Тропы песен бесплатное чтение

Bruce Chatwin
THE SONGLINES
Copyright © Bruce Chatwin, 1987
© Т. А. Азаркович, перевод, 2006, 2025
© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2025
Издательство Азбука®
1
В Алис-Спрингс – сплошной сетке из выжженных солнцем улиц, где мужчины в длинных белых носках безостановочно вылезали из «лендкрузеров» и залезали обратно, – я познакомился с русским, который наносил на карту священные места аборигенов.
Звали его Аркадий Волчок. Он оказался гражданином Австралии. Ему было тридцать три года.
Его отец Иван Волчок, казак из станицы под Ростовом-на-Дону, в 1942 году был схвачен и погружен в вагон поезда вместе с другими остарбайтерами, которых угоняли в Германию для работы на немецких заводах. Однажды ночью, проезжая по Украине, он выпрыгнул из скотного вагона и упал в подсолнуховое поле. Солдаты в серой униформе охотились за ним, прочесывая вдоль и поперек длинные ряды подсолнухов, но ему удалось улизнуть. В каких-то других краях, затерявшись между крушащими друг друга армиями, он повстречал девушку из Киева и женился на ней. После войны они переселились в Австралию и осели в глухом пригороде Аделаиды, где Иван завел водочный ларек и зачал трех крепких сыновей.
Младшим был Аркадий.
Темперамент Аркадия ничуть не вязался с неразберихой англосаксонского пригорода или с какой-нибудь скучной работой. У него было плосковатое лицо и нежная улыбка, и по слепящим австралийским просторам он передвигался с легкостью своих вольнолюбивых предков.
У Аркадия были соломенные волосы, густые и прямые. Губы растрескались от зноя. Он ничем не походил на многих белых австралийцев на Равнине, с поджатыми губами глотавшими слова. Он произносил звук «р» на русский манер. У него была широкая кость, но заметить это можно было, лишь подойдя совсем близко.
Аркадий рассказал мне, что был женат, у него шестилетняя дочь. Предпочтя хаосу домашнего быта одиночество, он давно не жил с женой. У него не было почти никакого имущества, кроме клавесина и полки с книгами.
Аркадий неутомимо странствовал по бушу. Ему ничего не стоило отправиться на прогулку длиной в полторы сотни километров, прихватив лишь флягу с водой. Потом он возвращался домой, прятался от жары и света, задергивал шторы и играл на клавесине что-нибудь из Букстехуде и Баха. Их упорядоченные секвенции, говорил он, очень согласуются с устройством центральноавстралийского ландшафта.
Ни отец, ни мать Аркадия не прочли в своей жизни ни одной книги на английском языке. Он порадовал их, когда получил диплом с отличием в Аделаидском университете, где изучал историю и философию, и огорчил, когда уехал работать школьным учителем в поселение аборигенов в провинции Уолбири, к северу от Алис-Спрингс.
Аркадию нравились аборигены, нравились их выдержка и упорство, умелое обхождение с белым человеком. Он овладел – или наполовину овладел – парой их языков и поражался интеллектуальной мощи этих народов, их необычайно цепкой памяти, способности и воле к выживанию. Аркадий уверял, что аборигены – отнюдь не вымирающая раса, хотя им действительно требуется помощь, причем срочная, чтобы сбросить ярмо правительства и горнодобывающих компаний.
Именно в пору своего учительства Аркадий и узнал о том лабиринте невидимых троп, которые опутывают всю Австралию и известны европейцам под названиями Маршруты Сновидений или Тропы Песен; сами аборигены называют эти дороги Следами Предков или Путем Закона.
Туземные мифы о сотворении мира рассказывают о легендарных тотемах, которые во Времена Сновидений скитались по всему континенту и выпевали имена всего сущего, встречавшегося им по пути, – птиц, зверей, растений, скал, источников, – и благодаря их пению мир обретал существование.
Аркадия так потрясла красота этих мифов, что он принялся записывать все, что видел или слышал, – не для публикации, а просто для утоления любопытства. Поначалу старейшины уолбири смотрели на него с подозрением и уклонялись от расспросов. Но позже, когда он завоевал их доверие, они стали приглашать его на самые тайные церемонии и охотно знакомили со своими песнями.
Однажды из Канберры приехал один антрополог, изучавший систему землепользования уолбири. Этот завистливый ученый презрел дружбу Аркадия с аборигенами, вытянул из него информацию и немедленно выдал секрет, который обещал хранить. Русский, возмущенный последовавшим за этим скандалом, бросил работу и отправился путешествовать за границу.
Он увидел буддистские храмы Явы, сидел вместе с садху на гатах в Бенаресе, курил гашиш в Кабуле, работал в кибуце. По припорошенному снегом афинскому Акрополю, кроме него, бродила только одна туристка – молодая гречанка из Сиднея.
Они отправились вместе в Италию и стали любовниками, а в Париже решили пожениться.
Аркадий, выросший в стране, где «не было ничего», всю жизнь мечтал увидеть памятники западной цивилизации. Он влюбился. Была весна. Европа должна была его поразить. Но, к его собственному огорчению, она показалась ему вялой.
В Австралии Аркадию часто приходилось защищать аборигенов от людей, которые презирали их, считая пьяницами и невежественными дикарями; бывали времена, когда, глядя на безнадежную убогость лагеря уолбири, он и сам готов был с этим согласиться и признать, что его профессия и помощь чернокожим – не более чем потакание собственным слабостям или пустая трата времени.
Теперь же в Европе, с ее тупым материализмом, австралийские «старики» показались Аркадию мудрее и глубокомысленнее, чем когда-либо. Он отправился в контору «Куантас»[1] и купил два билета на родину. Шесть недель спустя он женился в Сиднее, а потом привез жену с собой в Алис-Спрингс.
Жена говорила, что мечтает жить в Центральной Австралии. Приехав туда, она сказала, что обожает здешнюю жизнь. Но, прожив вместе целое лето в раскалявшемся, как печка, домике под жестяной крышей, супруги начали отдаляться друг от друга.
Закон о земельном праве наделял аборигенов-хозяев юридическим правом собственности на родную землю – при условии, что они не будут ее занимать; и работа, которую придумал себе Аркадий, состояла в переводе «племенного закона» на язык Закона Короны.
Никто лучше его не знал, что «идиллическая» пора охоты и собирательства – если ее и в самом деле можно было считать идиллической – закончилась. Единственное, что еще можно сделать для аборигенов, – это сохранить за ними свободу жить в нищете, или, как он выразился более тактично, сохранить за ними пространство, где они могли бы жить в нищете, если сами того пожелают.
Оставшись в одиночестве, Аркадий предпочитал бродить по бушу. Время от времени возвращаясь в город, он работал в заброшенном печатном цеху, где из станков еще торчали рулоны старой газетной бумаги; полоски сделанных им аэрофотоснимков покрывали обшарпанные белые стены, будто костяшки домино.
Одна последовательность кадров показывала полоску земли длиной в четыреста пятьдесят километров, бегущую почти строго на север. Предполагалось, что именно по этому участку пройдет новая линия железной дороги, которая свяжет Алис с Дарвином.
Эта линия, как сказал мне Аркадий, должна была стать последним большим железнодорожным отрезком в Австралии и вдобавок самым удобным, если верить главному инженеру – железнодорожнику старой школы.
Инженер почти достиг пенсионного возраста, его заботила посмертная репутация. Особенно он стремился избежать скандала вроде тех, что возникали всякий раз, когда очередная горнодобывающая компания завозила оборудование на территории аборигенов. Поэтому, пообещав не разрушить ни одного священного места туземцев, он попросил их предоставить ему землемерную съемку местности.
Работа Аркадия заключалась в том, чтобы найти «исконных землевладельцев», пройти вместе с ними по их бывшим охотничьим угодьям, принадлежавшим теперь скотоводческим компаниям, и упросить их показать, какая скала, какое болото, какой эвкалипт-призрак сотворены их предками, героями из Времен Сновидений.
Аркадий уже начертил карту участка в двести двадцать пять километров от Алис до станции Миддл-Бор. Оставалось еще примерно столько же.
– Я предупреждал инженера, что он немного погорячился, – сказал Аркадий. – Но так уж он захотел.
– А почему погорячился? – спросил я.
– Ну, потому, что если поглядеть на это их глазами, – усмехнулся Аркадий, – то вся треклятая Австралия – одно сплошное священное место.
– Объясни, – попросил я.
Он уже собирался пуститься в объяснения, но тут вошла аборигенка с кипой газет. Это была секретарша – гибкая смуглая девушка в коричневом вязаном платье. Она улыбнулась и сказала: «Привет, Арк!» – но, завидев незнакомца, сразу перестала улыбаться.
Аркадий понизил голос. Он уже предупреждал меня, что аборигены терпеть не могут, когда белые люди обсуждают между собой «их дела».
– Это пом[2]. Его зовут Брюс. – Аркадий представил меня секретарше.
Девушка застенчиво усмехнулась, бросила газеты на стол и метнулась к двери.
– Пойдем-ка выпьем кофе, – предложил Аркадий.
И мы отправились в кофейню на Тодд-стрит.
2
В детстве, слыша слово «Австралия», я всегда представлял себе пар от эвкалиптового ингалятора и бескрайнюю красную землю, по которой разбредаются овцы.
Мой отец любил рассказывать (а мы – слушать) историю про австралийского миллионера, который разбогател на овцах и однажды ввалился в торговый зал в Лондоне, где были выставлены новые «роллс-ройсы». Презрев все модели меньших размеров, он подошел к огромному лимузину с перегородкой из листового стекла между водительским и пассажирскими местами и, отсчитывая наличные, небрежно бросил: «Ну, теперь-то овцы не будут дышать мне в затылок».
А еще я знал от двоюродной бабушки Рут, что Австралия – это страна, где живут антиподы. Если здесь, в Англии, пробурить ход в земле, то по нему можно пробраться прямо к ним.
– А как же они там не падают? – спрашивал я.
– Притяжение, – шептала она в ответ.
В ее библиотеке имелась книга об Австралийском материке, и я, бывало, с любопытством разглядывал картинки, изображавшие коалу и кукабару, утконоса и тасманского сумчатого дьявола, Старого Кенгуру и Желтую Собаку Динго[3], а еще мост в Сиднейской гавани.
Но больше всего мне нравилась фотография, на которой была изображена семья аборигенов в пути. Эти худые, костлявые люди путешествовали нагишом. Кожа у них была очень черная – не блестящая, как у негров, а матовая, как будто лучи солнца лишили ее способности отражать свет. У мужчины была длинная раздвоенная борода, он нес одно или два копья и копьеметалку. Женщина держала плетеную сумку и прижимала к груди младенца. Рядом с ней шагал маленький мальчик – на его месте я представлял себя.
Помню фантастическую бездомность первых пяти лет моей жизни. Отец служил во флоте. Шла война, и мы с мамой мотались туда-сюда по железным дорогам Англии, гостя у родственников и друзей.
Мне передавалась бешеная суматошность того времени: свист и пар на окутанном туманом вокзале; двойной бабах захлопывающихся дверей вагона; гул самолета, свет прожекторов, вой сирен; звуки губной гармоники на перроне, где вповалку спали солдаты.
Нашим домом можно было назвать разве что крепкий черный чемодан по имени Рев-Роуб, где лежала моя одежда и противогаз в виде Микки-Мауса. Я знал, что, когда начнут падать бомбы, я свернусь калачиком внутри Рев-Роуба и окажусь в безопасности.
Иногда я месяцами гостил у двух двоюродных бабушек, живших в доме рядовой застройки за церковью в Стратфорд-он-Эйвоне. Обе были старыми девами.
Бабушка Кейти, художница, в свое время немало поездила по свету. В Париже она побывала на весьма сомнительной вечеринке в мастерской мистера Кеса ван Донгена. На Капри видела котелок некоего мистера Ульянова, вприпрыжку шагавшего вдоль Марина-Пиккола.
А вот бабушка Рут путешествовала один раз в жизни – ездила во Фландрию возложить венок на могилу возлюбленного. Она была простодушна и доверчива. Ее бледно-розовые щеки иногда вспыхивали нежным и невинным румянцем, совсем как у юной девушки. Бабушка Рут была безнадежно глуха, и мне приходилось громко кричать в ее слуховой аппарат, видом напоминавший переносное радио. Возле бабушкиной кровати стояла фотография любимого племянника – моего отца, с которой он глядел серьезным взглядом из-под патентованного козырька офицерской кепки.
Мои родственники-мужчины со стороны отца были либо основательными, оседлыми гражданами – адвокатами, архитекторами, антикварами, либо влюбленными в горизонт скитальцами, сложившими кости в самых разных уголках планеты: кузен Чарли – в Патагонии; дядя Виктор – в юконском лагере золотоискателей; дядя Роберт – в каком-то порту на Востоке; дядя Десмонд, длинноволосый блондин, бесследно сгинул в Париже. Был еще дядя Уолтер – тот умер в больнице для праведников в Каире, распевая суры Священного Корана.
Иногда я слышал, как мои бабушки обсуждают судьбы родственников, и бабушка Рут обнимала меня, словно хотела оградить от желания пойти по стопам этих несчастных. Но, слыша, с каким чувством она произносила слова «Занаду», «Самарканд» или «виноцветное море», я понимал, что и она ощущает волнение «странницы в душе».
Дом был заставлен громоздкой мебелью, унаследованной со времен высоких потолков и прислуги. В гостиной висели занавески с уильям-моррисовским узором, стояли пианино и горка с фарфором, висела изображавшая сборщиков куколя картина кисти А. Э. Расселла, друга бабушки Кейти.
Самой драгоценной вещью, которой я обладал в то время, была раковина моллюска по имени Мона. Отец привез ее мне из Вест-Индии. Я утыкался лицом в блестящую розовую вульву и слушал шум прибоя.
Однажды, когда бабушка Кейти показала мне репродукцию «Рождения Венеры» Боттичелли, я долго молился о том, чтобы из Моны выпрыгнула юная светловолосая красавица.
