Калейдоскоп Брюстера бесплатное чтение

Idem
Мороз
Настоящий мороз – лекарство. Он оживляет душу, будит воспоминания. У меня был любимый друг и сосед – Анвар. Во дворе со стороны школы стоял сарай высотой в два этажа, зимой он был заколочен, а летом там иногда продавали арбузы. И порой снегу наваливало столько, что мы забирались свободно на крышу сарая и сигали с другой стороны в сугроб. Пролетали целый этаж. С этой крыши нас согнать было невозможно! И рыбкой, и пузом, и на попу, и на бок, и обнявшись, и за руки! И через час-другой мы сами становились маленькими сугробами или большими снежками, которые летали туда-сюда – с крыши, бегом обратно, и вновь – вниз!
Узбекские глаза Анвара блестели посреди снега, как черные алмазы!
Когда мы возвращались домой, в одежде не было места, куда бы ни набился снег.
Обе мамы по полчаса выбивали из нас этот снег, а потом отправляли в ванну. И вот эта – обжигающая вода, даже прохладная, – на красное, размороженное-отмороженное тело! Затем – полотенце, чай, варенье…
– Мама, я пойду проверю, как там Анварчик? Не замерз ли?
– Сиди уж, его мама только что заходила, она укладывает его спать.
– Ну, мам…
– А-а-а-а, иди куда хочешь…
Вылетаю в подъезд в одних подштанниках, прыгаю на одной ноге, не попадая в ботинок, и звоню сразу во все звонки соседям.
– Н-у-у-у?! Как там Анварчик?!
(Дом преподавателей МГУ, зима, детство, друзья)
Разговор с внучкой
Мы идем по улице и разговариваем.
– Маша, а что тут еще объяснять? Просто я – человек с ранимой душой.
– Ого! – говорит Маша своим низким простуженным голосом, – это круто!
Что такое пафос?
Пафос – сродни умилению, с которым взрослые обычно смотрят на детей.
Вся в разница в том, что пафос обращен на самого себя.
Китайский мальчик
Не знаю, не помню, когда родился этот образ, но очень давно.
Я вижу себя, как в кино. Передо мной – толстый китайский мальчик лет двенадцати. Голый, загорелый, только на бедрах тряпка вместо трусов. Он сидит на берегу, сзади шумит море – желто-голубое. Песок твердый, мокроватый – после прибоя.
Этот мальчик – не актер. Это – я сам, но и – не я. И хоть ему двенадцать лет, но он сидит на этом берегу много, очень много лет. Может быть, целую вечность.
Перед ним – разноцветные стеклянные осколки. Их сотни, сколько хватает глаз – по всему берегу.
В них отражается солнце. Мальчик берет осколок за осколком, прикладывает друг к другу, по шву, по цвету, похожие откладывает в кучку. Таких кучек на берегу уже десятки.
Ничего не выходит. Но мальчик не останавливается ни на секунду.
По лицу струится пот. Губы его шевелятся.
Он спрашивает сам себя, он все время задает один и тот же вопрос: кто и когда разбил это зеркало?
(о себе)
К переписи населения
Во мне смешались три крови – русская (большая часть) и в небольших равных частях – польская и немецкая.
Самая сильная – польская.
Она все время чего-то выдумывает и строит воздушные замки. Немецкая – дергает польскую за рукав.
А русская периодически посылает первую и вторую куда подальше.
Все три – влюбчивы. Все три – не дураки выпить.
Немецкая любит посидеть дома, а русскую и польскую так и тянет на улицу.
Польская любит путешествовать, а русская – только до ближайшего леска.
Польская и немецкая обожают критиковать русскую и очень ею недовольны.
Польская и русская – бездомны. А немецкая тоскует по дому, но первые две не дают его завести.
Россию любят все три, но польская вечно ворчит.
Немецкая бывает счастливой, польская – никогда, а русская не имеет собственной позиции и все время оглядывается на меньшинство.
Все три ищут свое место с самого моего рождения, но найти не могут.
И поделили меня очень приблизительно: внешность и ум забрали польская и немецкая, а сердце и душу – русская и польская.
P. S. Старший брат моей бабушки, будучи сам наполовину немцем, до конца жизни ненавидел все немецкое – неважно, к какой из Германий оно относилось. Когда в 1963 году Вальтер Ульбрихт стал Героем Советского Союза, дед написал письмо Хрущеву с протестом против этого награждения. Отец, зная немецкий язык, любя немецкую литературу, старался избегать личных контактов с немцами, а когда ему предложили командировку в Берлин, сказал: «Нет! Я обязательно там полезу в драку».
(о себе)
День космонавтики
Я, как и все ребята, жившие рядом с Ленинским проспектом, бегал встречать первых космонавтов. Встречу Гагарина я пропустил, потому что лежал в больнице. А вот всех следующих – обязательно! Но, странным образом, эти встречи почти не остались в памяти. Что-то смутное – общий восторг и возбуждение…
– Видел? Не видел?
Самыми счастливыми были ребята, которые первыми приносили во двор известие о новом космонавте.
Мне могло повезти только однажды. В августе 62-го года я ухватил из радиопередачи самые первые слова, фамилию – Попович – и с криком понесся во двор. Лифт стоял внизу, и я побежал по лестнице, перепрыгивая через несколько ступенек. Сотни раз я бегал по этой лестнице и никогда не замечал острый железный уголок, который выступал на внешней стороне шахты лифта как раз на уровне моей головы. Я даже особенно не почувствовал удар, а просто сразу ослеп – кровь залила глаза.
Уголок скользнул по касательной, содрал кожу на лбу и пропорол глубоко одну бровь.
Мне стало очень страшно от того, что я ничего не вижу, – я решил, что выколол себе глаза. Поднялся на два этажа, держась за стенку, и стал колотить в дверь. Мама открыла и страшно закричала – все лицо и майка были залиты кровью. Тут зарыдал и я.
– Мама, мама, я выколол себе глаза!
Слава Богу, все обошлось. Шрам на лбу исчез со временем бесследно, и только над бровью осталась небольшая полоска.
Но я очень хорошо помню, почему именно Космонавт-4 вызвал такой восторг. За несколько дней до этого полетел Космонавт-3 – Андриан Николаев. И тут, почти сразу, – еще один! Гагарин, через полгода Титов – понятно… Но сразу – двое! Выскочив во двор, я закричал бы:
– Ребята, слышали – еще один! Попович! Скоро мы все – полетим!!!
(Дом преподавателей МГУ, космос, детство, ХХ век)
К свадьбе принца Уильяма и Кейт Миддлтон
Почему-то именно на Первомай – один раз в году – девочкам шили новые платьица. Шили – это громко сказано. Толстая тетка из соседнего дома собирала их из каких-то обрывков материи – купить в послевоенной Москве новое платье было невозможно.
Очень рано, около 6 часов утра, родители уходили в типографию, где собирались колонны демонстрантов.
Днем они возвращались – веселые и подшофе. Дом украшали ветками березы, к которым были приделаны цветы из папиросной бумаги. Дети, размахивая флажками, отправлялись за подарками. Покупали: воздушные шары, «уди-уди», мячики из фольги и бумаги на резинке и уточек из воска. Уточки были разноцветные и плавали в тазах. Дома их тоже запускали в тазы, но у них довольно быстро отваливались головы.
Родители устраивали застолье, а дети выходили во двор. У каждого в руке был большой кусок пирога и какой-нибудь подарок. Все чинно ходили и берегли новые платья. Но к полудню подарки забрасывались, пироги съедались, и на смену приходили обычные детские игры.
Потом взрослые тоже выходили во двор, кто-нибудь выносил патефон, и начинались танцы и пение частушек.
Вечером молодежь – девушки и парни – уходили на Красную площадь. А дети к этому времени уже спали в чисто убранных комнатах под сенью букетов из березовых веток – уставшие, сытые и счастливые.
(Москва, Краснопролетарская улица, праздники, ХХ век)
Ветераны
Эта история случилась в метро. Поздно вечером мы ехали всей семьей из гостей. Брату было около двенадцати, а мне – восемь. В вагоне, кроме нас, никого не было. На одной из остановок заходит мужчина, оглядывается, подходит и встает прямо над нами. Держится за поручень и, не отрываясь, смотрит на нас с братом. Одна остановка, две, три. Едем молча.
И вдруг он начинает говорить быстрой скороговоркой, но довольно громко: «Почему вы – малолетние хулиганы – не уступаете ветерану место?»
Мы с братом не знаем, что делать. Встаем и пересаживаемся на сиденье напротив. Мужик разворачивается и опять нависает над нами.
Тут это замечает отец. Прислушивается к тому, что говорит мужик, подходит, хватает его за плечо и кричит: «Если ты, тыловая крыса, не отстанешь от моих детей, я тебе с большим удовольствием начищу физиономию от имени всех фронтовиков!»
Лицо у отца становится совершенно белым.
Мужчина мгновенно сдувается, ретируется в конец вагона и на следующей станции выходит.
Сколько живу, не понимаю, как мой отец, хоть и инвалид войны, так сразу и безошибочно определил, кто находится перед ним?
(Москва, отец, детство, ХХ век)
23 февраля
Отец никогда не причислял себя к армии и не праздновал 23 февраля. Он считал, что уход на фронт – это его личное дело и собственный выбор. И именно это – главное, а все остальное – неважно. Он пошел умирать, и никого, кроме него самого, это больше не касалось.
Старший брат моей бабушки был профессиональным военным, в 18 лет был поручиком и имел три ордена. Правда, война была другая – Первая мировая. А на Вторую мировую его пускать отказывались. И он три года обивал пороги, рвался, писал письма, ругался с начальством и только в 1943-м попал на фронт.
Ни пуля, ни снаряд его не задели, а свалила малярия в самый неподходящий момент – он должен был ехать в Москву на парад Победы.
Потом короткое время была пора героев.
Но вскоре танки пошли на переплавку, офицеров выгнали на улицу, а он с тех пор просто доживал свой век, со скорбью наблюдая за происходящим.
Я ушел в армию со словами: «А пошло бы оно всё!»
Через несколько месяцев я произнес эти же слова уже в армии, и с тех пор ее боеготовность понизилась ровно на одну единицу. Я ходил через день в самоволку, пил фруктово-выгодное вино и совершал марш-броски по сильно пересеченной местности (горам), но не в составе взвода, а один – потому что красавица-галычанка Галя из всего нашего подразделения выбрала именно меня.
И у меня не было ощущения, что к этой организации, в составе которой находился и мой взвод, имели какое-то отношение Чапаев, Котовский, Фрунзе и мой двоюродный дед.
Мой отец стал инвалидом в 1942 году, в 19 лет, в составе лыжного батальона, который в тот день погиб почти полностью. Государство наградило его орденом и отпустило с миром, а армия больше никогда о нем не вспоминала.
Я стал инвалидом в 20 лет в составе ракетного дивизиона во время армейских учений. Государство дало мне пенсию в 42 рубля и отпустило с миром, а армия больше никогда обо мне не вспоминала.
Вернувшись, отец понял, что никому не нужен, и все зависит только от него самого. И стал грызть гранит науки, учить языки и делать карьеру. Государство вскоре обратило на него внимание. Войну вспоминать он не любил, разве что иногда – 9 мая.
Я, вернувшись, сменил тон. Вместо: «Пошло бы оно всё», я сказал: «Буду делать, что хочу, а вы летите хоть в тартарары, только не лезьте в мою жизнь». Государство иногда поглядывало на меня издалека с прищуром, но особо не трогало.
Теперь я испытываю чувство гордости, что мой двоюродный дед, мой отец и многие поколения предков и родственников служили в армии. И были настоящими мужчинами.
Я же два года принадлежал к какой-то странной организации, где все – от старших офицеров до последнего каптерщика – думали только об одном: как бы увильнуть сегодня от службы!
Мужчиной там стать было трудно, а вот сачком – легко.
Все, что там было, – это отличные, дружные ребята. Мне до сих пор снятся их лица. И я думаю, что если случилось бы что-то особенное, и понадобились бы не сачки, а солдаты – мы бы не подвели. Вся наша большая дружная компания: девять немцев из Караганды, два литовца из Каунаса и один москвич, чуть-чуть не дотянувший до дембеля и отправленный на костылях домой.
А так было жалко, так не хотелось уезжать!
(армия, ХХ век)
Восемь с половиной
Дитё мерит мир тем, чего у него больше. А я мерил меньшим.
Восемь с половиной пальцев моего отца на ногах и руках. Все, что осталось после фронта.
Именно это была моя мера – восемь с половиной.
(отец, детство)
Домик в Коломне
В кои-то веки попадешь в деревянный дом. Да еще такой – 1930 года постройки. И как только входишь, сразу понимаешь – он живой. Любой дом – это организм, но чаще всего – не разбери какой. И если все-таки живой, то это какая-то другая форма жизни.
А тут подо мной сразу заскрипели ступеньки, да так громко, что со второго этажа кто-то спросил:
– Петрович, это ты?
И я ответил, почему-то не своим, а незнакомым, хриплым голосом:
– Нет, не я.
Потом поднялся на второй этаж, но никого там не обнаружил.
Походил немножко, понюхал воздух и вышел на улицу.
Странно это как-то все. Почему дом принял меня за Петровича? И, может, я его голосом как раз и ответил, и поэтому на меня никто не вышел посмотреть?
(о себе, XXI век)
Иное
В юности иное прикасалось очень часто. Бежишь по улице, в голове – пусто, и вдруг словно попадаешь в столб невидимого света. Секунда-другая – опять московский тротуар. Иногда – прикосновение людей и ясное понимание, что это прикосновение значит гораздо больше. Иногда – чей-то рассказ. Взгляд, сон, лесная дорога, море и твое в нем одиночество…
А потом – все реже. Скорее уже не иное, а – картины иного. Образы. Даже более яркие, накладывающие печать на душу. Но – картины.
Эти картины – отражение. Они как будто существуют лишь для того, чтобы оправдать бесконечную суету жизни.
Они – не как иное. Они приходят уже не ко мне, а к – моей жизни.
(о себе)
Филфак
Из разговора с братом:
– И почему все-таки в 60-х – начале 70-х филфак был лучшим факультетом?
– Потому что на всех других гуманитарных факультетах МГУ было полно мудаков, которые считали, что здесь они могут получить образование. А на филфаке, наоборот, было немало студентов, которые понимали, что никакого образования они не получат. Окромя иностранных языков, естественно.
(Университет, ХХ век)
Друг уехал в Тарусу на ПМЖ
И мы напились накануне почти как в старое доброе время. Сначала водка, а потом – пиво. Теперь и не купишь ночью ничего, так что пиво – вынужденное. Где те добрые таксисты нашей молодости? И под конец – полное – ты меня уважаешь?
Хотя на душе былого благолепия нет.
И, несмотря на то, что голова болит от этого пива уже второй день, вопрос: «А с кем теперь пить? Не только на конкретном Ломоносовском проспекте, а, так сказать, в масштабах близлежащих административных округов?» – встает во всей своей неприглядности, как вопрос дня.
До чего же ты дошел? Не то, что напиться, а выпить – не с кем. Не ехать же за этим каждый раз в Тарусу? Или вот в Ногинске еще один бывший собутыльник, но теперь в митре, сидит и мрачно пьет в бане – либо один, либо с какими-то невразумительными людьми. До чего же я дожил в этой Москве, будь она не ладна! Не с кем выпить! Не с вдовами же пить многочисленных друзей? Хотя они иногда позванивают:
– Как ты там? Все еще живой? Все еще откликаешься на «пойдем попьем пивка»?
