, и все знали, что Василий Николаевич, капитан третьего ранга в прошлом, в молодости был чемпионом округа и одной из республик СССР по лёгкой атлетике.
– Вася, перестань. Ты много выпил! – привстала супруга Лидия Павловна.
– Пашка, – выглянула из-за спины соседки мама, – зачем ты попросил?
– Я же не просил, я только напомнил, как в прошлый раз дядя Вася стойку на руках на столе делал!
Дядя Вася, не отодвигая рюмок и тарелок, выбрал свободное место на столе и, поставив мощную пятерню ладони с татуировкой морского якоря между большим и указательным пальцами на белую скатерть, согнув локоть, стал плавно отрывать ноги от пола, принимая вертикальное положение. Зацепив краем ботинка люстру, он выпрямился, отставив свободную левую руку в сторону под аплодисменты гостей и хозяев.
Ловко соскользнув вниз, раскрасневшийся дядя Вася уже придвигал ближе к себе рюмку с водкой.
– Ну-ка, – сказал он Павлику, – подойди сюда!
И стал ощупывать его бицепс.
– Кое-что есть, но подкачать надо. Турник себе сделай, в секцию запишись!
– Турник, дядя Вася, сделаю, а плавать люблю Каждый день на реке. Переплываю туда и обратно!
– Вот молодец! Я ведь, Паша… мы со Степаном Ивановичем вместе… для тебя всё сделаю!
А и правда, после службы вместе с отцом и демобилизации их дружба не прерывалась. Жил Дядя Вася с женой на другой стороне реки, за мостом.
Часто, купаясь и лёжа на спине в воде, Паша смотрел в небо. Далеко в вышине плыли, медленно разворачиваясь и теряя первоначальные очертания, белые облака. Немного подгребая рукой, Паша кружился в воде, и было трудно определить потом, какое облако с каким соединилось, образуя очертания или разорванной ваты, или сломанного пёрышка.
Дорогой вдоль реки дядя Вася, один или с супругой, приходили к ним в гости.
Перевернувшись в воде, Паша сказал другу, бросив взгляд на мост:
– Вон на мосту дядя Вася. Он к нам в гости идёт!
Далеко за зелёным полем с ромашками и за железной дорогой нависает над рекой стальная ферма моста. Маленькие кубики машин мелькают в проёмах, фигурки людей двигаются сбоку по тротуару. Фигурки маленькие, не больше муравьёв, ползут медленно, но каждый своей манерой – всего так далеко не разглядишь, а только двигаются каждый по-своему: матросы одной походкой, офицеры – другой.
– Ну, ты не можешь так далеко его узнать. Это невозможно!
– Могу. Я же вижу его! Спорим?
– Спорим! Пойдём к тебе. Пока он дойдёт, мы обсохнуть успеем.
И действительно, только они успели присесть на нагретое солнцем крыльцо, как дядя Вася уже открывал калитку.
Дядя Вася не был политработником, но, вырвавшись из тесных стен небольшой квартиры, любил повозиться с родителями в саду, потом присесть на скамейку рядом с ребятами и спросить, например:
– Вот ты, Вова, кем стать хочешь? Какой у тебя в жизни ориентир? На какой маяк равняться будешь?
– Ну, – пытался что-то придумать Вовка, хотя надо было заранее подготовится к ответу, – я как все: окончу школу – и в институт.
– Вот это правильно! Ну а ты, Паша, я думаю, по нашей линии пойдёшь?
– Конечно, – честно отвечал Паша, – я уже и в яхт-клуб записался.
– Главное, ребята, иметь в жизни стержень.
Дядя Вася встал, расправил богатырские плечи, поправил закатанные рукава рубахи, с трудом продвигая их по выпуклым, сильным мышцам, и, опустив мощный квадратный подбородок, поставив ногу на скамейку и нависая над ними, спросил:
– Вот есть одна очень хорошая и правильная книга писателя Кочетова, «Чего же ты хочешь?» называется. Обязательно почитайте! Там многое вам подхватить можно и нужно.
Но не суждено было Павлу стать моряком – может быть, потому что когда умер отец, деньги нужны были, а может быть, потому, что механический завод был рядом и многие друзья на нём трудились.
А гонялся Павлик на яхтах, и на катере с Василием Николаевичем, его женой Лидией Павловной и их сыновьями Игорем и Вовкой ходил. И несколько раз за лето они плавали с отцом вверх по реке по протокам и затонам на своё любимое место – высокий правый берег с изумрудным ковром мха, грибов за осыпавшимися краями траншей времён войны и сосновым бором.
– Пойдём, полазим по окопам, – предлагал Вовка, – может, и найдём чего, пока родители огурчики и помидорчики режут!
– Пойдём, – соглашался Пашка, – Игоря надо позвать с нами идти.
– Пусть с ними остаётся, маменькин сынок!
А вечером, когда уже так надышались чистым воздухом, что кружится голова и лёгкий парок над водой приглушает звуки мотора, возвращались домой.