Бабушка Рут никогда меня не бранила. Точнее, это случилось всего раз – одним майским вечером 1944 года, когда я помочился в воду, набранную в ванну. Наверное, я был одним из последних детей в мире, кого стращали призраком Бонапарта. «Если сделаешь это еще раз, – кричала бабушка Рут, – тебе влетит от Бони!»
Как выглядит Бони, я знал по его фарфоровой статуэтке, стоявшей в шкафу: черные сапоги, белые штаны, позолоченные пуговицы и черная треуголка. А вот на карикатуре, которую нарисовала для меня бабушка Рут (это было подражание карикатуре, которую, в свою очередь, для нее в детстве нарисовал друг ее отца, Лоренс Альма-Тадема), из-под меховой треуголки торчали только тонкие длинные ножки.
В ту ночь – и еще много недель кряду – мне снилось, как я встречаю Бони на тротуаре возле дома викария. Две половинки его шляпы раскрывались, будто двустворчатый моллюск, и внутри показывались ряды черных клыков и масса жестких сине-черных волос. Я падал туда – и с криком просыпался.
По пятницам мы с бабушкой Рут отправлялись в приходскую церковь и готовили ее к воскресной службе. Бабушка протирала медные подсвечники, мела пол в хорах, заменяла украшения и расставляла свежие цветы на алтаре, а я тем временем карабкался на кафедру или вел воображаемые беседы с мистером Шекспиром.
Мистер Шекспир взирал на меня со своего надгробного памятника в северной части алтаря. У него была лысина и усики, загнутые кончиками кверху. Его левая рука покоилась на свитке бумаги, а правая держала перо.
Я назначил себя хранителем его могилы и гидом, требуя у американских солдат по три пенни за экскурсию. Первым стихотворением, которое я выучил наизусть, были четыре строки, высеченные на его надгробной плите:
- Во имя Господа, мой друг,
- Прах не копай, лежащий тут.
- Блажен будь тот, кто камень чтит,
- И проклят тот, кто не щадит.
Много лет спустя, в Венгрии, куда я отправился изучать археологию кочевников, мне посчастливилось своими глазами увидеть, как раскапывают гробницу гуннской принцессы. Девушка покоилась на спине на черном земляном ложе. Ее хрупкие кости покрывал сплошной дождь золотых бляшек, а на груди лежал скелет беркута с распростертыми крыльями.
Один из археологов позвал крестьянок, сгребавших сено в стога в поле неподалеку. Побросав свои грабли и столпившись у входа в гробницу, они начали торопливо креститься, как бы говоря: «Оставьте ее. Оставьте ее с возлюбленным. Оставьте ее наедине с Зевсом».
Тогда мне вспомнился призыв мистера Шекспира: «И проклят тот, кто не щадит…» – и я впервые задумался, а не лежит ли это проклятие на самой археологии.
Когда в Стратфорде стояла хорошая погода, мы с бабушкой Рут – за нами на натянутом поводке плелся кокер-спаниель Янтарь – отправлялись гулять, как уверяла бабушка, излюбленной тропой мистера Шекспира. Начиная путь от Колледж-стрит, мы проходили мимо силосного зернохранилища, мимо пенистого мельничного лотка, переходили Эйвон по мосткам, а дальше шли по тропе до Уир-Брейка.
Это был сбегавший до самой реки лесок с зарослями орешника на склоне. Весной там цвели примулы и колокольчики. Летом буйно разрастались крапива, ежевика и пурпурный вербейник, а внизу плескалась грязноватая водица.
Бабушка говорила, что сюда мистер Шекспир ходил на свидания с юной девушкой. Это был тот самый берег, где вился «дикий тимьян». Но она никогда не объясняла, что такое свидание, и, сколько бы я ни искал, там не было ни тимьяна, ни буквиц, хотя несколько поникших фиалок мне удалось-таки обнаружить[4].
Много позже, когда я уже прочел пьесы мистера Шекспира и узнал, что такое свидание, мне пришло в голову, что Уир-Брейк – слишком уж грязное и колючее место, чтобы там встречались Титания и Основа, зато Офелия вполне могла бы там утопиться.
Бабушка Рут любила читать Шекспира вслух, и в те дни, когда трава была сухой, я свешивал ноги над речкой и слушал, как она декламирует: «О музыка, ты пища для любви…»[5], «Не действует по принужденью милость…»[6] или «Отец твой спит на дне морском…»[7].
Слова «Отец твой спит на дне морском…» страшно печалили меня, потому что мой отец все еще был в море. Мне много раз снился один и тот же сон: будто его корабль затонул, а у меня выросли жабры и рыбий хвост и я поплыл на дно океана, чтобы разыскать его там, – и нашел блестящие жемчужины, что когда-то были его ярко-синими глазами.
Спустя год или два моя бабушка, разнообразия ради, стала брать с собой, помимо мистера Шекспира, антологию стихов, составленную специально для путешественников. Назывался этот сборник «Свободная дорога». У нее был зеленый клеенчатый переплет, а обложку украшали позолоченные ласточки.
Я любил наблюдать за ласточками. Весной, когда они прилетали, я знал, что скоро мои легкие очистятся от зеленой флегмы. Осенью, когда они весело щебетали, сидя на телеграфных проводах, мне почти удавалось сосчитать дни, оставшиеся до эвкалиптового ингалятора.
Внутри «Свободной дороги» были черно-белые форзацы в стиле Обри Бердслея, они изображали узкую тропинку, вьющуюся по сосновому бору. Мы одолевали стихотворения сборника одно за другим.
Мы вставали и шли на Иннисфри. Мы текли по темным гротам без числа. Мы бродили, как тучи одинокой тень. Мы были счастливы в блеске дня, оплакивали Люсидаса, в слезах брели в чужих полях[8] и слушали скрипучую, завораживающую музыку Уолта Уитмена:
- О, Большая Дорога…
- Ты выражаешься яснее за меня, чем я бы смог.
- Ты станешь для меня важнее, чем мои стихи.
Однажды бабушка Рут сказала мне, что когда-то наша фамилия писалась «Четтевинде», что на англосаксонском означало «извилистая дорога»; тогда в моей голове и зародилась догадка, что существует таинственная связь между этими тремя вещами: поэзией, моим именем и дорогой.
Что касается чтения перед сном, то больше всего я любил рассказ о щенке койота из «Рассказов о животных» Эрнеста Сетон-Томпсона.
Мать Тито застрелил пастух Джейк. Тито была самым маленьким щенком в семье, но всех братьев и сестер перебили, а ее пощадили, чтобы сделать забавой для бультерьера и борзых Джейка. Изображение Тито в цепях было самым печальным портретом щеночка, какое мне попадалось. Но она выросла смышленой и однажды утром, притворившись дохлой, вырвалась на волю, чтобы научить новое поколение койотов избегать людей.
Сейчас уже не могу припомнить, с чего началась та цепочка ассоциаций, которая заставила меня связать стремление Тито к свободе с Обходом австралийских аборигенов. Я даже не могу вспомнить, когда именно впервые услышал это выражение – Обход. И все же откуда-то у меня взялся этот образ: «ручные» чернокожие, которые сегодня мирно и счастливо трудятся на скотоводческой станции, завтра, не сказав никому ни слова и безо всякой причины, сматывают удочки и исчезают в голубых просторах.
Они сбрасывали свою рабочую одежду и уходили – на недели, месяцы или даже годы, пересекая полконтинента, чтобы с кем-нибудь повстречаться, а потом как ни в чем не бывало возвращались обратно.
Я пытался вообразить себе лицо работодателя в тот момент, когда он обнаруживал их исчезновение.
Мне представлялось, что это шотландец – великан с нездоровой кожей и полным ртом непристойностей. Я так и видел, как он завтракает бифштексом и яичницей: в те дни, когда продовольствие у нас выдавалось по карточкам, мы знали, что все австралийцы непременно съедают на завтрак по фунту мяса. А потом он выходил на ослепительный солнечный свет – солнце в Австралии всегда ослепительное – и звал своих «ребят».
Тишина.
Он снова кричал. Ни звука – только глумливый хохот кукабары. Он всматривался в горизонт. Ничего – одни только эвкалипты. Подкрадывался к загонам для скотины. Там тоже ни души. И вдруг, рядом с лачугами, он замечал рубашки, шляпы и башмаки, торчащие из пустых штанов…
3
В кофейне Аркадий заказал два капучино. Мы уселись за столиком возле окна, и он начал рассказ.
Я был изумлен проворством его ума, хотя временами мне казалось, что он рассуждает почти как лектор и многое из того, что он говорил, уже говорилось раньше.
Философия аборигенов геоцентрична. Земля дает жизнь человеку, дает ему пищу, язык и разум, а когда он умирает, все это снова возвращается к земле. Родной край человека, пускай даже это полоска пустоши, заросшая мятликом, уже сама по себе святыня, которая должна оставаться неповрежденной.
– В смысле, не поврежденной шоссе, разработками, железными дорогами?
– Поранить землю, – отвечал он с серьезным видом, – значит поранить себя самого, а если твою землю ранят другие, они ранят и тебя. Земля должна оставаться нетронутой, какой она была во Времена Сновидений, когда Предки создавали мир своим пением.
– Похожее прозрение, – заметил я, – было у Рильке. Он тоже говорил, что песня – это существование.
– Знаю, – сказал Аркадий, подперев подбородок руками. – В третьем сонете к Орфею.
Аборигены, продолжал он, ступают по земле легкой поступью; и чем меньше они у нее забирают, тем меньше должны отдавать взамен. Они никогда не могли взять в толк, отчего миссионеры запрещают им совершать невинные жертвоприношения. Они же никого не убивают – ни животных, ни людей. Просто в знак благодарности надрезают себе вены на предплечьях и дают капелькам крови пролиться на землю.
– Не такая уж высокая цена, – заметил Аркадий. – Войны двадцатого века – та цена, которую нам пришлось заплатить за то, что мы взяли слишком много.
– Понятно, – неуверенно кивнул я. – Но нельзя ли нам вернуться к Тропам Песен?
– Можно.
Я приехал в Австралию для того, чтобы попытаться самому – не из чужих книжек – узнать, что такое Тропы Песен и как они работают. Ясно было, что до самой сути мне не добраться, да я к этому и не стремился. Спросил у аделаидской приятельницы, не знает ли она эксперта по вопросу. Она дала мне телефон Аркадия.
– Ты не против, если я буду записывать?
– Валяй.
Я вытащил из кармана черный блокнот в клеенчатой обложке с эластичной лентой, удерживающей страницы вместе.
– Симпатичный блокнотик, – заметил Аркадий.
– Раньше я покупал их в Париже, – сказал я. – Но теперь там таких уже не делают.
– В Париже? – повторил он, приподняв бровь, как будто никогда в жизни не слышал ничего более претенциозного.
Потом подмигнул и продолжил рассказывать.
Чтобы разобраться в представлениях о Временах Сновидений, говорил он, нужно понять, что это как бы аборигенский аналог первых двух глав Книги Бытия – с одним только важным отличием.
В Книге Бытия Бог сначала сотворил «зверей земных», а потом из глины вылепил праотца Адама. Здесь же, в Австралии, Предки сами себя создали из глины, и были их сотни и тысячи – по одному для каждого вида тотема.
– Поэтому, когда австралиец сообщает тебе: «У меня Сновидение валлаби», он хочет сказать: «Мой тотем – валлаби. Я принадлежу к роду валлаби».
– Значит, Сновидение – это эмблема рода? Значок, позволяющий отличать своих от чужих? Свою землю от чужой?
– Да, но не только, – сказал Аркадий.
Каждый человек-валлаби верил, что происходит от общего праотца-валлаби, который является Предком всех других людей-валлаби и всех ныне живущих валлаби. Следовательно, валлаби – его братья. Убивать их ради мяса – братоубийство и каннибализм.
– И все же, – настаивал я, – этот человек такой же валлаби, как британцы – львы, русские – медведи, а американцы – белоголовые орланы?
– Сновидением, – отвечал Аркадий, – может стать любое существо. Даже вирус. Можно иметь Сновидение ветряной оспы, Сновидение дождя, Сновидение пустынного апельсина, Сновидение вшей. В Кимберли кто-то обзавелся даже Сновидением денег.
– Ага, у валлийцев есть лук-порей, у шотландцев – чертополох, а Дафна превратилась в лавр.
– Ну да, старая как мир песня, – сказал Аркадий.
Он продолжил рассказ. Считалось, что каждый Предок-тотем, путешествуя по стране, рассыпа́л вереницу слов и музыкальных нот по земле, рядом со своими следами, и эти линии, «маршруты Сновидений», опутывали весь континент и служили путями сообщения между самыми удаленными друг от друга племенами.
– Песня, – говорил Аркадий, – являлась одновременно и картой, и указателем направления. Если хорошо знаешь песню, то найдешь дорогу в любом месте страны.
– И человек, отправившийся в Обход, всегда шел вдоль одной из этих песенных троп?
– В старые времена – да, – подтвердил Аркадий. – Теперь ездят на поезде или на машине.
– А если собьется со своей песенной тропы?
– Нарушит границу. За такое в него могут метнуть копье.
– Но пока он строго держится маршрута, ему всегда будут встречаться люди, у которых общее с ним Сновидение? То есть, по сути, своих братьев?
– Да.
– И он вправе ждать от них радушного приема?
– А они – от него.
– Выходит, песня – это нечто вроде паспорта и талона на обед?
– Опять-таки все гораздо сложнее.
По идее, всю Австралию можно считать музыкальной партитурой. Едва ли нашлась бы во всей стране хоть одна скала или речушка, которая осталась невоспетой. Наверное, можно рассматривать Тропы Песен как бесконечные строки местных «Илиад» и «Одиссей», извивающиеся, как длинные макароны, то в одну, то в другую сторону, и каждый эпизод этих эпических поэм толковать с помощью геологических понятий.
– Под словом «эпизод», – спросил я, – ты имеешь в виду «священное место»?
– Ну да.