Пока откликаюсь. Но на каждую следующую кружку смотрю без былого энтузиазма:
– А потяну ли?
И при виде леща, такого жирного и лоснящегося, думаю: что скажет сердце, печень, а как там поджелудочная?
И вот – московская осень. И если раньше тянуло на улицу к друзьям, к собутыльникам, то теперь гонит только одиночество. Холодно дома. А там – принял стакан и тепло на душе.
(друзья, XXI век)
Наши горизонты
Один из признаков «советскости» – истина горизонтальна. Она достижима и бродит где-то здесь. Это не отрицание неба, но уверенность, что небо есть и на земле.
Развитой социализм
Когда строили 1-й Гуманитарный корпус МГУ на Ленинских горах, забыли установить систему вентиляции. Во всем ли здании или частично – не знаю.
Этому предшествовали танталовы муки по выбиванию этих систем из Госстроя (?).
А когда начали строить – кирпич на кирпич, про вентиляцию – забыли. А это такие конструкции – величиной с комнату. И встал закономерный вопрос – что с ними теперь делать, с этими железяками? И решился он очень просто. Экскаватор вырыл огромную яму, и туда отправили всю эту вентиляцию на радость студентам и преподавателям.
Какая детская была эпоха! Сначала получили, потом – закопали.
То ли дело сейчас. Разве кто-нибудь стал бы так не по-хозяйски разбазаривать ценное оборудование?
(Университет, ХХ век)
Творчество
Как можно стать свободным от вещей, если подвинул шкаф, а его перекосило, потом дверца начала отваливаться, въехал в дверь – в ней вмятина, сел со всего размаху в кресло – в нем шпунты повылетали, а также: диван проваливается, ящики письменного стола не выдвигаются, краны и унитаз протекают, раковина засорена, лампочки перегорают через день, все выкинутые с забитого балкона вещи каким-то образом возвращаются обратно ровно через неделю после уборки, пылесос девать некуда, и он болтается посреди квартиры, линолеум становится грязным, даже если никто по нему не ходит (и даже если все на даче), трещины на потолке появляются через полгода после ремонта, краска на стенах блекнет, и даже обои – выгорают через пару лет!
Нет, вещь должна быть другой. Стол должен стоять сто лет. И если дети его режут перочинным ножичком, он от этого становится только крепче и привлекательнее. Шкаф – пятьдесят, и в самых дальних его углах хранятся вещи еще от прабабушки. И никакой моли, заметьте! Засыпали чего-то в 50-е годы, и с тех пор – полный порядок. Кресло хранит подушечку, на которой любил сидеть дед. Унитаз – обычный, груша и веревочка. Работает как часы. Трубы – чугунные. Потолок белили в 73-м – никаких трещин.
Двери – хоть ОМОН выбивай. Не получится. Балкон размером с небольшую танцплощадку. Туда можно вообще все вещи из квартиры выбросить – все равно место останется. Плитку клали две тетки из Липецка в 81-м, недавно понадобилось оторвать одну – невозможно!!! Только со стеной.
И вот когда я буду всем этим окружен и буду уверен в каждой вещи, и придет долгожданная свобода.
И тогда я сяду в любимое кресло, возьму стопку бумаги, обмакну ручку и выведу сверху жирно, не жалея чернил:
Роман.
Потом почешу затылок, зачеркну и напишу:
Повесть.
А потом задумаюсь – надолго-надолго.
(о себе, XXI век)
Незабвенные 70-е…
Поколение семидесятых достаточно четко делилось на комсомольцев и не-комсомольцев. Не-комсомольцы считали, что главное – это внутренняя работа, а не внешняя.
Но общим было ощущение неясности выбора, и поэтому и тот, и другой путь допускал большие колебания. Я не думаю, что в 70-е могли вырасти люди, имеющие ясные цели. Вернее, могущие видеть перспективу. 70-е – импрессионистичны, в них все размыто. Да, хватались, разбрасывались, но очень быстро остывали. В этой размытости – особый демократизм 70-х. Комсомолец и двоечник могли забуриться в пивную и загреметь в вытрезвитель. Хотя первый мог много при этом потерять. И оба это хорошо понимали.
Конечно, выбирали путь, шли по нему, а потом в секунду могли все спустить в унитаз. И необязательно этому предшествовали мучения, сомнения, скорее сам воздух, атмосфера были таковы, что устоявшееся оказывалось вдруг ненужным.
Есть семидесятники «по жизни» – свои ребята, они до сих пор не сделали в жизни выбора. Приближаешься к ним и не понимаешь, что произойдет в следующие часы, – напьешься, упадешь в канаву, уедешь в другой город, к кому-то на дачу, получишь по физиономии или, по старой памяти, попадешь в пикет. И это отнюдь не просто общерусская черта, а своя, родная, наших семидесятых.
А вот все это: деньги-шменьги, власть – не имеет возраста.
(рассуждения, ХХ век)
Совместимость
Годы труда, разочарований, разговоров. А есть ли достижения? Все это куда-то движется. Есть процесс. Потом все замирает – все то же, но тонусом ниже. Побеждает усталость. Но усилия кажутся по крайней мере – не бесплодными.
Но вот все болевые точки определены и не хочется к ним прикасаться. Плод созрел. И в ужасе уставясь на него: а был ли процесс? И какие достижения?
Почему там твой страх, слабость, лень, безволие, инерция, боязнь жизни, самообман? Этот плод – как вторая голова. Это теперь – тоже ты.
Срубить? Казнить себя?
Не рубить. И никогда не узнать, что же там – за страхом?
(о себе)
Оловянный солдатик
Проснулся. Встал.
– Ну, как там дела?
Плохо. Поел. Стало хуже. Вышел из дому, еле дошел до автобуса. Поднялся в горку – просто невозможно. Посидел, поработал. Подташнивает. Голова кружится. Поехал домой. Пробки, темень, слякоть. Хуже некуда.
Решил пройтись пешком. Вдруг – полегчало. Нет, ну что это, так нельзя, откуда, зачем?
Поужинал. Плохо. Лег спать. Нестерпимо.
Проснулся.
– Ну, как там дела?
(о себе)
Другое «Я»
Сижу дома, болею гриппом. Неделю, вторую. И постоянно на себя натыкаюсь. Вот и книжка, вот и телик, и сон уже не лезет. Ходишь из угла в угол – опять я. И чем же тебя занять? Пойду съем чего-нибудь. Нет, вкуса ни в чем нет. Позвонить? Надоели все.
А мог бы сейчас сесть на самолет, улететь, как человек, куда-нибудь на выходные. А тут ходи целый день, развлекай этого. И как это люди годами дома сидят?
(о себе)
Маленький принц
На 9 мая бабушка уехала к сестре в Ленинград. Папа и мама День Победы обычно встречали в ресторане в компании смоленских друзей. В ресторан в этот день попасть было очень трудно, но дядя Витя был секретарем райкома партии, и для него таких проблем не существовало.
Шел 1960-й год. Был прекрасный, жаркий, практически летний, день. С четырех лет я болтался во дворе без всякой опеки – уходил после завтрака и возвращался затемно, часов в девять-десять вечера. Иногда мама вдруг спохватывалась и строго-настрого приказывала мне являться хотя бы к обеду. Но через неделю-другую все про это забывали, тем более, что мама была учителем, приходила домой ближе к вечеру, и дома, кроме старенькой бабушки, никого не было.
Странно, но почему-то мама и папа именно в этот день решили, что детей оставлять дома одних ни в коем случае нельзя. Мне было шесть лет, а брату – десять. И мама, не ведая, что творит, спросила свою любимую ученицу: «Таня, а что ты делаешь в праздник? Мы с мужем идем в ресторан, и за детьми некому будет присмотреть…» Таня училась в девятом классе. Просьбу о детях она пропустила мимо ушей, а вот побывать дома у любимой учительницы – как от этого можно было отказаться?
Договорились, что Таня придет к двум часам. К этому времени мама наготовила пирогов, салатов и накрыла стол. Таня была очень стеснительной девочкой. Папа и мама усадили ее за стол, для приличия посидели полчаса, выпили за Победу и укатили в ресторан «Будапешт».
Таня осталась одна. Пироги были вкусные, и папа заставил Таню выпить за Победу рюмку ликера «Спотыкач». Таня никогда не пила, и в голове зашумело.
В доме было тихо, и тут она вспомнила про детей. Мама, уходя, предупредила: если кто-нибудь из сорванцов явится, то постарайся их чем-нибудь накормить. Не явятся – не волнуйся, ешь, пей, делай, что хочешь, бери любые книжки, альбомы – смотри или читай.
Примерно через полчаса в дверь позвонили. На пороге стоял маленький светловолосый мальчик в шортах, сандалиях на босу ногу и разбитой в кровь коленкой.
Не здороваясь, мальчик отстранил Таню, прошел в большую комнату и отрезал два большущих куска пирога. Таня забилась в угол дивана, а мальчик исподлобья и, как показалось, неприязненно оглядел ее всю – с ног до головы.
Вскоре явился старший – видимо, младший сообщил брату, что дома сидит какая-то тетка и вот-вот съест все мамины пироги.
Через час раздался настойчивый звонок. На пороге стоял почтальон, который принес бандероль. В бандероли была книжка – «Сочинения» французского писателя Сент-Экзюпери. Таня не слышала этой фамилии, полистала предисловие и решила прочитать «Маленького принца». Уже через несколько минут она перестала думать о грубиянах-мальчишках, о неприятном, оценивающем взгляде младшего и забыла обо всем, механически подливая себе в рюмочку «Спотыкач».
Дети приходили еще несколько раз, хватали что-то со стола, но она уже не обращала на них никакого внимания. Ее унес от них «Маленький принц».
Когда поздно вечером папа и мама вернулись домой, они застали странную картину. Пироги были съедены, дети болтались неизвестно где, а дома была только счастливая Таня, бросившаяся с порога выяснять у мамы, читала ли она «Маленького принца».
Мама, немного беспокоясь о мальчиках, проводила Таню до полдороги домой.
Когда она вернулась, папа сказал: «Однако твоя девятиклассница выпила почти полбутылки «Спотыкача!»
Ровно через пятнадцать лет, накануне 9 мая, маленький мальчик с разбитой коленкой, выросший и ставший высоким и стройным юношей, сделал Тане предложение, и она стала его женой.
(Дом преподавателей МГУ, любовь, праздники, детство, ХХ век)
Увы! Недостижимый для взрослого комфорт
Я сижу в шкафу, дверь неплотно прикрыта, и в щелку вижу детей. У всех новые игрушки, и никто не хочет со мной водиться. Мне жалко себя до слез.
(о себе)
«На графских развалинах»
Первый фильм, на который меня повели родители, назывался «На графских развалинах». По повести Аркадия Гайдара.
Мне было четыре года, я сидел, замерев, затаив дыхание, а ближе к концу спросил очень тихо:
– А где их мамы?
В нашем доме это фраза стала безумно популярна. И вопрос этот задавался много-много лет, по поводу и без повода, когда и происхождение его было почти совсем забыто.
И вот недавно я вновь посмотрел фильм по телевизору и сразу перечитал повесть. Фильм очень отличается от книги, причем есть вещи очень забавные.
В книге беспризорник ворует и убивает козла, а в фильме никакого козла нет и в помине, а ребята кормят беспризорника колбасой. Причем беспризорник не только ест эту колбасу без всякого удивления, но и кормит ею собаку по кличке Волк. В селе, сразу после Гражданской войны!
Но это не столь важно. В 57-м году можно было и не то наснимать.
Поразило меня совсем другое. Забыв и книжку, и фильм, я в пяти-шести местах твердо знал, что будет через секунду: а вот сейчас он полезет на стену, а потом упадет!
Ведь до того, как я начал смотреть, во мне жили лишь смутные образы: развалины, стрельба, конечно, гениальные злодеи – Сошальский и Новиков. И вот вновь, опять с замирающим сердцем, я смотрю, как беспризорник Дергач лезет по сгнившей оконной раме, и мне хочется крикнуть: «Осторожней, сейчас она упадет в болото!» И правда – падает.
А вот уголовник Хрящ – сейчас в него выстрелят, и он упадет со стены. Болотная жижа расступится, а затем мгновенно сомкнется над его головой.
Прошло столько лет, и чего только в жизни не было! А это, может быть, самое страшное впечатление дошкольного детства, оказывается, никуда не делось и живет во мне в образах: высоты, развалин, падающей рамы, болота и графа со шрамом через всю щеку.
(кино, Гайдар, детство, страх, о себе)
Большой город
Уже очень поздно, наверное, – последняя маршрутка.
Я плюхаюсь на сиденье рядом с шофером.
Я счастлив, улыбка расплылась до ушей, и чувствую себя немножко глупо, но ничего не могу с собой поделать.
Интересно, что думают люди? Что случилось с этим бородатым седым мужчиной, почему он так сияет?
Тянусь за бумажником. И вдруг шофер, средних лет кавказец с крутыми плечами, трогает меня за руку:
– Не надо, брат! Потом как-нибудь отдашь!
Я выхожу на своей остановке, притрагиваюсь к его руке и говорю:
– Спасибо тебе, брат!
И мы, как заговорщики, смотрим друг на друга.
Улицы пусты, я бреду домой и дышу полной грудью:
– Я точно знаю – он все понял!
(любовь в родном городе)
Охотничьи спички
В самом начале 60-х появились охотничьи спички. Они были толстые, до половины покрытые серой, и могли гореть очень долго, наверное, и под водой. Справа от кинотеатра «Прогресс» был сигаретный ларек, где эти спички продавали. В принципе, их не разрешалось продавать детям, но мы как-то умудрялись их покупать. Стоили они дорого, если не ошибаюсь, копеек десять. Где бы ты ее ни зажигал – в темном коридоре, в ванной, на черном ходе, в подвале – эффект от зажженной охотничьей спички был потрясающий. Но веселее всего она сгорала, шипя и кувыркаясь, в лифтовой шахте.
И вот как-то с другом Санькой мы запускали их вниз с десятого этажа в моем подъезде, наслаждаясь полетом и свистом. И все сложилось не очень удачно. Мы не заметили поднимающийся лифт, бросили сразу несколько спичек, и он мгновенно по бокам вспыхнул огромным пламенем.
Лифт пошел вниз, а мы в ужасе бросились вон из подъезда. Когда мы добежали до первого этажа, лифт уже тушили. Все двери были открыты, а по площадке метался мужчина в майке, то забегавший, то выпрыгивавший из своей квартиры с ведром воды. Походя, он отвесил мне подзатыльник, явно поняв, в чем было дело.
Мы добежали с испугу аж до 18-го дома, и через добрый час, крадучись, вернулись в свой двор. Пожар был успешно потушен. Я плохо знал семейство с первого этажа и ожидал увидеть милиционера и рыдающую мать. Но все было тихо. Только в подъезде сильно пахло горелым.
(Дом преподавателей МГУ, детство, друзья, ХХ век)
Страх
Я не раз в жизни боялся. У меня бывали очень тяжелые сны в детстве, я боялся страшных рассказов и людей.
Мне было лет двенадцать. С двумя приятелями мы мирно покуривали в подъезде нашего дома. Было уже темно, но не очень поздно. Двор было плохо освещен, и, тем не менее, мы заметили внизу, между нашим и 68-м домом, а там в это время был пустырь, мелькающие тени. Присмотревшись, мы увидели, что двое парней, явно значительно старше нас, избивают третьего, причем бьют его чем-то странным, какими-то сетками. Парень припадал на одну ногу, отступал по пустырю и чего-то бросал в ответ, а они как будто не хотели его добивать, а зачем-то тянули время. Двое избивали одного, причем, били неправильно, чем-то страшным.