Пугливо разбегаясь перед носом катера, разрезающего успокоившуюся на ночь гладь реки, опускающийся туман с трудом позволяет различить то, что произойдёт в будущем, но то, что уже произошло, запомнится надолго, как просмотренный интересный и в чём-то трагический фильм, напоминающий твою собственную жизнь. И уже в темноте заходили в дом, мама укладывала их с Игорем и Вовкой спать в одной постели.
– А ну-ка, ноги мыть быстро пошли, – поднимала их мама, наливая в тазик тёплой воды, тётя Лида мыла сонному Игорю ноги, а Паша и Вовка стояли и ждали своей очереди.
И когда пришло время, разрывающее туман на реке, открывающее пустоту, обнажая отчаяние беспомощности череды событий, отсутствие любимой работы на заводе, веры в своё будущее и страны, ложных иллюзий новой жизни в хаосе до конца неосознанных явлений, мама Павла, глядя на портрет отца на стене, с горьким вздохом сказала:
– Хорошо, что хоть отец не увидел всего этого.
А через короткое время уже мама не смогла увидеть, как Паша, сидя у окна, глядел на опустевшую улицу, по которой на завод утром на смену и вечером с весёлыми разговорами проходили жители района.
Дядю Васю он видел в последний раз на похоронах отца. Василий Николаевич и Лидия Павловна поменяли квартиру и переехали на другой конец города. И когда Паша прогуливался по берегу, он знал, что не надо смотреть на мост и высчитывать слегка сутулую знакомую фигуру. И высокая фигура тёти Лиды не скроется за цветущими яблонями, помахав рукой на прощание.
– Все нас забыли, сынок. Как не стало отца – не приходят в гости, – сетовала мать.
Несколько лет ещё не прерывалась дружба Пашки, Игоря и Вовки: и рыбалка на реке под мостом, и футбол на поляне, и даже грех был – делали ночную вылазку в чужой сад за яблоками, пока Игорь не перевёлся в престижную школу, Вовка не поступил в ремесленное училище, а Пашка продолжал трудиться на заводе, помогая матери.
И когда многие знакомые Павла засунули партбилеты в ящики трюмо и письменных столов, а некоторые, как и положено, сдали в партийные комитеты и ячейки, отказавшись от прошлого страны и от своего тоже, для Павла настала новая жизнь – жизнь начинающего предпринимателя и бизнесмена.
Поступили они с приятелем Николаем, сделавшим ему предложение прямо в кафе в центре города, как и многие: арендовали комнату под офис у приятеля знакомого Николая, завезли нужную технику – принтер, факс, телефон – и стали решать, чем будут заниматься.
– Ты будешь директором, – рассуждал Николай, – ты ответственный и обязательный. А я, как уже имеющий опыт в бизнесе, – он протёр очки и посмотрел на Павла колючим взглядом серьёзного делового человека, – я, если ты не знаешь, в парке моделями машинок торговал и книгами. Так что опыт и деловая хватка есть. На первых порах будем визитки печатать, благо типография в этом же здании. Найдём клиента, свою маржу накинем. А там что-нибудь ещё будет.
Через несколько дней Николай вошёл в контору с радостной улыбкой:
– Хороший заказ нашёл! Знакомый директор школы сказал по секрету, что в здании все двери собираются менять. Будем работать. Я заказ нашёл, с тебя деньги!
– Большая сумма?
– Ну, предоплату попросим… ну, тысячу долларов бы надо!
– А двери где брать будем?
– Найдём где. На такой заказ любой производитель будет согласен.
– Большая сумма, – вздохнул Павел.
– Ты подумай, у кого можно одолжить на время. Отдадим с процентами, – Николай сделал вид, что разговор окончен, и уткнулся в калькулятор.
Накануне вечером, когда Павел шёл домой с работы, он специально пошёл окружной дорогой, чтобы ещё раз посмотреть на завод, где собирались сносить трубу, которая была видна из окна его дома, и хотелось определить, куда она будет падать – на крышу уже опустевшего и заброшенного цеха, в котором он работал, или на склады – слишком уж маленькое расстояние было между ними.
С противоположной стороны улицы к нему стали приближаться две фигуры, вернее, два нетрезвых человека с тяжёлыми сумками в руках.
Один был маленького роста, вертлявый и говорливый, рассказывающий напарнику какую-то смешную историю, тот от смеха будто бы принимался бежать, но внезапно останавливался, отчего из сумки раздавался звон бутылок.
Второй, полный и краснощёкий богатырь, всё время глядел в сторону Павла с явным намерением столкнуться с ним.
Когда они приблизились, высокий остановился, поставил сумки на тротуар и развёл руки в стороны для объятий:
– Пашка, друг! Как я рад тебя встретить! Тебя нам Бог послал! Ты ещё тут живёшь?
Павел узнал в грузном и краснощёком человеке Вовку, сына Василия Николаевича:
– На старом месте, А ты как?
– Я птица вольная! По-простому я бомж. Вот у Витьки, – он кивнул в сторону вертлявого, – квартирую.
– А отец ваш… как же ты бомж?
– А отец мой – Бог смерти ему не даёт – выгнал меня из дома. Я уже несколько лет у Витьки живу.
– А Василий Николаевич как?