– Вроде тех, что ты включаешь в отчет для железнодорожников?
– В некотором роде, – сказал он. – В буше можно ткнуть куда угодно и спросить у аборигена, который идет с тобой: «А тут что за история?» или «Кто это?». Скорее всего, он ответит: «Кенгуру», «Волнистый Попугайчик» или «Бородатая Ящерица» – в зависимости от того, какой Предок там проходил.
– А расстояние между двумя такими местами можно рассматривать как отрывок песни?
– Вот здесь и кроется, – ответил Аркадий, – причина всех моих споров с железнодорожниками.
Одно дело – уверить землемера в том, что груда валунов – это яйца Радужной Змеи, а глыба красноватого песчаника – печень пронзенного копьем Кенгуру. И совсем другое – убедить его в том, что невзрачная полоска гравия – музыкальный аналог сто одиннадцатого опуса Бетховена.
Создавая мир своим пением, продолжал он, Предки становились поэтами в исконном смысле этого слова: ведь poesis означает «творение». Ни один абориген не мог и помыслить, что сотворенный мир был хоть в чем-то несовершенным. В его религиозной жизни имелась единственная цель: сохранить землю такой, какой она должна быть всегда. Человек, отправлявшийся в Обход, совершал ритуальное странствие. Он ступал по стопам своего Предка. Пел строфы, сложенные Предком, не изменяя в них ни единого слова, ни единой ноты – и тем самым заново совершая Творение.
– Иногда, – говорил Аркадий, – я везу своих стариков по пустыне, мы подъезжаем к гребню дюн, и все они вдруг принимаются петь. «Что поете, народ?» – спрашиваю я, а они в ответ: «Поем землю, босс. Так она быстрее показывается».
Аборигены не понимают, как земля может существовать, пока они ее не увидят и не «пропоют», – как во Времена Сновидений не было земли до тех пор, пока Предки ее не воспели.
– Выходит, прежде всего земля должна существовать как умственное понятие? – спросил я. – А затем ее нужно пропеть? Только после этого можно говорить о том, что она существует?
– Верно.
– Иными словами, «существовать» означает «восприниматься».
– Да.
– Подозрительно похоже на опровержение материи у епископа Беркли.
– Или на буддизм чистого разума, – ответил Аркадий. – Там мир тоже видится наваждением.
– В таком случае четыреста пятьдесят километров железа, которое разрежет на куски бессчетные песни, должны вызвать у твоих стариков настоящее умственное расстройство.
– И да и нет, – ответил он. – Они очень непрошибаемы в смысле эмоций и к тому же весьма прагматичны. Кроме того, они видели и кое-что похуже железных дорог.
Аборигены верят, что все «звери земные» были сначала тайно сотворены под корой земли – как и все механизмы белого человека: аэропланы, ружья, «тойоты-лендкрузеры». То же самое относится и ко всем будущим изобретениям: они пока дремлют под землей, ожидая своей очереди подняться наверх.
– Тогда, быть может, – предположил я, – старики могли бы воспеть железную дорогу, чтобы и ей нашлось место в сотворенном Богом мире?
– Вот именно, – сказал Аркадий.
4
Был уже шестой час. Вечерний свет сочился вдоль улицы; из окна мы увидели группу чернокожих ребят в клетчатых рубахах и ковбойских шляпах, которые, покачиваясь под цезальпиниями, шли в сторону паба.
Официантка смахивала со столов остатки еды. Аркадий попросил ее принести еще кофе, но та сказала, что уже выключила машину. Он поглядел в свою пустую чашку и нахмурился.
Потом поднял на меня взгляд и неожиданно спросил:
– А почему тебя все это интересует? Что ты здесь ищешь?
– Я приехал сюда, чтобы проверить одну идею.
– Важную?
– Скорей очевидную. Просто мне нужно от нее избавиться.
– Ну и?
Видя внезапную перемену в его настроении, я занервничал. Начал объяснять, что однажды безуспешно пытался написать книгу о кочевниках.
– О кочевниках-пастухах?
– Нет. Просто о кочевниках. О номадах. Nomos по-гречески – «пастбище». Номады кочуют с пастбища на пастбище. Так что кочевники-пастухи – это уже плеоназм.
– Принято, – сказал Аркадий. – Продолжай. Почему о кочевниках?
И я рассказал, что, когда мне было лет двадцать с небольшим, я работал экспертом по современной живописи в одной известной фирме, продававшей картины на аукционах. У нее были торговые залы в Лондоне и Нью-Йорке. Я входил в число блестящих молодых кадров. Мне говорили, что меня ждет отличная карьера, если только я буду умело пользоваться обстоятельствами. Но однажды утром я проснулся слепым.
В течение дня зрение постепенно вернулось к левому глазу, а вот правый оставался вялым и затуманенным. Окулист, осматривавший меня, сказал, что никаких нарушений в тканях нет, и диагностировал природу заболевания.
– Вы слишком пристально смотрели на картины вблизи, – сказал врач. – Почему бы вам на время не отправиться в путешествие, поглядеть вдаль?
– Почему бы нет? – отозвался я.
– А куда бы вам хотелось поехать?
– В Африку.
Президент компании не сомневался в том, что с моими глазами и впрямь что-то не так, но не мог понять, зачем мне понадобилось ехать в Африку.
Я поехал в Судан. Зрение вернулось ко мне, как только я добрался до аэропорта.
Я проплыл на торговой фелюге по колену реки мимо Донголы. Побывал у «эфиопов» – таков был эвфемизм, означавший бордель. Едва унес ноги от бешеной собаки. В больнице, где не хватало персонала, я выступил в роли анестезиолога, помогая делать кесарево сечение. Потом я подружился с геологом, который разведывал минералы в горах у Красного моря.
Это была земля кочевников-беджа: Киплинговы фаззи-ваззи[9], которым на всех было плевать – на египетских фараонов и на британскую кавалерию при Омдурмане.
Эти высокие и худые люди носили хлопчатобумажные одеяния цвета песка, перевязанные на груди крест-накрест, щиты из слоновьей кожи, «мечи крестоносцев», заткнутые за пояс. Они приходили в деревни, чтобы выменять мясо на зерно. Глядели на деревенских с презрением, словно те – просто скот.
При первых рассветных лучах, когда стервятники на крышах расправляли крылья, мы с геологом наблюдали за тем, как эти люди наводят ежеутренний марафет.
Они смазывали друг другу волосы ароматическим козьим жиром и закручивали в курчавые пряди, так что у каждого на голове образовывался плотный масляный зонтик – он служил им тюрбаном и не давал мозгам свариться на дневном пекле. К вечеру жир таял, и кудри теряли упругость, превращаясь в свалявшуюся волосяную подушку.
Нашим погонщиком верблюдов был проказник по имени Махмуд, у которого над головой красовалась буйная копна волос. Для начала он украл у нас геологический молоток. А потом оставил на видном месте свой нож – чтобы его украли мы. Затем, громко хохоча, мы обменялись своими кражами и сделались закадычными друзьями.
Когда геолог отбыл обратно в Хартум, Махмуд повел меня в пустыню – осматривать наскальные росписи.
Земля к востоку от Дерудеба была выжженной и иссохшей, в вади[10], среди длинных серых утесов, росли дум-пальмы. Равнины пестрели акациями с плоскими вершинами, которые в ту пору года стояли без листьев, зато с длинными белыми колючками, похожими на сосульки, и с напылением из желтых цветов. Ночью, когда я лежал без сна под звездами, города западного мира представлялись мне тоскливыми и чуждыми, а претенциозность «мира искусства» казалась просто идиотизмом. Во мне зародилось чувство, будто наконец я вернулся домой.
Махмуд обучал меня искусству читать следы на песке: вот здесь прошли газели, тут шакалы, это лисицы, а там – женщины. Как-то раз, взяв след, мы увидели стадо диких ослов. Однажды ночью мы совсем близко услышали кашель леопарда. А как-то утром Махмуд отрубил голову африканской гадюке, которая свернулась под моим спальным мешком, и поднес мне на кончике меча ее обезглавленное тело. Еще ни с кем я не чувствовал себя в такой безопасности – и в то же время ни с кем не ощущал большей несовместимости.
У нас было три верблюда: два – для нас, третий – для бурдюков с водой. Но обычно мы предпочитали передвигаться пешком. Я шел в башмаках, Махмуд – босиком. Ни у кого больше я не видел такой легкой поступи. Шагая, он пел. Чаще всего – песню о девушке из Вади-Хаммамата, прелестной, как длиннохвостый попугай. Три верблюда составляли все имущество Махмуда. У него не было стада, и, равнодушный ко всему, что мы зовем словом «прогресс», он не желал ничем владеть.
Мы нашли наскальные росписи: кеглеподобные фигурки людей, нацарапанные красной охрой на выступе скалы. Поблизости лежал длинный плоский валун с трещиной на одном конце, а поверхность его, будто оспинами, была испещрена чашеобразными ямками. Махмуд сказал, что это тот самый Дракон, которому отсек голову Али.
Он спросил у меня с коварной улыбкой, верю ли я в Бога. За две недели я ни разу не видел, чтобы он молился.
Позже, уже вернувшись в Англию, я нашел фотографию, изображавшую фаззи-ваззи, высеченного на рельефе египетской гробницы двенадцатой династии в Бени-Хассане: жалкая, худая фигура, похожая на жертву засухи в Сахеле. В этой фигуре хорошо узнавался мой Махмуд.
Фараоны исчезли с лица земли – Махмуд и его народ дожили до наших дней. Я почувствовал, что мне необходимо узнать тайну их вечной и непочтительной живучести.
Я бросил работу в «мире искусства» и вновь отправился путешествовать по засушливым краям – в одиночку, налегке. Названия племен, среди которых мне довелось странствовать, не имеют значения: регейбат, кашкайцы, таймани, туркмены, бороро, туареги – все это были люди, чьи путешествия, в отличие от моих, не имели ни начала, ни конца.
Я спал в черных и синих палатках, в кожаных шатрах, в войлочных юртах и в ветроломах из колючек. Однажды ночью, попав в песчаную бурю в Западной Сахаре, я понял изречение Мухаммеда: «Путешествие – это частица ада».
Чем больше я читал, тем больше утверждался в мысли, что кочевники издревле были рычагом истории – хотя бы потому, что все крупнейшие монотеистические религии зародились именно в пастушеской среде…
Аркадий смотрел в окно.
5
На тротуар заехал и припарковался раздолбанный красный грузовик. В кузове среди множества тюков и канистр сидели, прижавшись друг к другу, пять чернокожих женщин. Платья и головные платки у них были покрыты пылью. Водитель – дюжий детина с пивным брюхом, в засаленной войлочной шляпе, нахлобученной на спутанные волосы, – высунулся из дверцы кабины и что-то закричал пассажирам. Вышел долговязый старик и показал на какой-то предмет, торчавший среди тюков.
Одна из женщин передала ему нечто трубчатое, завернутое в прозрачный полиэтилен. Старик забрал сверток, повернул голову, и тут Аркадий узнал его.
– Это мой старый приятель Стэн, – сказал он. – Из Попанджи.
Мы вышли на улицу, и Аркадий стиснул старика Стэна в объятиях. Стэн явно забеспокоился, не раздавит ли тот его самого или предмет в полиэтиленовой упаковке, и вздохнул с заметным облегчением, когда Аркадий его отпустил.
Я наблюдал за этой сценой, стоя в дверях.
У старика, одетого в грязную желтую рубаху, были мутные красные глаза, а борода и волосы на груди напоминали кольца дыма.
– Что это у тебя, Стэн? – спросил Аркадий.
– Картина, – ответил Стэн с глуповатой улыбкой.
– Что ты с ней собираешься делать?
– Продать.
Стэн был старейшиной племени пинтупи. Дюжий детина за рулем – его сыном Альбертом. Семья приехала в город, чтобы продать одну из картин Стэна миссис Лейси, владелице книжного магазина и картинной галереи «Пустыня».
– А ну-ка! – Аркадий нетерпеливо ткнул пальцем в сверток. – Давай поглядим!
Но старик Стэн опустил уголки рта, стиснул пальцы и пробормотал:
– Сначала я должен показать ее миссис Лейси.
Кофейня закрывалась. Официантка уже взгромоздила стулья на столы и пылесосила ковер. Мы расплатились и вышли на улицу. Альберт, прислонившись к грузовику, разговаривал с женщинами. Мы зашагали по тротуару к книжному магазину.
Пинтупи были последним «диким племенем», которое вывезли из Западной пустыни и познакомили с белой цивилизацией. До конца 1950-х годов они промышляли охотой и собирательством, бродя голыми по песчаным холмам, как делали это вот уже десять тысяч лет.
Пинтупи – беззаботный и отзывчивый народ, не практиковавший жестоких обрядов инициации, принятых у оседлых племен. Мужчины охотились на кенгуру и эму. Женщины собирали семена, коренья и съедобные личинки. Зимой укрывались в ветроломах из спинифекса и даже в самый палящий зной редко оставались без воды. Выше всего они ценили пару крепких ног и никогда не переставали смеяться. Те немногочисленные белые, кто встречал пинтупи во время путешествий, изумлялись упитанному и здоровому виду их малышей.
Однако правительство придерживалось мнения, что людей каменного века следует спасать – хотя бы во имя Христа. Кроме того, правительству была нужна Западная пустыня – для разработок новых месторождений, а может быть, и для ядерных испытаний. Пришло распоряжение посадить всех пинтупи в армейские грузовики и перевезти их на отведенные правительством территории. Многих отправили в Попанджи – поселение к западу от Алис-Спрингс. Там они погибали от эпидемий, вступали в стычки с людьми из чужих племен, спивались и пыряли друг друга ножами.
Даже живя в пленении, матери-пинтупи, подобно хорошим матерям во всем мире, рассказывают своим детям сказки о происхождении животных: «Откуда у Ехидны колючки», «Почему Эму не умеет летать», «Отчего Ворона такая черная и блестящая»… Подобно тому, как Киплинг сам иллюстрировал свои «Сказки просто так», мать-туземка чертит на песке картинки странствий героев Времен Сновидений.
