Банджо. Роман без сюжета бесплатное чтение

Banjo

A Story Without a Plot

Claude McKay

Harper & Brothers

1929

Перевод

Дарья Кузина

Рис.0 Банджо. Роман без сюжета

© Claude McKay, 1929

© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2024

Часть первая

I. Канава

Линкольн Агриппа Дейли по прозвищу Банджо, покачиваясь, точно моряк на вздыбившейся палубе, мерил хозяйским шагом великолепный марсельский волнорез из конца в конец, и в руке у него было банджо.

– Вот уж впрямь чудо чудное, – отметил он мысленно. – Во всём океане краше берега не видал.

Стоял полдень. Банджо прошелся до дальнего конца волнореза и теперь возвращался на окраину Ла-Жольет. На нем были дешевые шлепанцы, для здешнего климата в самый раз, – в Провансе такие носят только самые кромешные бедняки. Шлепанцы были грязновато-коричневого цвета, уродливость которого, впрочем, отчасти сводило на нет сочетание с малиновыми носками и желтым шарфом с замысловатым черно-желто-красным узором на концах; шарф был повязан так, что концы висели поперек груди и вполне себе ничего смотрелись с джинсовой рубашкой.

Вдруг он встал как вкопанный – увидал, как прямо из днища одного из товарных вагонов, грудившихся вдоль набережной, вываливаются какие-то черные ребята. Банджо знал что такое товарные вагоны. Немало побродил в свое время по Америке. Но чтоб с дыркой в полу? Сами они, что ли, ее там проделали? Он подошел к набережной – глянуть.

Ребята отряхивали с одежды сено. Их было четверо.

– Здаров! – сказал Банджо.

– И те не хв’рать, – откликнулся самый высокий, сложением как раз вроде Банджо.

– Вечер добрый, дружище. Хотел спросить – это сами вы, что ль, дырку в вагоне проковыряли? Отродясь дырявых вагонов не видывал, а я ведь дома, в Штатах, по железке-то накатался.

– Да эт как посм’реть. Мож’, оно так, а мож’, и эдак, а мож’, и не так и не эдак. Оно те’рь так, шо дырявый вагон ентот мне зараз и то и се.

– Ты прям равно как соловей поешь, – заметил Банджо.

– А я ‘сегда такой. Ты потолкуй с ентой пац’нвой с утра-то до ночи. А сам? Чем тут заимаесся-то, на волнорезе?

– Да ничем, пожрать бы вот с удовольствием сообразил.

– П’жрать! А че, нищ’брод с’всем?

– Нищеброд? Ну допустим, но тебе-то почем знать? – вскинулся Банджо.

– Да нип’чем особо, ст’рик, только я ж у тя пару раз мелочь стрелял, эт’ к’гда ты тут расх’живал весь такой из себя, с той белой фифой, я, знач’, Мальти Эвис, я тут на пляже п’рвый п’прошайка. И ребя’ тож’ стреляли, так шо если ты впрямь на м’ли и г’лодный, а оно похоже на то, у тя вон губы уже цв’та как рыбье брюхо – ты тогда поди там п’столуйся.

Он показал на покосившееся бистро.

– У нас там свои реб’та имеются. Вчера веч’ром хал’ва б’ла самое оно.

– Да, в этом что-то есть. Вчера я вам подкидывал, а сегодня вы меня подкармливаете, – проговорил Банджо, пока они все вместе шли к бистро. – А я вас даже не помню никого.

– Уж больно ты разодет был, да важничал фу-ты ну-ты, с фифой-то когда, чтоб на кого еще внимание обращать, – сказал тот, что был из всех помельче.

Они все были голодные. Парни знай себе отсыпались, а проснулись – и уже слона бы съели. Хозяйка бистро поставила перед ними пять плошек овощного супу, дала большущую буханку, а ко всему этому – тушеную говядину и вдоволь белой фасоли. Мальти потребовал пять бутылок красного.

За трапезой Банджо со всеми познакомился. Глянцево-черный здоровяк, который назвался Мальти Эвисом и чье щекастое веселое лицо было исполнено такого довольства всем и вся, был лидером и заводилой в компании. Полное имя его было Бьюкенен Мальт Эвис. Он был из Вест-Индии. Мать его кухарила у британского миссионера и с ярлычков на миссионеровой одежде, на которую прямо-таки надышаться не могла, выцепила для сына эти христианские имена. Деревенские отбраковали Бьюкенена и оставили Мальта – и превратили в Мальти.

Трудовую жизнь Мальти начинал юнгой на рыболовецких судах в Карибском море. Когда он подрос, то нанялся на грузовой корабль и отправился в свое первое нешуточное путешествие – в Новый Орлеан. После этого он заделался настоящим моряком и с тех пор никогда не возвращался домой.

Сидевший справа от Мальти парень с кожей орехового оттенка и желтовато-каштановыми кудрями звался Имбирёк – видимо, у всех при виде его физиономии возникала такая ассоциация. Что бы вам ни представлялось, когда кто-нибудь произнесет слово «имбирь», – клубень в недрах красноватых тропических почв, кусочки в маринаде или рождественский ямайский напиток, – каким-то причудливым образом при взгляде на Имбирька вспоминалось всё это скопом. Из всех негров, говоривших по-английски, Имбирёк на пляже был наипервейшим старожилом. Он потерял все свои моряцкие документы. За бродяжничество его упекли в тюрьму и выдали предписание о депортации, но предписание он порвал, а документы попятил у другого матроса.

Против Имбирька сидел Денгель – тоже дылда, но еще и худощавый. Он был сенегалец, но немного знал по-английски и компанию Мальти со товарищи предпочитал обществу своих земляков.

Рядом с Денгелем пристроился маленький, жилистый, матово-черный парень, тот самый, что так язвительно припомнил Банджо его недавнюю беззаботную жизнь. Он и вообще держался злобно. Остальные пояснили, что он недавно из дурки и страшно доволен прозвищем Белочка, которым они его окрестили.

Все они пробавлялись на пляже, а с ними еще куча всякого народу – белые, мулаты, черные. Финны, поляки, итальянцы, славяне, мальтийцы, индийцы, всевозможные негры – африканские негры, негры из Вест-Индии, – которых выслали из Америки за нарушения миграционного законодательства и которым боязно или стыдно было возвращаться в родные края; всех их прибило в великий марсельский порт – клянчить еду, выпивку, работу, существовать от сих до сих, где-нибудь и как-нибудь, между товарным вагоном и грузовым кораблем, между бистро и борделем.

– Но ты, мужик, не нищеброд н’какой, – заявил Мальти, кивая на банджо. – У тя вон дело в руках. У нас так никто с’собой не т’скает штуковину, с к’рой в этом г’родишке проклятущем мож’ было б деньжат срубить.

Банджо погладил свой инструмент.

– Я с ним, приятель, не расстаюсь. Это похлеще, чем дружок или подружка, это – я сам и есть.

– Коли ты хоть чуток играть могёшь, ужо не с чего тебе голодным-то шататься, – протянул Имбирёк. – Коли побренчишь по барам на Жольет и наверху, на Бомжатнике, так мигом насобираешь мелочи нам на красненькое – чтоб было в чем клюв-то помочить.

– Поглядим еще на эту скорлупку, – сказал Банджо. – Не раз и не два такое бывало, что вот уж совсем я не у дел – глядь, да и вытянет меня с самого дна. В Монреале было дело, сто лет уж в обед как, просадил, значит, на гонках всё до цента, захожу в шикарное такое заведение, сыграл – и двадцать пять как с куста. Но лучше всего было в Сан-Франциско, свободный был как птица, бренчал с тремя ребятами на гитаре, укулеле и тамбурине. Бог ты мой! Полгода проходил в трубадурах.

– Да и здесь не хуже мож’ ‘строиться, – заметил Мальти. – В г’родишке ентом, канеш, антистов повсяких хоть жопой ешь, да только ни одна собака так брякнуть не умеет, чтоб у тя затикало где надо. Давай-ка сыграй нам че-нить. Послу’ем, какой у тя звучок.

– Ну не сейчас же, – сказал Банджо. – В кафе лучше каком-нибудь, вечерком. Тут небось нельзя.

– Да льзя тут всё. П’слушай, в ентой стране ты можешь делать что ‘годно где блин ‘годно.

– Вот уж полная хрень, – ни с того ни с сего встрял Белочка. – Но играть точно можешь сколько влезет, – обратился он к Банджо.

– А винцо-то ничего так себе, – заметил Имбирёк.

– В точку: ничего себе – всё людям, – огрызнулся Белочка. Вино «ординарное столовое красное» никак не могло прийтись ему по вкусу. Выпивка играла большую роль в их общей жизни, и он пил вместе с остальными, но сам вину предпочитал сироп и по сравнению с приятелями был чуть ли не трезвенник.

– В бочках, к которым мы в доках прилаживаемся, вино не в пример лучше, – заявил он.

– Да ясен пень что лучше, болван ты черножопый, – воскликнул Имбирёк. – Там же только лучшее, в доках-то. Чистое, крепкое, никакой воды тебе. По мозгам дает сразу, не то что тут, в кафе. В кафе-то этих козявистых с зельем вечно намудрят. Выгода, понимаешь!

Банджо сыграл «А вот и да, это моя крошка». В Штатах, пояснил он, от этой песенки все прямо на головах ходят. Парни загудели, закачались. Предсказание Белочки сбывалось. В бистро потянулись грузчики, у которых был в этот час перерыв. Они расселись за длинным, грубой выделки столом, против двери, лицами к ребятам, и одобрительно прислушивались к музыке, попивая вино и поплевывая.

Мальти заказал еще вина. Имбирёк и Белочка стали друг против друга и принялись выкидывать ретивые коленца танца блэкботтом, которым выучились у негров с пароходов «Америкэн Экспорт Лайнс». Вышел хозяин, встал у дверей и, чрезвычайно довольный, щегольнул невеликим своим английским: «Славный песенка, славно играешь…»

Банджо сыграл еще одну вещицу – и вдруг прекратил, поднялся, потянулся.

– Н’жто всё?! – обиделся Мальти.

– Хорошенького понемножку; небольшая демонстрация моих талантов – эксклюзивно для вас.

– А л’баешь ты ничо так, прям наст’ящий антист.

– Я, блин, и есть артист.

Работяги смерили Банджо восхищенными взглядами, осушили свои стаканы и побрели прочь.

– Прикиньте, приперлись, значит, эти прохвосты послушать мою игру – и даже не поставили мне, – усмехнулся Банджо. – Да в Гамбурге или в Генуе я б тут втоп уже весь в спиртном.

– Лягушатники в этом смысле н’род тухлый, – сказал Мальти. – См’шные они люди. Вот с’бери ты, блин, ентую-нить ынставку – так кажная морда тебе м’дяк свой сунет, п’думаешь еще, ты се на жизь так зар’батываешь.

– Да в жопу ихние медяки, – откликнулся Банджо. – Я думал, они хоть за выпивку заплатят, песенка-то славная, чего спасибо не сказать?

– Я те ‘бъясняю, в смысле пр’ставляться тут н’род неп’дходящий, не то что мы с т’бой на том б’регу при’ыкли, – сказал Мальти…

От бистро парни не спеша, пошатываясь поплелись в сторону Жольет. На Рю Форбен у Имбирька было любимое питейное заведение, босяцкое логово крайне сомнительного разбора. Зацепились там, наливались до темноты. Имбирька и Денгеля до того развезло, что они решили вернуться в вагон вздремнуть.

– А ну-тк’ д’вайте-ка ст’скаем наши задницы в Б’мжатник, – предложил Мальти Банджо и Белочке.

Бомжатником площадь Виктора Гелу звалась у обитателей пляжа за то, что именно там они сходились ввечеру покоптить небо да поклянчить мелочь у моряков и путешественников, направлявшихся в квартал красных фонарей. А квартал этот они звали Канавой – с той же грубоватой лаской, с какой называли свои корабли, точно женщин, «старухами».

Не желая лезть в толпу на улице Республики, Мальти, Банджо и Белочка прошли малолюдным бульваром Де ла Мажор, пересекли огромную тень кафедрального собора, миновали ворота Центрального полицейского управления – и добрались до Бомжатника. По дороге они пропустили еще по два стаканчика красного на брата, в последний раз перед тем как спуститься в Канаву, в маленьком кафе на площади Ленше.

Мальти был приглашен на ужин с моряком-мулатом с «Америкэн Экспорт Лайнс», и на Бомжатнике у них была назначена встреча. Вино так разбередило их аппетит, что все трое снова проголодались. Мальти обошел все кафе на площади, но своего приятеля не отыскал. В тени пальмы притулился здоровенный блондин, одежда на котором колом стояла от грязи, и цепким взглядом высматривал клиентов. Мальти спросил его, не видал ли тот мулата.

– Туда пошел со шлюхой, – откликнулся блондин, махнув в сторону улицы Каннебьер.

– Ну так и так, п’шли п’жрем, – обратился Мальти к Белочке и Банджо. – У м’ня деньги есть.

– Небось Латна тебе повышение выписала, она ж вечно тебе отстегивает, – сказал Белочка.

– Я три дня ее не в’дал, – откликнулся Мальти.

– Ого, у тебя и мамочка есть на подоить? – со смехом спросил Банджо.

– Фу, брат, – сказал Банджо. – Пр’ст бабенка на пляже поб’рается вроде нас. Нинаю, кто она там, арабка, перс’янка, индуска. На всех инзыках л’почет. До нее л’гавые как-то раз докопались по-ч’рному, дык я вм’шался, отбил ее, и она с ентих пор с нами водится, н’когда мимо молча не пройдет, д’же коли офицера какого-нить п’дцепит, с’гаретами нас угощает ‘нглийскими там, ‘мериканскими, м’лочь дает, когда у с’мой есть. Ей, ‘маешь, не пр’блема это всё, в любую щелку на к’рабле пролезет, она ж юбка, да с ножками у нее п’рядок, да мордас не то чтоб шибко страх’людный.

– И вы, ребята, никто ее не того? – вскричал Банджо. – Вы-то чего ушами хлопаете?

– Остынь, х’холок, не хл’паем мы, – она нас всех за пр’ятелей держит, не подк’паешься. Да и не лучше разве с ней пр’ятельствовать, чем с’всем без нее остаться ради д’рацкого ‘двольствия ц’ной в пару су?

Они пошли каким-то сырым, унылым переулком, в котором так и лезли друг на друга всевозможные закусочные – какие хочешь: средиземноморские, греческие, югославские, неаполитанские, арабские, корсиканские, армянские, чешские, русские.

Когда они покончили с едой, Мальти предложил подняться повыше, в самый что ни на есть развеселый конец Канавы. Белочка сказал, что лучше сходит на вестерн с Хутом Гибсоном. А вот Банджо откликнулся на предложение с чрезвычайной охотой. Каждая струна в нем отзывалась расхлябанной, подворотной интимности канавной жизни.

Банджо был проходимец с большой буквы и жизнь вел непритязательную. Дитя Хлопкового пояса, он скитался тем не менее по всей Америке. Вся жизнь его была мечтой о бродяжничестве, и мечте этой он следовал неуклонно, воплощал ее самыми причудливыми способами, всегда серединка на половинку, но толику удовлетворения дарившими ему неизменно. Он брался за любую работу, какая подворачивалась, – устраивался грузчиком, носильщиком, рабочим на фабрику, батраком, матросом.

Первая мировая застала его в Канаде, и он записался в ряды канадской армии. Благодаря этому ему удалось мельком взглянуть на Лондон и Париж. Одним глазком он повидал Европу и до того, поскольку наведывался в крупные торговые порты в бытность свою кочегаром. Но в величайшем приюте всех моряков – Марселе – он никогда не бывал. Дважды оказывался он в Генуе и раз – в Барселоне. Только тот, кому известно, до чего высоко положение Марселя в представлении моряков, мог бы вообразить меру его разочарования. Во всяком своем плавании Банджо спал и видел, как бы очутиться в этой гавани матросских грез. И наконец, поскольку желанная возможность всё никак не предоставлялась, он создал ее сам.

После всеобщей демобилизации Банджо вернули в Канаду. Оттуда он перебрался в Штаты; где только не работал. И вот тянул он лямку на каком-то заводе, как вдруг охватил его прежний зуд, жажда настоящих, глубинных перемен, и он изобрел неслыханный план – план самодепортации.

Иные его товарищи-рабочие, въехавшие в Штаты нелегально, рвали на себе волосы, когда их удавалось вычислить и принудить к депортации. Банджо, с его неугасимой охотой к перемене мест, само собой, считал их просто жалкими нытиками. Вот это рожи у них были, когда он взял да и сказал как ни в чем не бывало, что он не американец, – прямо как громом поразило. Всё в нем – акцент, мимика, манера – так и голосило: южные штаты! южные штаты! Но Банджо знай себе твердил, что по рождению он как есть иностранец. Да и служил-то он в канадской армии… Эти его откровения начальству, как ни крути, пришлось взять на заметку.

У сотрудников иммиграционной службы Банджо прослыл выдающейся личностью. Им нравилось его общество, нравились голос, речь, пестрящая афроамериканизмами. Их восхищал и тот метод, который он избрал, чтобы вновь отправиться путешествовать. (Для них это была, скорее, эдакая хитросплетенная хохма – Банджо никогда в жизни не сумел бы убедить ни единого американца, тем более бывавшего на Юге, что сам он не американец.) Метод был достаточно необычен, чтобы растормошить их воображение, совершенно усыпленное проделками заурядных дезертиров и безбилетников. Чиновники подтрунивали над Банджо, допытывались, что он будет делать в Европе, если не говорит ни на одном языке, кроме как на чистейшем американском. Впрочем, по их поведению видно было: у них нет сомнений, что Банджо уж как-нибудь да устроится, причем где угодно. Ему выпал шанс подзаработать по другую сторону океана, и они видели, как опасения и надежда боролись в нем, когда он подписывал контракт с грузовым судном – судном, на котором и предстояло ему в конце концов прибыть в Марсель.

Корабль Банджо был самый что ни на есть простецкий. До такой степени, что прошло четыре месяца и девятнадцать дней, прежде чем, пробравшись по Панамскому каналу к Новой Зеландии и Австралии, обойдя кругом весь остров-континент и оттащив груз на север вдоль африканского побережья, грязная натруженная «старуха» дотащилась наконец до марсельского порта.