И нас троих, уже не таких маленьких парней, вдруг обуял ужас. Мы смотрели на эту сцену до той поры, пока тьму двора не осветили фары скорой помощи.
Во дворе уже собрался народ. Из тьмы выскочил наш знакомый, шпанистый парень, которого мы почему-то звали по имени-отчеству, – Юрий Палыч, поговорил с нами и все мгновенно понял. Я стоял рядом со скорой помощью и видел в свете фар, как подтаскивали к машине парня с густой шевелюрой и ужасными ранами, проступавшими сквозь нее. Били его по голове железными сетками, в которых развозили в то время треугольные пакеты с молоком.
Когда скорая помощь уехала, Юрий Палыч пробежал мимо нас, обернулся и крикнул: «Ну, что же вы … вашу мать!!!»
(Дом преподавателей МГУ, детство, страх, ХХ век)
Вот так он весь день в дерьмо и ныряет…
Рассказываю вчера другу историю, приключившуюся на днях с знакомой в городе любви – Париже.
Заходит она в будку телефонную, вставляет карточку, берет трубку. И вдруг видит – все какого-то странного цвета. И карточка, и трубка. Оглядывается – вся будка от потолка до пола, стены, аппарат – вымазаны толстым слоем дерьма! Она – чуть не в обморок.
Друг говорит:
– Ерунда все это! Вот на станции Зима в семидесятые был сортир. Края – необъятные, кругом – лагеря, ВОХРа, Даурия, атаман Семенов… И один сортир на тыщу верст. Так вот в этом сортире не было ничего ровного! Стоять там было невозможно! Надо было держаться за все стенки сразу, чтобы не шлепнуться. И пол кривой, и стены, и потолок, и окна, и двери, и очко перекошено.
Что твой Гауди? Подумаешь – короля каталонского не принял!
Дерьмо – не убиралось, и скользко – слизь какая-то по стенам.
Но – тепло. И свет есть.
Так вот в этом сортире мужики зимой резались в домино. Круглые сутки. И в женском отделении, и в мужском сидело по компании.
Представь себе эту картину хоть на секунду!
Еще Суслов жив, да и Долорес Ибаррури – тоже…
А ты говоришь – город любви…
(СССР, ХХ век)
Портвейн
Я его любил только по вдохновению и в определенных местах. Например: осень, такая перезрелая, но еще не дождь со слякотью, холодно, деревья большей частью облетели, листву собрали в кучи, кое-где жгут, время – от 5 до 7, небольшой сквер на улице Усачева, разливаем, пьем по стакану, тепло бежит по всему телу, на дворе 72-й год.
– Ребята, как бы я хотел здесь жить и умереть, и обязательно в это время года! Помру, не забудьте, придите сюда помянуть…
– …А кто из нас бежит за добавкой?!
(Москва, осень, XX век)
Пульсар
Увлечение рок-музыкой пришло ко мне совершенно неожиданно. И по времени, и по месту.
По времени, потому что – поздно. Мои друзья давно слушали, танцевали и говорили о рок-музыке, я же оставался совершенно равнодушен. Распались Beatles, а мне от этого было ни холодно, ни жарко. Друзья решили, что я безнадежен, и перестали уговаривать меня послушать новую и, по их мнению, потрясающую песню. И я согласился с тем, что это просто не мое.
По месту, потому что мое обращение, происшедшее за ничтожно короткое время, произошло при обстоятельствах, не слишком приспособленных для слушания музыки.
Я отслужил уже больше полутора лет в армии, и тут на меня налетела очередная хворь, потребовавшая оперативного вмешательства.
Операция была сделана в отделении нейрохирургии в госпитале Прикарпатского военного округа в городе Львове.
В шестиместной палате слева от меня лежал замечательный парень из Запорожья по имени Юрка. Его дела были гораздо хуже, чем мои. Он служил в Венгрии и случайно пострадал на разработках в песчаном карьере. На него обрушилась целая окаменевшая гора песка. Он получил тяжелый перелом позвоночника с полным параличом нижней части туловища.
Было сделано несколько операций, но улучшение не наступило. Юрка был одним из самых веселых парней из встреченных мною в армии. Он никогда не терял присутствия духа, молча переносил все тяготы и целыми днями крутил Спидолу. Юрка обожал рок-музыку. Особенно почитал Rolling Stones.
На второй день после моего возвращения из реанимации, Юрка предложил:
– Не хочешь послушать музыку?
Он видел, как я маялся, пытаясь устроиться в постели. Болеутоляющими нас не баловали – солдат должен терпеть!
А спина тянула и ныла так, словно к ней привязали груз в сотню килограмм.
– А что там?
– Польское радио.
Каждый день примерно в 18.15 Юрка слушал передачу о рок-музыке из Польши.
Надо было попытаться хоть как-то отвлечься от боли, и я согласился. И взял у Юрки Спидолу.
Ровно через сорок минут я стал другим человеком. И стал слушать все музыкальные передачи по Юркиной Спидоле, когда его увозили на процедуры или он засыпал. Передо мной за несколько минут вдруг открылся целый мир, который существовал на этом свете уже довольно давно, а я теперь хотел сразу и как можно быстрее узнать о нем как можно больше и познакомиться поближе с его главными героями.
Если я не слушал Спидолу, то требовал, чтобы Юрка мне рассказывал обо всем, что знал о рок-музыке.
Польская передача, совершившая во мне переворот, была посвящена американской группе Iron Butterfly. В конце была сыграна целиком композиция In-A-Gadda-Da-Vida – это заняло около двадцати минут.
Безусловно, в эти двадцать минут все сошлось вместе: армия, моя операция и непрекращающаяся боль, Юркина любовь к року, радиошумы и плавающий звук, то утихающий, то ревущий, – все это были необходимые компоненты того кумулятивного снаряда, который пробил с одного раза мою глухоту.
И я в буквальном смысле обрел слух.
И все-таки, когда я вспоминал эту историю и особенно с благодарностью – Юрку, мне всегда чего-то не хватало.
Около пятнадцати лет заняло у меня увлечение рок-музыкой, а потом интерес стал постепенно затухать и почти исчез совсем.
И в тот момент, когда интереса не стало, я внезапно понял, что именно услышал в львовском госпитале. Но не только тогда! А всегда, когда ставил на проигрыватель новую, только что приобретенную пластинку Led Zeppelin, Pink Floyd, Deep Purple, Emerson, Lake and Palmer, King Crimson, Roxy Music и многих других… Я испытывал совершенно особое чувство. Оно не было впрямую музыкальным, а скорее физическим. Первые ритмические аккорды словно были особой сущностью, которая сходу пронизывала меня всего с головы до пят.
Так было около пятнадцати лет. А потом эта сущность исчезла. Музыка была может и очень хорошая, но ритм утерял способность проникать и захватывать меня.
Когда это случилось, я все объяснил возрастом и новыми интересами. Но разница двух музык – той, которая была тогда и сейчас была для меня очевидна, и этот контраст жил во мне и продолжал все время удивлять.
ххх
Мне нужно было понять и объяснить – почему у этой истории было начало. И откуда взялся конец.
На самом деле ответ, показавшийся мне убедительным, лежал на поверхности. Разбирая свой архив, я наткнулся на записи (перевод английской статьи) о группе Henry Cow из Кембриджа. Сид Барретт тоже был из Кембриджа. В 1967 году Pink Floyd выпустили альбом «The Piper at the Gates of Dawn». В тот же год вышел «Sgt. Pepper’s Lonely Hearts Club Band». Henry Cow образовались в 68-м.
Кембридж… Странно… А что еще случилось в Кембридже в это время?
В июле 1967 года исследователями из Кембриджа был открыт первый пульсар.
Открыт… А что если ритм пульсара впервые дошел до земли лет за десять–пятнадцать до этого? И его услышали музыканты? И так возникла рок-музыка?
Что если ритм рок-музыки и есть услышанный людьми ритм пульсара?
И тогда я, лежа на койке в госпитале, не просто поймал по радио музыку Iron Butterfly. Я впервые услышал музыку вселенной, ее особенный музыкальный ритмический инструмент. Который звучал в те годы во всех великих группах и исполнителях, и в английских в первую очередь – по праву открытия, а может быть, – особой связи.
Почему люди в 80-е перестали слышать этот ритм – я не знаю. Возможно, погибла звезда, звук которой до нас долетал. Или мы сами забили космический эфир до такой степени, что он теперь не доходит ни до музыкантов, ни до нас, слушателей.
Астрономы скажут, что вся эта теория – антинаучная чушь.
Но для меня она лучше всего объясняет, почему столь необыкновенна и волшебна была рок-музыка нашей молодости. И почему она захватывала миллионы людей по всему свету.
Поэтому я верю в эту теорию.
(рок-музыка, космос, армия, ХХ век)
Друзья и враги
Когда я служил в армии в Ивано-Франковской области, моему пункту химической разведки был придан пулемет. Пулемет был тяжелый, образца 1944 года.
Лишь только я его увидел – сразу вспомнил историю из детства. Однажды друг отца дядя Дима Сарабьянов заговорил об армии. И упомянул, что всем призванным на службу должны вручать оружие. Мой старший брат слушал его, слушал, а потом выдал гениальный совет: «Пойдешь в армию – проси пушку».
Мой пулемет действительно слегка напоминал пушку. Когда объявлялись учения, я должен был переть его на свой пункт через лес, а это – километра полтора. Для этих целей мне давали помощника, и все равно, всеми правдами и неправдами, я от этого пулемета отнекивался. И вот как-то в начале марта у нас объявили учения с проверяющим из штаба армии. Тут уж деваться было некуда.
Мы доперли пулемет, развернули, сидим – ждем. Подходит проверяющий вместе с командиром дивизиона. Я докладываю по форме. А дело в том, что этот мой пункт химической разведки одновременно был назначен пунктом авиационной разведки. Мы в горах, обзор прекрасный. И стрелять из этого пулемета я должен был не по сбрасываемым химическим снарядам, как можно было подумать, а по вражеским самолетам. Причем часть у нас – ракетная. И из пулемета я добивал бы как раз те самолеты, в которые не попали выпущенные нами ракеты Земля–Воздух.
В бункере у меня был стенд с изображением основных вражеских самолетов, который во время учений я вытаскивал наружу. Проверяющий посмотрел на стенд, подошел к пулемету, поковырял его пальцем. Это как раз меня не удивило, потому что мой пулемет был самой любимой игрушкой в дивизионе. Ракеты никого особо не интересовали. А вот пулемет… Большой… Железный… Пробуждающий детские воспоминания. Никто не мог устоять.
И тут проверяющий мне приказывает:
– Доложи боевую задачу.
Я начал.
– Ладно, сержант, а куда ты будешь стрелять из этого пулемета в случае начала военных действий?
Я бодро подхожу к стенду и указываю на него пальцем.
– Вот, – говорю, – скажем, – F-4…
Проверяющий хмыкнул.
– И много ты собираешься настрелять из него этих F-4?
– Как получится, товарищ полковник, сколько прилетит – столько и постреляю.
А надо сказать, что скорострельность у моего пулемета – доложу я вам. Как у рогатки.
– Пойдем-ка со мной, сержант.
Мы с ним поднялись на гребень над моим подземным пунктом.
– Вот смотри, сержант, оттуда, если начнется война, из-за того перевала на тебя полезут вуйки1. Причем полезут точно с такими же пулеметами, они у них хорошо закопаны, в полной смазке. Так что свой пулемет ты не ставь в бункер, а тащи на гребень. И по ним прямой наводкой: тра-та-та-тра-та-та-тра-та-та… А F-4 – пускай летят. Ты на них вообще не смотри.
– Задачу понял, товарищ полковник, F-4 пропускать в тыл, а всю огневую мощь обрушить на вуек.
– Молодец, сержант, ты – понятливый. Хвалю.
– Служу Советскому Союзу!
– Ладно. Вольно. Иди к своей железяке.
P. S. Почему-то все полковники, которых я встречал во время службы в Советской армии, были как на подбор. Башковитые и, я бы сказал, – человечные. Начальник нашей химической школы в Белгороде – толстый, еле в новую «Волгу» влезал, а глаза были умные. Мой шеф на Западной Украине – начальник химический службы военного округа. Удивительный дядька! Я у него во Львове дома был на Новый год, и он принимал меня как сына. До сих пор жалею, что не заехал к нему, когда уходил на дембель. И этот проверяющий из штаба армии в Киеве – настоящий провидец! А вот лейтенанты-капитаны – прямо швах! Пробы ставить негде. Откуда брались эти полковники в СССР, из кого и как вырастали – убей не пойму!
(Украина, армия, ХХ век)
Жалко расставаться… Robert Ashley или Конец одного увлечения
Современную музыку я стал слушать поздно – во время службы в армии. От скуки, когда лежал в больнице во Львове. А вернувшись в Москву, – страстно увлекся. Слушал все без разбору. Критерий был один – не эстрада, а рок-музыка. Beatles, Rolling Stones, Bee Gees, Simon and Garfunkel, Creedens, The Doors, Wings и так далее на пол-страницы.
Неповторимое было время! И как же люди не умеют ценить уникальное! Когда в футболе играл Пеле, а потом стал сходить, – все ждали нового, не менее великого, готовы были видеть его в любом бразильском новичке и с легкостью расставались с величайшим игроком эпохи телевизионного футбола.
И в музыке – гениальное валялось под ногами. Да, жалко, что распались Beatles, но они и по отдельности – хороши, и есть не только они, и почти каждая новая пластинка – шедевр.
Пластинки и записи еще можно было достать, а вот информации не было никакой. Ни специальных журналов, ни книг. И все мы думали, что рок-музыка – единое музыкальное течение, с очевидными индивидуальными отличиями, но – новое, уникальное. И создается оно новым инструментом – мечтой многих моих друзей – электрогитарой. Как-то само собой разумелось – если есть электрогитара, то и песни будут, как у Beatles. Плюс – барабан. И когда послышались иные звуки – органа, тем более – саксофона или скрипки у тех же Pink Floyd, Genesis или Yes, то это было воспринято как грубое вторжение в мир электрогитар. И никто не принимал новые группы. Из нашей кампании только один мой друг слушал первые диски Genesis и повторял: «Ребята, в этом что-то есть». Но мы не понимали. Зачем? Ведь и так каждый новый диск лучше предыдущего. И так будет – всегда! И последний диск Beatles поэтому был принят неоднозначно.
ххх
А потом что-то стало пробуксовывать в мире электрогитар. Приходили Slade, Sweet, Kiss и что-то в них было не совсем то. Возникла АВВА и стала звучать по телевизору, по радио, о них показали фильм. И это было уже полное безобразие. Мало того, что это смахивало на эстраду и вместе с тем как-то соотносилось с рок-музыкой. Но наша музыка не могла звучать с экранов телевизоров! Да, появлялись сорокопятки с Битлами и Роллингами, мы были им рады, но это так – ничтожные тиражи, и не телевизор все же!
Вопли из магнитофонов сводили старшее поколение с ума, а мы называли это в пику им величайшей музыкой. И вдруг у этой музыки появился прилизанный вид, и старшие глубокомысленно закивали головами: да, а ничего, смотрите – звучит!
Радоваться этому было невозможно, но и оставаться в мире Kiss – тоже.
Вот тут нас и спасли Pink Floyd, Led Zeppelin и Deep Purple.
ххх
На свадьбу родители подарили мне роскошный бобинный магнитофон Philips. Стоил он сумасшедших денег – 600 рублей, но устоять перед моим напором они не смогли.