Она рассказывает сказку отрывистой скороговоркой и одновременно чертит «следы» Предка, попеременно проводя по земле указательным и средним пальцами, так что получается двойная пунктирная линия. Она стирает ладонью эпизод за эпизодом странствия, а под конец очерчивает круг, пересеченный еще одной линией – наподобие заглавной буквы Q.
Круг этот обозначает то место, где Предок, уставший от трудов Творения, снова ушел «восвояси».
Рисунки на песке, какие делаются для детей, – лишь наброски или «вариации на тему» настоящих рисунков, изображающих настоящих Предков, которые выполняются во время тайных церемоний и предназначены лишь для посвященных. В то же время именно благодаря этим наброскам дети знакомятся со своей землей, с ее мифологией и природными богатствами.
Несколько лет назад, когда драки и пьянство грозили выйти из-под контроля, один белый советник додумался до спасительной идеи: выдать пинтупи холсты и краски, чтобы те изображали свои Сновидения в картинах.
Результат последовал немедленно: родилась австралийская школа абстрактной живописи.
Вот уже восемь лет старый Стэн Тджакамарра работал художником. Завершив очередное полотно, он отвозил его в книжный магазин «Пустыня», где миссис Лейси подсчитывала стоимость израсходованных материалов и сразу же выплачивала ему гонорар.
6
Мне понравилась Инид Лейси. Я провел часа два в ее книжном магазине. Безусловно, она знала толк в своем деле. Прочитала почти все книги о Центральной Австралии и старалась держать у себя хотя бы по экземпляру каждой. В комнате, служившей залом картинной галереи, она поставила два удобных стула для покупателей. «Читайте, сколько душе угодно, – говорила она. – Я вас не заставляю ничего покупать!» Прекрасно понимала, что, посидев на этом стуле, уже никто не уйдет без покупки.
Инид, старожилке Северной Территории, было лет под семьдесят. Волосы у нее были крашеные, золотисто-каштановые, а нос и подбородок казались чересчур заостренными. Она носила две пары очков (болтавшихся на цепочках) и парочку опаловых браслетов на иссушенных солнцем запястьях. «Лично мне опалы всегда приносили удачу», – сказала она мне.
Ее отец был когда-то управляющим на скотоводческой станции неподалеку от Теннант-Крика. Она прожила бок о бок с аборигенами всю жизнь, втайне обожала их и на дух не переносила, когда про них рассказывают всякие глупости.
Она перевидала все старые поколения австралийских антропологов и была невысокого мнения о новых: «продавцы тарабарщины» – так она их называла. Правда состояла в том, что, хотя миссис Лейси и старалась держать себя в курсе всех свежих теорий, хотя она героически пыталась осилить книги Леви-Стросса, ей так и не удалось сильно продвинуться вперед. При этом всякий раз, как затевались споры о делах аборигенов, она принимала самый что ни на есть важный вид и вместо «я» начинала говорить «мы» – не королевское «мы», а «мы», означавшее «совокупность научных мнений».
Она одной из первых заметила достоинства живописи пинтупи.
Будучи проницательной деловой женщиной, она знала, когда можно предоставить художнику кредит, а когда нет, или вовсе отказать ему в гонораре, если художнику явно не терпелось выпить. Когда кто-нибудь из ее «ребят» появлялся, едва держась на ногах, перед закрытием (а «Фрейзер-Армз» в это время как раз открывался), она цокала языком и говорила: «Ну надо же! Никак не могу отыскать ключ от кассы. Придется тебе завтра утром зайти». Когда же наутро художник возвращался, благодарный ей за то, что не дала ему пропить заработок, она грозила ему пальцем и спрашивала: «Домой возвращаешься? Да? Не так ли?» – «Да, мэм!» – отвечал тот, и тогда она добавляла ему немного денег сверху – на жену и детей.
Миссис Лейси платила за картины гораздо меньше, чем галереи в Сиднее или Мельбурне, но и продавала она их значительно дешевле, и картины у нее всегда хорошо раскупались.
Иногда какой-нибудь социальный работник обвинял ее в том, что она обдирает художников, зато деньги из Сиднея или Мельбурна обычно переходили кооперативам аборигенов, а миссис Лейси всегда платила наличными и на месте. Ее «ребята» знали толк в удачных сделках и всегда возвращались в книжный магазин.
Мы вошли туда вслед за Стэном.
– Ты опоздал, болван! – сказала миссис Лейси и поправила очки на носу.
Он пробирался к ее столу, протискиваясь бочком между двумя посетителями и книжным шкафом.
– Я же говорила тебе – приходи во вторник, – продолжила она. – Вчера приезжал тот человек из Аделаиды. Теперь нам придется ждать еще месяц.
Посетителями магазина была супружеская пара, американские туристы, которые никак не могли решить, какую из двух книг с цветными вклейками купить. У мужчины в синих бермудах и желтой спортивной рубашке было загорелое веснушчатое лицо. На его жене, симпатичной, но несколько изможденной блондинке, было красное платье из батика с аборигенским узором. В руках они держали книги «Австралийские Сновидения» и «Сказки Времен Сновидений».
Старик Стэн положил свой сверток на стол миссис Лейси. Помотав головой, пробормотал что-то извиняющимся тоном. Его едкий запах разлился по всей комнате.
– Идиот! – закричала миссис Лейси. – Я же тебе тысячу раз говорила. Покупателю из Аделаиды не нужны картины Гидеона. Ему нужны твои картины.
Мы с Аркадием держались немного в стороне, возле полок, где стояли труды, посвященные обычаям аборигенов. Американцы навострили уши и прислушивались к разговору.
– Я понимаю, о вкусах не спорят, – продолжала миссис Лейси. – Он утверждает, что ты – лучший художник в Попанджи. Он крупный коллекционер. Ему виднее.
– Это правда? – поинтересовался американец.
– Да, – ответила миссис Лейси. – У меня расходится все, что выходит из рук мистера Тджакамарры.
– А нельзя ли нам взглянуть? – спросила американка. – Пожалуйста.
– Не знаю, – ответила миссис Лейси. – Спросите самого художника.
– Нельзя ли нам взглянуть?
– Можно ли им взглянуть?
Стэн затрясся, сгорбился и закрыл лицо руками.
– Можно, – сказала миссис Лейси, любезно улыбнувшись и разрезав ножницами полиэтиленовую упаковку.
Стэн отнял пальцы от лица и, взявшись за край холста, помог миссис Лейси развернуть его.
Картина была большая – почти метр двадцать на девяносто. Фоном служили пуантилистские точки различных оттенков охры. Центр занимал большой синий круг, а вокруг него расположились несколько кругов поменьше. Каждый круг был обведен по периметру алым ободком, и все они соединялись между собой лабиринтом волнистых, розовых, как фламинго, толстых черточек, которые немного смахивали на внутренности.
Миссис Лейси сняла одни очки, надела другие и спросила:
– Ну, что это здесь у тебя, Стэн?
– Медовый Муравей, – прошептал он хриплым голосом.
– Медовый Муравей, – объяснила она американцам, – один из тотемов в Попанджи. На этой картине изображено Сновидение Медового Муравья.
– Мне кажется, она красивая, – задумчиво произнесла американка.
– Это вроде обычного муравья? – спросил американец. – Вроде муравья-термита?
– Нет-нет, – ответила миссис Лейси. – Медовые муравьи совсем не такие. Они питаются соком мульги. Мульга – разновидность акации, которая растет у нас в пустыне. И эти муравьи отращивают себе на заду медовые мешочки, которые выглядят как прозрачные пластиковые пузыри.
– Правда? – спросил мужчина.
– Я их ела, – ответила миссис Лейси. – Очень вкусно!
– Да, – вздохнула американка. Она глаз не отводила от картины. – По-своему она очень красивая!
– Но я не вижу на этой картине ни одного муравья, – сказал мужчина. – Может, это… Может, на ней изображен муравейник? А эти розовые трубочки – проходы?
– Нет. – Миссис Лейси несколько приуныла. – На этой картине изображено странствие Медового Муравья-Предка.
– То есть это дорожная карта? – улыбнулся тот. – Да, я так и подумал, что это похоже на дорожную карту.
– Именно, – подтвердила миссис Лейси.
Тем временем жена американца то открывала, то снова закрывала глаза, чтобы узнать, какое впечатление произведет на нее картина, когда она окончательно их раскроет.
– Красиво, – повторила она.
– А вы, сэр! – обратился американец к Стэну. – Вы сами едите этих медовых муравьев?
Стэн кивнул.
– Нет! Нет! – пронзительно закричала жена. – Я же тебе объясняла сегодня утром. Свой тотем не едят! Если ты съешь своего Предка, тебя за это убьют!
– Дорогая моя, этот джентльмен утверждает, что ест медовых муравьев. Я правильно вас понял, сэр?
Стэн снова кивнул.
– Кажется, я запуталась, – сказала женщина растерянно. – Вы хотите сказать, что Медовый Муравей – не ваше Сновидение?
Стэн затряс головой.
– А какое тогда ваше?
Старик задрожал, совсем как школьник, которого заставляют выдать секрет, и едва выдавил из себя:
– Эму.
– Ну, теперь я совсем запуталась. – Женщина разочарованно кусала губу.
Ей понравился этот старик в желтой рубахе с обмякшим ртом, понравилась история о медовых муравьях, ползущих по пустыне под ярким солнцем, которое золотит им медовые мешочки. Ей уже полюбилась эта картина, захотелось ее купить, захотелось, чтобы старик подписал ее, но теперь она снова задумалась.
– А что, если, – медленно и осторожно проговорила она, – мы оставим деньги у миссис…
– Лейси, – подсказала миссис Лейси.
– Не могли бы вы тогда написать для нас картину, изображающую Сновидение Эму, и отослать ее… Попросить миссис Лейси отослать ее в Соединенные Штаты?
– Нет, – вмешалась миссис Лейси. – Не может. Ни один художник не изображает собственное Сновидение. Оно слишком могущественно. Оно может убить его.
– Ну, тогда я совсем запуталась. – Женщина заломила руки. – Вы хотите сказать, что ему нельзя изображать собственное Сновидение, но можно изображать чужие?
– Я понял, – сказал ее муж, просияв. – Ему нельзя есть эму, но можно есть медовых муравьев. Так и с картиной. Да?
– Вы правильно все поняли, – сказала миссис Лейси. – Мистеру Тджакамарре нельзя изображать Сновидение Эму, потому что эму – его тотем по отцовской линии, и изображать его было бы святотатством. А медового муравья ему изображать можно, потому что это тотем сына брата его матери. Верно я говорю, Стэн? Ведь Медовый Муравей – это Сновидение Гидеона?
Стэн моргнул и сказал:
– Верно!
– Гидеон, – продолжала миссис Лейси, – ритуальный ассистент Стэна. Они оба рассказывают друг другу, что им можно, а что нельзя изображать.
– Кажется, я понимаю, – неуверенно произнесла американка. Но у нее по-прежнему был довольно растерянный вид, и ей понадобилось время, чтобы перейти к следующей мысли. – Вы говорили, что этот мистер Гидеон – тоже художник?
– Художник, – подтвердила миссис Лейси.
– И он изображает Сновидения Эму?
– Да.
– Как здорово! – Женщина неожиданно рассмеялась и захлопала в ладоши. – Значит, мы можем купить по одной у каждого и повесить их в паре.
– Подожди, дорогая, – возразил ее муж, пытаясь унять ее восторг. – Вначале нам надо убедиться, что эта картина с Медовым Муравьем продается. А если да, то за сколько?
Миссис Лейси взмахнула ресницами и лукаво сказала:
– Не знаю. Вам нужно спросить художника.
Стэн повращал белками глаз, уставился в потолок и зашелестел губами. Видимо, он прикидывал, какую цену дала бы ему миссис Лейси, и умножал ее на два. Наверняка и он, и миссис Лейси уже неоднократно ломали эту комедию. Потом он опустил голову и сказал:
– Четыреста пятьдесят.
– Австралийских долларов, – вставила миссис Лейси. – Разумеется, мне придется взять с вас комиссионные. Десять процентов! Это будет вполне справедливо. А за краски и холст я накину еще двадцать.
– Процентов?
– Долларов.
– Ну, это по-божески, – сказал мужчина с явным облегчением.
– Она очень красивая, – произнесла женщина.
– Ну, ты рада? – спросил ее муж успокаивающим тоном.
– Да, – сказала она. – Я очень рада!
– Можно расплатиться «Американ-экспрессом»?
– Конечно, – отозвалась миссис Лейси. – Если вас не смущают их комиссионные.
– Отлично. – Мужчина сделал большой вдох. – А теперь я хочу узнать, что тут происходит. На картине.
Мы с Аркадием тихонько подошли поближе, замерли за спинами американцев и стали наблюдать, как старик Стэн тычет своим костлявым пальцем в большой синий круг на холсте.
Он объяснил, что это Вечный Дом Медового Муравья-Предка в Татата. И вдруг мы все увидели полчища медовых муравьев с блестящими полосатыми телами, лопавшимися от нектара, в своих сотах под корнями мульги. Мы увидели кольцо огненно-красной земли, окружающее вход в их муравейник, и дорожки, по которым они разбегались в другие места.
– Эти круги, – пояснила, в свою очередь, миссис Лейси, – обрядовые центры медовых муравьев. А «трубочки», как вы их назвали, – Пути Сновидений.
Американец, похоже, был покорен:
– А мы можем поехать поглядеть на эти Тропы Сновидений? Ну, там, где они на самом деле проходят? Как в Айерс-Роке? В такое же место?
– Они могут, – ответила она. – Вы – нет.
– Вы хотите сказать, что они невидимы?
– Для вас – да. А для них – видимы.
– И где же они проходят?
– Везде, – сказала миссис Лейси. – Насколько мне известно, одна из таких Троп проходит прямо посреди моего магазина.
– Жуть, – хихикнула жена американца.
– Эти Тропы видят только они?