В Марселе у Банджо не было ничего – ни где приклонить голову, ни чем заняться; внятного плана действий не было тоже. Только одно: сам порт, рассказы о котором моряки передавали из уст в уста, – чудесный, опасный, пленительный, огромный, открытый всем ветрам порт. Всё чего он хотел – до него добраться.

С Банджо рассчитались во франках, и когда он разменял пачку сэкономленных в Америке долларов, то стал обладателем двенадцати тысяч пятисот двадцати пяти франков и горстки су. Его тут же заприметили и роем окружили гиды – белые, черные, мулаты; они были готовы за сущую мелочь показать и продать ему всё что угодно. Он отплевался от всех.

Банджо прикупил себе новый костюм, модные туфли и броское кашне. Американская одежда у него тоже была вполне себе ничего, но ему хотелось принарядиться в стиле provençal.

Чутье повело его в сторону Канавы, и там он, само собой, нашел девицу. А девица подыскала им комнату. Всей душой упивался Банджо этим местом – всем его бытованием, суетливым мельтешением вкруг набрякшего, сумрачного здания Мэрии, нависавшего над набережной, где рыба и овощи, девки и безусые жиголо, кошки, беспородные псы, залежи всякого старья – всё сливалось в бурлящее, смрадное и склизкое месиво.

Чудесный Марсель, его Марсель! Чудеснее любых рассказов. На здешнюю жизнь и на девицу Банджо с бесконечной щедростью растрачивал и самого себя, и собственные средства. Когда всё это исчерпалось, девица его бросила.

Теперь во всём он ощущал легкость: в карманах, в гардеробе (тут облегчению немало способствовал ломбард), в мыслях; всё виделось ему легким – и сносилось всё легко.

Всякое новое место, всякое новое явление Банджо было свойственно воспринимать на первых порах с горячечной, полубезумной, запойной безоглядностью. Он был из тех людей, которые, даже если не пили ни капли, никогда не бывают трезвы. И вот теперь в его уме снова и снова пропевались первые исступленные, лихорадочные марсельские дни, ходили и ходили по кругу. Тускло освещенные кривые улочки, громоздящиеся друг на друга серые и сырые дома, разнузданное многоцветье кричащих вывесок. Несгибаемо-навязчивые гиды-полукровки с глазами-бусинками; старые ведьмы, что стоят у дверей, словно заправляющие оргией скелеты, и с мертвяцкими улыбками, мертвяцкой приманчивостью привечают дрожащим говорком всякого, кто отважится войти. Голова его превратилась в балаган, в цирк, по арене которого носилось кругами всё и вся.

В бистро, куда привел его Мальти, Банджо никогда не бывал. Тут имелась пианола и у задней стенки – площадка для танцев. Для тех обитателей пляжа, что говорили по-английски, это было обычное место встречи. Если ночь заставала их в Старом порту, то после часа-другого постреливания мелочи на Бомжатнике они заявлялись сюда поживиться красным вином и бутербродами с колбасой. Когда же аппетиты были биты – плюхались вповалку в комнате наверху.

Кок-мулат с корабля «Экспорт Лайнс» примостился между парнем неопределенной негроидной наружности и какой-то девицей. Перед ними стояли две бутылки вина и склянка с пивом. Кок подозвал Мальти и Банджо к столу и заказал еще вина. Гурьбой танцевали местные канавные девицы и молодые сутенеры. Одна из девушек попросила Банджо сыграть. Другая позвала мулата танцевать. Банджо забренчал «А вот и да, это моя крошка». Но как только он доиграл, девушка завела пианолу. Для этого маленького, тесного, шумного зальчика звучание банджо было слишком тихим. В пляс пустились все.

Банджо отложил инструмент. «Что толку сотрясать воздух. Чтобы наставить этих ребят на путь истинный, нужен целый оркестр», – добродушно подумал он. Да он и не прочь замутить в этом городе что-нибудь эдакое. «Ого! Да ведь это мысль. Как есть „Квартет Эдисона“. В нынешнем мире американский негр – потеха публике номер один. Ему везде рады. Только бы собрать в кучку тех из здешних побирушек, кто на чем-нибудь да играет, – и мы задали бы им настоящей ниггерской музыки. Тогда бы я действительно славно устроился на этой чудненькой помойке и вообще в ус не дул. Вот где ниггера из плоти и крови вроде меня ждет успех; никакого тебе дзиньканья по забегаловкам, никаких кривляний со шляпой ради паршивого су».

Мысль об этой будущности так воодушевляла его, что он словно бы и сам кружился в танце. В эту минуту в бистро вместе с каким-то коротышкой заявилась та самая девица, с которой он жил в раннюю свою марсельскую пору. И она, и вообще Канава – всё это по-прежнему не шло у него из головы. Ну да, она его бросила – но он ведь и не мог больше ее себе позволить и принял этот поступок как нечто неизбежное. И всё же, всё же, раздумывал он, могла бы и расщедриться на ласку-другую сверх таксы. Но не расщедрилась. Потому что знала одну только жизнь – канавную. Ей неведома была жизнь девчонки-мулатки, которая там, в Штатах, может, кокетливо преувеличивая, заявить: «Ну что, дружок, уходим в загул, до следующей недели не очухаемся – и то как знать; любовь, любовь, любовь – больше нам ничего не надо».

Нет, нет! Всё это выдумки. И тем не менее – в порту его грез она стала ему первой подружкой.

При виде Банджо девица как ни в чем не бывало отвела взгляд и уселась подальше, там, где ей сподручнее было сосредоточить на мулате всю силу своих чар. Банджо ее больше не интересовал. Он потратил всё до гроша; теперь ему, как и всем обитателям пляжа, нечего было и думать пускаться в очередные шуры-муры – пока он тут, таких денег ему не видать как своего носа. А вот мулат – тот привел ее сюда. Стоит какому-нибудь новенькому угодить в одно из канавных логовищ – и уличные сводники мигом оповещают об этом всех местных девиц, а уж те-то своего не упустят. Банджо злился. Проклятье! «Всё-таки могла бы быть поприветливее», – подумал он. Пианола выбрякивала «Fleur d’Amour». Можно пригласить ее на танец. Может, она себя так ведет просто чтоб понахальничать, ехидничает напоказ. Он подошел к ней и предложил:

– Потанцуем?

– Еще чего, – высокомерно откликнулась она и отвернулась. Он игриво тронул ее за плечо. – Laissez-moi tranquil, imbecile[2], – сказала она и злобно сплюнула на пол.

Банджо захлестнул гнев.

– Ах ты блядь! – заорал он.

Вспыхнули золотые часы, которые он ей подарил; Банджо сорвал их у нее с запястья, швырнул на пол, на красную плитку, и в ярости растоптал каблуком. Девица зашлась исступленным воплем и, заламывая руки и распахнув глаза, трагически таращилась на останки своих часов. Коротышка, явившийся с ней, с наскока бросился на Банджо. «Это еще что? Это еще что?» – голосил он и, согнувшись в три погибели и бодаясь, точно актер в комедии, принялся махать ладонями у Банджо перед лицом, не решаясь его тронуть. Банджо с презрением глянул на недомерка и перехватил его за левую руку – хотел вывернуть ее и оттолкнуть парня подальше, не хватало еще драться с этой козявкой. Но не успел он и глазом моргнуть, как недомерок выхватил нож и полоснул его по запястью, а обретя свободу, бросился за дверь.

Банджо замотал рану носовым платком, но тот немедленно пропитался кровью. Час уже поздний. Аптеки закрыты. Хозяйка бистро сказала, мол, неподалеку есть и работающие всю ночь. Мальти повел Банджо на поиски.

Когда они проходили через Бомжатник, какая-то женщина окликнула Мальти. Они остановились, и женщина подошла. Она была невысокая, с безупречно чистой кожей оливкового цвета, возраст ее назвать было бы трудно – не юная, но и до старости еще далеко; очертания страстного рта – необычайной прелести. Латна.

– Всё еще не в п’стели? – обратился к ней Мальти и указал на руку Банджо. – Глянь, чо у нас.

– Кровь много, – сказала она и посмотрела на Банджо. – Я тебя раньше видела.

Банджо осклабился:

– Может, и я тебя видал.

– Я не думать так. Аптеки все закрыты, – сказала она Мальти и снова обратилась к Банджо: – Пойдем со мной, я смотреть твою руку. Мальти, до завтра. Спокойной ночи.

Она потянула за собой Банджо, а Мальти проводил их тоскливым, озадаченным взглядом.

Она повела Банджо в ту же сторону, откуда они пришли, только по набережной. Спустя несколько минут они свернули в один из здешних угрюмых переулков. Дом располагался в юго-западной стороне от Канавы; они вошли. Комната у нее была на верхнем этаже, крошечная и причудливая, единственная на площадке, и дверь отворялась прямо на лестницу. Из маленького, размером с разворот «Сатердэй Ивнинг Пост», окошка со ставнями открывался вид на Старый порт с мерцающими огоньками кораблей. Раскладная кровать покрыта была яркой дешевенькой восточной шалью. На столике размещались умывальник, две баночки с какими-то притирками и пачки с сигаретами разных марок.

Воды в комнате не было, так что Латна спустилась на два пролета и наполнила кувшин. Вернувшись, она промыла рану Банджо, а затем, достав из корзины в ногах раскладушки бутылочку с лосьоном, обработала руку и перевязала ее.

Банджо нравилось, с какой бережностью эта женщина ухаживает за ним. Когда она управилась, он поблагодарил ее.

– Не за что, – ответила она. Ненадолго между ними воцарилось молчание, немного неловкое и в то же время волнующее.

Наконец Банджо проговорил:

– Где ж мне теперь искать Мальти? Мне нынче и ночевать негде.

– Тут ночуй, – просто сказала она.

Пока он раздевался, она хлопотала – выливала воду из кувшина, протирала стол, и когда наконец он окинул ее взглядом, в ночной рубашке и на простынях, то пробормотал себе под нос: «Ну и пускай я ввязываюсь невесть во что. Утро вечера мудренее».

II. Волнорез

Район Старого порта источал тошнотворный запах свальной жизни, кучной, хитросплетенной; день за днем, повторяясь, вершилось ее неприглядное, удушливое мельтешение. И вместе с тем казалось, всё здешнее как нельзя более естественно, всё к месту. Бистро и бордели, девки и сутенеры, бродяги, стаи бездомных собак и кошек – всё это было насыщенной до предела, неотъемлемой частью того трудно определимого понятия, которое зовется атмосферой. Для обитателей пляжа лучше, ближе нее не было во всём свете. Словно бы никому не нужное барахло со всех морей прибило к этому берегу – валяться под солнцем до скончания века.

Обитатели пляжа проводили дни, слоняясь между доками и волнорезом, а вечера – между Канавой и Бомжатником. Белые, особенно светловолосые северяне, в большинстве своем впадали в безнадежную зависимость от крепких напитков, и казалось, будто больше их вообще ничто не интересует. От них, грязных и запаршивевших, разило как из сточной ямы; ни малейшего желания привести себя в порядок у них, видимо, не возникало. Черные – другое дело. Те словно бы прохлаждались на каникулах. У них всегда было праздничное настроение, и даже если по их виду нельзя было сказать, что они прямо-таки созданы для этого места, картины они не портили, наоборот, вносили в обстановку красивший ее оттенок беззаботности и полновкусия. Они пили вино – но не до потери человеческого облика, а чтобы поддержать в себе оживленность; на волнорезе купались сами и стирали одежду, и иной раз выпрошенную десятифранковую купюру истрачивали на какие-никакие, а всё-таки брюки.

У Латны Банджо сделался постоянным жильцом. Рана оказалась не опасная, но болезненная – у него даже какое-то время продержалась легкая лихорадка. Латна говорила, когда запястье у него достаточно заживет, чтобы можно было играть, они вместе позажигают по местным барам и кой-чего да подкопят.

Днем Латна уходила по делам, а иногда, в согласии с характером своих занятий, задерживалась и на ночь – и не возвращалась к себе в комнатку. Банджо большую часть времени проводил с Мальти и его ребятами. Он был не столько одним из них, сколько почетным членом общества, уважение к которому вызывало и то, как неожиданно скоро завоевал он Латну, и то, что он американец.

К американскому моряку – белому ли, черному – на пляже всегда отношение не совсем такое, как ко всем остальным. Номиналом он повыше. Паспорт его идет за хорошую цену – кто промышляет паспортами, жаждет заполучить такой. И еще он может быть уверен, что, когда ему надоест валяться на пляже, представители консульства тут же придут на помощь и помогут вернуться в сказочную страну богатства и неограниченных возможностей.

Банджо по-прежнему мечтал об ансамбле, но, когда заговаривал об этом, парни слушали его недоверчиво. Как подступиться к делу – на этот счет идей у него было пруд пруди. Найти бы еще пару ребят – и можно было бы договориться с хозяином какого-нибудь кафе, чтобы тот позволил им у него играть. Выручка у заведения стала бы побольше – и им бы приплачивали. А то стали бы изюминкой какого-нибудь борделя, и тот прославился бы своим негритянским оркестром.

Однажды в доках под влиянием обильных виновозлияний он совсем разошелся. Вино было у парней излюбленным развлечением. Они прокрадывались на склад мимо сторожей или полицейских, откупоривали бочку побольше и посасывали вино через резиновую трубку, пока совсем не размякали от хмеля.

С Банджо были еще Мальти, Имбирёк и Белочка. Покончив с вином, они совершили набег на мешки с арахисом, набили орехами карманы и перешли по подвесному мосту на волнорез – полежать на солнышке.

– Я б тебе из какой хочешь помойки шикарное место сделал, – заявил Банджо. – Дай мне только пару ребят-ниггеров с инструментами – и дело в шляпе. Бог ты мой! И ведь народ в городе по джазу с ума сходит, могло бы выгореть. Но нет, блин, все так охреневают, разжившись парой су, что никому мозгов уже не хватает смекнуть, где можно срубить настоящих денег.

– Что-то как-то ты тоже не срубаешь, а? Невезуха что ль просто? – хихикнул Белочка.

– Я тебя самого сейчас посрубаю, – огрызнулся Банджо. – Везуха тут вообще ни при чем. Мне в этом деле помощников не надо. Положим, глянулся мне вон тот притон, а связываться с ним недосуг. Так ну не могу я видеть, как швабры эти скрюченные вместе с какими-то дешевыми лабарями первоклассную вещь в говно превращают. Я сразу представляю себе красотку какую-нибудь, принаряди ее, распеться дай – Бог ты мой! Рюмашку ей, конфетку, духов флакончик – прикиньте, как бы она тут отожгла!

– Языком чесать – не штука, – сказал Белочка. – Иные вещи хороши такие, какие есть, и ни лучше их не надо делать, ни хуже. Ну, положим, подарили тебе кабак в Жопном проулке – что б ты делал с ним?

Жопным проулком обитатели пляжа звали Рю де ла Бутери – она вилась через всю Канаву, с настоящей канавой в середке.

– Ничего себе вопросики у тебя, – сказал Банджо. – Ну, какой вопрос – такой ответ. Я, брат, кабаки тамошние в расчет не брал как-то, потому как, слышь, это не места настоящие, а просто ямы выгребные. Но всё равно, коли мне бы один обломился – так я б всё перепробовал, разве что поджог бы не устроил.

Тут все рассмеялись. «Поджог не устраивай» – это была у обитателей пляжа новая крылатая фразочка, которой учили каждого новичка, когда тот знакомился с Канавой. Когда же заинтригованный новичок интересовался, что это значит, ему, таинственно посмеиваясь, отвечали: «А то шесть месяцев…»

А фразочка появилась после такой вот истории. Один мулат с американского корабля на стоянке отправился на берег поразвлечься, но один – ни к кому из товарищей прицепиться не захотел. В Старом порту его окружили негры с пляжа, но он не дал им ни гроша и еще пристыдил – как, мол, они своим нищим колобродством порочат расу. И двинулся себе в сторону Канавы, а парни его предупреждают – одному идти опасно. Но тот всё равно пошел – сказал, не нужно ему от побирушек ни советов, ни провожатых.

Идет он такой весь из себя гордый и попадает прямехонько в одно из самых кромешных местечек в Жопном проулке. Он даже кончить не успел – бумажник с пачкой долларов как корова языком слизала. Знаками показывает шлюхе – мол, ты украла. А она ему, тоже знаками, – ты, мол, сукин сын, вообще без бумажника пришел. Что-то сказала про «полицию» и прыг за дверь. А он подумал, что она пошла искать полицейского, чтобы тот помог ему отыскать деньги. И вот он ждет-пождет, она всё не возвращается, и тут, поняв, что его надули, он чиркает спичкой и поджигает кровать! Тут уж он заполучил и полицию, и пожарных, да еще впридачу шесть месяцев тюрьмы – там и прохлаждается до сих пор.

Имбирёк сказал:

– А я вот парень старомодный. Когда приеду в какой-нибудь новый порт – мне главное, чтоб меня не трогали и не мешали жить как живу. Я живу как живу, все остальные живут как живут, и ни я на них не в претензии, ни они на меня.

Он лежал на спине на одной из громадных каменных плит волнореза. Волны тихонько поплескивали о камень. Он был без рубашки и, отстегнув булавку на воротнике старого синего пальто, распахнул полы и подставил солнцу коричневое брюхо. Брюки сползли ниже пупа. «Ох, Господи, солнце-то какое», – зевнул он и, стянув кепку на глаза, заснул. Остальные тоже вытянулись и заснули.

На длинном волнорезе нежились на прогретых камнях и другие беспечные бродяги. Холодало, но солнце отражалось в волнах теплым, неярко мерцающим светом. У Эстака, в сторону которого расширяли и достраивали порт, черным пятном на синей глади застыл груженный углем корабль компании PLM. Длинной вереницей отлого проступали заводские трубы, сцепка ржаво-черных силуэтов, а за ними виднелись голубовато-серые холмы, окутанные, словно паром, тонким, нежным туманом, а дальше – нагромождение серых скал, круто обрывающихся в море, – святая святых цементной промышленности.