У моего друга был Telefunken. Отец привез мне еще из Франции кассетник – маленький Grundig.
На кассетник я записывал пойманное в радиоприемнике Спидола. Прежде всего – Севу Новгородцева и его Голос Ландон, Бе-Бе-Си. Польские и французские станции. Какое счастье это было, когда сквозь шум, вой и писк продирался чистейший гитарный риф! Записывалось все вместе – с шумом и гамом. Что поделаешь? И на моей свадьбе весь вечер заводили такую – шумящую и пищащую Whole Lotta Love. А когда гости расходились, я выставил магнитофон на окно, и уже ночью, на весь двор, раздалось победное:
You've been coolin', baby, I've been droolin',
All the good times I've been misusin',
Way, way down inside, I'm gonna give you my love,
I'm gonna give you every inch of my love,
Gonna give you my love.
И гости кричали: ура-а-а-а!
Слышите ли вы музыку этих названий?! Она и сейчас звучит во мне. На дворе 75–76-й год, а здесь – Grundig, Telefunken, а на них – Leddd ZZZepppelin! Затем появились наушники. И вот тогда, впервые, мы стали музыку по-настоящему – слушать!
Не танцевать под нее. А именно – слушать. Мой друг Женя, Джексон, надевал наушники, раз за разом включая Shine On Your Crazy Diamond. Он кружился и кружился посреди комнаты. Да, слушал только он один, но мы все равно, сидя за столом и выпивая, жмурились от удовольствия, поглядывая на него. Потом кто-то подходил, ставил Led Zeppelin и бормотал:
– Ребята, вы слышите звук этого металла, такой чистый, это просто потрясающе! А Плант, Плант, нет каково!
И все кивали головами – мы это тоже слышали. Послушайте Планта в Since I've Been Loving You! Его голос преодолевал пространство и время и приходил к каждому из нас так, словно он играл перед нами вживую, раздвигая стены наших малогабаритных квартир.
ххх
Но потом одна встреча перевернула мир моего увлечения. В те годы справа от китайского посольства находилась маленькая стекляшка, в просторечии – Тайвань, в которой мы пили пиво. Туда ходили через улицу Дружбы студенты из Университета, а поскольку я жил неподалеку, то проводил там целые дни.
Однажды мы встретились в Тайване с главным фарцовщиком нашего университетского гуманитарного корпуса на Ленинских горах. Что-то я у него покупал, или мы обменивались. В Москве были толкучки, где торговали пластинками из-под полы, но и в каждом большом учебном заведении были свои продавцы. Кто-то продавал джинсы, кто-то – пластинки. Мне он не нравился, но это было вынужденное знакомство. Через час мы сбегали за водкой за угол, на Университетский проспект, у него развязался язык, и тут он говорит:
– Слушай, ты продолжай покупать у меня пластинки, от этого мне только лучше, хотя вообще-то все это – полное говно!
Я вытаращил глаза.
– Почему это – говно?
– Потому что это – не музыка!
– И Led Zeppelin?
– И Led Zeppelin! У них есть всего одна приличная композиция!2 У Pink Floyd – одна пластинка. А Deep Purple и прочее – вообще нельзя слушать.
– Это почему же?
– Время их прошло. Они из эпохи самодеятельности с гитарами, а сейчас пришла эпоха профессионалов, настоящих музыкантов.
– И кто же, кто же – эти профессионалы?
– Их не так мало. Есть англичане, много немцев, американцев – мало. Группы есть и одиночки. Tangerine Dream, Can, Faust, Amon Düül, например.
ххх
Я пришел домой пьяный и сразу пошел к соседям. У моего соседа в гостях был старший брат. Он был на десять лет старше меня, и я знал его с детства – мы жили когда-то в соседних подъездах. Он был музыкальный критик, и в начале 70-х составлял программы, которые вел Виктор Татарский на радио «Маяк». И я решил сразу поразить его воображение.
– А ты знаешь такую группу – Tangerine Dream?
К моему величайшему удивлению – он знал. И все остальные – тоже, и еще множество других, прозвучавших для меня впервые, но сразу обласкавших мой слух – Henry Cow, King Crimson, Soft Machine, Kraftwerk.
Через несколько дней я купил у фарцовщика пластинку Tangerine Dream за 70 рублей.
С нашим продавцом с психодрома Гуманитарного корпуса (потом он стал именоваться сачком, а настоящий психодром был, конечно, только в центре, перед журфаком, филфаком и прочими до переезда на Ленинские горы) мы с тех пор видеться перестали. Но он продолжал болтаться в общежитиях рядом с моим домом. И через пару лет погиб там же. Напротив нас в то время проходил товарный поезд (кто ходил в те годы в магазин «Балатон» – знает), направлявшийся на якобы пустырь на Мичуринском проспекте. Поезд любил почему-то останавливаться и подолгу торчать на Ломоносовском, перегораживая всем дорогу. Приходилось его обходить. Мой знакомый, как и все мы не раз, полез под вагоном, состав двинулся, и ему отрезало ноги по самую верхушку.
Шел он в винный магазин напротив – «Всем смертям назло». Железная дорога была лишь первым препятствием на пути к нему. Далее был нерегулируемый переход через Ломоносовский проспект, где полегло жуткое количество студентов и жителей ближайших домов. Там было что-то вроде мертвой зоны для автомобилей, поэтому они сбивали зазевавшихся граждан почем зря.
Итак, я купил пластинку Tangerine Dream довольно дешево, но она была не новая и слегка поцарапанная. Мой львовский проигрыватель с алмазной иглой к величайшему неудовольствию моих родителей и бабушки впервые произвел на свет электронные шумы в исполнении Клауса Шульце.
Мне показалась, что это была музыка сфер, космос, барабаны – все вместе, но в чистом, незамутненном виде, как у Pink Floyd.
Я понес пластинку к старшему брату соседа, а он дал мне ротапринт статьи из «Melody Maker» об электронной и авангардной музыке.
Эта статья на три года стала моим путеводителем. Все написанное в ней превратилось в писание, а все упомянутые имена – в пророков. Если я сейчас закрою глаза, то не только вспомню текст, но и расположение строчек, абзацев и где кто и в связи с чем был упомянут.
Мы подружились со старшим братом моего соседа и он ввел меня в мир джаза и отчасти – в московскую музыкальную тусовку. Правда, последняя меня мало интересовала, хотя джазовые музыканты очень нравились.
Когда кто-нибудь из знакомых или отец собирался за границу, я составлял огромные списки, потому что имел уже приличную картотеку с дискографией. В Москве было очень трудно найти пластинки с авангардной и электронной музыкой, и все-таки через пару лет у меня собралась неплохая коллекция.
ххх
Но была одна пластинка, о которой я мечтал. Сложность в том, что в обычных музыкальных магазинах в Европе ее найти было невозможно. Эти пластинки и на Западе выходили маленькими тиражами и через пару лет исчезали с прилавков.
Это была пластинка с электронными экспериментами Robertа Ashley. Она была выпущена в свет небольшой звукозаписывающей фирмой в Италии. И упомянута в «Melody Maker» как абсолютно выдающаяся.
И вот как-то раз в гости к моему отцу пришел один человек. Он был дома у нас впервые, но общие знакомые считали, что он – наш резидент в Италии. Во всяком случае, он там жил и работал. Я, естественно, не упустил этот подвернувшийся случай.
И надо же – он вдруг завелся!
– Никто не может достать? И в Москве вообще нет? Запишите мне название.
Через месяц пластинка была у меня. Самые надутые типы из музыкальной тусовки стали звонить мне домой и просить переписать пластиночку.
Правда, музыка мне не понравилась, но это было не столь важно. Меня распирала гордость.
ххх
Прошли еще год-полтора, и мои интересы стали смещаться в сторону авангардного джаза. Родители заявляли, что разъедутся со мной, когда слышали «музыку» в исполнении Sun Ra.
И как раз все так сложилось, что мы с женой действительно решили пожить самостоятельно.
Вещей было немного, в основном – детские, и за пару дней мы с отцом все перетащили. Взял я и часть дисков, но не все – сам не знаю почему.
В первый выходной день отец решил заехать, забросить нам еще пару сумок и оставшиеся диски. Их было немного, с десяток.
Мы попили чаю, посмеялись, и я спрашиваю:
– Пап, а ты диски не стал что ли брать?
– Нет, как же, я взял.
– А где же они?
И тут на отцовское лицо накатила туча.
Мы бросились к машине. Но, конечно, когда мы приехали в наш двор, пластинок нигде не было. Я кинулся к сидящим на детской площадке людям, но никто ничего не видел.
Отец, когда грузил вещи в машину, положил пластинки на крышу и забыл о них. И так и уехал. Пластинки где-то слетели с крыши – то ли сразу во дворе, то ли уже по дороге.
Надо ли говорить, что среди этих пластинок, очень хороших и редких, был Robert Ashley.
Рядом с нашим домом – общежития, и я на всех дверях расклеил объявления:
«Верните только одну пластинку, я еще за нее и доплачу!»
Но тщетно.
Пластинка пропала, а во мне что-то сломалось. Я стал реже встречаться со старшим братом своего соседа, перестал ходить на концерты.
ххх
Начинались восьмидесятые. Гиганты, гении уходили со сцены, и стало исчезать чувство, что на смену им немедленно явится кто-нибудь другой.
Я писал диплом, увлекся философией и почти перестал слушать музыку. Еще через пару лет мой Philips сломался, и я продал его за полцены приезжему из Тбилиси. Колонки в половину человеческого роста («смерть соседям») переехали на балкон и там сгнили года через три.
А остатки моей коллекции навечно поселились в барахолке, рядом со старым фотоувеличителем и елочными игрушками.
Но когда, не чаще раза в год, я затеваю там уборку и беру их в руки, меня по-прежнему охватывает священный трепет.
Вот они: Stokhausen, Steve Reich, Antony Braxton, Emerson, Lake and Palmer, Heldon…
Но Robertа Ashley – нет.
(музыка, ХХ век)
Люди и звери
Утро, два дня назад. Пустой проспект. Навстречу идут три таджика и во все глаза смотрят на меня. А у меня настроение – в пору топиться. Что вы, думаю, дол…бы, на меня уставились? Нет, вроде смотрят не на меня… А куда? И вдруг я слышу за спиной странный шум. Какой-то такой не городской… И все сильнее и сильнее. И тут в моем воспаленном мозгу проскакивает молния, и я понимаю, что шум и таджики как-то связаны. Как в замедленной съемке, я оглядываюсь…
Господи, помилуй!
Прошла ровно секунда. Я не мог испугаться, не мог ничего почувствовать. В трех метрах от себя, на уровне лица, я увидел огромного ястреба. Причем, он как бы притормаживал, выпустил когти, а крылья развернул немного в бок.
Прямо передо мной, так, что обдало ветром, он развернулся и свернул резко вправо. И только когда раздался удар о стекло, я понял в чем дело. Потому что только тогда увидел несчастного воробья, который со всего лету ударился о стекло «Райффазен-банка», и тут же ястреб сцапал его налету. Мгновенно ушел в бок, потом ввысь, и в два крыла оказался выше дома.
Ну ни фига себе! – что-то такое выдохнулось из меня.
Еще через секунду меня, не знаю почему, охватило чувство глубокого удовлетворения. Прямо-таки торжества.
Я повернулся к таджикам, которые тоже стояли с открытыми ртами, и с мстительной радостью спросил: «Ага! У себя в Таджикистане вы, небось, такого не видели?!»
И пошел к остановке, не оглядываясь.
(Москва, на улице, XXI век)
Друг
Темень, дождь, асфальт усыпан желтыми листьями. Стоит Ломоносовский, безнадежно стоит Мичуринский. Зато бежишь мимо МГУ, среди густых деревьев, где покойно и хорошо, и с удивлением смотришь – что делает здесь это орущее, светящееся и гудящее стадо машин?
Мимо проносятся два студента – длинный и маленький, лопоухий. Лет по двадцати с небольшим.
Длинный спрашивает:
– Ты хочешь на ней жениться, правильно?
– Правильно!
– Но интимных отношений у вас не было, правильно?
– Правильно!
– Так почему же ты хочешь на ней жениться?
Ответ лопоухого я не услышал. Его унес ветер.
(Москва, на улице, XXI век)
Границы сознания
Солянка – совершенно отвратительная. Это что – почки?! Нет, лучше не задумываться.
– Все, ребята, больше не могу – дайте 150 и соленый огурец.
– Пожалуйте.
Друг-то умный, ест куриную лапшу.
– Так вот, ты же знаешь, есть любовь – дар, и совершать против нее что-то – это совершать преступление по отношению к самому себе!
Я не понимаю, что мне этот кабак напоминает? Темень такая, что и десяток софитов врубить – по углам будет темно. Бред какой-то. По стенам – Борисов-Мусатов. Раздевалка допотопная.
То ли Шуя, то ли Ярославль. 60-е годы. Лучший ресторан в городе. Вот что это напоминает.
Я жую кислый огурец после пятидесяти грамм, друг сидит напротив, спиной ко всему большущему залу, и продолжает говорить.
В зале только один посетитель кроме нас – у противоположного окна, прямо за спиной у друга. Он одет в серебряный костюм из блесток, в таких в цирке летают под куполом и изображают космонавтов. Перед ним – чашка кофе. Указательными пальцами рук он заткнул себе уши. Время от времени он вынимает палец, берет чашку и подносит к губам. Вынимает поочередно – то левый палец, то правый.
Я смотрю, как друг кладет кусок драника в рот, – посетитель вынимает палец из уха.
Потом, видимо, кофе он допил и оставил в ухе только один палец.
Друг сказал:
– Странное заведение!
– Странное… Но хорошо посидели?
– Хорошо. Хотя с солянкой тебе не повезло.
– Не повезло.
Посетитель, по-прежнему держа в ухе палец, проводил нас взглядом.
Десять рублей гардеробщику я почему-то решил не давать.
(Москва, ресторан, ХХI век)
Энтропия
Еду из Онкоцентра от друга. Длиннющий переход от Каширской до Павелецкой.
Громкая музыка ползет клоками, урывками.
Играет одинокий скрипач, лауреат разных премий. Рядом – большая колонка.
Звучит мелодия из «Бандитского Петербурга».
Все проскакивают мимо.
Стоит и слушает только один человек – облокотившийся на заграждение и подперевший рукой щеку китаец.
Лицо его расплывается в широченной улыбке.
(Москва, метро, ХХI век)
Азазелло
Говорят, что глаза – зеркало души. Наверное – взор. Взирающие на тебя глаза. Я помню все больше женские, а вот мужских – мало. Но одни глаза забыть не могу.
Мне было лет сорок, и я попал в час пик в неимоверно забитый вагон метро. Очередная порция заходящих пассажиров вдавила меня со всей силы в какого-то мужика. Небольшого роста, коренастый, смахивающий на рабочего или шофера. И вот только поезд отошел от станции, этот мужик начать вопить прямо мне в ухо и на весь вагон:
– Пидор! Ты чего меня лапаешь?! Я тебя…
И тра-та-та по матери. Я даже сначала не понял, что эта речь обращена ко мне. Поняв, попытался огрызнуться, а он не слушает и продолжает орать, причем все громче и громче. При этом мы слиплись с ним так, что отцепиться невозможно. Я быстро понял, что отвечать вообще не надо, но на нас уже смотрит полвагона. Я начал дергаться, и тут его крик перешел вообще в визг и рычание. И вот в какой-то момент я заглянул ему в глаза. Надо сказать, что на меня он вообще не смотрел и рожу повернул куда-то в бок. Но, когда я дернулся, он повернулся, и мы посмотрели друг на друга. И я на секунду утонул в, как мне показалось, абсолютно черных, без белков глазах. Вернее, не утонул, а как бы глянул сквозь них, как будто это было черное и прозрачное стекло. И за этим стеклом не было ничего. Пустота. Словно это был не человек, а рама.