– Видят – и поют, – добавила миссис Лейси. – Не бывает пути без песни.
– И эти пути пролегают тут повсюду? – переспросил мужчина. – По всей Австралии?
– Да, – ответила миссис Лейси, с удовлетворением вздохнув оттого, что наконец нашла броскую формулу. – Земля и песня – одно целое.
– Потрясающе! – изрек американец.
Американка достала носовой платок и стала утирать уголки глаз. Мне даже на миг показалось, что она готова расцеловать старика Стэна. Она понимала, что эта картина написана специально для белых людей, но художник подарил ей мимолетный шанс взглянуть на нечто редкостное и диковинное, и это вызвало у нее мощный прилив благодарности.
Миссис Лейси снова переменила очки и принялась заполнять бланк «Американ-экспресс». Аркадий помахал на прощание Стэну, мы вышли на улицу, а вскоре услышали за собой победное хррямп! машинки для кредитных карточек.
– Вот это женщина! – сказал я.
– Да, выдержки ей не занимать, – отозвался Аркадий. – А теперь давай зайдем выпить.
7
У меня на ногах были резиновые шлепанцы, а поскольку перед всеми приличными барами в Алис были вывешены таблички: «В шлепанцах не входить» (с целью отвадить «аборигешек»), мы отправились в общий бар «Фрейзер-Армз».
Алис нельзя назвать жизнерадостным городком – ни днем, ни ночью. Старожилы помнят, какой была Тодд-стрит во времена лошадей и коновязей. С тех пор она превратилась в унылую американизированную полоску, сплошь утыканную сувенирными лавками, турагентствами и буфетными стойками. В одной из лавочек продавались мягкие игрушки – мишки коала, футболки с надписью «Алис-Спрингс», выведенной мухами. В газетном киоске продавалась книжка под названием «За белыми – красные». Ее автор, бывший марксист, утверждал, что движение за права аборигенов на землю является фронтом советской экспансии в Австралию.
– Выходит, я – один из главных подозреваемых, – сказал Аркадий.
Перед пабом находился магазинчик, торговавший спиртным. Вокруг него пошатывались те ребята, которых мы видели раньше. Посреди улицы, пробивая асфальт, высился ствол потрепанного эвкалипта.
– Священное дерево, – пояснил Аркадий. – Святыня для клана Гусеницы – и большая угроза для машин.
Внутри общего бара было шумно, чернокожие и белые толпились вперемежку. Бармен – двухметровая детина – считался лучшим в городе вышибалой. Линолеум покрывали пивные пятна, на окнах висели бордовые занавески, а стулья из стеклопластика стояли где попало.
Сразу два барных табурета у стойки занимал тучный бородатый абориген, почесывая укусы на пузе. Рядом сидела угловатая женщина. В ее лиловой вязаной шапочке застряла подставка для пивного стакана. Глаза у женщины были закрыты, она истерически хохотала.
– Вся банда в сборе, – заметил Аркадий.
– Какая банда?
– Мои приятели из совета пинтупи. Пойдем. Познакомлю тебя с председателем.
Мы взяли по пиву и начали осторожно пробираться через толпу к председателю, который громко разглагольствовал перед кружком восхищенных слушателей. Это был великан с очень темной кожей, в джинсах, в черной кожаной куртке, черной кожаной шляпе, с утыканным гвоздями кастетом на запястье. Он растянул губы в широченной зубастой улыбке и выбросил ладонь для братского рукопожатия:
– Здорово!
Я ответил:
– Здорово! – и увидел розовый кончик своего пальца, торчащий из его кулачища.
– Здорово! – сказал он.
– Здорово! – отозвался я.
– Здорово! – сказал он.
Я промолчал. Подумал, что если в третий раз отвечу: «Здорово!» – то мы будем повторять это до бесконечности.
Я отвел глаза. Его хватка ослабла, и я смог забрать свою полураздавленную ладонь.
Председатель вернулся к рассказу: о своей новой привычке стрелять по висячим замкам на воротах скотоводческих станций. Слушатели находили его рассказ чрезвычайно забавным.
Потом я пытался поговорить с одним городским активистом, который приехал сюда из Сиднея. Но поскольку он все время смотрел куда-то вбок, я разговаривал скорее с аборигенским флагом – серьгой, висевшей у него в левом ухе.
Сначала я вообще не видел никакого отклика, кроме покачивания флажка. Потом он повернул ко мне лицо и заговорил:
– Вы – англичанин?
– Да.
– Почему вы не уезжаете домой?
Он говорил медленно, четко произнося слоги.
– Я только что приехал.
– Я про всех вас.
– А кто это – «все»?
– Белые люди, – ответил он.
Белые украли у его народа страну, сказал он. Их присутствие в Австралии незаконно. Туземцы никогда не уступали ни пяди своей территории. Не подписывали никаких соглашений. Все европейцы должны убираться туда, откуда приехали.
– А как быть с ливанцами? – спросил я.
– Пускай убираются к себе в Ливан.
– Понятно, – сказал я.
Интервью было окончено: лицо отвернулось и приняло исходное положение.
После этого я приметил симпатичную светловолосую женщину и подмигнул ей. Она подмигнула в ответ, и мы стали пробираться друг к другу, обходя толпу.
– Не поладил с лидером? – прошептала она.
– Да нет, узнал много нового, – ответил я.
Ее звали Мэриан. Она только полчаса назад приехала в город из земель уолбири, где занималась женскими земельными вопросами.
У нее были спокойные голубые глаза, она выглядела невинной и очень счастливой, в своем дешевом платьице с цветочным узором. Под ногтями у нее виднелась красноватая грязь, а въевшаяся дорожная пыль придавала ее коже ровный бронзовый глянец. Под платьем угадывалась крепкая грудь, а руки были сильными, точеными. В рукавах платья были сделаны прорези – чтобы воздух свободно проникал под мышки.
Раньше она учительствовала в буше, в той же школе, что и Аркадий. По взглядам, которые она кидала на его соломенную шевелюру, поблескивавшую под светом лампы, я догадался, что в прошлом они были любовниками.
На Аркадии была голубая рубашка и мешковатые рабочие штаны.
– Давно ты знаешь Арка? – поинтересовалась она.
– Целых два дня, – ответил я.
Я упомянул имя девушки из Аделаиды, нашей общей знакомой. Мэриан опустила глаза и зарделась.
– Он немножко святой, – сказала она.
– Знаю, – ответил я. – Русский святой.
Я хотел продолжить разговор с Мэриан, но где-то у моего левого локтя раздался скрипучий голос:
– Зачем вы приехали на Территории?
Я обернулся и увидел жилистого, с щетинистым подбородком белого тридцати с лишним лет. По его накачанным мышцам и серой трикотажной безрукавке я легко догадался, что этот тип – спортсмен-зануда.
– Меня кое-что интересует, – ответил я.
– Что-то конкретное?
– Хочу разобраться в аборигенских Тропах Песен.
– Надолго?
– Месяца на два, наверное.
– С вами еще кто-нибудь?
– Нет, я сам по себе.
– А с чего вы взяли, что стоит вам заявиться сюда из Старой Доброй Англии, как перед вами немедленно распахнется сокровищница сакральных знаний?
– Да мне и не нужна сокровищница сакральных знаний. Я просто хочу понять, как работают Тропы Песен.
– Вы что – писатель?
– В некотором роде.
– Что-нибудь уже публиковали?
– Да.
– Научную фантастику?
– Терпеть не могу научную фантастику.
– Послушайте, дружище, – сказал спортсмен-зануда, – вы зря тратите свое время. Я десять лет прожил на Территориях. Уж я-то знаю этих старейшин. Вам они не расскажут ничего.
Стакан у него был пустой. Я решил, что единственный способ прекратить этот разговор – купить ему выпивку.
– Нет, спасибо. – Он вздернул подбородок. – Мне и так хорошо.
Я снова подмигнул Мэриан (она старалась не засмеяться). У других тоже опустели стаканы, и я предложил угостить всю компанию. Подошел к стойке и заказал кому большой бокал пива, кому полпорции. Спортсмену-зануде я тоже сделал заказ, хотел он того или нет.
Аркадий помог мне подхватить стаканы.
– Ну и ну! – ухмыльнулся он. – Похоже, ты вовсю развлекаешься.
Я расплатился, и мы с ним пошли разносить пиво.
– Скажи, когда надоест, – шепнул он. – Можно ко мне пойти.
– Пойдем, когда захочешь.
Спортсмен-зануда, принимая стакан, поморщился и сказал:
– Спасибо, приятель.
Председатель, забирая пиво, не проронил ни слова.
Мы выпили. Аркадий поцеловал Мэриан в губы и сказал:
– До скорого.
Спортсмен-зануда сунул свою руку в мою и сказал:
– До встречи, приятель.
Мы вышли из паба.
– Что это за тип? – спросил я.
– Да так, один зануда, – ответил Аркадий.
Город тихо погружался в сумерки. Вдоль гребня горы Макдоннелл догорал оранжевый ободок заката.
– Ну как тебе «Фрейзер-Армз»? – спросил Аркадий.
– Неплохо, – сказал я. – Теплая обстановка.
Она и вправду была куда теплее, чем в пабе в Кэтрин.
8
Когда я ехал из Кимберли в Алис, мне нужно было пересесть с одного автобуса на другой в Кэтрин.
Время обеденное. Паб был забит дальнобойщиками и рабочими-строителями, которые пили пиво и ели мясные пироги. Почти на всех стандартная униформа «мужчины с Равнины»: ботинки для пустыни, «землекопские» фуфайки, под которыми виднелись татуировки, желтые защитные шлемы и стаббисы – зеленые облегающие шорты. Первое, что ты видел, зайдя в паб через двери из матового стекла, – бесконечный ряд мохнатых красных ног и темно-зеленых ягодиц.
В Кэтрин останавливались туристы, которые хотели полюбоваться знаменитым ущельем[11]. Ущелье получило статус национального парка, но какие-то юристы из движения за возвращение земли выискали недоработки в правовых документах и теперь требовали вернуть эту местность аборигенам. В городе царила враждебная атмосфера.
Я направился в уборную. В коридоре чернокожая проститутка прижалась сосками к моей рубашке и сказала:
– Хочешь меня, милый?
– Нет.
Пока я справлял нужду, она приклеилась к жилистому коротышке, сидевшему на табурете возле стойки. У него на предплечье виднелись вздувшиеся вены, на рубашке красовался значок с надписью «Смотритель парка».
– Нет! – презрительно огрызнулся он. – Грязная баба! Такие, как ты, меня не возбуждают. У меня есть женушка. Но если ты усядешься сюда, на стойку, и раздвинешь ноги, может, я в тебя бутылку и затолкаю.
Я взял свой стакан и направился в дальний конец зала. Там я разговорился с каким-то испанцем. Этот лысый потный коротышка говорил высоким истеричным голоском. Он был городским пекарем. В нескольких шагах от нас очень медленно затевали драку двое аборигенов.
На аборигене постарше, с морщинистым лбом, алая рубаха была расстегнута до пупа. Он нападал на сухопарого паренька в облегающих оранжевых штанах. Мужчина явно набрался больше, чем мальчишка, и едва держался на ногах. Для равновесия он опирался локтями о табурет. Паренек голосил от страха во все горло, изо рта у него капала пена.
Пекарь ткнул меня пальцем в ребра и пронзительно крикнул:
– Сам я из Саламанки. Похоже на корриду, правда?
Кто-то еще прокричал: «Черномазые дерутся!» – хотя они еще не дрались. Посетители, глумясь и хохоча, стали стягиваться со всех концов бара, чтобы поглазеть.
Легонько, почти ласково, абориген постарше выбил из руки мальчишки стакан, тот упал и разбился. Мальчишка нагнулся, подобрал с пола отбитое донышко и зажал в руке, будто кинжал.
Дальнобойщик, сидевший на табурете рядом, выплеснул содержимое своего стакана, разбил его о край стойки и вложил зазубренное донышко в ладонь мужчины.
– Давай, – подбодрил он его, – покажи ему.
Паренек сделал выпад своим битым стаканом, но мужчина быстрым движением кисти отбил удар. У обоих потекла кровь.
– Оле! – закричал пекарь-испанец. Лицо его перекосила гримаса возбуждения. – Оле! Оле! Оле!
Вышибала, разом перепрыгнув через барную стойку, выволок обоих драчунов на тротуар, а потом перетащил по асфальту на островок посреди шоссе. Там они растянулись рядышком, истекая кровью под розовыми олеандрами, а мимо с грохотом проносились автомобильные поезда из Дарвина.
Я пошел прочь, но за мной увязался испанец.
– Они лучшие друзья, правда? – сказал он.
9
Я надеялся лечь спать пораньше, но Аркадий позвал меня на барбекю к своим друзьям на другом конце города. У нас оставалось еще около часа свободного времени. Мы купили в магазинчике рядом с баром бутылку охлажденного белого вина.
Аркадий жил в съемной квартире-студии над запертыми гаражами за супермаркетом. Металлические перила лестницы, нагревшиеся за день на солнце, еще обжигали руки. Внутри работал кондиционер, и, как только Аркадий открыл дверь, нас встретил прохладный воздух. На коврике лежала записка. Аркадий включил свет и прочитал ее.
– Вовремя! – пробормотал он.
– Что-то случилось? – спросил я.
Он объяснил, что работа над отчетом вот уже четыре недели стоит на месте из-за одного из старейшин-кайтиш – старика по имени Алан Накумурра. Это последний живой мужчина из своего клана и «традиционный владелец» участка земли к северу от станции Миддл-Бор. Землемерам-железнодорожникам не терпелось поскорее нанести на карту именно этот отрезок пути. Аркадий упросил их подождать до тех пор, пока Алана не разыщут.
– Куда же он пропал?
– А ты как думаешь? – рассмеялся он. – Отправился в Обход.
– А что случилось с остальными?
– С какими остальными?
– Ну, с остальными мужчинами его клана.
– Застрелены, – ответил Аркадий. – Еще в двадцатые годы, полицейскими.