Закат парни встретили на площади Жольет. В одном из кафе в толпе каких-то мальтийцев они заприметили матроса с Занзибара и зазвали его к себе.

– Мы как раз вовремя к те п’спели, – заявил ему Мальти. – Мы те тут были п’зарез. Н’рмальные ребята, к’рые на твоем же инзыке разг’варивают, а не енти типы мутные с ихней лопотней арабской. М’льтийцы енти у арабов вроде как отбросы, ублюдистые они сильно. У нас их никто не л’бит, а связываться – ваще Боже упаси.

Новенький был очень рад знакомству с дружелюбными ребятами вроде Банджо и Мальти. Он прибыл на углевозе из Саут-Шилдса, и у него имелись кое-какие фунты. Он не скупился и поставил им выпивку в нескольких заведениях. От площади Жольет они направились к Канаве всё тем же спокойным бульваром Ла Мажор. Для обитателей пляжа держаться такого маршрута было разумнее всего. Много у кого не выправлены были документы, так что приходилось из кожи вон лезть, чтобы не нарваться на полицию. А на главной улице – Республики – их то и дело останавливали, расспрашивали, обыскивали, тащили в участок. Иной раз говорили – да, документы не в порядке, но кончалось тем, что на ночь сажали под замок, а с утра уже отпускали. Другие жаловались, что полицейские их били. Имбирёк считал, полицейские теперь совсем не те, что раньше, когда он только-только тут появился: становятся всё несговорчивее и всё больше зверствуют. В былые времена им бы ничего не стоило спереть бочонок с вином старым добрым способом: внаглую и преспокойненько выпить. А теперь вот другое дело. Не так давно из-за этого самого краденого вина двое парней получили каждый по два месяца. К счастью, и у Мальти, и у Имбирька, и у Белочки с документами был порядок.

По дороге к Канаве они захаживали то в одно бистро, то в другое и в каждом осушали по бутылочке. Привыкшие в Вест-Индии к рому, в Штатах – к джину и кукурузной водке, а в Англии – к виски, во Франции они жить не могли без красного вина, точно рыбы без воды. Этот ужасный деручий виски или джин они теперь в рот не брали. К крепким напиткам, казалось, они охладели совершенно. Опьянение их теперь было иное – приятное, мягкое, благодушное: винное.

В китайском ресторанчике на Рю Торт они устроили целый пир. Новенький настоял на том, что он угощает. После ужина они пошли в маленькое кафе на Портовой набережной выпить кофе с ромом. Новенький достал из кармана губную гармошку и заиграл. Банджо встрепенулся, сказал: «Пожалуй, руку я уже достаточно подлечил, чтобы за дело взяться», – сходил на квартирку к Латне и принес банджо.

Они ходили по улочкам между рыбным рынком и Бомжатником, от бистро к бистро, и всюду играли. К ним присоединились и другие – пара сенегальцев и какие-то ребята из Британской Западной Африки, так что вскорости компания насчитывала уже больше дюжины человек. Живописное было зрелище – как они слонялись по улицам и трещали на немыслимом тарабарском языке, помеси английского, французского и африканского. И чем больше их становилось, тем больше заказывали и выпивали они бутылок вина и пива, без разбору, как пойдет. Музыка привлекала в кафе клиентов – а девицы завидовали, пускали в ход все свои чары, чтобы оттащить свеженького матросика от парней с пляжа…

– Вот черт, черт подери! – вскричал Банджо. – Этот город создан для веселья!

– Ну уж в самом тебе веселья уже под завязку, – съехидничал Белочка. – Так что давай уже, еще один залп – и хватит.

– Захлопни пасть, ниггер, – отозвался Банджо. – Нет уж, мне никогда этого веселья не хватит. Когда меня несет этот безумный, дикий, веселый джаз, когда я в нем пропадаю… вот хочешь – спорь со мной, но я тогда за твою так называемую сладкую жизнь гроша ломаного не дам. Я свистну – и в этом моем свисте больше веселья, чем во всём твоем худосочном тельце.

– И знать не хочу, не то что спорить, – сказал Белочка.

В полночь они играли на Бомжатнике, в каком-то кафе, и тут вошел пожилой мужчина в полинялых зеленых брюках, желтоватой куртке с черной отделкой и цветочной гирляндой на шее и принялся танцевать. При этом он до того живо манипулировал своей тростью, что казалось – кисть у него вращается, точно на шарнирах; пока играли Банджо и моряк с гармошкой, он с непостижимым проворством выделывал коленца и прыгал из стороны в сторону.

Когда они закончили играть, танцор в цветочной гирлянде заявил: он готов спорить с любым на бутылку лучшего белого вина, что сумеет встать на голову прямо с полу – и на стол. Молодой парень в синей форме рабочего покрутил пальцем у виска и сказал: «Il est fada»[3]. Старик, полуседой, в странном наряде, и вправду, казалось, не совсем в своем уме, и непохоже было, чтобы его кости могли бы послужить ему подспорьем в подвиге, который он намеревался совершить. Пари никто не принял.

Кто-то разъяснил происходящее новенькому, и тот махнул рукой:

– Да почему и не поспорить, развлечемся заодно.

«Tres bien»,[4] – сказал старик. Он предпринял несколько попыток нужным образом упереться головой в стол и не мог – нарочно, для смеху, как делают профессиональные артисты, подступаясь к трюку на сцене. По всему кафе раздавались взрывы хохота, быстро набежала целая толпа. И вдруг старик вскричал: «Ça y est!»[5] – и широко раскинул руки, удерживая равновесие, он встал на голову на столе. Миг – и он опять спрыгнул на пол, взмахнул тросточкой, сделал несколько па – и пошел по кругу со шляпой, собирая заработанное, пока толпа не успела поредеть. Ребята с пляжа тоже внесли свою горстку су, а новенький недолго думая заплатил за бутылку белого вина. Старик забрал ее и вышел из кафе в сопровождении какой-то женщины.

Латна шла через Бомжатник и, заметив играющего Банджо, зашла в кафе как раз в ту минуту, когда старик закончил танцевать и предложил пари. Немалый куш, который он отхватил, да еще бутылка вина впридачу – всё это растравило в ней жадность и зависть. Она набросилась на Банджо.

– Этот человек взять твои деньги. Ты играть, а он взять. А ты считать, ты такой гордый, ни за что не попросить – и вот ничего и нет у тебя. Думаешь, ты богатый.

– Отстань от меня, женщина, – сказал Банджо.

– Друга заставлять вино тому человеку покупать. А он просто обманщик. Ты цветной, а дурака валять, как белый.

– Я не заставлял его заключать пари. Да в любом случае, что за вшивая ставка такая? Прости, Господи! Вспомнить только, какие я сам ставки загонял, и всё по-крупному, в Монреале на гонках! Да что вы все знаете о жизни и о крупных ставках! – Банджо пьяно замахал рукой, будто старый добрый мир с гонками и приятелями-игроками вырос перед ним во плоти.

– Тут не Монреаль, а Марсель, – откликнулась Латна. – Идиотство за просто так играть. Ты блядун, тебе деньги нужны…

– Что-то не по делу ты разоралась, а ну уймись. Я с тобой вожусь, но на шею садиться не дам. Поняла? Никогда в жизни женщина мне на шею не садилась – и ты не сядешь.

Он поднялся и положил банджо на стол.

– Если кто сажаться на шею, то это не я, – сказала Латна.

– Хорош, ребята, насиделись, – сказал Банджо. – Пошли уже отсюда!

III. Мальти не при делах

Стоило Латне появиться – и Банджо принял ее, просто, не задаваясь вопросами. Она заняла место той любой другой девицы, которая позаботилась о нем как раз тогда, когда он нуждался в помощи, – и такая благосклонность судьбы представлялась ему чем-то само собой разумеющимся. Как срослось, так срослось. В жизни, представлялось ему, всё – лишь череда сменяющих друг друга обстоятельств.

Мальти был куда чувствительнее и – в отношении романтическом – куда ранимее Банджо. Он был большой, сильный, благодушный; все считали его мировым парнем. Когда Латна стала вхожа в компанию, причем совсем не так, как другие канавные девицы, именно он замолвил за нее словечко. Но с тех пор как началось неуклонное сближение ее с Банджо, едва уловимой переменой затуманилось отношение к ней других.

– Что ‘меем, не хр’ним, – обратился Мальти к Банджо как-то раз, когда они сидели на волнорезе – поджидали, что вот-вот на корабле позовут обедать. – Ты, сд’ется мне, как раз из т’ких, а всё п’тому что обл’милось задарма.

– Да будь я самый безмозглый ниггер на свете с самой шелковой на свете телкой, – сказал Банджо, – прятать башку под женской юбкой и чтоб баба надо мной кудахтала – да ни в жизнь.

– Д‘лась вам всем юбка ента, – откликнулся Мальти. – Все оттуда в’шли и все там б’дем.

Банджо рассмеялся и сказал:

– Бог дал, Бог взял. Такова жизнь. Мы сошлись запросто, и относится она к этому запросто, и я тоже отношусь к этому запросто.

На палубе показался чернокожий моряк и помахал им. Они поспешили спуститься с волнореза и вскарабкаться по трапу.

Кроме Латны, женщин на пляже особенно не водилось. Впервые Мальти увидел ее на корабле, с которого их с Имбирьком и Белочкой незадолго до того выпроводил негр-стюард.

– А ну пошли отсюда, шаромыги, – сказал стюард. – Кости – и той не дождетесь поглодать. Чем пойти да поработать, валяетесь на пляже день-деньской, бездельники, а как до харчей дойдет – нет, всё подавай как приличным людям. Думаете, будете жир належивать в чем мать родила, пока другие тут на море корячатся, а мы вас, боровов, еще и корми?! Вон пошли, нищеброды черножопые!

Приятели были голодные. Пару дней они пробавлялись на одном баркасе, там команда относилась к ним по-дружески. Но теперь баркас отчалил и встал на якорь в бухте – не доберешься. Разозлившись, но больше удивляясь тому, с какой яростью налетел на них стюард, они поплелись прочь от корабля. Но тут Мальти ненароком оглянулся и заметил, как им машет Латна. Они вернулись – и вот, пожалуйста, куча отличной еды, всего понемножку. Латна за них похлопотала, и помощник капитана велел главному стюарду их накормить.

После этого они частенько ее видели. То чаще, то реже, то на Бомжатнике, то у нижних доков. Однажды она повздорила с женщиной, которая торговала в гавани всякой галантерейной дребеденью. Та пыталась соблазнить какого-то моряка превосходным отрезом китайского шелка, но куда больше моряк соблазнился Латной.

– Отвяжись от меня, – сказал он торговке. – Не нужно мне твое барахло.

Женщина разозлилась, хотя подобные отповеди были ей и не в новинку. Ради дела ей приходилось такое проглатывать. Она сразу увидела, что моряк положил глаз на Латну, и, проходя мимо, заехала ей своим чемоданом прямо по ребрам.

– Ну что за дура! – вскричала Латна, хватаясь за бок.

– Блядь черномазая, – сказала женщина.

– От бляди слышу, белая жируха, – откликнулась Латна. – Знаю, чем еще ты торговать. Видела тебя на кораблях.

С этими словами она скорчила торговке рожу.

Позже, покинув корабль, Латна снова повстречала ту женщину, при ухажере. Ухажер был тощий, жуликоватый и замахнулся было на Латну. Но Мальти как раз был неподалеку, резко ухватил его за локоть и сказал: «Какого черта ты к ней привязался?» Обидчик пробормотал что-то на неизвестном Мальти языке и был таков, и подружка с ним. Он тоже не понял, что сказал Мальти, но то, как он его схватил, и угрожающий тон говорили сами за себя.

– Хорошо, что ты приходить, – сказала Латна. – Благодарна очень, если бы не ты, я бы вляпаться не смешно. Я б его пырнула.

Миг – и она вытащила из-за пазухи серебряный кинжал с гравировкой и изысканно узким, отточенным лезвием и показала его Мальти. В ужасе он отшатнулся от Латны, и она рассмеялась. Бритва или нож не удивили бы и не напугали его. Но кинжал! Всё равно как если бы Латна выпустила на него змею. Кинжал – вещь, чуждая его миру, его людям, его жизни. Ему вспомнились все те странные, жестокие, будоражащие кровь истории, какие он слышал о распрях Востока и об этих кинжалах, несущих молниеносную гибель.

Совсем иной вдруг открылась ему Латна – и тем самым обрела отчетливость, которой недоставало прежней не во всём понятной чужеземке с порывистыми жестами и юрким телом, той, что попрошайничала в порту и время от времени подкидывала им дорогие сигареты. Она была совсем не такая, как женщины его народа. Она иначе смеялась – тихонько, украдкой. Женщины его народа так заходились хохотом, как будто грохотал гром. И вся их манера, покачивание бедер – всё напоминало движения ладных, полных жизни зверей. Латна же скользила, точно змея. И она пробудила в нем сладостное и странное, повелительное желание.

Из-за нее ему вспомнились кули, те, с которыми он знался еще ребенком на своем острове в Вест-Индии. Это были наемные работники, которых нарочно привезли из Индии – за гроши гнуть спину на огромной плантации сахарного тростника, что граничила с их деревней, располагавшейся на морском берегу. Их волнующая чужестранность деревенским не приедалась никогда. Мужчины в тюрбанах и набедренных повязках – деревенские их называли «фартучками». Женщины с вечной ношей тяжелых серебряных украшений – на запястьях, лодыжках, шеях; с длинными блестящими волосами, которые они прикрывали тканью – местные говорили про ее цвет: «красная, как в Индии». Быть может, сами того не сознавая, кули побудили негров не отступиться от собственной любви к ярким цветам и орнаментам, которую так старались вытравить из них протестантские миссионеры.

Каждое первое августа – большой национальный праздник, годовщина освобождения рабов Британской Вест-Индии в 1834 году, – негры присоединялись к индийцам в их играх на спортивной площадке. Те показывали акробатические номера и фокусы: целыми ярдами разматывали ленты прямо у себя изо рта, невесть как заставляли исчезать монеты, а потом находили их у негров в карманах, глотали огонь.

Кое-кого из индийцев почитали за выдающихся колдунов. Негры верили, что индийская магия много могущественнее, чем их собственная Обеа[6]. Так что некоторые индийцы забросили изнурительный труд на плантации с мотыгой и лопатой и стали практиковать черную магию среди местных. И процветали они куда больше, и влияние их было куда серьезнее, чем у негритянских целителей – приверженцев Обеа.

Несмотря на дружеские связи, два народа не смешивались. Бывали случаи, впрочем редкие, когда какой-нибудь индиец отделялся от своего народа и становился частью местного сообщества, женившись на негритянке. Индийские же девушки были более консервативными. Одно поразительное исключение Мальти всё-таки припомнилось – красавица-индианка. Она как-то раз пришла в вечернюю воскресную школу, где заправляла всем жена миссионера-шотландца. И в конце концов приняла христианство и вышла замуж за негра, школьного учителя.

А еще ему помнилась индийская девочка, которая какое-то время была его одноклассницей в начальной школе. Ее кожа была бархатистой, гладкой и темной, точно красное дерево. В классе она была умнее всех – но неизменно оставалась молчаливой, неулыбчивой, загадочной. По-настоящему он ее никогда не забывал.

Мальчишечьи воспоминания Мальти играли не последнюю роль в том, как вел он себя с Латной. Он не мог думать о ней так, как думал о девицах из Канавы. Ему казалось, будто это ее, свою почти позабытую, давным-давно потерянную чужеземку-одноклассницу встретил он вновь – теперь женщину, обитательницу космополитичного марсельского берега.

После стычки с галантерейщицей Латна еще сильнее прикипела к парням с пляжа. Возможно, не будучи женщиной из Канавы и потому не стремясь превратиться в чей-либо трофей, она чувствовала себя уязвимой и хотела прибиться к стае; а может быть – просто по-женски подсознательно стремилась к мужскому покровительству. И ее приняли. Парни с пляжа, с их богатым жизненным опытом и бездеятельной, сонливой философией, как никто, умели понять и принять – что и кого угодно.

Латнино представление о жизни было в точности таким же. Она вошла в их круг на правах нового товарища. И сделалась одной из них. Насколько сильно, стремясь повысить свои шансы на успех, полагалась она на собственные женские чары, – это ее дело. Их удача тоже ведь зависела от личных свойств. В охоте за подачками как часто выбирали они окольные пути, одним им известные маршруты, забредали в неведомые тупики. Ни с кем из них Латна, по всей видимости, заводить интрижку не была склонна – ну и пусть. Оно, быть может, и к лучшему. Как приятельница она была для них куда полезнее. Любовь в Канаве давалась дешево. У «кискисок», как пляжные называли девиц из Жопного проулка, она обходилась всего-то в цену бутылки красненького; такая у них была самая низкая такса – литр дешевого красного вина.

А Мальти хотел заполучить Латну только для себя. Но она не давала ему ни малейшего шанса. Для нее он был просто один из стаи.

Парням чрезвычайно льстило то, что она водится с ними и сторонится многообразных арабов, хотя ее и принимали за одну из них из-за манеры говорить и держаться. К тому моменту, когда в Марселе появился Банджо, сосуществование Латны с пляжной компанией на условиях, установленных ею самой, стало уже обыденностью. Но когда она с первого взгляда влюбилась в Банджо и сделала его своим любовником, все они были удивлены этим и немного задеты. А вожделение Мальти, тлевшее под спудом, разгорелось с новой силой.

Насытившись, Мальти и Банджо пошли по навесному мосту к докам. Вскоре, ритмично покачиваясь, их догнал Денгель и замер на мгновение, пытаясь снова поймать равновесие. Он был гораздо темнее Мальти и блестел, как антрацит. Лицо его было влажно, в больших глазах от выпивки – нежная муть.

В состоянии эдакого священного опьянения Денгель пребывал всегда; всюду расхаживал он в ласковом хмельном тумане. А вот насчет пищи он не беспокоился вовсе. Вся радость его существования заключалась в портовом вине. У него всегда была на примете какая-нибудь удачно расположенная бочка, которую можно было без хлопот подосушить.

– Пойдемте винца выпьем, – позвал он. – Сладкое любите? Такую бочку подыскали славную, прелесть, просто прелесть, и сладкое-пресладкое!