В тот же миг во мне точно кто-то с силой натянул и отпустил невидимую струну. И меня отбросило на стоящих сзади пассажиров. Началась толкотня. Придавив чью-то ногу, я бросился вон из вагона. Отдышался и, пропустив пару поездов, поехал дальше в полупустом, как ни странно, вагоне. Меня охватило прямо невероятное омерзение, как будто я ступил в клубок змей. Я попытался его сбросить, отвлечься или посмотреть на это с иронией, но в голову лезла только одна фраза: «Ну, блин, Азазелло. Точно – Азазелло»…
(Москва, метро, ХХI век)
Счастье. Мизансцена
Место действия – маршрутка, которая к тому же притворяется автобусом. Сидим лицом к лицу: две студентки, мужчина лет на пять меня постарше и я. Сзади сидит парень, который учился со мной в одной школе в параллельном классе. Меня, естественно, не узнает.
Мужчина напротив начинает потрясающее соло. Через пять минут вся маршрутка бросает мобильники и начинает слушать только его. Сначала он купил билетик, хотя явно – пенсионер.
Шофер:
– Пробейте пенсионное!
Сосед, протягивая деньги и обижаясь:
– Ты будешь брать деньги или нет?!
И тут же начинает предлагать билетик за 10 рублей вновь входящим.
Мой одношкольник сзади:
– А кто будет налоги платить?
Сосед:
– Ой, спасибо, что напомнил! Тогда я его так подарю!
Протягивает студенткам. Те не берут.
Сосед, не обижаясь:
– Не хотите – не надо! А какой вы национальности?
Студентки хохочут. Сосед перечисляет все среднеазиатские народы – нет!
Тогда он шепотом, но так, что слышат все пассажиры:
– Неужели? Еврейки?!
Тут студентки не выдерживают и признаются: армянки.
– Ну, и как там Саркисян? Ничего живет? Не болеет?
Студентки считают, что с Саркисяном все нормально.
Далее – непередаваемый поток. Про армян вообще, про друга-сослуживца по армии, который крал кавалерийские седла, про Киргизию, про жену режиссера Шамшиева – Лолу, про сбрасываемых с вертолета баранов, про Тянь-Шань, про то, что он знает четыре языка, но давным-давно не читал книг…
Мертвая пробка. Студентки, продолжая хохотать, выходят. Он им вслед: вы всяких старых дураков меньше слушайте. За ними потянулся и мой одношкольник.
И мы сливаемся с соседом в полном экстазе.
Он – про брата, который на ровном месте свалился в кювет, я – какая больница? 64-я. Рассказываю все, что знаю про 64-ю. Обсуждаем вообще братьев, машины, вождение ночью, Павлово-Посадскую медицину, переломы рук, несъеденный шашлык (он брата так и не дождался), рыбалку, сколько на одного надо рыбы, как ее вкуснее готовить…
Пассажиры на задних сиденьях решают, что это спектакль двух актеров. Шофер забыл про дорогу.
А маршрутка стоит, и впереди – нет просвета.
И тут я его спрашиваю:
– А чего это вы в кавалерии служили, что за кавалерия такая?
– А в алабинском полку, может, слышали?
– Как же! Не только слышал, но и бывал там!
– Да ну, когда?
– В 72-м, я работал тогда на Мосфильме, и нас возили на экскурсию – в танковую часть, а потом – в кавалерийскую.
– Бросьте! Я в 72-м как раз там и служил!
Секунду нам кажется, что еще чуть-чуть, и мы друг друга узнаем и начнем обниматься.
Но нас отвлекает тема танков, и – увы! – на сравнении достоинств и недостатков «Пантер» и «Тигров» объявляется остановка: Черемушкинский рынок! Сосед срывается с места, я жму ему руку и прошу передать самые горячие приветы брату, пожелания выздоровления и вообще… благополучия, успехов и прочее…
Шофер покорно ждет, а у пассажиров – разочарованные лица.
Я смотрю в окно. Он перебегает Ломоносовский на красный свет.
Так мы все ходим рядом, вслед, друг за другом, не зная, не видя, не ощущая, не понимая, что счастье, судьба – рядом. Надо только протянуть руку и – открыться.
Оно может быть маленьким, и тогда это – сосед по маршрутке.
И огромным, всеобъемлющим, преображающим.
Тогда это – Любовь.
(Москва, попутчик, ХХI век)
Морок
Это была последняя история, которая приключилась у нас с Вовкой. Он позвонил и попросил триста рублей. Я говорю: подходи к Ингурям, я там через полчаса буду. Встретились мы часов в пять, а было это накануне 9 мая, и Ленинский проспект был совершенно чист – ни людей, ни машин. Стоим, чешем языками, и тут со стороны Ингурей появляется дама, и я краем глаза вижу, что она смотрит прямо на нас. Подходит, просит сигарету, Вовка протягивает, она прикуривает и остается стоять рядом. Мы с Вовкой продолжаем что-то обсуждать.
Вдруг она говорит:
– Ребята, а может пойдем куда-нибудь, выпьем?
Я молчу.
Вовка в ответ:
– Пивка или водочки?
Она:
– Не-е, я пью только вино или коньяк.
Вовка:
– Пивка.
Она:
– Коньяк.
Так они стоят и препираются. В этот момент из-за дома выходит компания молодежи, лет по семнадцати, и просит прикурить. Вовка мгновенно начинает с ними что-то бурно обсуждать, дама стоит молча рядом.
Я говорю:
– Вовка, вы тут болтайте дальше, а мне надо в гости.
Киваю даме и ухожу. Вот и вся история.
Вся, да не вся.
Что это была за дама! Она была поразительно, просто невероятно хороша! Лет 35–40 (мой любимый возраст), изящно одета, в коротеньких брючках, в туфлях на каблуках, и настоящая стопроцентная дама (или на сто процентов умеющая ею притворяться). И вот, пока они препираются с Вовкой, за эти несколько секунд у меня в голове проносится целая лавина мыслей. Причем разговаривает она исключительно с ним, а на меня только искоса посматривает.
«Так, что это такое? Откуда это чудо появилось? Чего она хочет? Почему она подошла?»
А надо сказать, что на Вовке тренировочные штаны, на лице – трехдневная щетина, рубашка на пузе не сходится, а перегаром разит аж до Ингурей. Я-то одет обычно – брючки, рубашечка.
«Какой к черту коньяк?! И вообще, кто она? Нет, не может быть! Это невозможно! И все равно, даже если это так, она что, не видит в каком Вовка состоянии? Нет, невозможно! Путана? Такие бывают на улице, прямо под ногами? А-а-а-а… Бред. Что, жизнь прошла мимо?!»
И тут я понимаю, что если она в следующую секунду просто поманит меня пальцем, я за последствия не отвечаю. Оно может быть и так, что рвану рубашку на груди и пропаду ни за грош. И самое удивительное, она действительно как будто не видит Вовкиных штанов и не чувствует перегара. А он улыбается совершенно обворожительно. Они уже начинают обсуждать, где можно попить этой водки-коньяку…
«На какие, интересно, деньги», – думаю я. И понимаю, что меня начинает засасывать прямо с головой. И в этот момент из-за угла появляется молодежь. Как будто морок падает у меня с глаз. Я хватаю ноги в руки и бегу сломя голову.
На следующий день звоню Вовке. Осторожно интересуюсь, как вчера прошел день.
– Ничего, – говорит он. – Взял пивка, водочки…
– А дама?
– Какая дама?
– Ну, я же тебя оставил с дамой у Ингурей?
– Какой такой дамой?
– Вовка, она еще сигарету у тебя брала и коньяк предлагала пить.
– Слушай, какой коньяк, ты что, рехнулся, не помню я никакой дамы.
– Вовка, она такая была, очень красивая, а потом еще молодежь подошла, – жалким голосом говорю я.
– Гриня, я повторяю, может, и была дама, но я не помню, ты чего-то ошибаешься.
– Вовка, ты все-таки существо бесполое, забыть такую даму…
– Тебе виднее, – говорит Вовка.
И так я не знаю до сих пор, что это было. Сон? Явь? Я, пожалуй, давно не видел таких роскошных женщин. И почему она говорила только с Вовкой, а на меня не обращала внимания?
(Москва, улица, женщины, друзья, ХХI век)
Вчера я уже умер
Метель… Зачем мне соседка друга? Что за бред? Я еду, мне холодно, и представляю, что сижу на диване с ногами, пью чай с вареньем и читаю самую толстую книжку на свете. Она такая большая, что трудно переворачивать страницы.
Но ноги сами несут меня – маршрутка, метро, магазин, коньяк, подъезд, этаж, цветы, с Днем рождения (!), салаты, баранья нога, сыры, кьянти, дети, женихи, невесты, жить в этой стране невозможно, в ней никогда уже не будет ничего хорошего – надо уезжать, давайте все уедем – пускай они сами сидят в офисах, стоят у станка, водят автобусы, строят дома, а мы посмотрим на них из-за границы…
Интересно, а сколько они здесь без нас смогут продержаться? И как быстро начнут пожирать друг друга? Чай зеленый или черный? Нет, двадцать лет – не возраст для брака, что вы! Надо встать на ноги… Да, у них сейчас все гораздо раньше, чем у нас, они взрослее нас… Знаете, я, пожалуй, попробую выпить зеленого… Хотите Метаксы? Вы слышали анекдот про наших туристов в Египте? Все уехать не смогут, надо просто перестать обращать на них внимание – словно их вообще нет в стране. Семечки будете? Я люблю погрызть. Главное – не болеть, у них наркотики, как у нас пиво, жарко – не находите? Надо проветрить, а, может, потанцуем, что вы, я сама не умею, медленный, куда вы торопитесь, это мои одноклассницы, мы дружим со школы, баранина получилась очень вкусная, правда? А вы смотрели? Она очень ранимая, влюбилась – а он на пятнадцать лет старше…
Нет, давайте еще посидим – время еще детское… Ну, что вы… Конечно, тоже – скажете, может, на масленицу?
Метель… Почему же так холодно? И кончится ли это когда-нибудь вообще?
(застолье, ХХI век)
Внуки
По статистике «кладбищенская» память обрывается на внуках. К дедам и бабкам ходить перестают. И без статистики это видно по заброшенным могилам. Вот я смотрю на внуков и думаю: именно они начнут меня забывать. Сейчас все так хорошо, прыгаем и пляшем, но на самом деле никому не нужно. Или просто в нашем сознании еще теплится «обязанность» по отношению к родителям, а уж на бабок она не распространяется?
(ХХI век)
Юбилейное
Рассказал приятель. У него бабушка – ветеран войны, 93 года.
Раздается звонок.
– Здравствуйте! С вами говорят из поликлиники. Вышло постановление, что все ветераны должны пройти медицинский осмотр. Ваша бабушка не ходит?
– Нет, не ходит.
– Тогда бригада врачей приедет к ней домой.
– А большая бригада?
– Семнадцать человек!
– Семнадцать? Вы знаете, бабушка живет в очень маленькой квартире, вы там не поместитесь!
– Ничего! Подождут на лестнице.
И действительно, приехали семнадцать врачей. Все с аппаратурой, даже с рентгеном. Осмотрели бабушку с головы до ног. Заглянули в рот, взяли анализы. Вежливы были – без меры.
Пока один специалист осматривал, остальные и правда – стояли тихонько на лестничной площадке.
Вся операция заняла два часа.
Когда уехали, бабушка бросилась к внуку:
– Внучок! Что это было?!
(Москва, ветераны, ХХI век)
Сегодня вечером
Автобус ехал и все куда-то заворачивал, а башня Газпрома выныривала из-за каждого поворота. И вот показалось – уехал совсем, а она снова – в окне. И как будто стала даже ближе. Холод пробирает до костей, а эта, то ли синяя, то ли голубая, башня – горит не мигая и кажется замком Снежной королевы. И никуда от нее не деться, никуда не убежать, и будет она видна всегда, сколько отмерено мне жизни.
Как должно быть хорошо родиться в иную эпоху! Во времена 12-го года!
И носить эполеты, и скакать на коне! И погибать за Царя и Отечество! И говорить последние слова: «Не нам, не нам, а имени Твоему!»
(Москва, ХХI век)
Хорошо!!!
Прет так, что, глядишь, скоро страну опять переименуют. И как-то это быстро, разом и со всех сторон. И уже не приметы, не ассоциации, а прямо ОНО – родное, до слез близкое…
На днях водку покупал в магазине из-под полы. Вышел и чуть не плачу. Она (продавщица) сразу меня признала! И целых пять сортов, братцы! Неужели, неужели скоро возродятся они – бесчисленные Маши и Зины, главные люди в районе? И моя интеллигентская бородка перестанет быть подозрительной, а очень даже понятной для всех продавщиц вино-водочных изделий! А следом за водкой скоро и пиво будет под прилавком!
Возьмешь пивка и четвертиночку, выйдешь на пыльную улицу, а там ветераны идут за комсомольцами. Скоро выборы, там в буфете тоже пивко, бутербродики с колбаской. Придешь домой, там телевизор бубнит про единство партии с народом, покрутишь его, плюнешь, ополоснешь стакан и начнешь разделывать леща. Оторвешь плавничок, отхлебнешь пивка, на экране – строгие граждане в костюмах с озабоченными лицами: Мол, момент серьезный, не надо недооценивать!
А вот и водочка: грамм сто и ребрышком ее, ребрышком…
Выйдешь на крыльцо, поднимешь майку, почешешь пузо и выдохнешь, искренне, со всей душой: «Хорошо!!!»
(ХХI век)
Россия – не Украина
Знакомая продавщица на рынке улыбается:
– А сала не хотите? Гляньте, какое сало! Объедение!
Я глянул.
– А-а-а! Давайте грамм триста! Нет, – четыреста!
Сзади меня тихонько трогает за руку девушка лет двадцати пяти.
– Скажите, а это прямо вот так можно есть?
– Ну, да. Берете горбушку черного хлеба, чеснок… Позвольте, вы сало что ли никогда не ели?!
– Нет, никогда.
– Барышня, ну как же так, ну что же это такое!
– Так вы рекомендуете?
Я отхожу от палатки и слышу, как она говорит продавщице:
– Мне этого… сала… пожалуйста, только немножко – на пробу!
(Москва, улица, ХХI век)
Дурак
Полтора десятка лет прожил в пятиэтажке.
Сегодня еду в маршрутке, рядом сидят два подростка, лет по шестнадцати. Обсуждают какую-то компьютерную стрелялку. Потом через муть в моей голове пробивается новая тема – про какой-то дом, в котором, видимо, живут состоятельные люди. Какая-то охрана, негр…
И вдруг тот, который поменьше ростом, говорит:
– Ну уж, наверное, там живут люди поумнее, чем в пятиэтажках!
(Москва, попутчики, ХХI век)
В маршрутке
Сосед напротив – лет шестидесяти. Голос такой громкий, что по мобильнику ничего не слышно.
– Вчера был в Гжели, комары – маленькие, но такие злые! А у нас в Сургуте – здоровенные! Но добрые.
– Слушайте, раньше метро было – пятак, а теперь – 26 рублей! Это ж в 420 раз подорожало!
Он замолчал на минуту. Потом сказал, растягивая слова:
– Д-а-а-а. Раньше были времена, а теперь – моменты!