Комната у него была опрятная и белая. На кухонной стойке стояла соковыжималка, рядом – корзинка с апельсинами. Поверх матраса на полу набросаны индонезийские покрывала и подушки. На крышке клавесина лежали раскрытые ноты: «Хорошо темперированный клавир»[12].
Аркадий откупорил бутылку, наполнил два бокала и, пока я изучал содержимое книжной полки, позвонил своему начальнику.
Минуту-две он говорил о работе, а потом сказал, что тут, в городе, есть один пом, который хочет отправиться в буш с командой топографов… Нет, не журналист… Ну да, как и все помы, довольно безобидный… Нет, не фотограф… Нет, не рвется наблюдать за ритуалами… Нет, не завтра… Послезавтра…
Наступила пауза. Мне показалось, я почти слышу, как человек на том конце линии думает. Потом Аркадий улыбнулся и знаком показал мне, что получил добро.
– Едешь с нами, – сказал он и положил трубку на место.
Потом позвонил в компанию по аренде грузовиков и заказал машину на утро среды.
– Поедем на «лендкрузере», – сказал он. – На случай дождя.
На полке у него стояла русская классика, книги о досократиках и ряд трудов, посвященных аборигенам. Среди последних я заметил две мои любимые книжки: «Традиции аранда» и «Песни Центральной Австралии» Теодора Штрелова.
Аркадий открыл банку с кешью, и мы уселись по-турецки на матрас.
– Nazdorovye! – Он поднял бокал.
– Nazdorovye! – Мы чокнулись.
Аркадий снова поднялся, взял с полки фотоальбом и стал листать.
Вначале были сплошь цветные снимки, и почти на всех присутствовал сам Аркадий. Типичный фотоотчет любого молодого австралийца, впервые отправившегося путешествовать за океан: Аркадий на пляже в Бали; Аркадий в кибуце Хульда; Аркадий возле развалин храма в Сунионе; Аркадий с будущей женой в Венеции, с голубями; Аркадий, вернувшийся в Алис, уже с женой и ребенком.
Затем он перелистнул страницы ближе к концу альбома и показал поблекшую черно-белую фотографию: молодая пара на палубе корабля, на фоне спасательной шлюпки.
– Мама с папой, – сказал Аркадий. – В мае сорок седьмого, когда их корабль стоял в Адене.
Я наклонился, чтобы получше рассмотреть фото. Мужчина – низенький, коренастый и крепкий, с густыми черными бровями и чуть косыми скулами. В вырезе рубашки проглядывает клинышек черных волос. Мешковатые штаны, стянутые на поясе, казалось, велики на несколько размеров.
Женщина – повыше ростом, стройная, в простом гладком платье. Светлые волосы заплетены в косы, уложены вокруг головы. Полная рука обвивает стойку палубы. Оба щурятся на солнце.
Ниже на той же странице – еще один снимок с тем же мужчиной: теперь он, уже с морщинами и сединой, стоял возле калитки у капустных грядок: такая капуста, конечно, растет только в России. Вплотную к мужчине стоят полная крестьянка и два молодых силача в каракулевых шапках и сапогах.
– Моя тетя, – сказал Аркадий. – А это – двоюродные братья, казаки.
Каракулевые шапки напомнили мне об одном душном летнем дне в Киеве, и в памяти снова всплыл эскадрон казацкой конницы, вышагивавший по булыжной мостовой: блестящие черные лошади, алые плащи, высокие шапки, заломленные набекрень, и толпа с хмурыми, недовольными лицами.
Это было в августе 1968 года, за месяц до вторжения в Чехословакию. Все то лето ходили слухи о волнениях на Украине.
Аркадий снова наполнил бокалы, и мы заговорили о «казахах» и «казаках», о казаках-наемниках и казаках-бунтовщиках, о казаке Ермаке и покорении Сибири, о Пугачеве и Стеньке Разине, о Махно и буденновской красной кавалерии. Я упомянул о казачьем стане, организованном фон Паннвицем и сражавшемся на стороне немцев против Красной армии.
– Забавно, что ты вспомнил о фон Паннвице, – сказал Аркадий.
В 1945 году его родители оказались в Австрии, на территории, оккупированной британцами. Это было время, когда союзники отправляли советских перемещенных лиц – и предателей, и невиновных – обратно в СССР, отдавая их на милость Сталина. Отца Аркадия допрашивал британский майор разведки, на безукоризненном украинском языке обвинявший его в том, что он сражался в отряде фон Паннвица. После недели допросов, которые велись с перерывами, ему удалось убедить разведчика в несправедливости предъявленного обвинения.
Затем их перевезли в Германию и расквартировали в бывшем офицерском клубе, под Орлиным Гнездом в Берхтесгадене. Они подали бумаги на эмиграцию – в США или Канаду. Им сказали, что людям, имеющим сомнительный статус, больше подходит Аргентина. Наконец, после года томительного ожидания, пришла новость о том, что рабочие руки требуются в Австралии, и туда разрешается отправиться всем, кто готов подписать бумаги.
Они охотно ухватились за эту возможность. Им хотелось одного: бежать подальше от кровавой Европы – от холода, грязи, голода, пережитых утрат – и оказаться в солнечной стране, где все едят досыта.
Они отплыли от Триеста на судне, которое прежде служило плавучим госпиталем. На время плавания все пары разлучили – встречаться с женами мужьям разрешалось только днем, на палубе. После высадки в Аделаиде их отправили в лагерь с ниссеновскими бараками[13], где люди в форме цвета хаки лающими голосами отдавали приказы на английском. Иногда им казалось, будто они снова угодили в Европу.
Я и раньше замечал, что в одержимости Аркадия Австралийскими железными дорогами есть какая-то агрессия. Теперь из его рассказа я понял почему.
Иван Волчок получил работу: его устроили техником на Трансконтинентальной линии, посреди Налларборской равнины. Там, между станциями Ксантус и Китченер, вдали от жены и детей, сходя с ума от пекла и кормежки, состоявшей из говядины и крепкого чая, он без продыха менял шпалы.
Однажды его привезли в Аделаиду на носилках. «Тепловая прострация», – сказали врачи. Железная дорога и не подумала выплатить подобающую компенсацию. Другой врач сказал: «У вас паршивое сердце». Больше Иван на работу не выходил.
К счастью, мать Аркадия оказалась женщиной хваткой и решительной: начав с уличного ларька, она обзавелась магазинчиком, торговавшим фруктами и овощами и приносившим приличную прибыль. Купила дом в восточном пригороде. Читала русские романы, Аркаше и его братьям – русские сказки. По воскресеньям водила их на службу в церковь.
Отец же Аркадия сильно сдал. Когда-то он был крепким и задорным. Постарев, шаркал ногами по магазину, всем мешал, напивался самогоном и мрачно предавался воспоминаниям.
Бормотал что-то о груше в мамином саду, о каком-то обереге, закопанном у развилки дороги. Деревья в Австралии, говорил он, полумертвые. Вот в России деревья – настоящие, они сбрасывают листву, а весной снова оживают. Однажды вечером брат Аркадия Петро застал отца за рубкой араукарии. Тогда семья поняла, что дела совсем плохи.
Через советское посольство в Канберре отцу и Петро раздобыли разрешение съездить в СССР и посетить родной поселок Горняцкий. Он снова увидел сестру, старый самовар, пшеничные поля, березы и ленивую речку. Грушу давно срубили на дрова.
На кладбище он выкопал лопух с родительской могилы. Слушал скрип ржавого флюгера. Когда вечерело, пел вместе с родней, а племянники по очереди играли на семейной бандуре. За день до отъезда кагэбэшники вызвали его в Ростов для допроса. Листали досье и задавали множество каверзных вопросов о военном времени.
– В тот раз, – сказал Аркадий, – папа обрадовался Вене еще больше, чем в первый.
С тех пор прошло семь лет. Теперь он опять затосковал по России. Только и говорил что о могиле в Горняцком. Родные понимали, что он хочет умереть там, но не знали, как быть.
– Я хоть и европеец, – заметил я, – но хорошо его понимаю. Всякий раз, как я приезжаю в Россию, мне не терпится уехать. Как только уезжаю – снова туда тянет.
– Тебе нравится Россия?
– Русские – удивительный народ.
– Знаю, – ответил он резко. – Но почему?
– Трудно сказать, – ответил я. – Мне нравится думать о России как о стране чудес. Когда боишься самого худшего, всегда происходит что-нибудь удивительное.
– Например?
– Да в основном пустяки. Смирение в России беспредельное.
– Теперь верю, – сказал Аркадий. – Ну пойдем. Нам уже пора.
10
Стояла яркая лунная ночь. Только в лунную ночь можно было безопасно перейти Тодд. У аборигенов имелась привычка, напившись, укладываться спать прямо в русле реки. В кромешной тьме всегда был риск наткнуться на кого-нибудь из них, а некоторые во хмелю бывали опасны.
Стволы эвкалиптов-призраков сверкали белизной: прошлогоднее наводнение повалило несколько деревьев. На другом берегу реки мы увидели казино и светящиеся фары подъезжавших к нему машин. Песок был мягкий и сухой, и мы увязали в нем по щиколотки. На дальнем берегу из зарослей выросла какая-то взъерошенная фигура, пробормотала: «Придурки!» – после чего с глухим стуком и хрустом веток рухнула обратно в кусты.
– Пьян, но безобиден! – констатировал Аркадий.
Он повел меня мимо казино, по улице, застроенной новыми домами. На крышах были установлены солнечные нагреватели, на подъездных дорожках припаркованы автоприцепы. В дальнем конце улицы, под углом к остальным, стоял старый, обветшавший «первопоселенческий» дом с широкой верандой и москитными сетками. Из сада долетали запахи франжипани и мясного жира.
Седобородый мужчина по имени Билл стоял без рубашки и, обливаясь потом, жарил на угольной решетке мясо и сосиски.
– Привет, Арк! – Он помахал вилкой в воздухе.
– Привет, Билл, – поздоровался Аркадий. – Это Брюс.
– Приятно познакомиться, Брюс, – торопливо проговорил Билл. – Угощайтесь.
Жена Билла, светловолосая Дженет, сидела за длинным столом и раскладывала по тарелкам салат. Рука у нее была в гипсе. На столе стояли бутылки с разными винами и пластмассовая ванночка, заполненная кубиками льда и банками с пивом.
Ночные насекомые роились вокруг пары фонарей-молний.
Гости бродили по саду, держа бумажные тарелки с едой. Одни группками сидели на земле и смеялись, другие – на складных стульях вели чинные беседы. Среди них были медсестры, учителя, юристы, лингвисты, архитекторы. Все эти люди, догадывался я, были так или иначе связаны с аборигенами – работали с ними или для них. Они были молоды и обладали крепкими ногами.
Среди гостей был только один абориген – долговязый мужчина в белых шортах, с развевавшейся по ветру бородой ниже пупа. На руке у него висла девушка-полукровка. Ее волосы были туго стянуты лиловой косынкой. Мужчина молчал, предоставляя ей говорить.
Она жалобным тоном рассказывала о том, что городской совет Алис предложил запретить распитие спиртного в общественных местах.
– Где же нашим людям пить, – возмущалась она, – если им запретят это делать в общественных местах?
Потом я увидел, как через весь сад ко мне направляется спортсмен-зануда. Он переоделся в футболку с символикой движения за земельные права и сине-зеленые бриджи. Надо заметить, лицо у него было довольно приятное, хоть и с кисловатым выражением. Звали его Киддер. Резкий, восходящий тон, которым он завершал свои фразы, придавал каждому его утверждению, даже самому догматичному, неуверенную и вопросительную интонацию. Из него вышел бы отличный полицейский.
– Я уже сказал тебе в пабе, что эпоха таких исследований кончилась.
– Каких это – «таких»?
– Аборигенам уже осточертело, что за ними подглядывают, как за зверюшками в зоопарке. Они призвали положить этому конец.
– Кто призвал положить этому конец?
– Они сами, – сказал он. – И их общинные советники.
– Вы – один из них?
– Да, – скромно подтвердил он.
– Означает ли это, что я не могу поговорить ни с одним аборигеном, не попросив предварительно разрешения у вас?
Он выставил вперед подбородок, опустил веки и посмотрел в сторону.
– Не желаете ли, – спросил он, – пройти обряд инициации?
И добавил, что, если я пожелаю, мне придется подвергнуться обрезанию, если я еще не обрезан, а затем и подрезанию: последнее, как мне наверняка известно, состоит в том, что мужчине сдирают кожу с уретры, как банановую кожуру, а затем делают там надрез каменным ножом.
– Спасибо, – ответил я. – Я лучше воздержусь.
– В таком случае, – заметил Киддер, – у вас нет права совать нос в дела, которые вас не касаются.
– А вы прошли инициацию?
– Я… э… я…
– Я спрашиваю: вы прошли инициацию?
Он провел пальцами по волосам и заговорил более любезным тоном.
– Полагаю, вас следует ознакомить с некоторыми стратегическими решениями, – сказал он.
– Я весь внимание.
Развивая тему, Киддер заговорил о том, что священное знание является культурной собственностью туземных народов. Все знания такого рода, которые попали в руки белых людей, были исторгнуты у аборигенов или обманом, или силой. И теперь их следовало депрограммировать.
– Знание есть знание, – возразил я. – От него не так-то просто избавиться.
Он со мной не согласился.
Депрограммирование священных знаний, продолжал он, означает следующее: нужно изучить архивы, где собраны неопубликованные материалы, касающиеся аборигенов, а затем вернуть все важные страницы полноправным владельцам. Это означает, что авторские права нужно отобрать у автора книги и передать описываемому в ней народу; фотографии возвратить изображенным на них людям (или их потомкам); звуковые записи – тем, чьи голоса на них записаны, и так далее.
Я слушал Киддера, не веря своим ушам.
– А кто же будет устанавливать, – спросил я, – законных владельцев?
– У нас есть способы добывать такого рода сведения.
– Это ваши способы – или их?