– Отец мой идейный, квартиру продал, уезжать собирается, слышал? Я с ним давно не общаюсь. Ещё до переезда отсюда мы с ним не разговариваем.
Он нагнулся, доставая из сумки бутылку:
– Давай лучше по делу, – и показал бутылку вишнёвого сиропа, – купи пару штук, дёшево отдам, – и кивнул в сторону завода, – мы с Витьком там, на складе, разжились немного. Скажи, Витёк?
– Там этого добра жуть сколько, и всё бесплатно! Только надо уметь попросить и взять!
– Есть ещё черносмородиновый сироп, – достал ещё бутылку Вовка, – здесь у вас просто рай – складов полно, на каждом бывшем заводе.
– Давай черносмородиновый, – чтобы не обидеть его, сказал Павел.
– Ну, вот это дело. Завтра ещё партия будет, приходи.
– Как стемнеет, ха-ха-ха, – засмеялся Витёк.
– Отец-то как? – спросил Павел.
– А хрен его знает, как! Живёт, гад!
Павел старался не показывать, как ему противно и неприятно слышать такие слова в адрес Василия Николаевича. И, прощаясь, он спросил:
– Может, телефон дашь?
– Ещё бутылку купишь, может, и вспомню. Ладно, запоминай, – и он назвал номер.
Через несколько дней Николай спросил Павла:
– Ну как, деньги достанешь?
– Пока ничего не надумал.
– Подумай, может, кто-то из твоих знакомых машину продаёт или квартиру.
– Точно! Один знакомый продал квартиру!
– Хороший знакомый?
– Хороший. Друг семьи.
– Вот и позвони ему.
– Хорошо, позвоню.
– Нет, ты прямо сейчас звони, не тяни!
– Сосредоточиться надо, – соврал Павел.
Павел для себя уже решил, что позвонит, но просить ничего не будет. Просто поговорит, извинится за долгое молчание, спросит, когда и куда они переехали. Скажет, что умерла мама…
Он не хотел разговаривать при Николае и ждал удобного момента, когда останется один. Ему он скажет, что старый знакомый отказал.
К вечеру Николай уехал, и Павел позвонил. Номер оказался правильный.
– Здравствуйте, дядя Вася!
– Слушаю вас, – твёрдым металлическим голосом ответила трубка.
– Это я, Павел. Я недавно встретил…
– Слушаю вас, – подчёркнуто официально сказал дядя Вася.
– Я очень рад вас слышать и хочу передать привет вам и тёте Лиде.
– Лида умерла, – тем же тоном ответил Василий Николаевич. – Вы по делу или как?
– Я не по делу, нет. Я хотел бы с вами встретиться, – Павел не знал, как себя вести в этой ситуации, – хотя есть одно маленькое дело.
Он не знал, как заинтересовать и задобрить Василия Николаевича, чтобы он немного смягчился, но ни в коем случае не просить деньги.
– Просьба, – повысил тон дядя Вася, – вы за всё это время ни разу не навестили меня, не приехали в гости. И теперь обращаетесь с просьбой?!
– Дядя Вася, я ничего не прошу, я просто хотел позвонить вам.
– Я продал квартиру и уезжаю в Белоруссию к сыну. Всего хорошего!
Трубка сползла от уха к щеке, и Павел сидел задумчиво, слушая короткие гудки. «Конечно, я сам виноват. Почему же забылось это всё на время? Почему он, пока они жили ещё здесь, в городке, ни разу не позвонил? Почему Игорь и Вовка не сообщили о смерти тёти Лиды?»
В офис вошёл Николай и увидел Павла с трубкой в руке:
– Ну как, позвонил?
– Да, поговорил, – стараясь казаться спокойным, стал рассказывать Павел. – Он квартиру и правда продал. Был очень рад, что я нашёлся. Приглашал сегодня же приехать к нему в гости. Но деньги он отдал старшему сыну. Тот недавно женился и у них родился ребёнок. А они с тётей Лидой уезжают ко второму сыну в Белоруссию. Он служит там, уже капитан.
А для себя он решил, что отец и дядя Вася ушли в далёкое плавание, а мама и тётя Лида ждут их. Дождутся ли они их? Посмотрим. Время покажет.
Полиглот и Паисия
Несколько раз в год я ходил на могилу матери – всегда этой дорогой. Была другая дорога, короче. Но я входил через старые ворота, медленно шёл по широкой аллее мимо вековых лип и тополей, стараясь бросить взгляд на могилу Полиглота.
Именно так мы окрестили этого человека.
Он часто встречался мне, когда прогуливался по дороге вдоль реки. Вода уносила его время, и, понимая это, не пытаясь его догнать, он медленно, не обгоняя течение, задумчиво шёл, опираясь на трость с массивным набалдашником. Высокий, сильно сутулый, он всегда был одет в длинное коричневое, потёртое временем пальто. На голове он носил меховую шапку – папаху, которую называли «пирожок». Разумеется, в тёплое время он не носил эту папаху, но мне он запомнился именно таким: медлительным, умным и приятным стариком с добрым удлинённым лицом и большой родинкой на нижней губе.