(Москва, попутчик, ХХI век)
Сны о России
Главная площадь в маленьком европейском городке. Ратуша, кафе посередине. Напротив – эстрада. Мы только что отыграли концерт, и наш финансист расплачивается с гитаристом, который договорился играть с нами летний сезон. А уже – осень, и он и так протянул с нами слишком долго.
– Ты не останешься?
– Нет, извините, ребята.
Мы наняли его за половину заработанных денег. Он берет пачку – почему-то игральных карт и пересчитывает:
– Окей, десять тысяч долларов. Пока, ребята!
Мы с грустью смотрим, как он забирает свои манатки и уходит, не оглядываясь.
Вдруг я замечаю, что прямо рядом со сценой примостился странный парень в сером плаще на пару размеров больше, чем надо. У него длинный нос и жесткие усы, как у запорожца.
– А ты – не играешь на гитаре? – неожиданно спрашиваю я его.
Парень улыбается, переходит площадь и скрывается за стеклянными дверями какого-то офиса.
Вечер. Часы на башне пробивают шесть. Мы сидим, развалившись, за круглым столиком и потягиваем пиво.
– Что делаем дальше, ребята?
Краем глаза я вижу, как из стеклянного офиса выходит парень в плаще и идет прямо к сцене. Наши помощники возятся там с аппаратурой.
Он берет гитару и говорит о чем-то с ребятами. Потом подходит к микрофону, подстраивает гитару и начинает играть.
Мы замираем, и сердца наши перестают биться. Да, сразу понятно – он не великий гитарист, но он… он… Боже! Я немею и не могу оторваться от его игры.
Когда он заканчивает, мы орем:
– Парень! Браво! Кто ты, как тебя зовут?
– Меня зовут – Фрэнк Заппа!
– Здорово! А мы – Grand Funk Railroad!!!
Мы вскакиваем, поднимаем бокалы и пьем за здоровье усатого парня в сером плаще…
Сегодня Фрэнку Заппе исполнилось бы 70 лет.
(сны, рок-музыка, ХХI век)
Видения
Скажем, был на Монмартре. Потом приезжаешь в Торжок. Попил пивка, зашел в магазин, вышел на набережную, погулял. Вернулся в гостиницу, поспал, встал, съел холодца. Вечером выходишь – батюшки! Где я? Все кругом – родное, неуловимое. Только язык другой.
Или: вечер, холод, метро Профсоюзная. Народу – никого. Автобуса не дождешься, денег на такси – жалко.
Господи! Где я? Ветер дует с гор, снег, Карпаты, 74-й год. Промерз до костей, но – плевать. Как было хорошо! Вот и КПП. Часть спит, до подъема еще два часа.
Ложусь поверх одеяла, руки – под голову. Снимать сапоги? Пошло оно, по барабану. На бок – и все. Мертвый сон. Счастье.
И почему, почему, каждый раз, когда ночь, Профсоюзная, вспоминается именно это?
(Москва, ХХI век)
Об архитекторах
Согласитесь, если архитектор строит дом этажей в пять, пусть даже он кривой и косой, никому от этого ни холодно и ни горячо. Но если архитектор строит дом высотой с телебашню и ставит ее на Мосфильмовской улице так, что ее видно со всей Москвы, и безвозвратно уродует единственный в Москве вид на Воробьевы горы, он, как минимум, не может не привлечь к себе внимание. И тот, кто строил, и тот, кто давал согласие на то, чтобы в его городе появилось подобное безобразие.
Никогда не поверю, что человек ростом метр девяносто или под два метра будет строить огромное здание, похожее на элеватор, покрывать его туалетной плиткой и ставить на самое видное место.
Я думаю, что в систему приема архитектурного института надо вводить следующее обязательное правило: архитектором может быть только человек не ниже 1 метра 80 сантиметров. Это будет своего рода гренадерский полк. А вот в дизайнеры – пожалуйте, хоть метр пятьдесят! Это будет пехота.
(Москва, ХХI век)
Современный студент
Моя знакомая подтягивает студентку 4-го курса романо-германского отделения филологического факультета МГУ по французскому языку. Показывает ей, как пишутся Verlaine и Rimbaud (сложно!).
В следующий раз просит повторить написание.
Та пишет: Verlaine Rimbaud.
У знакомой закрадывается нехорошее подозрение.
– А почему вы пишете без «и»? Верлен и Рембо?
Студентка не понимает.
Тут знакомая, холодея, спрашивает:
– Вы что, считаете, что это один человек?!
– Да… А как?!!!
(Университет, ХХI век)
Потомки
Кто нас знает лучше друзей? Я уже несколько лет ищу потомков друзей своего деда, двоюродного деда, бабушки и мамы. Размещаю объявления в Интернете. Пишу в разные организации, где работали друзья.
И уже с десяток человек откликнулись. Половина сразу замолкала, как только узнавала, что их разыскивают родственники не из-за границы.
Было несколько интересных писем, но у потомков ничего не сохранилось – ни памяти, ни документов, ни фотографий.
Один раз откликнулась внучка сослуживца моего двоюродного деда. Друзьями они не были. Но волею случая я немало узнал про этого сослуживца. Он был начальником штаба танковой бригады. И вот в одном архиве я наткнулся на донос, описывающий один из последних его дней. Он был уже исключен из партии, но еще был при должности, приехал в бригаду, и доносчик подробно, чуть ли не по минутам, описывал, что он делал, с кем общался, о чем разговаривал.
И в какой-то момент он вышел за территорию части, долго гулял по степи, один, потом вернулся, закурил, сел на камень и что-то чертил палкой на земле. Семья была в Москве, он был один здесь, на Дальнем Востоке, и скорее всего отлично понимал, что будет дальше.
Потом бросил папиросу и пошел в штаб бригады. Через несколько дней его арестовали и почти сразу – расстреляли.
Этот донос резанул меня по сердцу.
И я очень обрадовался, когда нашлась внучка. Она – москвичка, актриса, моего возраста. Я послал ей несколько писем, но мне казалось, что нам обязательно надо встретиться, я должен рассказать ей об этом доносе. Тем более, что деды наши переплелись другим тугим узлом. Ее дед после ареста подписал показания на моего. А мой, после ареста, – на него. Правда, мой дед через пару месяцев отказался от своих показаний. Но у него было время, он смог выжить, а у ее деда времени не было.
Но она не захотела встречаться. И этот образ сидящего на камне майора-танкиста, чертящего что-то на земле и уже приговоренного к казни, – останется со мной. Но не в памяти его потомков.
(репрессии, ХХI век)
Новый год
Я встретил его, читая чужие блоги. В слабой надежде на то, что, если нет шансов найти что-нибудь чудесное под елкой, то хотя бы там удастся приобщиться к празднику. Ожидания мои не оправдались, а настроение лишь испортилось. Из хороших новостей у граждан только успехи на любовном фронте, либо – на работе. А все остальное…
После прочтения возникло устойчивое ощущение, что стране уже зачитали приговор и всех вот-вот потащат в кутузку.
Хотя это не так. Просто во всем виновата летняя жара в этом году. Кто от нее спрятался – уверился в том, что спасение только в бегстве, а кто не спрятался – что спасения не существует в принципе.
Эти мысли застряли в голове и стали всенародными.
Я сам большую часть жары пережил в Москве, но и сбежать – на неделю в деревню – тоже успел.
Что лишний раз подтверждает, как много верного было в оценках окружающего мира, которые раздавала прошлая эпоха. Все-таки интеллигенция – прослойка, и лучше о ней не скажешь. Вечно она ищет какой-то свой путь, а потом сбивает всех с толку. В результате все равно оказывается, что пути было только два. Так и я – не смог совершить летом простой и очевидный выбор, а теперь уверяю себя, что нахожусь в поисках какого-то особенного, третьего, пути.
Что же касается хороших новостей, то на рабочем фронте у меня так же, как на любовном, и – наоборот.
В саму же новогоднюю ночь я пил красное вино, ел красную икру, а в полвторого, увидев по телевизору Киркорова, понял, что смотреть в лицо действительности больше не могу – это выше моих сил, и пошел спать в надежде на то, что мое подсознание, может быть, сжалится надо мной и преподнесет во сне хоть какой-нибудь новогодний подарок.
(праздники, ХХI век)
Потомки-2
В архиве моей бабушки сохранилось много писем 1920-х – 1930-х годов. Одна из любимейших подруг ее юности – Катя – погибла в 1944 году, попав под автомобиль. У Кати была дочка – Наташа, и меня всегда интересовала ее судьба. Дело в том, что в письмах подробнейшим образом описаны все перипетии, сопутствующие ее рождению. И как Катя не хотела рожать, как Наташу сначала назвали революционным именем – Труда, но восстали родители, как Катя ездила рожать в Киев. Да масса всего – не расскажешь. И биография одной женщины, кинорежиссера, удивительно подходила под всю эту историю. Кроме одной малости, – не совпадали года рождения. Лет пять через разных знакомых, близких к миру кино, я пытался выяснить – где здесь ошибка. Потому что все остальное подходило идеально.
И вдруг я узнаю, что эта женщина-кинорежиссер умерла несколько лет назад. И ни в Интернете, нигде – ни одного некролога. А следом мне сообщают, что она была замужем за известнейшим советским кинооператором, а их сын – тоже кинорежиссер, и имя его у всех на слуху.
Я в буквальном смысле встаю на голову. Через третьих лиц нахожу телефон одного актера. Он с неохотой, но берется помочь (кинорежиссер – мало доступен; тут еще была история – я с этим актером нос к носу столкнулся на улице в той точке Москвы, где я и был за всю жизнь раза два; и через несколько дней знакомые дают мне именно его телефон!).
И вот вечером звоню.
– Вы знаете, ваша бабушка – такая-то? У моей бабушки была любимая подруга, у нее была дочь – Наташа, возможно, это ваша мама? Но вот года рождения…
В общем – все сложилось. Какая-то путаница в годах – у них, не у меня.
Я начинаю, захлебываясь от восторга, рассказывать всю историю, пересказывать куски из писем:
– А вы знаете?!
– Да ну, не может быть! Это же потрясающе!!!
Все. Договариваемся. Немедленно. Тут же. Через несколько дней встречаться. Я делаю копии писем, передаю их и добавляю свои комментарии и краткую биографию бабушки.
Прощаемся.
Кинорежиссер:
– У меня будет очень загруженная неделя, дней через десять я вам перезвоню. Я вам очень благодарен, такое событие. Вот жалко, мама не дожила, она ведь была маленькая, когда бабушка погибла… А потом ее мужа арестовали, и весь архив погиб.
– Ну, вот видите, какими путями все совершается, через столько лет, нигде и не найдешь больше рассказа об этом. А тут – такие подробности… И дедушка ваш там, и много о киевской семье – прабабушке и прадедушке…
– Да, спасибо вам огромное! До встречи!
Но кинорежиссер не перезвонил. Ни через десять дней, ни через месяц, ни через год.
(ХХI век)
Две жизни
Еду вчера в маршрутке. Слева – парень с девушкой. Не обратил бы на них внимания, если бы не их руки. Они сплелись пальцами – длинными, похожими, и непонятно, где женские пальчики, а где – мужские. Голова девушки у парня на плече, и я лица ее не вижу, а парень – лобастый, немного надутый. Очень серьезный.
Поехали. Толстый шофер пересчитывает деньги и говорит:
– Так, господа, платим за проезд.
Молчание. Шофер начинает закипать.
– Давайте не портить друг другу настроение. Я ведь сейчас остановлю машину и дальше не поеду.
Молчание. Шофер начинает орать:
– Что ж за гребаные пассажиры, каждый день одно и тоже!
Все. Сейчас остановит.
Вдруг юноша вздрагивает, достает из нагрудного кармана 50 рублей и отправляет их шоферу.
Тот выдыхает:
– Спасибо большое! Соизволили! Совесть что ли проснулась?
Я продолжаю смотреть на танец их пальчиков – ручка вниз, он – за ней, пальчик – за пальчик, потом опять – нырь вниз.
И понимаю. Юноша не слышал крика, он вообще не слышал ни одного слова. Он просто вспомнил, что надо заплатить за проезд.
(Москва, попутчики, ХХI век)
Нет будущего
Когда это изменилось, не знаю, не заметил. Раньше было так. Стоишь спиной к двери, на которой написано «Не прислоняться», и вовсю к ней прислоняешься. Народу полно, и твой ближайший сосед стоит лицом к тебе и спиной – к выходу. Скончался СССР, пришла свобода, и теперь все желают видеть только затылки, а не лица. И стою я, прислоняюсь, а ближайшие соседи уже всеми предметами – головой, локтями, плечами, сумками, рюкзаками скоблят по моей фигуре. Вагон шатается, и вот девушка с роскошной прической всю ее разместила на моей бороде, вот парень маленького роста уперся крепким плечом в мою больную, хилую грудь. И разбирает меня тоска.
В прежние времена такая же девушка, смущаясь, прятала лицо и подставляла свои плечики под удар напирающей толпы. А в другой раз я спасал ее, ну, может, чуть-чуть излишне приближаясь. И парни прошлых времен стояли как скала. И в каждом вагоне ехало по восемь наших сограждан, а у них было восемь ангелов – восемь защитников. Не так мало, если вдуматься.
И выхожу я из метро, иду на маршрутку и думаю:
– Нет в будущем ничего хорошего. Все осталось в прошлом.
(Москва, метро, ХХI век)
Культурный шок
Я открыл глаза рано утром и сразу вскочил. Меня переполняло очень сильное чувство. Я вышел на кухню, попил водички, с ненавистью посмотрел на палящее солнце и понял, что это чувство – страдание. Оно заполняло меня до самых краев, останавливало дыхание и сжимало сердце. Конечно, в таком состоянии не до сна. Можно было бы попробовать разрыдаться, но в горле пересохло, такая жара, что в организме, наверное, не осталось воды на слезы. Можно поискать виновного. Но страдание было такое сильное, сладкое и мучительное, что не хотелось никуда из него выходить и думать о других.
И вместе с тем, что это будет за жизнь с таким страданием? Нет, надо что-то с этим делать.
Вчера я сам себя сравнил с партизаном. Житель города бежит от страданий на природу, тогда мой путь – в город. Истерику останавливают пощечиной, а страдание – сродни истерике.
В шлепанцах и майке я вышел на улицу. Ровно через минуту я понял, что мне надо.
В парикмахерской, несмотря на раннее утро, была очередь. Но я оказался единственным мужчиной, и все согласно закивали головами и заулыбались:
– Как же, как же, пускай идет стричься.
– Ваш мастер – Люда! – крикнули мне с ресепшн.
Люда критически осмотрела мою голову:
– Вы что, давно не были в парикмахерской?
– Давно-давно, все как-то не досуг.
– А-а-а. Это поэтому вашу голову словно ножницами истыкали?
– Да я сам и истыкал. Как в ванную зайду, посмотрю на себя в зеркало, так и начинаю немедленно себя тыкать.
– И сзади тоже? Вон у вас что тут творится.
– Сзади – самое трудное место. Спереди – это как будто ты сам себя режешь, а вот сзади, вроде ты, но словно и не ты, а какой-то другой человек, потому что себя не видно. Если бы я кончал жизнь самоубийством, то обязательно попытался бы ударить себя именно сзади!
Это все хорошо, но шок есть шок – Люда права, – подумал я. Когда же я последний раз был в парикмахерской? После 71-го года точно не был, если не считать армии. 70-й? Вряд ли. Пожалуй, году в 69-м. Это сколько же получается лет? Господи!
– Люда, а вы знаете, что вы первый профессионал, который дотрагивается до моей головы за последние сорок лет. Точнее – за сорок один год!