Банджо и Мальти пошли за ним. В тени под прикрытием товарного вагона они обнаружили Имбирька, Белочку и трех сенегальцев, вооруженных резиновыми трубками; они жадно всасывали сладкое вино, покачиваясь над бочонком. Мальти вытащил трубку из заплечного мешка, с которым не расставался, а Банджо поделился своей трубкой с Имбирьком. Банджо склонился над бочонком и поустойчивее расставил ноги – чтоб присосаться как следует. Долго-долго вбирал он в себя снадобье. И наконец отнял губы от трубки, из нутра его к самому горлу прокатился протяжный, густой, переливчатый звук; он причмокнул и прогудел:

– Будь я проклят, первоклассное пойло в этой малышке!

– Скажи это Дяде Сэму, – предложил Белочка.

– Скажи – и ничего не говори больше никогда, – добавил Имбирёк.

– «Больше никогда» – это мое второе имя, – откликнулся Банджо. – Пусть я узнаю, до чего черно в твоей черной заднице, если скажешь, что я из болтливых. У меня ни головы не хватает, чтоб много чего помнить, ни языка, чтоб шибко им трепать. Я просто парень «здесь и сейчас», вчера и сегодня, и завтра, и во веки веков. Зашибись-здесь и зашибись-сейчас, вот и всё.

– Аллилуйя! Да здравствует король! Натрепал всякой ниггерской чепухи на сто лет вперед, – сказал Имбирёк.

Утолив жажду, они вернулись на дальний, малолюдный конец волнореза и лениво растянулись на солнышке. Там и нашла их Латна, покончившая со своими утренними делишками. Ее желтая блуза запачкалась, так что она ее стянула и принялась стирать. Для парней это был знак, что и им пора почистить перышки. Для всех, кроме Денгеля, единственного сенегальца на волнорезе; еще не хватало тягомотиться. Остальные разделись до пояса и начали стирать рубашки. Белочка пробрался между двумя цементными опорами и вытащил из своего тайника банку с большим куском белого мыла. Покончив со стиркой, они растянули одежду на плитах. Скоро отвесные палящие лучи обсосут ее досуха.

Мальти предложил искупаться. Пляжные ребята частенько принимали ванны здесь, у доков, и купальными костюмами им служили собственные подштанники. А когда дальний конец мола волей случая оказывался в их исключительном распоряжении, то купались и голышом. Сделали так и в этот раз, а Денгеля оставили дозорным.

Латна от них не отставала. Мальти из всех был лучшим пловцом. Он греб кролем, выбрасывая руки мощными рывками. Ныряльщиком он тоже был великолепным. Еще в Вест-Индии, мальчишкой, сколько раз он нырял с бортиков верхней палубы за монетками, которые швыряли в воду туристы. А когда начал вести портовую жизнь в вест-индских гаванях Кингстона, Сантьяго и Порт-оф-Спейн, то рассказывал массу историй о том, как, соревнуясь с другими мальчишками в искусстве ныряния за монетками, выигрывал долларовые банкноты. О том, как под водой они схлестывались с другим мальчишкой, а монетка тем временем ускользала от них в водоворот, на дно. И как тот мальчишка, что поумнее, всё-таки умудрялся завладеть монеткой – или оба ее упускали, потому что не могли больше задерживать дыхание и выныривали, глотая воздух, баламутя воду сотнями пузырей.

Пленительная пловчиха Латна рассекала волны грациозно, как скользящая по воде змея. Кровь закипела в жилах Мальти. Он и не думал, что у нее такое дивное, гибкое, поджарое тело. Он подплыл под нее и игриво схватил за ногу. Она пнула его пяткой в рот, и это поразило его, словно поцелуй, за который он боролся и который сорвал-таки украдкой, и всё его существо захлестнуло теплым, сладостным чувством.

Латна уплыла и, вскарабкавшись на камень, резвилась, как газель. Мальти и Банджо принялись плавать вокруг, поддразнивая ее и осыпая брызгами, – Мальти вел в счете – и тут Денгель крикнул: «Атас! Полиция!» Наметанным глазом местного жителя он сразу приметил далеко, на восточном конце волнореза, двух полицейских, которые теперь направлялись к ним на велосипедах. Купальщики метнулись за одеждой.

Несколькими мгновениями спустя полицейские уже подъехали – бегло, для проформы, глянув на полуодетых купальщиков, они развернулись и двинулись обратно.

– Упыри, – буркнул Денгель. – За нами глаз да глаз, а настоящих головорезов боятся.

Остаток утра они провели на берегу, нежась на солнышке. А когда начало холодать, вернулись на Жольет и там разошлись – каждому надо было разжиться чем-нибудь съестным.

Снова сошлись они под вечер в танцевальном баре; то был угрюмый закоулок почти в самом сердце Канавы. Банджо был при инструменте и наигрывал слащавую песенку, прихваченную из Америки:

  • Хочу туда, где ты живешь, и делать то же, что и ты,
  • Дай мне любить с тобою в лад, и буду счастлив я…

Воспоминание о прикосновении Латниной ножки, всё еще горящее на губах, распалило плоть Мальти медленным жаром. И от красного вина, которое он пил, жар делался только слаще. Вот это ночка! Барменша, испанка, хлопотала, разнося по столам литровые бутылки с вином. В маленьком баре выпивали одни чернокожие, и их широко распахнутые глаза с яркими белками, веселые и прямодушные взгляды освещали его пуще тусклых, закопченных электрических ламп.

Сенегальцы, суданцы, сомалийцы, нигерийцы, вестиндцы, американцы – черные всех мастей собрались вместе и тараторили каждый на своем языке, но всех мирил, помогал понимать друг друга язык вина.

  • Делить с тобою милый кров лечу к тебе, любовь моя!
  • Хочу туда, где ты живешь…

Мальти удалось подобраться к Латне поближе и обнять ее за талию так осторожно, что прошло несколько мгновений, прежде чем она это заметила. Тогда она попыталась убрать его руку и отодвинуться, но он прижался к ее бедру.

– Перестань, – сказала она. – Мне не нравится.

– Что такое? – хрипло пробормотал он. – А м’жет всё-тки п’нравится н’множко?

Он прижался к ней еще сильней и сказал:

– Поц’луй м’ня.

Она чувствовала всю силу его желания.

– Нет, козел. Отвали.

Она больно пихнула его локтем в бок.

– У тя изо рта в’няет. Шоб я сдох, чем такую ш’лаву цел’вать, – сказал Мальти, поднявшись и сильно толкнув Латну.

Она упала на скамейку и тут же с криком вскочила. Ее уязвило не падение, а то, как резко Мальти переменился к ней. Тот вперил в нее злобный, пьяный взгляд.

Банджо перестал играть, подошел к нему и поднес к его носу кулак.

– Какого хрена ты привязался к моей женщине?

– А ты сам не в’жись. Я твою женщ’ну во все м’ста знаю д’вным-д’вно, с тех пор как ‘на пр’ходу мне не д’вала.

– Что ты всё брешешь, твою мать!

– Сам бр’шешь!

– Хочешь по морде – давай выйдем.

И Банджо, и Мальти пошатывались. У дверей Мальти споткнулся и чуть не упал, но Банджо подхватил его под руку и помог выйти наружу. Остальные столпились у дверей или высыпали на улицу, чтобы ничего не пропустить. Противники сошлись на кулаках. Мальти жутковато икнул, качнулся вперед и упал Банджо в объятия; и вместе, беспомощно вцепившись друг в друга, они рухнули на мостовую.

IV. В рот не полезет

У парней был безошибочный слух на «хорошие» суда. Они их узнавали по тону сирен. Когда очередной «хороший» корабль (то есть с дружески расположенной командой, от которой им вполне могло перепасть чего-нибудь съестного) подавал голос, заходя в гавань, они как раз могли обрабатывать бочонок с вином, или пополнять запасы арахиса, или просто валяться на волнорезе. И тогда, подкидывая в воздух кепку, кто-нибудь кричал: «Эй, ребя! Вторничная телочка на подходе!» И почти наверняка это оказывался один из «их» кораблей.

Иной раз – судно, которое кто-нибудь из них в глаза не видал со времен расставания в Пернамбуко, в другой – прибыл корабль, который кто-то из них по случайности упустил в Касабланке. Три месяца, полгода, год, два года разлуки с товарищами по команде. Не описать даже этих счастливых негаданных воссоединений, всех этих историй: сначала вино, потом девочки, потом полиция, – и вот корабль уже ушел без него, ищи его теперь свищи.

Во время одного из таких свиданий рассказал свою историйку и Имбирёк. После этого он на какое-то время сделался в компании любимым объектом для шуточек и называли его исключительно «Имбирёк-Бабайка» – пока славу эту не затмило что-то другое. Имбирёк не упускал случая упомянуть, что как-то раз всего за одну ночь в Марселе просадил целую уйму денег, при этом никто не знал, как именно ему это удалось. А потом он встретил кого-то из прошлых товарищей-моряков, и правда выплыла наружу. Они сидели в том самом бистро рядом с волнорезом, стол ломился от бутылок с красным вином, и было поведано, как однажды Имбирёк отправился в небольшое канавное увеселительное заведение. Он прилично наклюкался, лучился счастьем, горланил песню и шатался. А песенка была такая: «Деньги – не вопрос, за мной не заржавеет. Плачу за всё!» И в самом деле заплатил за всё. Причем сделал это с таким смаком, а сам был так весел и мил, что все поголовно: девицы, сутенеры, другие клиенты – были в полном восторге.

Случился там какой-то шелудивый человечек, белый, способный внятно изъясняться по-английски. Он сказал Имбирьку:

– Тут теперь каждая доска твоя.

– А то, – ухмыльнулся Имбирёк. – Сам гляди. Вот если мадам устроит бабайку и на пять минут погасит лампы – получит это!

И помахал тысячефранковой купюрой. Хозяйские глаза так и загорелись.

– Ты что творишь, совсем окосел?! – покачал головой малый, который им всё это рассказывал и который был тогда с Имбирьком. – Деньжищ – целое состояние, а больше у тебя ни гроша!

– По-твоему, я не соображаю, кто я? – заорал Имбирёк ему в ответ. – Я – ниггер-воротила, а такие всегда платят за зрелище!

– Да плати сколько влезет за свое зрелище, а вот я пойду-ка отсюда подобру-поздорову.

И ушел.

А Имбирёк-таки заплатил за эти пять минут – и за свои деньги получил всё, чего только могла душа пожелать. Друга своего он так и не догнал – и остался на пляже вольным философом и бродягой. Приятели дразнили его ботаником, потому что обо всём, что только с ними ни происходило, у него всегда находилось какое-нибудь совершенно особое и довольно-таки тягомотное суждение. Перед лицом любой неприятности он неизменно советовал выбирать путь наименьшего сопротивления.

Имбирёк со всеми вместе посмеялся над собственной историей и сказал:

– Да ладно, салаги, у любого из нас случались в жизни истории умереть не встать, хоть сейчас под обложку. А на жизнь не жалуюсь.

И вот прежний приятель Имбирька снова в Марселе, уже в третий раз, с тех пор как тот бросил тут якорь. И всю пляжную компанию позвали обедать на его судно. На камбузе там трудились одни негры, среди «своих» кораблей этот был из лучших.

Банджо присоединился к Мальти и компании. В отличие от остальных, он не сделал попрошайничество образом жизни. Он не смог бы промышлять этим так же безмятежно, как они. Ведь иногда их грубо прогоняли прочь, осыпали оскорблениями – а он был не из тех, кто легко сносит такое. Он нанялся бы работником в доки, как и собирался поначалу, когда остался без денег, но благодаря банджо и особенностям характера оказался в положении куда более завидном, чем его приятели. У Латны он всегда мог приложить голову, и в каком бы из окрестных бистро он ни играл, если там была и Латна, то отличный улов им был обеспечен. Стоило Банджо отыграть несколько песенок – и она собирала неплохую сумму. Вот белые музыканты, те только так и делают, уверяла она. Они в жизни не стали бы играть за просто так, как это заведено у Банджо. Они играют словно через силу, с унылыми лицами, точно на похоронах, – и только за су. Ясное дело, именно поэтому музыку их, как правило, просто невозможно слушать. Когда Банджо давал себе волю и играл на полную катушку, то начисто забывал о деньгах. Впрочем, быть может, он просто мог себе позволить забыть о них – ведь Латна неизменно приглядывала за ним и всякий раз, когда у него руки чесались подспустить мелочовки, протягивала ему десятифранковую купюру.

Судно Имбирькова друга славилось своим хлебосольством на весь пляж, так что не только Мальти и компания стягивались туда столоваться, а многие обитатели пляжа, и белые, и цветные. Несколько десятков.

Когда офицеры и матросы заканчивали трапезу, приятель Имбирька принес остатки оголодавшим людям, дожидавшимся на палубе. Отличная еда, да много – целые две кастрюли. Большущие толстые ломти вареной говядины, здоровенные отварные картохи, прямо целиком, свинина с фасолью, салат.

Все набросились на еду, как скоты; они грубо пихались и огрызались друг на друга – каждый хотел первым запустить руку в кастрюлю. Пока они набивали брюхо, чавкая, хрюкая, рыгая, издавая прочие омерзительные звуки, точно животные, и размазывая пищу по лицу, юнга приволок еще одну большущую кастрюлю, на этот раз со сладкой кашей, и поставил на палубу. В следующую минуту кашу уже брали штурмом. Какой-то армянин подставил подножку здоровенному блондину-скандинаву, похожему на полярного медведя, вывалявшегося в грязи; тот полетел кувырком и впендюрился прямо в кашу своей вшивой белобрысой головой. Блондин поднялся, запустил сальную чумазую лапу в кастрюлю, набрал каши полную горсть и шмякнул ею армянину в лицо. Началась настоящая свалка; кашу опрокинули, картофелины разлетелись по всей палубе, а Белочка воспользовался случаем, чтобы заехать куском мяса по морде малому из Бенина, которого ненавидел.

– М’л’дчага, Б’лочка! – завопил Мальти. – П’крми его как след’т!

Банджо стоял в стороне, наблюдая за mêlée[7] с гадливостью и гневом. Насмешливо взглянув на обитателей пляжа, мимо прошел долговязый, не по возрасту сморщившийся офицер и направился к камбузу. Кок, полнотелый, могутный шоколадный негр, вышел на палубу.

– Ну и говнище вы, ребята, – сказал он. – Зря на вас только провизию извел. Помои – и то вам жирно будет. Сосали бы лапу – и ладно.

Но они уже опять уплетали за обе щеки, подбирая с палубы картошку и ошметки мяса и сгребая остатки каши.

Банджо двинулся к трапу, и Белочка окликнул его:

– Эй, ниггер, а тебе не охота разве припрятать под рубахой что-нибудь из этого добра?

– Вот эту дрянь, которую вы всю перетоптали, пока грызлись? – отозвался Банджо. – Вам, объедалам, она, может, и годится, а для моего брюха такая жратва тяжеловата. В рот не полезет.

Покончив с едой, люди покинули палубу – как были, самыми что ни на есть друзьями, бродягами-побратимами. Стычки и ругань были для них естественны, так же как еда, выпивка, танцы, сальности, – это нисколько не вредило царившему надо всем этим духу товарищества.

Мальти и компания подхватили на пляже Банджо и отделились от остальных. Теперь их целью было найти какой-нибудь удачно расположенный бочонок, чтобы к нему присоседиться и без помех хорошенечко накатить.

– В ентой пл’жной ж’зни все на ‘дин лад, – обратился Мальти к Банджо. – При’ыкнешь и ‘сю вот енту спесь как р’кой сымет.

– Есть, слышь, и такое, к чему тут кое-кто привыкать-то не собирается, – отозвался Банджо. – Я слыхал, как тот офицер сказал про вас: вот ведь, мол, гребаная прорва мерзких ниггеров, – и я, блин, не хочу к такому привыкать. Вы, ребята, не хуже моего знаете, что белые люди думают про черных, и вам стоило бы держаться получше, когда они вас зовут на свои суда, чтоб вы за ними подбирали чертовы объедки. Я, как вы, перекати-поле, но только я никогда не дамся этой белой швали на блюдечке – чмори, мол, как вздумается. Да я лучше жопу ему покажу – пусть выпорет, коли духу хватит, – чем позволю называть себя ниггером.

– Коли я с пл’жа – что мне до его бр’ни, – сказал Мальти. – С’тный кусок да к’пля вина, чтоб он пр’скочил куда надо – б’льшего мне и не надо.

– В тебе ни на грамм уважения к себе нет, понимаешь ты, – отозвался Банджо. – Небо коптишь, и всё тут. Не то чтоб я Бог весть какой негр, но и белый человек должен меня уважать, потому как, когда я с ним говорю, в мозгу у него вибрирует та же магия, тот же электрический ток пружинит в черепной коробке.

– Ай да молодчина! – возопил Имбирёк, которому по нраву были длинные слова с философическим привкусом. – Сам вывел закон о первопричине, а ведь закон о первопричине неизбежно тождественен выводу о существовании индивидуальной судьбы в целом.

– А я сл’хал, что всему п’рвопричина – Бог, так-то вон г’рят, – сказал Мальти.

Белочка с усмешкой добавил:

– А Бог нынче в Жопном проулке.

– Ты с’сем ч’кнутый! – воскликнул Мальти. – Не смей п’минать имя Г’спода, точно он ниггер!

– Да говорю тебе, я его там видел, – хохотал Белочка. – В тот день, когда в церкви праздник был большой. И я видал, как какая-то девка блондинистая свечку перед ним зажигала.

– Не что иное, – откликнулся Имбирёк, – как извечный морок воображения.

Подходящей для их целей бочки так и не нашлось, так что парни набили карманы арахисом и по навесному мосту побрели к волнорезу. Банджо был раздосадован и не участвовал в обмене шутками. На конце волнореза несколько пассажиров спускались с небольшого судна. Банджо подошел и обратился к хозяину: «Bonjour!» – и тот ответил ему улыбкой.

Банджо взошел на борт и, беззаботно помахав приятелям рукой, сказал:

– Счастливо!

Хозяин завел мотор, и лодка, рыкнув, отчалила от волнореза и устремилась в сторону Старого порта.