Он не ответил. Вместо этого, сменив тему, поинтересовался, знаю ли я, что такое чуринга.
– Знаю, – ответил я.
– И что же такое чуринга?
– Священная табличка, – сказал я. – Святая святых аборигена. Или, если угодно, его душа.
Обычно чуринга представляет собой пластинку с овальным концом, вырезанную из камня или древесины мульги и испещренную узорами, в которых представлены странствия героя Времен Сновидений, приходящегося Предком владельцу чуринги. Согласно законам аборигенов, непосвященный не имеет права смотреть на такую табличку.
– Вы когда-нибудь видели чурингу? – спросил Киддер.
– Да.
– Где?
– В Британском музее.
– А вы понимали, что, глядя на нее, поступаете незаконно?
– Никогда не слышал подобных нелепостей.
Киддер сложил руки и смял пустую пивную банку: кла-ац! Грудь у него ходила ходуном, как у зобастого голубя.
– Людей убивали и за меньшие проступки, – заявил он.
Я с облегчением заметил Аркадия, который шел по лужайке в нашу сторону. На тарелке у него была горка капустного салата, а по подбородку стекала майонезная струйка.
– Я так и знал, что вы споетесь, – улыбнулся он. – Парочка говорящих голов!
Киддер растянул губы в напряженной усмешке. Можно было не сомневаться, он магнитом притягивал к себе женщин. Возле нас уже давно нетерпеливо переминалась с ноги на ногу темноволосая девушка, явно сгоравшая от желания с ним заговорить. Теперь она воспользовалась случаем. Я тоже – чтобы убраться прочь и добраться до еды.
– Ты должен мне кое-что объяснить, – сказал я Аркадию. – Кто такой этот Киддер?
– Богач из Сиднея.
– Я имел в виду – что он делает для движения борцов за земельные права?
– А, там он никто и ничто. Просто у него есть личный самолет. Летает туда-сюда, доставляет сообщения. Вот и чувствует себя очень важным типом.
– Авиахам, – подытожил я.
– Он неплохой малый, – возразил Аркадий. – Во всяком случае, так говорят.
Я взял еще немного салата, и мы подошли к Мэриан. Она сидела на коврике и разговаривала с адвокатом. На ней было другое платье – еще более линялое и обтрепанное, чем в прошлый раз, с узором из японских хризантем. Лохмотья шли ей. Лохмотья явно были ее стилем. Любая другая одежда, кроме лохмотьев, смотрелась бы на ней безвкусицей.
Она подставила мне обе щеки для поцелуя и сказала, что рада моему участию в поездке.
– Куда?
– В Миддл-Бор, – ответила она. – Надеюсь, ты правда едешь?
– А ты?
– Я тоже. – Она искоса взглянула на Аркадия и сощурилась. – С его светлостью я не разлей вода.
Она рассказала, что у женщин-аборигенок есть свои песенные циклы, а значит, и другие священные места, нуждающиеся в защите. Мало кто знал об этом до недавнего времени: дело в том, что женщины куда скрытнее мужчин, они неохотнее расстаются с тайнами.
– В любом случае хорошо, что ты едешь, – улыбнулась она. – Будет весело.
Она познакомила меня с адвокатом:
– Брюс, это Хьюи.
– Как поживаете?
Он ответил на мое приветствие медленным наклоном головы.
У него было бледное продолговатое лицо, он выговаривал слова четко и педантично; веснушки, очки в стальной оправе и хохолок жидких волос на макушке придавали ему вид отличника в школе. Однако, когда на его лицо упал свет лампы, на нем резко обозначились морщины и проступила усталость.
Он зевнул.
– Не поискать ли нам стул, друг мой? Я больше ни минуты не могу стоять, а сидеть на полу я просто ненавижу. А вы нет?
Я нашел парочку стульев, и мы уселись. Аркадий с Мэриан тем временем ушли куда-то обсуждать предстоящую поездку.
Адвокат весь день был в суде – защищал чернокожего паренька, обвиняемого в убийстве. Завтра ему тоже предстояло провести весь день в суде. Он был родом из Новой Зеландии. Учился в частном учебном заведении в Англии, потом работал в адвокатуре в Лондоне.
Мы поговорили о деле Лосона, которое слушалось в суде Алис. Лосон был дальнобойщиком. Когда он, явно пьяный, зашел в бар при мотеле где-то на Равнине, хозяйка отказалась продавать ему спиртное. Тогда он вышел на свет палящего полуденного солнца, отцепил трейлер, а через двадцать минут на скорости пятьдесят километров в час въехал в тот самый бар, убив пятерых посетителей и ранив еще двадцать человек.
После этого происшествия Лосон скрылся в буше, а когда его разыскали, стал уверять, что ничего не помнит.
– Вы ему верите? – спросил я.
– Я? Конечно верю! Мистер Лосон – очень симпатичный и правдивый человек; компания страшно нагружала его работой. Защищать его трудно потому, что он был не пьян, а находился под наркотиками.
– Под какими именно?
– Под амфетаминами, бедняжка! Пять дней глаз не смыкал. Все дальнобойщики, все до одного, буквально сидят на амфетаминах. Суют их в рот, как конфетки! Раз, два, три, четыре, пять, и – вжуууух! – только их и видели. Неудивительно, что он был слегка не в себе.
– А в суде об этом говорилось?
– О пяти днях без сна – да, об амфетаминах – нет.
– Почему же?
– Немыслимо! Затрагивать тему амфетаминов и грузоперевозок? Просто не-до-пустимо! Представьте себе – начнется расследование. Амфетамины – ответ Австралии на эти необъятные просторы. Без них страна просто заглохнет.
– Непостижимая страна, – сказал я.
– Да.
– Непостижимей, чем Америка.
– Конечно! – согласился барристер. – Америка молодая! Молодая, невинная и жестокая. А эта страна – старая. Древняя глыбища! Вот в чем разница. Старая, усталая и мудрая. Всепоглощающая! Что ни прольется – все всасывается.
Он махнул тонкой белой рукой в сторону здоровых, загорелых людей на лужайке.
– Поглядите на них! – сказал он. – Им только кажется, что они молоды. Ничего подобного! Они старики. Уже родились стариками.
– Только не Аркадий, – возразил я. – Аркадий совсем не кажется мне стариком.
– Арк – исключение, – согласился барристер. – Мне кажется, Арк откуда-то с неба свалился. Но все остальные – старики, – продолжал он. – Вы когда-нибудь обращали внимание на веки молодых людей в этой стране? Это старческие веки. Когда их будишь, они глядят на тебя испуганной ланью – но только мгновенье! А потом снова становятся стариками.
– Может, дело в свете? – предположил я. – В Австралии солнце светит так ярко, что люди тоскуют по темноте.
– Арк говорил мне, что у вас множество интересных теорий. Я бы с удовольствием их послушал, но сегодня я слишком устал.
– Я тоже.
– Это не значит, что у меня самого нет кое-каких доморощенных теорий. Потому-то, наверное, я и здесь.
– Я задавал себе этот вопрос.
– Какой вопрос?
– Что вы здесь делаете.
– Да я сам все время задаю его себе, друг мой! Всякий раз, как чищу зубы, спрашиваю себя об этом. Но что бы я делал в Лондоне? Устраивал чопорные вечеринки? Жил бы в уютной квартирке? Ну уж нет. Это мне совсем не подходит.
– Но почему именно здесь?
– Мне здесь нравится, – проговорил он задумчиво. – Тут все какое-то абстрактное. Вы понимаете, о чем я?
– Думаю, что да.
– Отличное место для сумчатых, но только не для человека. Я про здешнюю землю. Люди здесь вытворяют самые неожиданные вещи. Вы не слышали историю про девушку-немку и велосипед?
– Нет.
– О-очень любопытный случай! Симпатичная, здоровая молодая немка. Берет напрокат велосипед в магазине на Тодд-стрит. Покупает замо́к в магазине на Корт-стрит. Выезжает из города по Ларапинта-драйв и добирается до ущелья Ормистон. Затаскивает велосипед в ущелье – а это, если вы там бывали, сами понимаете, сверхчеловеческий подвиг. Потом приковывает ногу к раме, а ключ от замка выбрасывает и ложится жариться на солнышке. Предельная любовь к солнечным ваннам! Испеклась до костей девушка! Испеклась!
– Жуть какая!
– Нет! – Он покачал головой. – Примирение! Растворение без остатка! Это тоже часть моей маленькой теории насчет Австралии. Но сейчас не буду вас утомлять, потому что я в самом деле страшно устал, и мне давно пора в кровать.
– Мне тоже, – сказал я и поднялся со стула.
– Да сядьте вы! – сказал он. – Почему вы, помы, всегда так торопитесь?
Он отпил вина. Мы еще минуту или две посидели в тишине, а потом он мечтательно произнес:
– Да, здесь приятно затеряться. Затеряться в Австралии… Здесь чувствуешь себя в безопасности.
Он вскочил на ноги.
– Вот теперь, – сказал он, – мне и вправду пора! Очень приятно было с вами побеседовать, надеюсь, мы поговорим когда-нибудь еще. Спокойной ночи!
Он зашагал к садовым воротам, всем кивая по пути и желая спокойной ночи.
Я подошел к Аркадию и Мэриан.
– Ну, как тебе Хьюи? – спросил он.
– Большой чудак!
– Чертовски хороший адвокат, – ответил Аркадий. – Весь суд на нем держится.
– Пожалуй, пойду, – сказал я. – Ты оставайся. Загляну завтра в контору.
– Нет, не уходи, – ответил он. – Тут есть один человек, с которым я хочу тебя познакомить.
– Что за человек?
– Дэн Флинн. – Он показал на бородатого аборигена.
– Тот самый отец Флинн?
– Он самый, – подтвердил Аркадий. – Ты о нем слышал?
– Да, – сказал я.
– От кого?
– От одного ирландца, отца Теренса.
– Такого не знаю.
– Неудивительно, – ответил я. – Он отшельник. Советовал мне поглядеть на Флинна.
Аркадий запрокинул голову и рассмеялся.
– Все хотят поглядеть на отца Дэна, – сказал он. – Пока не получают от ворот поворот. Если ты ему понравишься, узнаешь много интересного. Если нет… тогда сам поймешь.
– Да. Слышал, характер у него не сахар.
11
Пожалуй, никогда еще миссионерской деятельности католической церкви в Австралии не наносили таких ударов, какой нанесла ей история с отцом Флинном.
Он был найденышем: его подбросили к дверям магазина, принадлежавшего ирландцу в Фицрой-Кроссинге. В шестилетнем возрасте подкидыша отправили в бенедиктинскую миссию в Сигнет-Бэй, где он отказывался играть с другими чернокожими ребятишками, научился прислуживать на мессе и завел привычку с мягким набожным выговором задавать вопросы по догматам. Однажды он без запинки оттарабанил имена всех пап, от святого Петра до Пия XII. Святые Отцы усмотрели в этом доказательство тяги к Христу.
Его взялись обучать латыни, уговаривали стать духовным лицом. Он попал под опеку старейшего обитателя миссии, безобидного чудака отца Херцога, который когда-то учился на этнографа и теперь взялся обучать юношу начаткам сравнительного религиоведения.
В 1969 году Флинн принял сан. Отправился в Рим. Прогуливался с товарищами-семинаристами по Альбанским холмам. Удостоился аудиенции у святейшего отца, которая длилась минуту с четвертью. Когда он возвратился в Австралию, начальство ордена решило, что Флинн должен стать первым аборигеном, который возглавит самостоятельную миссию.
Выбор места пал на Роу-Ривер в Кимберли. Чтобы Флинн полностью подготовился к служению, его отправили в другой бенедиктинский аванпост: Бунгари, на обучение к двум «ветеранам» – отцам Субиросу и Вильяверде.
Отец Субирос (позднее мне предстояло встретиться с ним в монастыре, куда он удалился на покой) был человеком мягкого характера: коротышка-каталонец, толстяк и книжник. А отец Вильяверде – сухопарый эстремадурец из Трухильо. За пятьдесят лет они пережили вместе наводнение, голод, болезни, мятежи, японскую бомбежку и множество иных напастей, насланных дьяволом.
Бунгари находился в часе ходьбы от побережья. А Роу-Ривер – в 225 километрах от моря, и порой ливни на три месяца или даже больше отрезали его от остального мира. Ни то ни другое место не являлось миссией в привычном смысле слова: это были скотоводческие станции, которые орден бенедиктинцев купил по дешевке в 1946 году; предполагалось, что на этих территориях смогут находить убежище племена, чьи земли захватили скотоводы. И эти владения оказались очень выгодными приобретениями.
Отец Вильяверде, происходивший из тех же мест, что и Писарро[14], чувствовал себя обязанным подвизаться в роли конкистадора. Он говорил, что бесполезно пытаться тронуть язычников делами любви, раз они понимают только силу. Он запрещал им охотиться и даже разводить сады. Оставалось надеяться лишь на то, что туземцы полюбят конину.
Отец Вильяверде отбирал маленьких мальчиков у матерей и учил их держаться в седле. Его любимым развлечением было носиться по бушу во главе ватаги юных сорванцов. По субботам он устраивал соревнования – со спринтом, борьбой, метанием копья и бумеранга, причем в каждом состязании принимал участие лично. Будучи прирожденным спортсменом, отец Вильяверде (хоть ему уже перевалило за семьдесят) наслаждался случаем похвастаться своим превосходным европейским телосложением. Чернокожие, знавшие, чем ему угодить, не пускали в ход всю свою силу, позволяли ему одержать верх, увенчивали венцом победителя и на плечах относили домой.
Он повыгонял из миссии всех антропологов, журналистов и прочих шпионов. Запретил традиционные обряды. И с какой-то священнической завистью особенно возмущался, когда его «ребята» отправлялись искать себе жен. Уехав куда-нибудь в Брум или Фицрой-Кроссинг, они перенимали там привычку сквернословить и пьянствовать и заражались дурными болезнями. Поэтому, сделав вначале все возможное для того, чтобы удержать своих воспитанников, отец Вильяверде потом всеми силами препятствовал их возвращению.