Люда испуганно посмотрела на мою голову, но ничего не ответила. Потом она заинтересовалась какой-то окантовкой, а мне стало почему-то стыдно признаться, что я не знаю, о чем речь, и я просто махнул рукой:
– Кантуйте, где хотите!
– Все, заканчиваем, – сказала Люда.
– Затылочек будем смотреть?
Я испугался.
– Нет, что вы, я вам верю, – ответил я.
– Надо посмотреть, а то придете домой, и вдруг вам не понравится.
Она развернула мое кресло и поднесла к лицу круглое зеркало.
Вид идиотский – вылезли щеки, борода клоками, – подумал я.
– Простите, Люда, но как же я увижу свой затылочек? Тут только мое лицо.
Люда посмотрела на меня, как на полоумного.
Мне было очень стыдно в этом признаться, но я ничего не понимал.
– Как-как? Ведите зеркало чуть вбок и увидите себя сзади.
Она забрала зеркало и сделала это вместо меня. Передо мной мелькнуло и тут же убежало что-то очень похожее на затылок.
– Все-все! Достаточно! – крикнул я. – Я вижу. У меня никогда не было такого хорошего затылка!
(Москва, парикмахерская, ХХI век)
Вечная молодость
Опять – реанимация, больница. На круг у меня получается около 20 больниц за жизнь.
И вот что интересно. Если исключить детство и армию – Белгород, Курск, Ивано-Франковск и Львов – я всегда в больницах был самым младшим. В армии, кстати, лежать было не так уж и плохо. Всего на это ушло больше четырех месяцев. Солдат лежит, а служба…
Да. Только вот Курск… Это был окружной госпиталь, и лежал я на карантине. Это была единственная воинская часть и единственная больница за жизнь, из которой я не сумел удрать. Хоть на короткое время. А сладок миг, когда, попав уже со всеми потрохами под власть врачей, вдруг улепетываешь от них во все лопатки. По воле случая, по чьему-то дружескому расположению или так – по велению души.
В Курске еще было очень голодно. Там потрясающе вкусно кормили, и этой вкусностью мучили дополнительно. Две ложки КП3 и две м-а-а-ленькие котлетки. И даже хлеба давали по паре кусков. Открытая территория была очень небольшая, и мы целый день метались по ней, не зная, как утолить волчий голод. К этому времени поспели яблоки, и сквозь наглухо закрытые и зарешеченные окна мы видели, как они висят по всей улице – в нескольких метрах от нас.
На этой же улице был какой-то очень большой техникум. И мимо нас, прямо под яблонями, бродили курянки в ошеломляюще коротких юбках. Но как докричаться, как сообщить о себе? Мы прилипали носами к стеклу и целый световой день наблюдали это кружение. Девушки шли по одиночке, компаниями, встречались, обнимались, курили, смеялись. А за пыльными стеклами совсем рядом – наши несчастные голодные глаза и прилипшие носы. Это была – наша мечта, другой мир, наш Эдем.
А потом – всегда младший. Конечно, где-то были, но во всех палатах, где лежал, – младший.
Хоть на год, на два, но – младший. И вот опять – то же самое.
(больницы)
Герб
Сначала – реанимация, потом – неотложная кардиология.
Солнце совершает круг и жарит в окно с утра до вечера. Шторы не помогают – их пробивает насквозь. А воздух такой, что можно резать ножом.
В 12 ночи начинается беготня – кому-то стало плохо. Умирала пожилая женщина из палаты напротив. Не успели сделать ничего, да особо ничего и не делали, даже не завезли в реанимацию.
Через десять минут ее отправили на каталке в душевую комнату и оставили на ночь.
Теперь придется часа два ворочаться и медленно погружаться, сползать в сон-полубред. Но и до утра еще предстоит раз десять проснуться и похватать воздух ртом. И с ужасной мыслью, что его нет и не будет, – засыпать снова.
Но есть мысль и страшнее – только бы не стало плохо и не пришлось просить врачей о помощи. Ни твоя жизнь, ни твоя смерть их не волнуют. Не волнует никого в этой больнице – только тебя одного. И все остальное должно убедить в том, что твоя жизнь – не важна и не нужна, она просто – запись в бумаге. И поэтому нет врачей в субботу-воскресенье, и сестры отказываются мерить давление, и надо приносить аппарат из дома, и нет оборудования, нет ухода. И поэтому тараканы. Господи, эти тараканы! Они живут везде – в холодильнике, на полу, в тумбочках, на стенах, под матрацем в постели. Ночью они носятся по твоему потному телу и щекотят. Правда, сосед утверждает, что можно спать спокойно – они не кусаются. Через несколько часов они заполняют сумки, стаканы, залезают в книжку.
А как же эти полуслепые старухи из соседней палаты, к которым вообще не заходят врачи. Они, наверное, и кашу едят вместе с тараканами. И бродят, страшные, с клюками, в ночных рубашках, и не успевают иногда добежать до туалета и ходят прямо под себя в коридоре. И поэтому, когда идешь в общий туалет с двумя кабинками, надо внимательно глядеть под ноги.
А наш холодильник, палатный! ЗИЛ! Ведь ему лет шестьдесят и закрывается он на крючок.
И над всем этим, серым и блеклым, – чудовищными облупившимися стенами, стертым и порванным линолеумом, разбитыми дверьми, над нами – блуждающими во тьме, над нашими врачами и сестрами с пустыми глазами, возвышается, как крест над могильным памятником, герб великой страны, прибитый над дверью в реанимацию.
И он один – полон золота, красок и – жизни.
(больницы, ХХI век)
Винтик
– Пока-пока!
– Пока-пока!
Кладу мобильник в карман.
Половина одиннадцатого. Диана уже потушила свет, заглох неугомонный телевизор, и только слабая лампочка на посту еле освещает коридор.
Боже! Что это? В конце коридора кто-то ползает на карачках почти в полной темноте.
Мимо меня проносится Диана.
– Это что такое, что вообще происходит?!
Я не двигаюсь с места. А больной ползает не просто на карачках, а еще на локтях и лицом – прямо в пол. Диана о чем-то с ним говорит.
– Так надо же свет зажечь!
Вспыхивает свет. Оказывается, он потерял винтик от очков.
Выходит один больной, следом – другой, третий…
Через пять минут половина нашего маленького отделения неотложной кардиологии при реанимационном блоке выползает на свет.
Все спрашивают: «В чем дело?»
Еще через пять минут все больные опускаются на карачки и начинают ползать по коридору.
Я стою и любуюсь.
Вот этот – со вторым инфарктом, этот – со мной в реанимации лежал, у него болезней на целую энциклопедию, этот – после шунтирования, этот – нестабильная стенокардия, этот – мерцательная аритмия. Интересно, что бы подумал случайный посетитель, если бы увидел это зрелище?
И во главе, лавируя между больными, – прекрасная, тонкая, как стебелек, Диана, наша ночная медсестра, ходит и ножкой проверяет уголки у плинтуса: где же винтик?
(больницы, ХХI век)
Никогда в жизни не пришло бы такое в голову…
Где и как можно снять абстинентный синдром? Сходу могу назвать массу способов – испробованных на себе, на друзьях, о которых когда-то слышал (съезжающиеся поедать хаш в пять утра граждане, а на дворе – 72-й год).
И вот лежу я намедни в реанимации. Как водится – в коридоре. Три часа ночи. И слушаю увлекательные разговоры врачей и сестер про то, что мест у них – 12, а больных завезли – 23. И вот если этому юноше (тут все кивают на меня) понадобится дыхательный аппарат, то выхода другого нет – бабок будем выкидывать в коридор. Я прислушиваюсь к себе: я благодарен – за юношу и за то, что кто-то бросится меня спасать, а не оставит задыхаться в коридоре. Но… Бабушек тоже жалко.
В мои рассуждения вкрадывается еще такая маленькая частность. Именно в этой больнице 27 лет назад умерла моя бабушка – Ядвига. Я вспоминаю ее последние дни и понимаю: обстановка была примерно такая же.
Лежу и вдруг слышу, что персонал обсуждает еще одну увлекательную тему. Оказывается, ночью привезли гражданина с тяжелого похмелья. И надо теперь его из него выводить. Гражданин заплатил и захотел именно вот в эту реанимацию. То есть, в кардиологию. Меня привезли ночью – 23-м, а он поступил немного раньше – 22-м. Никаких других болезней за 22-м номером больше не числилось.
Утром 22-й несколько раз прошел мимо моей постели. Около 40 лет, грузин, или – похож, красивый, холеный, приблатненный. Ходил, одетый в простыню на голое тело, и страдал, по-моему – от изжоги.
И невероятное чувство смирения охватило меня при виде 22-го номера. Я понял, что мне никогда бы не пришло в голову: напиться до потери сознания, приползти в городскую больницу, потребовать кардиологический бокс и получить – 22-й номер, коридор, кровать, окружение в лице ходящих под себя и стонущих бабушек, а также простыню на голое тело.
С другой стороны – кто знает? Может, это не первый его опыт? И только так и можно? Ночью ведь все равно, где преклонить голову. И только утром, когда завернешься в тогу, пройдешься по коридору, посмотришь на бабушек, врачей, то поймешь до конца – сколь ничтожен по сравнению со всем этим твой абстинентный синдром.
И только тогда он выйдет из тебя без остатка. И через полчаса ты уже будешь спешить к поджидающему во дворе лимузину, прижав к уху мобильник и целиком отдаваясь наступающему дню.
Ну… Может, напоследок бросив прощальный взгляд на смирно лежащего под капельницей «юношу» под номером 23.
(больницы, абстинентный синдром, ХХI век)
Глас больных
Голосовал я в больнице. Все честь по чести – на первом этаже была кабинка, давали настоящий бюллетень, избирательная комиссия непрерывно пила чай с бутербродами и пирожными (я несколько раз мимо них проходил), а в коридоре храпели: слева МЧСовец, а поближе к комиссии – полицейский.
Потом комиссия ходила по палатам и коридорам, чтобы проголосовали лежачие больные. Старухи голосили: куда писать-то, что писать-то? Им объясняли. Ну, что с этим поделаешь? Больные!
В нашей палате голосовали тоже двое лежачих. Один – очень похож на артиста Бортника. Смотришь и страшно становится. Прямо кажется, что он сейчас дернет на себе больничный халат и запоет: Собака лаяла – на дядю-фраера!
– И за кого же ты проголосовал? – спрашиваю его.
– За кого, за кого, за – Ивана Сусанина!
И понимай, как знаешь.
В девять часов, к концу выборов, у телевизора в коридоре собрались почти все наши больные. Те, кто доковылял.
Через некоторое время стали передавать результаты опросов (exitpolls).
Больные послушали и стали расходиться. В абсолютной тишине – никто не сказал ни единого слова. Стало даже как-то не по себе. Через пару минут в креслах у телевизора остались лишь задремавшие старухи.
Я вернулся в палату. Выборы никто не обсуждал.
(больницы, ХХI век)
Реанимационное
Реанимация маленькая, женщины от мужчин отделены простынями.
Часа в четыре из женской части раздается крик:
– Хочу писать! Хочу писать! Хочу писать!
По голосу – женщина лет шестидесяти.
Кричит очень долго – никто не подходит. Я то засыпаю, то просыпаюсь – опять кричит.
Потом стало очень тихо. И вдруг недалеко от меня – какое-то шуршание. Смотрю – белый призрак идет куда-то по коридору.
Из-за угла выскакивает сестра:
– Вы куда собрались, вы с ума сошли, вам нельзя вставать!
– Хочу писать! Я тужусь – а не писается!
– Так вы писаете, все время писаете, у вас катетер вставлен, целую утку уже написали!
С грехом пополам ее укладывают.
Я засыпаю. Просыпаюсь снова от жуткого крика:
– Сестра! Сестра!
Прибегает сестра:
– Что вам опять нужно? Снова – писать?
– Нет. Дайте мне мою сумочку.
– Какую сумочку, вы что рехнулись, зачем вам сумочка в шесть утра?
– Дайте сумочку!
– Ваша сумочка в вещах, раньше одиннадцати ничего не дадут. И вообще – зачем вам сумочка?
Следует ответ:
– Я хочу накраситься!
Сестра не нашлась, что ответить.
(больницы, ХХI век)
Настоящий…
В моем роду по маминой маме – сплошь военные. И генералы, и полковники, и штаб-офицеры. До времен Петра Великого. А я не люблю военных. Хотя встречал и настоящих воинов, и людей одаренных, достойных.
Почему-то запомнилась такая история. Мне было лет восемнадцать, в Москве был очередной пароксизм общественного транспорта. Стою на остановке, подходит автобус, и понимаю, что мне туда – не залезть. И вдруг подскакивают два офицера – капитан и лейтенант и начинают пробиваться в автобус. Оба – летчики. И отталкивают всех, и отпихивают. Да что там? Просто лезут по женским головам. Меня прямо заколотило. Я ору им в спину: «Ей, сволочи, офицерье, вы чего делаете?!» Они смотрят на меня бешеными глазами. Но наполовину уже в автобусе, да и мужики стоят на остановке и мрачно на них глядят. Так что если вылезут – неизвестно, как дело обернется. В общем, им удался этот сухопутный прорыв, и автобус укатил.
А потом армия. Особо меня поразил такой случай. У меня был приятель – глава медслужбы дивизиона. Я был на срочной, а он – прапорщик. Мы выпивали, болтали, он вино еще таскал на наши деньги, когда в самоволку было лень бежать.
Сидели обычно в моей хим-каптерке. А у меня там накопилась уйма всякого барахла. Чего только не присылали из дома – мелочи разные. Одежда, книги. А потом была операция, и меня комиссовали. И дали несколько дней на сборы в части. Я приехал, вошел в каптерку и ахнул.
Все украли – до нитки. Ребята рассказали: «Это твой дружок, прапор, медбрат (звали его – Отто Юльевич), все собрал в мешок и унес». Я бросился к самому заветному – письмам. Так он и здесь порылся и выбрал все открытки с красивыми картинками и голограммами, которые мне девушки присылали.
И исчез из части на те прощальные дни. Мне было, конечно, тогда не до него, но ребята моего призыва, а им оставалось дослуживать всего несколько месяцев, после моего отъезда зашугали его так, что он бегом бежал домой из части.
И вот теперь у меня соседом по палате лежит отставной полковник. И нагнал он на меня такой философии, что одну ночь я вообще не мог заснуть. Так и прокрутился до утра.
Куда, спрашивается, подевался чиновник, описанный Гоголем, Достоевским и Чеховым? Сегодняшний чиновник – разве их потомок? У современных чиновников неопределенность возведена в принцип. Я бы даже сказал так: они – супротив, этакий большой вопрос, заданный всему человечеству.
А вот военные – люди корневые. Скажем, по внешности. У них берется одно качество, но только одно, максимум – два, и возводится в принцип относительно опять же всего человечества.
Если уши – то уж такие, какие вообще у людей вообразить даже невозможно. Если крив лицом, так уж так крив, что твой выхухоль, прости Господи. Сколько я таких повидал в той же армии!
Вот, прямо, как будто при рождении инструмент затупился. И поэтому детали были заброшены, а так… сделано… чтобы сохранялась общая картина.
Что ж… вины их в том нет. Что тут скажешь?
Но ведь и во всем другом – также.
Если кроет матом – никакой сапожник так не ругается. А если ворует… То так, что все в части украдет, вплоть до занавесок, и все равно будет ходить и плотоядным взором озирать окрестности. Может, деревцо это спилить?