Парни таращились ему вслед, выпучив глаза. Пыль в глаза пускать – уж в чем-в чем, а в этом Банджо был мастер. Никому из них невдомек было, что когда карманы у Банджо так и лопались от звонкой монеты, то на этом самом кораблике катал он свою даму на две экскурсии – в замок Иф и к Эстаку, в туннель Дю Ров. Лодка как раз оттуда только что и прибыла – и причалила высадить пассажиров, желавших поглядеть на волнорез. Банджо по чистой случайности подвернулась сейчас эта штучка, но его приятелям это показалось настоящим чудом: словно бы за ним прибыл какой-то посланец, и Банджо покинул их, шагнув в лодку, и та теперь несет его его в созданный для него одного блаженный мир.

V. Бабник

«Встряхни эту штуку»[8]. На открытие принадлежавшего сенегальцу Африканского бара стянулись все окрестные любители повеселиться, цвет кожи – глаз коли. Никогда еще такое множество черных глоток – глоток всех марсельских негров – не захлебывалось таким количеством красного вина, белого вина и нарастающей, сбивчивой разноголосицы джазовых мотивчиков.

Ибо негритянское население города строго делилось на группы. Мартиниканцы и гваделупцы, мнившие себя черными жемчужинами в короне Marianne’s blacks[9], изображали из себя местных аристократов. Мадагаскарцы и их родня со всех клочков земли, рассыпанных вокруг одного большого острова, и североафриканские негры, от которых, как от чумных, шарахались арабы, занимали промежуточное положение между мартиниканцами и дикарями-сенегальцами. Сенегальцы же – географически неточное прозвание, которое приклеилось чуть ли не ко всем выходцам из Французской Западной Африки.

Но негров всех сословий и оттенков кожи кое-что всё-таки объединяло – магия, не иначе. Имя ей – деньги. Сенегалец, владевший этим кафе, эмигрировал в Штаты, а спустя несколько лет вернулся с несколькими тысячами долларов. И выкупил кафе на набережной. Большущее кафе – и первое в городе с хозяином-негром.

Здешние сенегальцы одеты были с иголочки и сдержанно, но явственно гордились своим заведением, а парни в синих комбинезонах, работники из доков и с окрестных судов, не сдерживали радостных возгласов – как просторно, а как весело будет!

Негры всех возможных мастей стянулись сюда. Даже мулаты спустились из своих эмпиреев, чтобы присоединиться к сборищу. Ибо во французских колониях, так же как в Британской Вест-Индии и Южной Африке, обыкновенно мулаты с черными не якшались.

Но вот магия свела их вместе поплясать под джаз и выпить красного вина, белого вина, сладкого вина. Всех – черных из Британской Западной Африки, черных из Португалии и американских черных, всех, кого занесло в этот порт, пропускающий через себя весь свет.

Прелесть! Происходящее дарило Банджо ощущение неповторимого удовлетворения. Он не прошел мимо – он никогда не проходил мимо того замечательного, что встречалось ему на жизненном пути. В баре играла музыка, и Банджо счел ее превосходной. Он был немного знаком с хозяином и частенько с ним беседовал. Тот гордился своим английским и любил им щегольнуть, если в кафе заглядывал кто-нибудь видный.

«Встряхни эту штуку»! Вариация на тему «Бабник-блюз», которую Банджо любил и играл очень даже часто. А сенегальцы любили под нее встряхнуться – это точно. Стоило Банджо ее сыграть – и перед ним проливались настоящие реки красного и белого вина. А деньги брать он и не думал. Латна прошлась было однажды со своим зеленым подносом. Но больше не делала этого. Она любила Банджо, но дух этого бара, где собирались только негры, был ей непонятен. Банджо весь так и лучился, и она не вмешивалась. Брать деньги с толпы таких же, как он сам, – еще чего! Уж лучше он будет играть, а они – угощать его вином. Су! Что такое су для него! Не он ли прожигал когда-то доллары? Да и что ему за печаль – с бесплатной койкой, бесплатной любовью, бесплатным вином!

Идея собрать оркестр снова завладела его воображением. Почему бы не начать с Африканского кафе? Мальти мог бы отпадно играть на гитаре – вот только гитары нет. Если сенегалец-хозяин хоть чуточку смекает, что к чему, он мог бы разориться на гитару для Мальти – вот тебе уже и оркестрик, изюминка бара, залог его популярности.

Именно так, с пустяка, и начинались многие великие дела. Дайте ему шанс – и он на уши поставит всю эту помойку, заставит их взглянуть на него, покажет им, что такое настоящий блеск, настоящая игра. Вот бы парочка американских темненьких потаскушек показали этим канавским, как прилично двигаться, – сплясали бы как дома, в темнокожем Гарлеме. У Банджо нутро так и зудело – учинить что-нибудь эдакое.

И как-то раз днем он взял да и ворвался в свою мечту – на грузовой корабль, экипаж которого, четверо цветных ребят, сочиняли музыку и имели в хозяйстве банджо, укулеле, мандолину, гитару и рожок. В тот вечер Банджо и Мальти, совсем потеряв голову, чуть ли не волоком притащили маленький ансамбль в Старый порт. Такого в сенегальском баре еще не видели. Изобразили несколько зажигательных популярных мелодий, но сенегальцы громко требовали «Встряхни эту штуку». Банджо подхватил мотив, а ребята с грузового мигом подыграли. И тут Банджо разошелся уже не на шутку и заиграл в своей собственной безудержной, удивительной манере.

Девушку-полуарабку из Алжира это привело в настоящее неистовство. Она выскочила в самый центр зала и закачалась в приседающей африканской пляске. Парень с мандолиной, бойкий и коренастый – из всей четверки самый светлокожий (цвет лица у него был такой же, какого бывает грубая оберточная бумага) – глаз от нее не мог отвести. Волосы у нее были обрезаны и стояли торчком, блестящие, кучерявые, точно птичье гнездо. Сама она была широкая в кости, полнотелая, и в толстых губах ее была какая-то дикарская манкость.

– Куантро! – воскликнула негритянка, когда, едва музыка смолкла, парень с кожей цвета коричневой бумаги предложил ей выпить.

– За’рканил ентот гол’дранец тел’чку, – обратился Мальти к Банджо.

– А она знает, что у него хватка как раз под ее телеса, – откликнулся Банджо. – Ты глянь, как зыркает на него, глаз так и блестит! Ах, парень! И у тебя, и у меня на новенького всё было то же: блестели нам какие хошь глаза в телочьем мире!

– Так-то ‘но так, да т’лько те-то на чо жал’ться. Лучшие гл’зки в городе те ‘дному и бл’стят.

– Хе-хе, – фыркнул Банджо. – Провалиться мне на месте, если ты, Мальти, иной раз не раскисаешь вконец. Не принимай ты их к сердцу, старина, принесло – да и бери.

Он наполнил стакан красным вином, стукнул его бочком о кромку стакана Мальти и провозгласил:

– Юг, молюсь за твое спасение!

– И я м’люсь, – присовокупил Мальти.

  • Ох не мил мне этот край,
  • Мне всё море подавай!

Красивые, удовлетворенные животные. Музыка заиграла вновь. Сенегальцы заполонили площадку и отплясывали в центре. Когда они танцевали поодиночке или мужчина против мужчины, выходило лучше, чем с девушками, потому что тогда давали волю сильным ногам и пляска становилась более дикой, свирепой, необузданной. Сенегальцы в синих комбинезонах и мадагаскарские солдаты в хаки вместе выкидывали коленца. Мартиниканец кружил свою мулатку, посверкивавшую золотым зубом. Сенегальский сержант – хорошенькую блондинку. Боец-конголезец вышагивал со своей Маргаритой. И поющий Банджо, Банджо с белозубой усмешкой – ведет, увлекает музыку за собой…

Банджо главенствовало над прочими инструментами: милым, чарующим голоском укулеле, безупречной интонацией мандолины, чувственной звучностью гитары. И по выражению лица Банджо видно: он знает, что его инструмент – главный. Здешним или испанским неграм, обитателям вечно цветущих, вечно зеленых, вечно теплых Антильских островов, быть может, по душе полнозвучные гитарные переливы, а вот инструмент американского негра – банджо, и только банджо. Резкий, визгливый его голос – это крикливая музыка жизни американского негра, это громкое заявление: я здесь, я цел, я существую в самом нутре громаднейшей и беспокойнейшей цивилизации современности.

Пой, Банджо! Играй, Банджо! Даже я сам, главный над вами начальник, и то иду, шаг в шаг, не колеблясь, можно сказать, тем же путем, что и ты. Хей-хо, Банджо! Сыграй эту штуку!

В бар влетела стайка светлокожих шлюшек из Канавы. Сенегальские моряки. Мадагаскарские солдаты. Сутенеры с Мартиники. Сутенеры со всего света. Сутенеры из Африки. Моряки, которые пресытились морем. Работники, которым осточертело гнуть спину в доках и опротивели подачки, – все они теперь сутенеры. Чернокожие юноши, выросшие в буше или джунглях, у древесных корней, пытаются вести зыбкую жизнь отравленных орхидей – жизнь цивилизованного мира.

Танец тонкого, аспидно-черного мартиниканца с золотисто-коричневой арабкой воплощал в себе чистую чувственность. Рот его по-собачьи раззявился, и виден был высунутый кончик розового языка. Он танцует со своей девушкой, точно ящерица… Темно-коричневая ящерица, золотисто-коричневая ящерица…

Кофейного оттенка парень из Камеруна и шоколадного оттенка – из Дакара встали друг против друга, собираясь станцевать негритянский эротический танец. Приседая в коленях и покачивая головами, они двигались по кругу. Когда они готовы были уже соприкоснуться, тот малый, что помельче, вдруг развернулся и, приплясывая, двинулся прочь. Изящно, слов нет! Будто один – горный козел, а другой – козленок. Руки, ноги – всё танец!

Черная кожа распалена, черная кровь согрета вином жизни, музыкой жизни, любовью и потаенными смыслами жизни. Крепкий запах здоровых сильных тел, сгрудившихся в тесноте, источающих пот и волны жара.

И вдруг среди этого густого восторга заслышался рев, гомон, поднялась суматоха, – какой-то сенегалец, точно леопард, одним прыжком проложил себе путь в толпе танцующих, сгреб в охапку противника, боднул его прямо в лоб раз, другой, и еще раз, и наконец отпустил, а тот рухнул на пол, как поваленное дерево.

Хозяин выскочил из-за стойки. Точно при вавилонском столпотворении, зазвучали голоса на множестве наречий. Появились полицейские, и музыканты выскользнули на улицу, а за ними почти все мартиниканцы.

– Хе-хе-хе, – посмеивался Банджо. – А хороша музыка – вон и ребята французы в какой боевой дух пришли.

– Ниггеры они и есть ниггеры, чтоб им пусто было, – сказал высокий, длиннолицый гитарист с кожей шоколадного оттенка. – Хорошую вещь как пить дать испортят. Все на один покрой; какого цвета, по-каковски болтают – един хрен.

– А я ведь подцепил ту малышку, – сказал парень с мандолиной. – Куда, интересно знать, она девалась?

– Не суетись, – сказал Банджо. – Всегда найдется что-нибудь получше – ну или не хуже того, что потерял. Бери с меня пример. Коли занесет судьба в новый порт – уж потрудись учудить там что-нибудь столь же похожее на всё привычное, сколько леггорн похож на плимутрока[10].

– Ах ты с’кин сын, в птиц’водстве еще сечет, – осклабился Мальти.

Банджо прошелся перед ним, пританцовывая.

– Мой трюк те на ура д’ется, брат. А д’льше-то че де’ать бу’ем? Как по мне, так ночь ‘ще даже не нач’налась. Я бы ‘ще по’грал, да винца б в’пил, а че нет?

Сутенер-мартиниканец, уже долго к ним приглядывавшийся, теперь приблизился и сказал, мол, знает один бордель, где можно еще поиграть и вообще славно повеселиться.

– Без дураков? – сказал Банджо. – Лапшу нам не вешай только, потому как я прямо тут живу, в этом гадюшнике, во всех притонах бывал. И если ты нас зовешь туда, где мы уже каждую щель знаем, то я те прямо говорю, черта с два. Мы с парнями просто сразу оттуда валим.

Сутенер заверил компанию: место что надо. По дороге они зашли в другой бар на набережной, и гитарист поставил всем выпивку. Оттуда они свернули на Рю де ла Мейр и двинулись на запад по Рю де ла Лож, к мартиниканскому публичному дому.

Они прошли по Рю де ла Ренар, увешанной целыми гроздьями цветных фонарей, которые издавали громкое противное зудение и бесстыдно указывали на то, чем здесь промышляют. В узком проулке на склизкой груде отбросов стояла изможденная, не молодая уже женщина, изображавшая что-то вроде танца и напевавшая тоненьким прерывистым голоском. Она пыталась завлечь клиентов в то самое заведение, в тени которого пританцовывала, и больше напоминала облезлую курицу, которая квохчет и клюет что-то, топчась на навозной куче.

Приятели немного помедлили, разглядывая неряшливый, тусклый фасад строения, на которое указал их проводник. Наконец они вошли и с изумлением очутились в роскошном борделе с весьма продуманным ассортиментом. И к тому же интернациональным. Европейки, африканки, азиатки. Женственность в духе времени соперничала с миловидностью в старомодном, почти забытом уже вкусе. Нежные, как будто из розовых лепестков, пижамы; платьица до колен; шелковые сорочки; нагота; мальчишеский боб контрастировал со сверкающим одеянием принцессы; наряд деревенской простушки поражал свежестью и чистотой; строгое черное платье словно перчатка облегало притворную скромницу с прямо-таки итальянской копной густых длинных волос и голыми плечами, кокетливо посвечивающими из-под испанской шали.

На возвышении рядом с лестницей, ведущей в верхние покои, восседала за столом мадам, царственно полная и надменная, и распоряжалась улыбчиво и деловито, по-хозяйски. Мартиниканец заговорил с ней и похвастался вечерним уловом, махнув в сторону усевшихся рядом парней; ребята хотят играть свою музыку, объяснил он, и мадам, просияв, дала согласие.

Когда Банджо и его приятели вошли, многие взгляды устремились к ним. А теперь, когда они играли, напевали и покачивались, на них смотрели все, и вскоре весь притон уже пустился в пляс.

Какая-то негритяночка вся так и пылала, возбужденная танцем, так и вздымалась волной перед своим юным провансальцем. Но тот, похоже, был не в силах уловить рисунок ее движений и поспевать за ними, и она отвернулась к мартиниканцу – а тот так и загарцевал перед ней. И вот они все ходили и ходили по кругу, как бы вплетаясь в общую пляску, взбрыкивая и подскакивая, точно пара диких козлов.

Музыканты сделали перерыв, и какие-то девицы предложили было им шампанского, но мартиниканец вмешался и велел принести вина и чего покрепче.

– Знает свое дело, – сказал Банджо парень с мандолиной.

– А то, – откликнулся Банджо. – Я тут – чтоб меня облизывали, а он – чтоб облизывать.

И тут в воздухе разлилась какая-то пугающая напряженность, предчувствие опасности – мадам и тощий тип с землистым цветом лица о чем-то повздорили, и стычка, казалось, вот-вот перерастет в нешуточную. Человек облокотился на стол и глядел хозяйке в глаза с ледяной, жутковатой серьезностью, держа руку в заднем кармане брюк. Лицо женщины побелело, как тесто, а притихшие девушки замерли на цыпочках, дрожа от волнения. Внезапно, не говоря ни слова, мужчина развернулся и широким шагом вышел из комнаты, и холодок пробежал по спинам оставшихся.

– Босс, по всему видать, – сказал мандолинист.

– Волкодав прямо, – добавил гитарист.

– Один в один, – согласился Банджо.

Та-да, та-да, та-да-да-та-дам, та-да, та-да… Они ударили по струнам. Баб… баб… ба-ба-бабник… баб… баб… И вот весь бордель снова танцует. Ни плавности, ни изящества, нет: рывок, скачок, прыжок, толчок, шажок, наискосок и вбок! Девицы приподнимались на кончиках пальцев в ожидании переживаний уже другого толка. Кровь снова прилила к щекам хозяйки за столом…

Человек с землистым цветом лица возник в дверях и ринулся к столу через толпу. Бабах! Страшный раскат заглушил веселье, и женщина грузно рухнула на пол. С минуту убийца злорадствовал над жалкой несуразицей мертвой плоти, а затем одним свирепым крысиным броском пронзил сонмище остолбеневших гуляк и исчез.

Добравшись до конца переулка, огорошенные музыканты приостановились в нерешительности.

– Давайте-ка заглянем вон туда и как следует нажремся, – предложил Банджо, кивнув в сторону небольшого бистро на углу.

– А давайте-ка лучше свалим отсюда, да подальше, – сказал парень, который играл на укулеле. – Нарисуются полицейские, станут голову дурить. Держись от неприятностей подальше, и их у тебя не будет, вот что. Мне вообще не улыбается связываться с полицией.

– Да на хрен мы им сд’лись, пр’ятель, – сказал Мальти. – Мы ж по-’хнему ни гу-гу, вот мы им и до л’мпочки. Да я сам в К’наве ентой в дюж’не п’рестрелок б’вал, а один раз зн’шь как з’дницу мою ч’рную пулями прижарило, так п’лицейские ни единого в’проса мне не з’дали ни как так ‘ышло, ни кого я в’дел – ни ч’рта.

– Сколько ты сказал, в дюжине?! – воскликнул парень с укулеле.

– Столько и ск’зал, малец, но енто т’лько те, где я сам засв’тился. А ваще енто п’лная хрень. В гор’де тута что ни день, то стр’ляют или п’рнут кого, а то и чо похуже.

– Мальти, – сказал Банджо. – Горазд ты волну гнать, черная твоя рожа!

– П’давись ты гоневом ентим. Дюж’на, тыща – мне един хрен. Я-то ц’лехонек, п’тому как у м’ня вот в коже ‘хранная магия, вот как та пам’тная штучка у тя на зап’стье, м’лыш Банджо.

– Господи! А всё-таки жуть, кровавое дело, – сказал гитарист. – Я до того перетрухал, что даже не соображал толком, что творится. Бах! Бабах! Глазом не успели моргнуть – а гранд-мадам уже прописалась в очередь к гробовщику.

– Всю малину нам испортили, – заметил укулеле. – А мне очень даже глянулась та крошка. И вообще девчонки там что надо.

– Лучше не скажешь, брат, – усмехнулся мандолинист и почесался. – Прямо какой-то музей. По-любому надо было пристреляться.

– Пристрелялись там и без тебя, – воскликнул Банджо. – Как следует пристрелялись!

– Пошли обратно в Африканский бар, – предложил мандолинист. Образ африканской девицы, «встряхивающей эту штуку», всё еще согревал ему кровь.

Африканский бар оказался закрыт. Снова ушли они с набережной, и Банджо повел их по одному из безрадостных, замусоренных переулков Канавы. По обеим сторонам переулка тянулись обшарпанные лачуги, не освещенные – только жилицы приникали к окнам, и махали, и нелепо голосили: «Viens ici! Viens ici!»[11], и с гордостью повторяли непристойные словечки, фразочки из низкопробных притонов, которых нахватались у моряков, говоривших по-английски.

Слышно было, как в какой-то пивнушке хрипло брякает маленькое древнее пианино. Народу внутри было битком, и притом самого пестрого: девицы, моряки, рабочие, двое матросов с военного корабля и трое солдат.

– Ну как вам здешний бардачок? – спросил Банджо.

Мандолинист обвел плотоядным взглядом переулок, заглянул и в само бистро, в спертом воздухе которого тяжко оседали клубы дыма.

– Как по мне, так годится, – протянул он. – Что скажете, ребята?

– Ну что ж, будем надеяться, на этот раз гулянка не превратится в кровавую баню, – заметил укулеле.

– Да здесь вы считай что дома. Я живу на этой улице, – сказал Банджо.

Появилась какая-то девица, поздоровалась с ним по-свойски и, слегка хлопнув по плечу, подтолкнула к порогу бистро.

Когда они вошли, сенегалец, тот самый, что танцевал под их страстную игру в Африканском баре, воскликнул:

– Вот они! Сейчас тут будет настоящая музыка! Это прелесть что такое!

И принялся умолять Банджо сыграть «Бабника».

Один из солдат явно был, что называется, король под прикрытием – не из тех, кто обычно шастает по трущобам. В его униформе и ботинках была опрятная элегантность, и это отличало его от скользких красавчиков-военных, завсегдатаев злачных местечек. Его манеры, черты лица – всё выдавало человека другого класса. Он заказал Банджо и его приятелям выпивку и медленно выговорил по-английски:

– Играйте, пожалуйста. Вы американец? Я очень приятно, когда les Negres играть джаз, как в Америке. Я слушаю их в Париж. Épatant![12]

Банджо усмехнулся и залпом осушил стакан.

– Ладно, ребята. Давайте сперва сыграем им эту самую штуку.

– А потом сыграем еще разок, – сказал мандолинист.

Встряхнитесь под эту музыку, громкую музыку, под которую вершится первозданный круговорот жизни. Грубые ритмы темной, плотской жизни. Мощный пульсирующий поток – глубинные течения, загнанные на мелководье, пущенные по желобам. Сыграй эту штуку! Это – одно движение из тысячи в вечном потоке жизни. Встряхни эту штуку! Хоть и на пороге смертной тени. Предательское мановение руки убийцы-смерти подстерегает здесь, в зловещих переулках, но и тени жизни танцуют здесь, все же танцуют под музыку жизни. Смерть там! А жизнь здесь! К черту смерть, забудем ее дела, ее замыслы, забудем, как она неотступно следует за нами, пока нас кружит великая оргия. Утанцуй смерть до смерти, утанцуй на любой манер: дикарской пляской джунглей, плавным покачиванием Востока, чинным вышагиванием больших городов. Чудесный танец первобытного ликования, порочных наслаждений, непотребства, ритм на любой вкус и цвет, необузданный, варварский, изысканный, – вечный ритм волшебного, вольного, восхитительного – божественного танца жизни.

Часть вторая

VI. Встречи

Сторона Банджо в постели Латны пустовала много дней – Канава снова крепко прибрала его к рукам. Даже с Мальти и остальными он виделся редко, и они понятия не имели, где он пропадает. Мальти, Белочка и Имбирёк фактически получили в свое полное распоряжение целое судно, на котором столовались, помогали что-то по мелочи на камбузе и даже, если приходила охота, могли и спать; предполагалось, что Банджо харчеваться будет там же. Но всего однажды почтил он своим присутствием новую едальню пляжной компании. Зато подсылал Мальти обжирать других парней, и цветных и белых, целыми толпами. На этом корабле всегда была такая прорва еды, что можно накормить целый полк.

Банджо не особенно жаловал этот корабль, потому как чертовски весело проводил время. Если его приятели вполне довольствовались обильным угощением и выпивкой, да парой франков, что перепали им от любивших музыку моряков, то Банджо со своим неугомонным характером уже наколдовал себе и своим друзьям-артистам две сотни – и они, кстати, считали, что это сущий пустяк по сравнению с тем, как щедро поделился он с ними самой Канавой, ее вольной жизнью.

Латну его отсутствие не сердило. Приходил, когда хотел – так же просто и свободно, как когда они встретились впервые. Она не испытывала к нему ревнивого чувства собственницы. Ее, восточную женщину, не коробило настойчивое желание мужчины в вопросах страсти сохранять за собой свободу. Может быть, Банджо и нравился ей так, потому что был – перекати-поле.

Банджо выбрался из своего канавного логова, зевнул, потянулся и без особой охоты принялся приводить себя в порядок. Обычно это занятие очень ему докучало; разве что собираешься пыль в глаза пускать – тогда другое дело. А сейчас пыль-то пускать и нечем: одна только американская шелковая рубаха в белую и лиловую полоску да небрежно сдвинутая на ухо отличная голубоватая шляпа, которую всучил ему мандолинист.

Он внутренне прощался с гущей канавной жизни – на всё про всё у него осталось только десять франков. Он хотел есть и чувствовал, что может слопать слона: чары сладострастного возбуждения, владевшие им, наконец спали и, истощившись, оставили лишь естественное чувство голода и жажды. Когда он был в Америке, после таких вот долгих и восхитительных загулов на него всегда нападала какая-то ненасытная охота к свинине: хвостам, рыльцам, копытцам, ушам, требухе.

Банджо причмокнул, предвкушая головокружительную свиную трапезу. Особую слабость он питал к рубцу и пье-э-паке по-марсельски. Банджо отправился на разведку по грязным улочкам с винными лавками и забегаловками – вынюхивал, где готовят требуху. Ему не хотелось проходить через всю эту неловкую процедуру – когда заявляешься в кафе, садишься, а потом извольте на выход, потому как тут не подают того, чего хочется. Наконец он остановился перед низким, вытянутым домишкой с одним-единственным окном; окно это было завалено бессчетными свиными ножками, а над ними был растянут гигантских размеров желудок цвета морских водорослей. На низком потолке, ровно посередке, тускло светила покрытая жиром лампочка. На доске у входа было написано мелком: «Repas, prix fixe: fs. 4 vin compris»[13].

Внутри было полно народу. Банджо подыскал в дальнем конце местечко, почти у окна. Крупная неопрятная женщина принесла ему нож, вилку, ложку, стакан вина, ломоть хлеба и миску супа. За супом явилась большая тарелка требухи с доброй порцией картофельного пюре. И наконец – малюсенький треугольничек голландского сыру. Обед, за такие-то деньги, и вправду был роскошный, и обыкновенный голод им можно было утолить совершенно. Но голод Банджо не был обыкновенным. Поэтому он отложил кусочек сыра и попросил еще порцию требухи и пинту вина.

К тому времени, когда он разделался с добавкой, кафе уже опустело на три четверти, а за столом он и вовсе остался один. Банджо похлопал себя по животу, и удовлетворенный, дремотный звук вырвался у него изо рта. Он вынул из нагрудного кармана десятифранковую купюру, развернул ее и положил на стол. Но женщина не притронулась к ней и протянула ему засаленную бумажку – счет на двенадцать с половиной франков.

– Да вы издеваетесь! – Банджо вскинул руки. Он ведь надеялся разменять десятку и на сдачу пропустить стаканчик в своем любимом кафе. Как тарелка добавки могла сыграть с ним такую злую шутку? Он вывернул карманы и сказал: – Больше нет денег, nix money, no plus billet[14].

Женщина совала чек ему под нос, размахивала руками как истая уроженка Прованса и трезвонила во все колокола: «Payez! Payez! II faut payer!»[15] У Банджо на языке уже вертелись американские ругательства во всём их многообразии…

– Проклятущие лягушатники. Я же ел по фиксированной цене. Я заплатил сколько надо. Moi paye rien plus[16]. Алло! Неужели на тутошней вонючей свинобойне некому помочь человеку с этим гребаным языком?

Молодой черный парень, который всё это время тихонько сидел позади, подошел к Банджо и поинтересовался, чем ему помочь.

– Ты можешь, приятель, растолковать этим романтикам с большой дороги, что к чему?

– Пожалуй.

– Тогда скажи этой балаболке, чтобы она сию минуту убиралась с глаз долой, а потом пусть явится опять и обслужит меня честно. Я пообедал по фиксированной цене, как всегда, но брюхо толком не набил, так что попросил тарелку добавки, а теперь она заломила такую цену – да я в самом Париже наелся бы до отвала!

Посредник принялся спорить с женщиной. Она заявила, что Банджо не заказывал комплексный. Ей возразили, что она не предлагала меню. Как бы то ни было, над расшатанным столом висела еще одна доска, на которой на скорую руку нацарапали цены в соответствии с меню, и даже по самым щедрым расчетам выходило, что она ошиблась и обсчитала Банджо. Женщина яростно затараторила и замахала руками, стремясь скрыть смущение, в конце концов воскликнула: «Voilà!»[17] – и бросила на стол монету в два франка.

Банджо взял монету и сказал:

– Будь я проклят! Ты ее раскрутил еще и на сдачу? Провалиться мне на месте, если ты не болтаешь на этом языке не хуже, чем я на американском.

Когда они уходили, женщина простилась с ними по-провансальски, с глубоким чувством: она резко и обильно, с присвистом, плюнула им вслед и закричала:

– Я француженка!

Француженка… Рэй (так звали заступника Банджо) улыбнулся. Ясное дело, женщина не могла выдумать худшего оскорбления, чем дать понять: они здесь etrangers[18]. Быть может, она даже думала, что это дает ей моральное право их обмануть.

– Обмоем-ка на эти два франка начало хорошей дружбы, – предложил Банджо. – Пропади я пропадом, нет на свете лучше места для таких встреч, чем этот самый ваш Марсель.

Рэй рассмеялся. Полнозвучный американский выговор Банджо ударил ему в голову, как старое вино, на душе стало радостно – вспомнилась Ямайка. Он уже видел Банджо вместе с Мальти и компанией на волнорезе, но никогда еще не разговаривал ни с кем из них.

С той поры как Рэй порвал с Гарлемом, он много путешествовал и, случалось, подолгу задерживался в каком-нибудь порту, который захватывал его воображение. Он вовсе не отрекся от мечты найти способ выразить себя. Иногда, когда у него совсем опускались руки, а денег не оставалось ни гроша, когда его совсем погребало под собой бремя тяжких раздумий, а работа на берегу всё никак не подыскивалась, – тогда, бывало, поднимал дух чек из Америки, невеликий, за какой-нибудь небольшой набросок, – или ободряющее письмо от друга с вложенной купюрой.

Ему пришлось столкнуться с тем, что в Европе негр не может взяться за любую случайную подработку, как в Америке. В Старом Свете, давным-давно окученном, натруженном, вольнолюбивому чернокожему юноше-романтику негде было развернуться – не то что в молодой грубой Америке. Там он вел жизнь странствующего поэта, возвысившегося над спешкой, грызней, страхом, царившими в этой свежесочиненной громаде из цемента и стали; целеустремленный, смелый, гордый, темноликий, бросавший работу, как только его звала за собой мечта или опьяняла любовь, – никому ничего не должный.

А теперь он был должен всегда. Когда подступали голод и нужда, ему не хватало духу побираться на площади, как это делал Мальти, – а раз так, приходилось посылать письма друзьям, выпрашивать деньги у них, и, конечно, ему начало недоставать той великолепной вольготности, которой была полна его американская жизнь. Но всё более овладевавшая им потребность писать держала его мертвой хваткой, и чем дальше, тем сильнее крепла его уверенность, что на пути к творчеству все средства хороши. Угрызения совести, впрочем, тоже имели место. Ибо его идеалом художника как личности был Толстой; он представлялся Рэю изумительным примером того, как творчество можно уравновешивать жизнью, всей целиком, вплоть до самого ее, такого несообразного, окончания.

Рэя и самого удивляло, что его так сильно привлекает Толстой, в то время как его природа, его мировоззрение, отношение к жизни – всё это решительно расходилось с идеалами великого русского. Странно: он, такой варвар, такой земной человек, – и до того глубоко отзываются в нем мудрость и величие этого фанатичного моралиста.

Но трогали его не доктрины Толстого. Его угнетало то, что энергия стольких великих умов современности, в том числе Толстого, превращается в ничто, брошенная на алтарь стремления приспособить мистицизм учения Иисуса к служению потребностям покоряющей мир, всё и вся уравнивающей машинной цивилизации.

Помимо мощи толстовского искусства воодушевляла и влекла его не меньшая мощь, заключенная в реальной жизни Толстого, наполненной неутомимым исследованием мира внешнего и внутреннего, жизни, посвященной деятельному поиску собственного «я» – до самого конца. Рембо вызывал в нем отклик не меньший, но пример Толстого манил сильнее – ведь тот прожил дольше и был творцом куда более значительным.

По воле судьбы оказавшись в марсельском порту, Рэй, как и пляжная компания, попался на крючок его странноватого очарования. Город подвернулся ему в то самое время, когда им в очередной раз овладело жестокое смятение – он довел себя уже до такого состояния, что чувствовал: если не дать выход своим мыслям, то он просто распадется на тысячу формул и фраз. И Старый порт дал ему убежище в самой своей сердцевине, грязной и многолюдной; здесь он мог зацепиться на правах вроде как пролетария на пособии и попытаться организовать себе уединение, необходимое для того, чтобы орудовать карандашом и клочками бумаги.

Магия Средиземноморья, окутанного брызгами пенящихся чар, действовала и на него. Не одно море пересек он, но подобного не видал. Ему всегда вспоминалось родное Карибское, первые соленые волны, в которые окунул он свое темнокожее мальчишечье тело, – но его дремотная, прохладная, дышащая пассатами прелесть не шла ни в какое сравнение с этой чашей, полной ослепительных синих вод, в которых день и ночь бурлит неутомимая коммерция всех континентов. Ему нравились доки. Сам по себе город имел вид недружелюбный, почти отталкивающий, а вот доки представляли неиссякаемый интерес. Во всякий день он мог повстречать там колоритных трудяг из дальних морей, романтические названия которых согревали кровь: Карибское море, Гвинейский залив, Персидский залив, Бенгальский залив, Китайские моря, Индийский океан. А эти запахи, смешивающиеся друг с другом земные запахи доков! Канадское зерно, индийский рис, каучук из Конго, коричневый сахар с Кубы, китайский чай, гвинейские бананы, древесина из Судана, кофе из Бразилии, кожи из Аргентины, пальмовое масло из Нигерии, ямайский перец, австралийская шерсть, испанские апельсины и апельсины иерусалимские. Горы ящиков, мешков и бочек, не всегда целых, протекающих, оставляющих в доках часть своей ноши, и в них – покоящийся в теплом благоухании своих головокружительных ароматов чудесный урожай всех уголков земли.

Бочки, ящики, мешки – сотворенные человеческими руками примитивные житницы, странствующие от берега к берегу. Покрытые капельками пота тела обнаженных черных людей, что под солнцем экватора вереницами прокладывают путь через древние джунгли; ничем не закрепленные вьюки недвижимо покоятся на намозоленных, натруженных, привыкших к бремени макушках. Полуодетые коричневые люди с корзинами за плечами гнут спины на распаханных древних полях под тропическим солнцем. Вековечные дети теплой почвы, что в страхе, под ударами кнута возделывают эти поля и собирают урожай, экзотическую снедь для Западного мира. Бочки… ящики… мешки…

Полные чудесными дарами жизни.

Жизнь в доках нравилась Рэю больше, чем морская жизнь. Открытое море он любить так и не научился. Там, на борту, он всегда чувствовал себя узником среди других узников, которые волею судьбы отданы на потеху мрачной, грозной пучине. И ни с единым моряком, который по-настоящему любил бы открытое море, он знаком не был. Он знавал таких, кто любил свое старое грузовое судно так, как мужчина мог бы любить женщину. Почти все знакомые цветные моряки любовно называли корабли своими «старухами». Всё, чем завлекало море, было не в нем самом, а в порту назначения. А из всех великих портов не было еще одного столь же притягательного для моряков, как Марсель с его свирепой красотой.

Порт был огромными распахнутыми настежь воротами, и доки тоже вбирали в себя всё подряд. Не меньше соблазнительного многообразия прибывавших туда товаров Рэю нравилось многоцветие тамошних людей и их судеб. И больше всего – портовые негры. Ни в едином порту он не встречал больше такого живописного средоточения негров любых оттенков. Негры, изъясняющиеся на привычных наречиях, и негры, говорящие на всевозможных африканских диалектах, черные негры, коричневые негры, желтые негры. Будто бы каждая страна мира, в которой живут негры, направила в Марсель своих представителей. Огромное количество бродяжничающих негров, по виду только-только из джунглей, пытающихся хоть что-то наскрести себе на жизнь прямо здесь, на крытой щебенкой набережной великого провансальского порта.