И вот сидит мой сосед и с гордостью говорит: мобильник новый подарили. Набирает телефон жены и начинает говорить таким семейным голосом. Не командирским, а тихим – сразу видно, что служил по интендантской части.
– Завари шиповнику, е… твою мать, лекарства… б…дь, сумку забери на х…
И далее: сплошные матери, п…ды и прочее…
Я сижу и представляю себе женщину на другой стороне телефона.
И вдруг грудь у меня так сдавило, прямо до невозможности. Давление что ли?
Надо, наверное, выйти на улицу и подышать свежим воздухом.
(армия, больницы)
Бытие и сознание
«…Когда я встречаю человека с "общественным интересом", то не то чтобы скучаю, не то что враждую с ним, но просто умираю около него. "Весь смолкнул" и растворился: ни ума, ни воли, ни слова, ни души. Умер».
Согласен полностью с Василием Васильевичем и испытываю нечто похожее.
Но… Родимые пятна… Семидесятые… И где-то в уголках души все еще шевелится…
Лежал в больнице, скучал, слушал разговоры соседей… Мировой заговор, Чубайс, Путин, Сталин, советская власть, опять Чубайс… И думал: когда и как власть денег распространилась лично на меня? Не в виде впервые полученного доллара, а в виде более тонкой материи? Как мысль об этой власти проникала в мое сознание, как сломала барьеры?
Понятно, что проникала, как – правда. И я вспомнил так ярко – «Литературная газета», «Неделя». Начало перестройки, даже еще раньше. Статьи, статьи, статьи… И в них то, что мы все знали и без них. Во что свято верили. Самые верные механизмы – простые, надо убрать Госплан, чиновника, оставить производителя наедине с покупателем, а между ними только – деньги, и тогда!!! – производитель будет производить, и появится все: джинсы, жвачка, мягкая туалетная бумага! Убираем человека с его предпочтениями и с потолка взятыми планами, и будет все – что покушать и надеть! Это – всеобщий закон. Правда жизни.
И вот – свершилось. Есть джинсы, кока-кола…
А мысль все та же: надо убрать чиновника.
И тогда… Что?
Верю ли я в это сейчас? А если – нет, то во что я верю?
Пожалуй, в человека – с его предпочтениями.
И не хочу – власти всеобщего закона.
(больницы)
Б. байки
Давненько я не баловал себя больничными байками.
Ну, что сказать? Бесплатная медицина семимильными шагами идет к своему концу.
Ночь. Кардиореанимация. Лежу себе и наблюдаю в окно за луной, на которую облака то набегают, то от нее – убегают. Прямо под луной церковь.
Красота!
Мимо все время ходит палатный врач. Подойдет – посмотрит, пошепчет чего-то себе под нос, а потом мне: с вас три пятьсот одной бумажкой!
И так за ночь – раз десять. В конце концов я, продолжая рассматривать луну, думаю уже только об одном: а что это такое – три пятьсот одной бумажкой?
Может, сто долларов – по какому-нибудь особому, минздравовскому курсу?
Скорее всего, что так. И что же это получается? Раньше в «бесплатной» медицине брали хотя бы за результат, а тут – сразу за место? Как в платной?
«Пошел бы ты куда подальше», – решил я и скоро уснул.
Но перед сном мне было видение: хоронят советскую власть, уже не останки, а какие-то косточки – кусочек черепа, фалангу пальца, кость – берцовую, а я, старый, матерый антисоветчик, стою у могилы и плачу навзрыд.
(больницы, ХХI век)
Все бабы – стервы
Но заснуть мне не удалось. О политике говорить не хотят. Но раньше говорили хотя бы о бабах!
И я стал вспоминать, как лежал в середине семидесятых в клинике на улице Россолимо. Там была большая, чуть ли не десятиместная палата. И народ был языкастый, шумный, и говорили, в основном, – о бабах. Я был самый молодой, а все остальные – мужики солидные. Через все эти разговоры красной нитью проходили четыре главных тезиса: все бабы – б…ди, все бабы – суки, все бабы – стервы и все бабы – дуры. Это само по себе не требовало доказательств, поэтому все остальное – были сплошные комментарии. И между рассказчиками всегда и во всем царило полное согласие.
Я никогда в этих разговорах участия не принимал. Мне они вообще не нравились (по хронически присущему мне чистоплюйству), хотя некоторых из моих соседей по Россолимо я вполне мог понять. У них были такие болезни, что о бабах им приходилось только мечтать. Ближайшим моим соседом был морячок с подлодки К-19, которая горела в 1972 году. Он был отмечен командованием – награжден орденом Красной Звезды и с момента катастрофы без перерыва мотался по разным больницам. Никаких привилегий у него не было, и он, как и все мы, на ужин и обед ел тушеную капусту, которая скрипела на зубах, потому что между листьями густо была проложена морским песком. Морячку о бабах оставалось только грезить.
Его почему-то в особенности интересовал вопрос – каков размер женского интимного места – в глубину и в ширину. И он начинал страшно волноваться, когда кто-нибудь, скажем, из посетителей, рассказывал на эту тему что-нибудь новенькое.
Общая теория у морячка была такая: чем ниже ростом – тем больше, чем выше – тем меньше.
И пытался выстроить из этого какой-то особенный закон. Но не получалось, потому что маленькие и большие мужчины почему-то аналогичным свойством явно не обладают.
Вспоминая все это сейчас, уже совсем в полудреме, я подумал: какие все-таки жестокие ветры прошлись по нашей родине в последние десятилетия! Мало того, что они унесли с собой бесплатную медицину, так еще зачем-то прихватили с собой мужские разговоры о бабах!
И если захочется вдруг какой-нибудь мужской душе успокоиться и вспомнить четыре старые истины, так мало того, что аудитории – нет, но и с доказательствами может быть – беда!
Последняя мысль меня видимо до такой степени огорчила, что я немедленно уснул. Во всяком случае – продолжения я не помню.
(больницы, о женщинах)
Шанс
Сколько разных людей я перевидал в больницах! И какие есть талантливые и умные люди!
И вот что бросается в глаза. Почти каждый, начиная говорить о своей жизни, выделяет три периода – советский, 90-е годы и современность. И когда речь заходит о 90-х, то слышишь прямо удивительные вещи! Помилуйте, да не привирает ли мой сосед? А потом смотришь – нет, все – правда. А если и привирает, то именно про них – про 90-е. Огромная куча безумных проектов, бешеных денег, феерических знакомств. А когда речь заходит о сегодняшнем дне, то вроде и не было этих 90-х, а человек логично продолжил то, что было в начале жизни, в нашем советском прошлом. И только и слышно – а потом я ушел, хлопнул дверью, или мне надоело.
И вот, здравствуйте, за окном – нынешний день!
И в нем мы, жители больничной палаты, – проклинаем 90-е, ненавидим окружающее, ругаем начальство и лениво давим тараканов.
(больницы)
Что нам, старикам, еще остается?
Рядом со мной в палате, у окна, лежит глубокий старик, как сказали бы в 20-е годы прошлого века, – из бывших.
Высокий, худощавый, с правильными крупными чертами лица и седыми ухоженными усами.
Старик – явно непростой. Когда врач спросила его – кем вы работали? Он задумался и сказал:
– Много кем. Запишите – юристом.
Старик плохо слышит и все что-то бормочет себе под нос. В том числе по-английски и с отличным произношением!
И все время говорит по телефону. Ему звонят, он звонит. Я мало что понимаю, да особо и не прислушиваюсь.
А во время одного из звонков голос его как-то стал по-особому дрожать, и я обратил на это внимание.
Стало понятно, что звонит некая Светлана и говорит, что она вынуждена уйти с работы, потому что жена старика оскорбила ее так, что больше она терпеть не может. А дальше следует поток извинений и благодарностей. Не знаю, что делала эта Светлана, но она явно не домработница. Может, старик диктовал ей мемуары? Или писал какую-нибудь книгу?
Сосед поначалу слабо сопротивлялся, но голос его становился все глуше, а потом затух совсем, и он только слушал.
Распрощались.
И он зашептал совсем тихо, себе под нос:
– …Вот… Светлана… останешься ты… Светлое пятно. И уже ничего не поделаешь.
А потом, спустя минут пять:
– Жалко!
Прошло дня два, и я думал, что вся эта история уже забылась, и вдруг старик четко, ясно и громко сказал:
– Ничего уже больше не будет!
И я сразу почувствовал, что это он опять – про нее. Про – неизвестную Светлану.
(больницы, женщины, ХХI век)
Пламенный мотор. Сон
Лежу в больнице. Но здание – другое, старинное, шикарное – с мраморными коридорами. Правда, надпись на больнице – обшарпанная. Напротив – Новодевичий монастырь.
Палаты очень узкие, и поэтому со мной лежат четыре человека, а кровати выстроены вдоль стеночки. Я лежу у окна, а у двери – женщина.
После утреннего обхода нас всех сморил сон. Но наискосок от палаты – доска с электросчетчиками, и один из них страшно начал гудеть. И вдруг наша соседка встает, достает какой-то инструмент и идет к этой доске. Гудение становится все тише. Я подхожу к ней, а она так уверенно копается отверткой в счетчике. Я с недоумением смотрю на нее.
– Вы не думайте, – говорит она, – я – электрик. И вообще, эти счетчики сама и ставила лет десять назад.
Счетчик перестает гудеть.
Сон пропал. Я выхожу на улицу и сажусь на скамейку напротив монастыря. Со мной – тележка. На такие тележки раньше собирали посуду в столовых. На ней – все мои вещи. Какие-то сумки, книги.
Я просто сижу, катаю тележку – туда-сюда, и ни о чем не думаю. И вдруг, внезапно, меня поражает мысль – если она так ловко починила счетчик, значит, также легко разберется с моим сердцем. Как же это мне сразу не пришло в голову?
Я вскакиваю и бегу к больнице. Я точно помню, что моя палата – на четвертом этаже. Но я не могу туда попасть! Лифт доходит только до третьего, а лестницы на четвертый – нет.
Я брожу по столовым, комнатам, заставленным книгами. Везде – люди, в основном – молодежь. Но не студенты, а скорее – пэтэушники.
Тут я вспоминаю про тележку с вещами и бросаюсь на улицу. Тележка стоит на месте. И в ужасе застываю – ведь обратно меня могут не пустить, потому что у меня нет пропуска.
Я иду на удачу, а охраны на посту – нет. И снова начинаю бродить по коридорам и комнатам, спускаться и подниматься по лестницам. Я понимаю, что теперь тележку уж точно увезли, а с ней пропали все мои вещи.
И в конце концов я застываю посреди какого-то коридора, по которому прошел уже раз десять.
И понимаю: я – в больнице, без вещей и документов. И свою палату мне уже никогда не найти.
(больницы, сны, ХХI век)
Чего-то грустно…
Если бы каждый союз – например, дружба, отмечался торжественной церемонией… Навроде свадьбы… Относились бы мы к дружбе иначе?
Садились бы потом в кружок, доставали фотографии: а вот это – наши свидетели, это – обмен кольцами (?), а это – после церемонии.
Стол был – шикарный…
Авторитет
И в Махре все поменялось в начале 90-х. Начальство советской эпохи сдавало позиции и приходили новые люди. Но как их узнать, как не ошибиться? Где регалии, где черные «Волги»?
А ведь ошибиться – страшно. От этого может зависеть судьба и сама жизнь.
И вот одним погожим летним днем наш сосед и глава дружественного семейства – Исай Константинович – прогуливался по Махре. Может, он шел на почту, а может, – в библиотеку. Вся история произошла там, где сейчас находится продуктовый магазин. Но в те благословенные годы продуктами в Махре не торговали. Место же это известно потому, что здесь находилась лужа, сравнимая с знаменитой миргородской – по величине. Вокруг также ходили гуси, куры и собаки, а оторопевшие водители, впервые попавшие в Махру, притормаживали, выходили из машины, обходили лужу кругом, а потом с тоской оглядывались в поисках хоть какого-нибудь объездного пути.
Исай Константинович как раз пошел в обход, когда сзади его окликнули:
– Исай!
Из шикарного белого мерседеса вылез мужчина и направился к нему.
– Андрей! Какими судьбами?
– Я тут еду в Жари к знакомому, знаете такое село?
– А как же! Но доехать туда на такой машине… Не знаю…
– А что?
– Там дорога еще хуже.
Они поговорили о том о сем, и Андрей (писатель Андрей Битов) все-таки решил рискнуть и поехал в Жари. Дальнейшая его судьба так и осталась для жителей Махры неизвестной, а вот с Исаем на следующий день произошло следующее.
Рано утром у себя в дачном поселке «Известий» он вышел умываться на улицу. Рядом с поленницей на корточках сидел незнакомый, сильно загоревший мужчина. При виде Исая он поднялся и подошел поближе.
– Здравствуйте!
– Здравствуйте!
– Мне тут сказали, что я могу к вам обратиться по поводу того, ну… как мне дальше там жить… что делать…
– В смысле?
– Ну, ребята сказали, что вы все можете устроить.
– Что я могу устроить? Какие ребята?
– Ну, я недавно освободился, и вот ребята…
– Позвольте, что за ерунда такая, что я-то для вас могу сделать?!
– Нет, но, может, поможете? Ребята сказали…
– Ничего не понимаю. Почему ребята послали вас ко мне?
– Ну, как его, это понятно…
– Что понятно? Мне ничего не понятно!
– Ну, вы же это…
– Что?
– В авторитете…
– В ком? В ком?!
– Авторитете…
Исай вынужден был разочаровать сидельца и отпустил его с миром, хотя тот верить в то, что пришел не по адресу, – не хотел.
Все смеялись до упаду, но никто не мог понять – почему этот гражданин явился именно к Исаю?
Стали вспоминать – что происходило в последние дни. И вдруг! Ну, конечно! Белый мерседес Битова! Ближайших – юрцовских уголовников и из бараков – мы всех знали, и они знали нас, а вот махрищских – далеко не всех. Значит, кто-то увидел Исая, говорящим с владельцем невиданной в этих краях машины, и мгновенно сделал выводы! Исай – авторитет на отдыхе! Причем Исаю показалось, что улица в тот момент, когда он разговаривал с Битовым, была абсолютно пуста!
Жизнь у Исая Константиновича была – ох, какая нелегкая! Он прошел всю войну и в войсках – не дай Бог – понтонных! Славы никакой и на самой передовой! И все же… принять его за уголовника…
Хотя… Как посмотреть! Например – как он ходил. Он шел всегда неторопливо, попыхивая трубочкой, вроде как – прогуливался. А так могут ходить только очень уверенные в себе люди. Или много повидавшие.
А то, что он был писателем и автором замечательных сценариев к фильмам («Пропало лето», «Достояние республики», «Москва – Кассиопея», «Отроки во Вселенной», «Пропавшая экспедиция», «Золотая речка» и других) – почему бы и нет? У каждого свои особенности и увлечения.
(пансионат «Известий», Махра, мерседес, ХХ век)
Глубинка
Август. Жара. Пятница. Мы стоим, опершись на машины, чуть съехавшие с шоссе.
Конец рабочего дня, и все едут на озеро или на речку.
Какого черта могут думать граждане, устремившиеся на пляж, глядя на нас?
Пятеро здоровых мужиков. Не пьют. О чем-то говорят. Может, травят анекдоты? Нет, вроде серьезны. Может – стрелка?
Или договариваются – как и где настелить поляну?
Все не то. Просто мы случайно встретились и зацепились за один девиз Теннисона. Потом перескочили на Сэлинджера, затем – на Райт-Ковалеву и Бёрнса. А под самый конец – на Маршака.