Вся подлинная романтика Европы для Рэя сосредоточилась здесь. Эту Европу он мог прочувствовать даже вопреки глянцевому блеску пышной истории. Когда он впервые с ней соприкоснулся, впечатление было отталкивающим. В поисках этой романтики ему приходилось идти в музеи, в районы, спрятанные под стеклянным колпаком священного трепета, погружаться в книги. Нередко в разговоре он из вежливости притворялся, что чувствует ее, но это была неправда. Ибо именно Америка была для него краем романтики, живой, с жарким дыханием. Ее величавые деловые дворцы, колоссальные склады, где скидывали ношу и принимали ее сбивающиеся с ног орды человечества, гигантские храмы удовольствий, вездесущий разбег железных дорог и нескончаемое бурление улиц – ужасающая, сокрушительная лавина жизни, подобной несущемуся по равнине буйволиному стаду, хриплые вопли водевильной толпы, новорожденной нации белых глоток, сумрачный клекот рас – и в этом хоре голос его собственной беспощадно выкорчеванной расы – всё это лихорадило ему голову, было ритмом, рисунок которого совпадал с биением его жизни, жаркой, пульсирующей песней романтики в его крови.

В жизни Марселя царила варварская, интернациональная романтика, та самая, что так ярко являла себя и во всей современной жизни. Лучший из всех черных ходов Европы, небольшой город с очевидно слишком многочисленным для него населением, принимающий и направляющий пути всего Востока и Африки, излюбленный порт моряков, перебивающихся в отпуске на французском побережье, наводненный всевозможными жалкими созданиями Средиземноморья, гидами, кокотками, сутенерами; и отталкивающий, и манящий ядовитыми белыми клыками, спрятанными под маской колоритности, город этот, казалось, заявлял на весь мир, что величайшее в современной жизни – ее непристойность.

Банджо хотел посмотреть, чем занимается Рэй, и тот отвел его к себе на квартиру, чуть повыше Бомжатника. Банджо заинтересовали рассказы Рэя о его работе, но когда он увидал немного запачканные листы обыкновенной линованной бумаги и убогенькую стопку книг, то быстро охладел и перевел разговор на превратности жизни бродяги и попрошайки.

Рэй предложил прошвырнуться по набережной Ла-Корниш. Банджо никогда не бывал на Ла-Корниш. Рэй сказал, что три самых интересных и живописных места в городе – Канава, волнорез и Ла-Корниш. Когда на него находила столь свойственная ему взывающая к уединению праздная раздумчивость, на Ла-Корниш ему нравилось особенно. Тогда он шел поглядеть на корабли, прибывающие с востока и прибывающие с запада, и размышлял – не перебраться ли еще куда-нибудь.

Они направились к пляжу Де Каталан по набережной Рив-Нёв. Когда они дошли до какого-то особого, примеченного, места за купальнями, Рэй остановился и махнул в сторону волнореза.

– Чтоб я сдох! Ну и красота! – воскликнул Банджо. – Сколько я уже в Марселе, а сюда ни разу приходил!

Два судна направлялись к выходу из гавани, чтобы идти по Средиземному морю на восток, еще одно двигалось вдоль Эстака – в сторону Атлантики. Приближался большой лайнер P&O с тремя трубами, выкрашенными черной и желтой краской. Рыбацкие лодки, покачивавшиеся на поднятой им волне, длинной, как фата, казались крохотными цветными пятнышками. За одной из лодок следовала целая стая чаек: они то пикировали на воду, то резко взмывали ввысь, кружили с радостными воплями – судя по всему, им перепало что-то вкусненькое. В Ла-Жольет трубы многочисленных кораблей были словно яркие брызги множества красок, собранные в пучок, и в перспективе казалось, что совсем близко к ним – сонмище серых фабричных труб, черные пасти которых извергали могучие клубы коричневато-красного дыма в темно-синее небо. И под крутым углом, словно бы вырастая из самого сердца города, взмывала наискосок гряда серебристых холмов – точно мановение могучей руки, хранящей гавань, – и вершина ее где-то вдали пропадала в дымке, сбивающей воедино небо и море.

– Есть на что посмотреть, – сказал Банджо.

Рэй не ответил. Он был счастлив. На кончиках нитей, соединявших с внешним миром его внутреннее существо, кто-то играл восхитительную симфонию, и он боялся разрушить чары. Они прошли по всей Ла-Корниш, пока не спустились к большому парку у моря. Они перепрыгнули ограду и мутный ручей, пересекли скаковую дорожку, прилегли в тени магнолии и задремали.

Когда они вернулись в город, шагая по роскошному проспекту под названием Прадо, были уже сумерки. На Бомжатнике царило оживление. Жизнь, пронизывавшая окрестные темные закоулки, – посетители маленьких кафе и ресторанчиков, бистро, кабаре, веселых домов, рыбных домов, мясных домов, – вся она выплеснулась в этот час на площадь: люди хотели подышать вечерним воздухом. Несколько рыбаков кружком расселись за столиком на террасе кафе, а девицы прогуливались неподалеку под руки, и их деревянные башмаки тяжело стучали по мостовой. Чернокожая арабка, та, что так страстно танцевала в сенегальском кафе, важно выступала рядом с белой спутницей. Пятеро сутенеров, в том числе один мулат, с выжидательным видом беседовали у мужского сортира, шмыгая носами. Собаки резвились среди играющих детей, выделывая всё те же вечные свои трюки. Компания сенегальцев, почти все в синей рабочей форме, околачивались у дверей маленького кафе, полные поразительной, бездумной праздности, хохотали, шумно переговаривались на своем полнозвучном наречии. Низенькая толстая шлюха и другая, высокая, зашли в бар «Обезьянка», и над площадью зазвучал громкий голос пианолы, клавиши которой сами собой барабанили модный мотив.

И вдруг площадь опустела – группа белых рабочих, предводительствуемая быкастым верзилой, грозно наступала на горстку сенегальцев. Сенегальцы бросились врассыпную, а тех двоих, что замешкались, сбили с ног; один из налетчиков получил хорошую затрещину. Как раз в ту минуту, когда завалили одного из черных, на юго-западной стороне площади появились Белочка и Денгель, возвращавшиеся из доков.

– Эге-гей! Ты видал это? Видал? – заорал Белочка, и, к его изумлению, вся банда во главе с огромным белым мужиком бросилась на него. Воинственный по натуре и всегда готовый за себя постоять, Белочка воскликнул: – А ну! А ну! И что вы мне сделаете?

Он встал в основную стойку, готовый к бою, но, когда увидел, что на него вот-вот навалится вся шайка, замялся, отступил на шаг и наконец развернулся и проворно, как крыса, задал стрекача куда-то в темные переулки.

Денгель совсем размяк от выпитого в доках и, не соображая, что кругом творится, стоял себе пошатываясь и стоял, пока его не свалили с ног одним злобным ударом в лицо.

Налет завершился так же внезапно, как начался. Белочка и Денгель отправились в Африканский бар, куда набились почти все сенегальцы. Банджо и Рэй тоже пришли туда. Они наблюдали за стычкой из какого-то кафе.

Нос Денгеля сильно кровоточил.

– Конечно, ты ввязался в драку, а по морде Денгель схлопотал, – сказал Банджо Белочке.

– Я! Я ни в чем не виноват. Что мне было делать, приятель?

– Просто захлопнуть пасть и делать то, что сделал потом, когда приперло, – драпать! Что еще тебе было делать, когда вся чертова Канава битком набита белыми мужиками, и мужики эти все вместе кидаются на одного ниггера?

– Если бы сенегальцы не разбежались кто куда… – начал было Белочка.

– Они и пытались, но что могут пять человек против такой толпы?

– Провалиться мне на месте! – воскликнул Белочка. – Почувствовал себя так, как будто сам дядюшка Сэм сунул мне головню под хвост.

– Угу. Будь это дядюшка Сэм, ты бы не сидел тут и не выжевывал своими черными губищами столько глупостей.

Рэй поговорил с хозяином бара и с одним из сенегальцев; тот объяснил ему, что стычка произошла из-за терок между сенегальцами и работниками-итальянцами. Бригады конкурировали, зависть и злоба между ними цвели и пахли, а сенегальцы то и дело пренахально напоминали итальянцам, что они французы и на этой земле – в своем гражданском праве.

– Что итальянцы, что французы – всё одна шайка-лейка, – сказал бармен. – Белые они и есть белые, всем черная кожа как кость в горле.

– Ç’est pas vrai pas vrai, pas vrai, – подскочил высокий матрос-сенегалец. – Ça riexiste pas en France[19].

– Ладно, ладно заливать, – сказал хозяин; он был маленький, жилистый, носил очки и вид имел меланхолический. – Франция ничем не лучше Америки. На самом-то деле для цветного, как ни кинь, всё одно Америка лучше.

После этого разгорелся шумный спор на сенегальском и французском с обрывочными вкраплениями английского. Рэй устроился поудобнее, с жадностью прислушиваясь к тому, что был в силах разобрать. Хозяин оказался страстным поклонником всего американского и с жаром защищал свою позицию. Он превозносил американскую промышленность, бизнес, здания, театры, популярную музыку, прогресс, торжество возможностей для каждого – даже для негра. Он говорил, что среди американцев негры могут ясно понимать свое положение, а вот французы – просто фарисеи. Болтать-то они горазды, а вот на деле – пшик.

При этих словах сенегальский матрос разразился новой возмущенной речью, перемежаемой отборными ругательствами в адрес англосаксов и всех, кто лижет им задницы, и хозяин заявил, что если сенегалец не в состоянии вести себя с ним повежливее, то может покинуть заведение. Моряк сказал хозяину на это, что пускай даже он, хозяин, и побывал в Соединенных Штатах, и денег заработал там столько, что по возвращении в Марсель смог прикупить себе тут целый бар, а всё-таки не следует забывать о том, что он – обыкновенный черножопый из дакарской трущобы, а вот сам матрос тем временем – fils des nobles[20], отпрыск одного из старинных аристократических родов Сенегамбии. Хозяин парировал, что от африканской знати теперь остались только рожки да ножки. Спроси, мол, об этом европейцев, а особенно французов – они ж теперь главные белые загребалы во всей Африке.

Сенегалец опять вскочил, точно его кто укусил пониже спины, и изготовился броситься на защиту своей страны, но хозяин замахнулся на него журналом «Черная раса». Это был журнал, издаваемый в Париже борцами за права негров, французскими африканцами. Журнал лежал в кафе для продажи, на самом видном месте, хотя кое-кто из посетителей-цветных и говорил хозяину – мол, им не кажется, что торговля этим журналом сильно способствует процветанию его бизнеса.

Но у этого владельца кафе всё было заведено на свой лад. То, что с самого открытия дело не то чтобы заладилось, язвило его самолюбие. Прежде чем он купил заведение, клиенты здесь были все сплошь белые, а теперь белые дорогу сюда позабыли, если не считать пропащих девчонок из Канавы. Он подмечал, что белые заглядывают внутрь – но стоит им увидать черных парней, их и след испаряется. Хорошо одетые сенегальцы, захаживавшие сюда, уверяли его, что белые обходят его кафе стороной не из-за предрассудков, а потому что чернокожие, которые тут прохлаждаются, все как один грязные вонючие оборванцы. Хозяин подчеркнул, что чувство его не обманывает – дело в предрассудках. Белым людям, неважно какой национальности, не по вкусу, когда черные процветают.

Владелец кафе неколебимо стоял за «Черную расу» еще и потому, что торговать журналом ему пытался отсоветовать какой-то обрюзгший боров, некогда колониальный чиновник, который теперь вроде как пытался способствовать благоденствию коренных жителей Марселя. Этот белый господин убеждал хозяина, что негры, издающие «Черную расу», копают под Францию, и их изданьице следовало бы запретить, а самих изловить и бросить в тюрьму. Хозяин сказал ему тогда, что они не в Западной Африке – там, он слыхал, местные власти запретили распространять «Негритянский мир»[21], – а в Марселе, и уж тут-то, смеет надеяться он, никто ему не указ в том, как распоряжаться собственным кафе. Хозяин уверял, что господин чиновник покинул кафе даже не простившись, со всей возможной поспешностью и бесцеремонностью.

– Вообразил, что он в Африке, – взорвался хозяин. – Он хотел всё обо мне вынюхать. Влезть в мои бумаги. Точно полицейский! Кабы не бизнес, показал бы я ему свою черную метку, ух показал бы. Хотел даже выузнать, каким это образом я подзаработал деньжат в Америке. Я ему сказал, что во Франции не заработал бы их до скончания времен.

– Чувство было такое, точно ко мне залез взломщик, – продолжал он. – В Америке ни один белый ни разу не совал нос в мои дела. Но эти французы хуже легавых. Хотят всего тебя как облупленного знать, особенно если ты черный. Я им покажу, что не так-то прост.

Чуть позже один марселец, бывший в услужении у давешнего джентльмена, рассказал хозяину кафе, что человека этого чрезвычайно оскорбило то, как хозяин обращался к нему «начальник», то, что, сняв для приветствия кепку, он потом надел ее снова, вместо того чтоб стоять с непокрытой головой, и то, что развалившийся в кресле сенегалец не поприветствовал джентльмена как следует при его появлении.

Хозяин развернул верхний экземпляр «Черной расы» и начал читать, а сенегальцы сгрудились вокруг с одобрительным ропотом и той легковесной доверчивостью, которую испытывают невежественные люди по отношению к печатному слову. Хозяин прочел им вот о чем:

о молодых неграх, которых принудительно забривают в новобранцы, так что они вынуждены покидать дома и бежать в Британскую Африку;

о колониальных чиновниках, которые за одну и ту же работу платят неграм меньше, а белым больше;

о принудительном труде туземцев – ведь они предпочли бы жить размеренно, как привыкли, а не надрываться за гроши;

о туземках, которых насилуют белые, и об унижении их мужей;

о порках;

о подростках, которых кастрируют за воровство;

о том, как увечат местных вождей;

о том, как истребляют коренных жителей…

– …Вот что творят с неграми в колониях, – подытожил хозяин.

Матрос-сенегалец, казалось, был совершенно раздавлен этим чтением. Хозяин говорил дальше, теперь уже об Африке для африканцев, о правах негров, после чего вдруг принялся петь дифирамбы американской культуре. Из Америки он вернулся, вдохновленный двумя причудливо ужившимися в нем идеями: движением Маркуса Гарви «Назад, в Африку» и великолепием американского прогресса. Свою речь он заключил по-английски, обращаясь к тем из слушателей, кто говорил на этом языке:

– В Америке у негров есть шанс. Вот что пытается вдолбить им в головы Маркус Гарви, да только они всё пропускают мимо ушей…

– Да что за глупости! – воскликнул Банджо. – Гарви и был тот единственный ниггер с шансом улучшить жизнь себе и всему народу – славно же он им воспользовался, угодив в тюрьму! Гарви вытащил билет белого человека и профукал его. Белый спустил ему веревку – знай себе хватайся да лезь наверх, так нет же, он скрутил петлю и повесился. Когда одна белая морда уступает другой место под солнцем – ясное дело, имеется в виду, что тот второй это оправдает, выбьется в губернаторы или президенты, а когда удача выпадает чернокожему – говорю вам, шеф, – пожалуйста, Гарви и не заслужил ничего, кроме как хорошего пинка под зад, что, собственно, и получил.

– Гарви был что надо для всех негров, – повернулся хозяин к Банджо. – Для американских, для европейских, для африканских. Ты понятия не имеешь, о чем болтаешь. Вот почему французы и британцы не давали газете Гарви, «Негритянскому миру», ходу дальше Африки. Всё потому, что он у них пытался оттяпать больше, чем они готовы были давать.

– Не так уж много ему и досталось, как по мне, – сказал Банджо. – Он небось мнил себя, вот как вы его мните, эдаким Моисеем, или Наполеоном, или Фредериком Дугласом, а сам был обыкновенный дурень, ниггер с луженой глоткой.

– Вот из-за таких, как ты, негры и в жопе, – ответил бармен. – Никакого уважения к тем, кто пытается вытащить народ из болота. У американских негров есть такие возможности, которые никому из наших во всём мире и не снились, да только большинству из них наплевать, знай себе языками чешут и в ус не дуют, вроде тебя.

Банджо причмокнул и, глядя на бармена, скосил глаза к носу.

– Ладно, приятель, погнали отсюда, – сказал он Рэю.

На улице он заметил:

– Надо же, прибрал к рукам заведение, а сам весь исхудал, ни дать ни взять комар. Видал, как щеки ввалились! Небось так трясется над деньгами, что и на склянку меда не разорится. Но ты-то что ж отмалчивался, Рэй? Я-то думал, у тебя в кончике мизинца больше мозгов, чем у двадцати ниггеров вроде этого, который только-только из джунглей выпрыгнул.

– Я предпочитаю слушать, – откликнулся Рэй. – Знаешь, когда он читал эту газету, мне казалось, что я слушаю про Техас или Джорджию, только по-французски.

– А ты, красавчик прилизанный, – захихикал Белочка. – Видал, что у него на голове? Вся шевелюра выпрямлена, волосок к волоску!

– Всё одно, с первого же взгляда видать африканского негра, – презрительно заметил Банджо. – Племя мумба-юмба как есть!

– Перестань! – сказал Рэй. – Что ты, Банджо, тявкаешь, как гиена! Он такой же, как и прочие негры из Штатов и из Вест-Индии.

– Ну уж не из Штатов, брат. Из этих вест-индских обезьян – может быть…

– Сам ты обезьяна, сын осла, мать твою за ногу! – заорал Белочка, высвобождаясь из лохмотьев, бывших некогда пиджаком. – Да я любому ниггеру уши начищу, пусть посмеет только назвать меня обезьяной!

– Ох, прости, приятель, мне казалось, ты говорил, что сам американец. Откуда ж я знал, что ты из этой самой Вест-Индии. Надень пиджак. Мы все – я, ты, Имбирёк и Мальти – мы все прямо как земляки. И цапаться нам нечего.

– Но этот твой новый дружбан, он ведь тоже из Вест-Индии, – маленький, жилистый забияка-Белочка остывал так же скоро, как заводился.

Банджо замахал на него рукой.

– Да он же совсем другого разбора, сам не видишь, что ли.

На Бомжатнике они повстречались с Мальти и Латной.

Латна раздобыла у индийского стюарда с бомбейского корабля мешочек с порошком карри и отличный кусок баранины – и задумала устроить пир.

– Эге, да ведь всё и так уже роскошнее некуда, – воскликнул Банджо. – Я думал о тебе, Латна.

– И я о тебе, – откликнулась она. – Давненько ты не появляться.

– Да сама знаешь, как оно бывает, когда мы с ребятами всю ночь пьянствуем и байки травим.

– Заг’лявшего п’туха выдв’рили из с’седского к’рятника, и он с н’дутым видом в’звращается на з’конный н’сест, – добавил Мальти.

Банджо пнул его в пятку.

Рэй собрался было пойти в какой-нибудь ресторанчик рядом с площадью, но Банджо и слышать об этом не хотел. Латна с ним согласилась.

– Конечно, пойдем ко мне все вместе, – сказала она.

Она готовила прямо на лестничной площадке за дверью. Из крытого яркой тканью короба она достала древесного угля и с помощью комка бумаги разожгла его; теперь огонь звонко потрескивал в печке, которую соорудили из выброшенной кем-то консервной банки – такими печками греются зимой бродяги.

Запах еды остро защекотал ноздри парней, и Рэю вспомнился индийский ресторан в Нью-Йорке, куда он иногда заглядывал поесть карри.

– А, вино! – воскликнула она. – У кого есть деньги?

Банджо пожал плечами, Мальти ухмыльнулся, а Рэй сказал:

– У меня есть пара франков.

– Нет-нет, не ты, товарищ, – окрестила она Рэя.

– Так у кого они должны быть-то? – спросил ее Белочка.

Она повозилась со своим поясом и наконец вытащила бумажку и протянула Банджо. Потом заставила Рэя встать с ящика, на котором тот сидел, – того самого, с углем, – и достала оттуда две литровые бутылки.

– Поди купи еще одну белого, – сказала она Банджо.

– Почему это вдруг белого? – взбунтовался он. – Белое дороже.

– Может быть, твой друг…

– Нет, я больше красное люблю, – сказал Рэй.

– Ладно, тогда три бутылки красного, – сказала Латна, быстро пересчитав гостей и коротко, по-птичьи кивнув.

– Сдачу не забудь, – крикнула она вслед Банджо, с топотом сбегавшему по лестнице.

– Невелика сдача с десяти франков, – огрызнулся он.

– Там не десять, а двадцать, – сказала она. – Не давай белым себя грабить.

– Ага, им не дашь! – воскликнул Банджо. – Хорошо, мамочка. Я тебя понял.

Вернувшись с вином, сдачу Банджо отдать забыл. Латна выдвинула раскладушку на середину комнаты, застелила ее газетами и накрыла праздничный ужин. Парни расселись по обе стороны раскладушки, а сама Латна устроилась так, чтобы можно было немножко прислоняться к Банджо. Посреди трапезы появился Имбирёк.

– Где т’ был? Мы тя об’скались, – сказал Мальти.

– Да так, бродил там-сям, – откликнулся Имбирёк. – И вот уже с вами, как штык. Вот тут у меня штука, она всегда приведет точнехонько по адресу, где кормежка на ура, – и он постучал себя по носу.

– Да, ты ж такая помесь всех цветов на свете, – сказал Банджо. – Ты всё на свете унюхаешь, белому и не снилось.

– Помесь, ага, – вмешался Белочка. – Докажи еще, что это именно помесь, а не повод для получения гражданства. Не то что ты да я, да Мальти. Имбирёк – не помесь никакая, а сплошное недоразумение.

– Цапнула-таки белка тебя? Чего несешь?! – возмутился Имбирёк.

– Чего слышал, Бабайка! – откликнулся Белочка.

Латна скатала газеты в ком и отложила в угол. Они взяли по сигарете. Банджо был в разговорчивом настроении и в самых ярких красках расписал остальным свою встречу с Рэем. Хозяйка заведения вышла у него наводящей ужас virago[22], которая скормила бы его полицейским, если бы не вмешался Рэй. И когда тот пригрозил, что натравит полицию уже на нее, – молила о пощаде и со слезами вернула сдачу.

– У меня для тебя кое-что есть, – сказала Латна Банджо. – Ни за что не догадаться.

– Сигареты? Американские? А может, английские? – предположил Банджо.

– Нет.

– Тогда не знаю. Что же это?

Она достала из картонной коробки с одеждой бумажный сверток и протянула Банджо. Внутри оказалось две пижамы – одна ярко-желтая, другая синяя с черным.

– Г’споди ты Б’же! В’т бы гл’нуть, как ‘ни те, Банджо! – возопил Мальти, вскочил на ноги и от избытка чувств выкинул несколько коленец.

– Что это тебе взбрело в голову тратить деньги? – поинтересовался Банджо.

– Встретить какой-то человек, продавать по дешевке, целая гора, – сказала Латна. – Десять франков всего. Я думаю, он украсть это барахло. Тебе они пойдут.

– Кто-нибудь слышал хоть раз о моряке, у которого была бы такая дребедень? – спросил Банджо.

– А то, – ответил Имбирёк. – Я сам одно время носил пижаму. Неплохо для разнообразия. Шкурке твоей нынче ночью в такой будет очень даже славно.

Латна прикрыла ладонью мимолетную сдержанную усмешку.

– Дом, слад’стный дом, – запел Мальти на мотив «Вест-Индия блюз».

У них кончились сигареты, и Банджо вышел купить еще. Его не было так долго, что Белочка и Имбирёк пошли его искать. Спустя некоторое время Имбирёк вернулся, просунул голову в щель между дверью и косяком и метнул в Латну пачкой желтых французских сигарет.

– Нигде не можем найти этого ниггера Банджо, – сказал он. – Растаял, как дым.

– А точней, сб’жал, как крыса, – поправил Мальти.

Латна погрустнела, ее охватило беспокойство. Она бросила Рэю сигарету.

– Большая задница этот Банджо, – сказала она.

– Ой, да в’рнется он, не боись, – сказал Мальти. – Он на м’ли.

– Не на мели он, – сказала Латна. – Он зажать сдачу с двадцатки.

– Ого! – воскликнул Мальти. Он сидел на старой подушке, поджав ноги, и теперь слегка переменил позу, так чтобы его ноги могли касаться ног Латны. – Ну и д’ла! Латна, ты так п’трясно всё наг’товила, разм’рило м’ня теперь – ну прост’ не встать.

– Ты хороший друг, Мальти, хороший друг. – И она не отодвинулась. – Ты благодарный, не то что Банджо.

– Да н’рмальный он, на с’мом деле, прост’ сама зна’шь, как у него енто всё вых’дит… Сл’шай, ни шиша нет к’йку на ночь сн’ть, а к в’гону топать – ну кл’нусь, сил нет, так устал что-то, и х’рошо так… Можно я у тя тут на п’лу посплю…

Латна не отвечала. Рэй выскользнул из комнаты, простившись с ними до завтра.

VII. Флейтист

На Бомжатнике безмятежно развалился какой-то юнец с флейтой в руках, и на лице его играла блаженная усмешка. Банджо с Рэем проходили мимо, и, увидав его, Банджо сказал:

– Этот из наших, по всему видать.

– Думаешь? – откликнулся Рэй.

– Да зуб даю. Ты только глянь, в какой он позе. Родом из Южной Каролины – так же верно, как то, что кукурузная лепешка родом из страны Дяди Сэма. Сам смотри, как я его разбужу. Здорово, земляк!

– Здорово!

Все трое сошлись вместе.

– Только приехал? Вид у тебя такой праздничный, как будто тебя Боженька в лоб поцеловал.

– Ну если и поцеловал, то как-то без большой охоты, – откликнулся парень с флейтой. – Я только что избавился от всего, что у меня было. – И он вывернул карманы брюк.

– Ты хочешь сказать, тебя избавили, – рассмеялся Банджо.

Флейтист поведал им свою историю. У него были превосходные белые зубы и красные десны, и с чувством удовлетворения выставляя всё это напоказ, он рассказал про «свою старуху» и «свою» Канаву с той же сердечностью, с какой делали это до него многие и многие цветные парни. Начал он с того, как уволился со «старухи» после ссоры с одним офицером. «Старуха» была вроде той, что доставила в Марсель Банджо, – редкой породы, одна из тех слоняющихся по всему свету американских тихоходок, что время от времени показываются в марсельском порту. Экипаж был сплошь негритянский, флейтист был среди них единственный «светлячок». Был там один депортированный вестафриканец по имени Талуфа; покинуть корабль ему следовало в каком-нибудь европейском порту, и он выбрал марсельский как самый вольнолюбивый.

Флейтист и Талуфа стали большими друзьями. На судне они были самыми примечательными персонажами. Талуфа был родом из колонии в Британской Западной Африке, там посещал миссионерскую школу и человеком был умным. Флейтист же родился в Хлопковом поясе, но, еще когда он был маленьким, семья его переехала в Нью-Джерси. Там он ходил в школу и окончил ее с дипломом о среднем образовании. Из Штатов он выехал впервые. Раньше он плавал только вдоль побережья, из Нью-Йорка в Новую Англию и из Нью-Йорка на Юг.

В школе он немного учился по-французски. От бывалых моряков флейтист наслушался о чудесах Марселя, и юношу захватила идея добраться до него. Ему хотелось на славу повеселиться в городе, но стоянка у них была всего три дня. Он работал в столовой для старшего состава и исхитрился получить нагоняй от одного из офицеров.

– Я послал его подальше, – рассказывал флейтист. – Он обозвал меня гребаным вонючим ниггером, и я говорю – раз тебе так тошно, вон дверь, она не заперта.

После этой выходки капитан потащил флейтиста в американское консульство, но там ему не позволили его рассчитать.

– Консулу вообще не сдалось, чтобы по этой милейшей всемирной помойке шаталось всякое морячьё, – блаженно хохотнул Банджо.

– Вот уж нисколечко, – согласился флейтист. – Капитану он сказал, чтоб вел меня обратно на корабль, а мне – мол, чтоб пикнуть не смел. Я говорю, лучше бы мне дали расчет. А он мне: «Нетушки, мой мальчик, не на твоем веку. Поедешь домой к своим б’татам и дын’м, сэр. Вот черт! А хорошо бы сейчас домой, дыньки пожевать – сам не отказался бы». Он нарочно так говорил, проглатывая звуки, – издевался надо мной.

Флейтист с капитаном вернулись на корабль, и флейтиста перераспределили в столовую команды. Но он даже первое поручение не успел получить – уже сцепился с машинистом из котельной.

– С меня хватит этой грязной старухи, я увольняюсь! – вскричал флейтист, и капитан с превеликим удовольствием наблюдал за тем, как он с чемоданом наперевес спускается по трапу. Талуфа еще оставался на борту, его должны были рассчитать завтра. У флейтиста было десять долларов, и он сменял их на франки. Он снял комнату в Жольет и оттуда направился прямо в Канаву.

Завороженный, флейтист слонялся по дивному марсельскому рыбному рынку. Красные рыбины и голубые, серебристые, золотистые, изумрудные, топазовые, черно-коричневые, серо-стальные, полосатые, чешуистые, толстобрюхие рыбины, а еще дворняги и бродячие коты, что рычат и шипят друг на друга над выпущенными рыбьими потрохами. Большой рыбный город Марсель – со здешнего центрального рынка на маленькие развалы, в мастерские и кафе расползались склизкие, чешуйчатые, хладнотелые твари – для перепродажи, для готовки и бог знает для чего еще.

Свежий улов из бухты и рыба, доставленная из соседних портов. Рыбаки, притопывающие в своих высоких сапогах. Торговки рыбой, телеса которых заполняют всё пространство за прилавками. И рыбачки – в ярких платьях, плотных розоватых гетрах и деревянных башмаках, очаровательно беззаботные, щебечущие напропалую, две – несут корзинку, полногрудые, соблазнительные, хорошенькие, похожие в окружении товарок на две пышные лилии на озерной глади.

На тротуаре вокруг рынка в изобилии продавалась всякая снедь: куски сыра и масла, сушеная рыба, засоленная селедка и квашеная капуста, ветчина, колбаса, солонина, рис, мука, бобы, чеснок. Собаки замирали у ящиков и принюхивались. Кошки шмыгали вокруг. Одна, черная, лоснящаяся, вспрыгнула на бочонок с зелеными оливами, втянула воздух и выгнула спину дугой. Какой-то мальчишка со смехом ухватил ее за хвост; кошка спрыгнула на тротуар и пулей метнулась в переулок. Беременная женщина сунула оливку в рот, причмокнула от удовольствия и кликнула мальчика, чтобы тот отвесил ей немного.

Флейтист бродил среди всего этого пестрого скопления народу, домашних животных и съестного. Вид у него был такой, что даже в этой хлюпающей сутолоке он привлекал к себе внимание.

Его заприметил молодой рыбак с блуждающим взглядом, одетый в синий рабочий комбинезон. Запас английских слов у него был скудный, только-только чтоб привлечь внимание к прилавку, – но флейтист ответил ему по-французски, счастливый и гордый тем, что может пустить в дело свои школьные познания.

– Tu parle francais tres bien, – сказал рыбак.

– Vraiment?

– Mais out. Tu a un bon accent, camarade[23].

Флейтист аж раздулся от гордости. Они были в двух шагах от Жопного проулка, который, само собой, вел аккурат к рыбному рынку. Немолодая размалеванная проститутка с рыбой в руке нарочно налетела на них и, скорбно отряхиваясь, прошествовала в переулок.

– Ici on nique-nique beaucoup[24], – сказал белый рыбак с противной ухмылкой и, чтобы проиллюстрировать свои слова, в мерзком жесте постучал постучал кулаком в ладонь. И показал в сторону Жопного проулка.

Проулок этот был длиной в несколько ярдов, с парочкой питейных заведений, мясной лавкой и жалкими лачугами, где вышедшие в тираж бывшие городские хищники обретали свой последний приют. Унылые, сырые ночлежки, населенные отбросами пролетариата – молодыми провансальцами, греками, арабами, итальянцами, мальтийцами, испанцами и корсиканцами.

Склизкий, заваленный мусором тесный закуток, в котором ютились лишенные надежды уродливые старухи, проститутки, спекулянты – а еще собаки и кошки, которые без устали гонялись друг за другом, – жалкая, гадкая карикатура на обитавших здесь людей. Самое сердце низменной пролетарской любви – смрадной, злобной, жестокой. Канава, которую вместе со всем ее зловонным навозом, плавающим как ни в чем не бывало на самой поверхности, город предоставил самой себе. Не ведающие ни о чем моряки, угодив сюда, лишались сотен и тысяч франков; следы самых хладнокровных и самых нелепых убийств вели – со всего квартала – именно сюда. Здесь был в ходу небольшой фокус со шляпой: ее вырывали у непосвященного из рук, а кончалось тем, что он, понадеявшись на непристойное продолжение, прощался со всеми своими деньгами, а то и вовсе с жизнью.

Белый парень подвел смуглого к одному из кабаков; внутри живо выстукивала популярный мотив пианола. Рядом дежурили двое полицейских. Один стоял на углу, другой неспешно прохаживался по переулку, поедая арахис. Из бара, ухмыляясь, вышел молодой мужчина в розовой пижаме, размалеванный, точно шут гороховый, и засеменил рядом с полицейским.

– Ou tu vas?[25] – вопросила неряшливая женщина, чья грузная фигура заполонила дверной проход.

– Coucher[26], – бросил ей через плечо полицейский.

Женщина зашлась, во всю мощь своих легких, хриплым гоготом, зарывшись кулаками в обвислые бока и вздернув на себе юбки так, чтоб видны стали похожие на столбы голые, бесцветные ноги. «Peut-être, peut-être… On ne sait jamais»[27]. И снова загоготала.

Зайдя в бар, флейтист заказал пива себе и своему спутнику. Женщина, обслужившая их, себе взяла бутылочку с чем-то вроде лимонада, и все обитательницы заведения столпились вокруг флейтиста, угощаясь тем же напитком. Флейтист сделал вывод, что пойло это дешевле пива, и с усмешкой сказал: «Наливайте!»

Но вот он собрался уходить – и ему приносят счет на четыреста семьдесят пять франков. Он кричит, что платить не будет. Это слишком много. Хозяйка показывает меню. Сорок франков за бутылку лимонадного непойми-чего. Флейтист говорит, что заплатить не может. Они пытаются отнять у него кошелек. Он держится за карман. Зовут полицейских. Являются те самые двое, что дежурили на улице, и говорят ему – мол, надо платить. Если он чем-то недоволен, то может подать жалобу в участок – потом. Флейтист показывает бумажник. В нем всего триста пятьдесят франков. Хозяйка забирает всё и велит донести остаток потом, когда появятся деньги. Полицейские ведут его к выходу, и один из них потихоньку подмигивает хозяйке, когда они переступают порог.

1 Дочь Клода Маккея и Эулалии Имельды Эдвардс, которая родилась в 1915 году на Ямайке уже после расставания родителей и никогда не встречалась с отцом. – Здесь и далее – примеч. пер.
2 Отвали, придурок (франц.).
3 А дед-то ку-ку (франц.).
4 Ну и прекрасно (франц.).
5 Вот так-то! (франц.)
6 Обеа (Obeah) – официально запрещенная законом магическая практика, вид черной магии, в которую верят ямайские негры.
7 Драка (франц.).
8 «Shake That Thing» – знаменитая песня афроамериканского блюзмена «Папы Чарли» Джексона, без которой, по оценкам современников, «рев» ревущих 1920-х едва ли был бы так громок.
9 Или Mariannes Noires, здесь: Темнокожей Франции (Марианна – символ Французской Республики со времен Великой французской революции).
10 Леггорн, плимутрок – породы кур.
11 Сюда! Сюда! (франц.)
12 Чудо! (франц.)
13 Обеды, цена фиксированная 4 франка; вино включено (франц.).
14 Нет денег, отдал последнее (франц.).
15 Плати! А ну плати! Обманщик! (франц.).
16 Я больше ничего не должен (франц.).
17 Вот! (франц.)
18 Чужаки (франц.).
19 Это неправда, неправда! Во Франции всё не так! (франц.)
20 Потомок дворян (франц.).
21 Negro World – газета Маркуса Гарви.
22 Конь с яйцами, мужеподобная женщина.
23 Ты очень хорошо говоришь по-французски. – Неужели? – Правда-правда. Произношение у тебя что надо (франц.).
24 У нас тут этого добра – всех не переебешь (франц.).
25 Вы куда это? (франц.)
26 Спать (франц.).
27 Как знать, как знать… Вы ж правды не скажете (франц.).
Продолжение книги