Чернокожие считали, что он сознательно стремится сократить их численность.
Я ни разу не бывал ни в той, ни в другой миссии: к тому времени, когда я приехал в Австралию, они уже лет семь как закрылись. Обо всех этих делах я узнал от отца Теренса, который в ту пору, когда Флинн приехал в Бунгари, жил примерно в миле от того места – в хижине из листьев и веток.
Отец Вильяверде возненавидел Флинна с первого взгляда и принялся подвергать его всевозможным пыткам. Он заставлял его переходить реку вброд по шею, холостить волов и чистить нужники. Обвинял Флинна в том, что он на мессе заглядывается на медсестер-испанок, тогда как на самом деле эти бедные деревенские девушки, которых целыми партиями присылали сюда из монастыря под Бадахосом, сами заглядывались на Флинна.
Однажды, когда испанцы водили по миссии магната-скотовода из Техаса, его жена настояла на том, чтобы сфотографировать белобородого старейшину, сидевшего в пыли в расстегнутой одежде, скрестив ноги. Старик в ярости выхаркнул целый ком мокроты, который шлепнулся к ногам магнатши. Женщина оказалась на высоте: принесла извинения, вытащила пленку из фотоаппарата и, склонившись над стариком с видом леди Баунтифул[15], спросила: «Могу ли я что-нибудь прислать для вас из Америки?»
«Можете! – рявкнул тот в ответ. – Четыре „тойоты-лендкрузер“».
Отец Вильяверде был повергнут в шок. В глазах этого истинного кабальеро двигатель внутреннего сгорания являлся проклятием. Должно быть, кто-то мутил воду. Его подозрения пали на отца Флинна.
Примерно месяц спустя он перехватил письмо от Департамента по делам аборигенов из Канберры, где выражалась благодарность совету Бунгари за просьбу выделить «лендкрузер»: вопрос будет рассмотрен.
– Что это еще за совет Бунгари? – кричал отец Вильяверде.
Флинн скрестил руки, подождал, когда прекратится возмущенная тирада, а потом сказал:
– Мы.
С того дня между ними разразилась настоящая война.
В следующую субботу на спортивных соревнованиях, как только отец Вильяверде метнул свое победоносное копье, из-за часовни показался Флинн в белой сутане. В руке у него было копье, натертое красной охрой. Он подал знак зрителям отойти подальше и явно без особого усилия подбросил копье высоко в воздух.
Оно приземлилось вдвое дальше, чем копье испанца. Тот пришел в ярость и вскоре слег.
Я уже забыл названия тех трех племен, что располагались лагерями вокруг миссии. Отец Теренс записал их для меня, но ту бумажку я потерял. Я запомнил только суть: племя А было другом и союзником племени Б и оба были кровными врагами людей из племени В, которое, попав в положение изгоя и лишившись притока женщин, находилось на грани вымирания.
Три лагеря были равноудалены от миссии: каждое племя располагалось с той стороны, откуда было ближе до его родного места. Драки начинались лишь после обмена оскорблениями и обвинениями в колдовстве. И все же, по молчаливому уговору, ни одно из племен-союзников не нападало на своего общего врага. Все три племени признавали миссию нейтральной территорией.
Отец Вильяверде потворствовал этим периодическим кровопусканиям: пока дикари упорствуют в своем неведении Евангелия, они обречены сражаться друг с другом. Кроме того, амплуа миротворца льстило его самолюбию. Заслышав крики, он мчался на место происшествия, вставал между бряцающими копьями дикарями, воздевал руки на манер Христа, усмиряющего воды, говорил: «Остановитесь!» – и воины, стушевавшись, с виноватым видом расходились по домам.
Главным законником в племени В был человек с незабываемым именем Наглый Жулик Табаджи. В юности он был хорошим охотником и сопровождал экспедиции рудоискателей по Кимберли. Теперь он ненавидел всех без исключения белых и за тридцать лет ни словом не перемолвился с испанцами.
Наглый Жулик был мужчиной богатырского телосложения, но со временем состарился, скрючился от артрита и покрылся коростой от кожной болезни. Ноги ему отказали. Он сидел в полутени своей хижины, и собаки лизали ему болячки.
Он понимал, что умирает, и злился. Наблюдал, как молодежь в его племени тает на глазах: кто-то уходил, кто-то погибал. Скоро никого не останется – некому будет ни петь песни, ни давать кровь для церемоний.
В представлениях аборигенов невоспетая земля – мертвая земля; поэтому, если песни забываются, сама земля обречена на смерть. Допустить ее гибель – страшнейшее из возможных преступлений. С этой горькой мыслью Наглый Жулик и решился передать песни врагу – и тем самым подарить своему народу вечный мир. Разумеется, это было решение куда более мудрое, чем попустительство вечной войне.
Он послал за Флинном и попросил его выступить в этом деле посредником.
Флинн начал ходить от лагеря к лагерю, спорить, уговаривать. Наконец спасительный выход был найден. Оставалось лишь выработать протокол.
Наглый Жулик приступил к переговорам. Согласно закону, передать песни должен был он лично. Вставал вопрос: как именно это осуществить. Ходить сам он не мог. Предложение перенести его на руках он отверг. Сесть на лошадь с презрением отказался. В конце концов Флинну удалось найти подходящее решение: он позаимствовал тачку на колесах у повара-малайца, работавшего в огороде.
Процессия тронулась с места между двумя и тремя часами паляще-знойного синего дня – во время сиесты, когда какаду молчат, а испанцы храпят в кроватях. Возглавлял шествие Наглый Жулик на тачке, в которую впрягся его старший сын. На коленях у старейшины лежала завернутая в газету чуринга, которую он сейчас намеревался передать вражескому племени. Остальные тянулись за ним гуськом.
Потом из кустов за часовней вышли двое мужчин – из племен А и Б – и проводили процессию к месту сбора.
Флинн плелся в хвосте, чуть позади. Глаза у него были полуприкрыты, он производил впечатление человека в трансе. Он прошел совсем близко от отца Теренса, но, похоже, не узнал его.
«Я видел, что он находится „не здесь“, – рассказывал мне отец Теренс. – И понимал, что нам грозит беда. Но все это было очень трогательно. Впервые в жизни мне довелось лицезреть картину мира на земле».
В предзакатную пору одна из сестер милосердия, идя короткой дорогой через буш, услышала гудение голосов и мерное так-так бумерангов, которыми стучали, как трещотками. Она побежала докладывать обо всем отцу Вильяверде.
Он помчался туда, чтобы разогнать сборище. Из-за дерева вышел Флинн и преградил ему дорогу.
Потом люди говорили, что Флинн всего лишь схватил нападавшего за запястья и удерживал его на месте. Однако это не помешало отцу Вильяверде строчить письмо за письмом вышестоящим чинам ордена, заявляя о неспровоцированном нападении и требуя исторгнуть этого приспешника сатаны из лона церкви.
Отец Субирос советовал ему не накликать приезд начальства. Влиятельные группы, стоявшие на защите аборигенов, и так уже призывали правительство распустить эти две миссии. Флинн ведь не принимал участия в языческом обряде – он просто выступал миротворцем. А что, если слухи об этом просочатся в прессу? Что, если выяснится, что два престарелых испанца давно разжигали межплеменную рознь?
Отец Вильяверде неохотно сдался. И в октябре 1976 года, за два месяца до сезона дождей, Флинн покинул Бунгари и отправился в Роу-Ривер, чтобы вступить в должность. Его предшественник отказался от встречи с ним и, взяв годичный отпуск, улетел в Европу. Начались дожди – и воцарилась тишина.
Во время Великого поста в Бунгари пришла радиограмма от католического епископа из Кимберли с просьбой подтвердить или опровергнуть слухи о том, что Флинн «отуземился», – на что отец Вильяверде ответил: «Да он и есть туземец!»
В первый же день, когда установилась летная погода, епископ полетел вместе с бенедиктинцами на своей «сессне» в Роу-Ривер, и там они стали свидетелями нанесенного ущерба, «как два политика-консерватора, осматривающие место, где разорвалась бомба террориста».
Часовня находилась в полном беспорядке. Служебные постройки разобрали на дрова и спалили. Загоны для скотины пустовали, всюду валялись обугленные коровьи кости. Отец Вильяверде изрек: «Нашей работе в Австралии пришел конец».
Флинн перестарался. Он недооценил быстроту, с которой реально распространялось движение за земельные права. Положился на заверения некоторых деятелей из левого крыла, убежденных в том, что миссии, разбросанные по всей стране, будут переданы в руки чернокожих. Он отказался идти на компромисс. И отец Вильяверде побил его собственным козырем.
Эта история нанесла церкви удар по ее самому слабому месту – финансовому. Не все знали, что и Бунгари, и Роу-Ривер финансировались из средств, изначально собранных в Испании. Эти земли принадлежали, в качестве второстепенных активов, одному мадридскому банку. Чтобы предотвратить любые попытки конфискации, банк без лишнего шума продал обе миссии какому-то американскому дельцу, и они оказались поглощены фондами международной корпорации.
Пресса начала кампанию за возврат миссий. В ответ американцы пригрозили закрыть неприбыльную плавильню к северу от Перта – тогда без работы осталось бы около пятисот человек. В дело вмешались профсоюзы. Кампания утихла. Аборигенов распустили, а Дэн Флинн – так он теперь себя называл – поселился в Бруме вместе с подругой.
Ее звали Голди. Среди ее предков были малайцы, койпангеры, японцы, шотландцы и аборигены. Отец ее был ловцом жемчуга, сама она стала дантисткой. Перед тем как вселиться к ней в квартиру, Флинн на безукоризненной латыни написал письмо святейшему папе, прося его освободить от принесенных обетов.
Потом пара переехала в Алис-Спрингс. Оба активно занимались аборигенской политикой.
12
Бывший бенедиктинец сидел в самом темном углу сада, возле него собралось еще человек шесть. Лунный свет заливал его надбровные дуги, а само лицо и борода оставались в темноте. Подруга сидела у его ног. Время от времени она выгибала длинную красивую шею, склоняя голову ему на бедро, а он щекотал ее.
Да, молва о том, что характер у него был не сахар, была справедливой. Когда Аркадий сел на корточки возле его стула и объяснил, кто я и чего хочу, до меня донеслось бормотание Флинна:
– Боже, еще один!
Мне пришлось ждать не меньше пяти минут, прежде чем он соблаговолил повернуть голову в мою сторону. Потом он спросил иронично-любезным тоном:
– Могу я вам чем-нибудь помочь?
– Да, – ответил я, нервничая. – Меня интересуют Тропы Песен.
– Правда?
Он вел себя так обескураживающе, что любое обращенное к нему слово обречено прозвучать как глупость. Я решил заинтересовать его разными теориями происхождения и эволюции языка.
– Некоторые языковеды считают, – сказал я, – что первым языком человека была песня.
Он поглядел в сторону и погладил бороду.
Тогда я переменил тему и заговорил о том, как цыгане общаются через огромные расстояния, напевая друг другу по телефону тайные стихи.
– Правда?
Прежде чем пройти инициацию, продолжал я, мальчик-цыган должен выучить наизусть все песни своего клана, имена всех своих родичей, а также запомнить сотни и сотни телефонных номеров по всему миру.
– Цыгане, наверное, ловчее всех в мире умеют набирать телефонные номера.
– Я никак не могу понять, – заметил Флинн, – какое отношение к нам имеют цыгане.
– Дело в том, что цыгане, – объяснил я, – тоже считают себя охотниками. Весь мир – их охотничьи угодья. Оседлые жители – сидячая дичь. В языке цыган слово «оседлый» буквально означает «мясо».
Флинн обратил ко мне лицо.
– А знаете, как наш народ называет белого человека? – спросил он.
– Мясо, – предположил я.
– А знаете, как у нас называют благотворительный чек?
– Тоже мясо.
– Принеси-ка сюда стул. Я хочу с тобой поговорить.
Я отыскал стул, на котором сидел до этого, и уселся рядом с Флинном.
– Извини, я был с тобой немного резок, – сказал он. – Но видел бы ты психов, с которыми мне приходится иметь дело. Что будешь пить?
– Пиво, – ответил я.
– Еще четыре пива, – сказал Флинн мальчишке в оранжевой рубашке.
Мальчишка поспешил за пивом.
Флинн наклонился и что-то прошептал на ухо Голди. Она улыбнулась, и он заговорил.
Белые люди, начал он, совершают типичную ошибку, когда полагают, что, раз аборигены – скитальцы, у них не может быть никакой системы землевладения. Это сущий бред. Конечно, аборигены не мыслят свою территорию как сплошной кусок земли, обнесенный заборами; для них это скорее неразрывная сеть, или совокупность цепочек, троп, или сквозных путей.
– У всех наших слов, которыми мы называем страну, – сказал Флинн, – имеется значение «тропа».
Этому есть одно простое объяснение. Бо́льшая часть равнинной Австралии представляет собой засушливую местность, покрытую чахлым кустарником, или пустыню, где дожди выпадают лишь изредка, а за одним тучным годом могут последовать семь тощих лет. В таком климате оставаться на одном месте – самоубийство; чтобы выжить, нужно двигаться. Собственная земля человека определялась так: «место, где я не должен просить». И все же, чтобы чувствовать себя дома в такой местности, нужно точно знать, как ее покинуть. Должно быть по крайней мере четыре «выхода» – пути, которыми можно безопасно воспользоваться в пору беды. Каждому племени – хотело оно того или нет – приходилось налаживать отношения с соседями.
– Например, если у А были фрукты, – объяснял Флинн, – у Б – утки, а у В – разработки охры, то существовали четко определенные правила, регулировавшие обмен этими товарами, а также четко определенные торговые пути.
То, что белые люди называли Обходом, на деле являлось подобием телеграфа и фондовой биржи, позволявшим обмениваться сообщениями в буше людям, которые никогда не видели друг друга и, быть может, даже не подозревали о существовании друг друга.
– Такая торговля, – продолжал Флинн, – не являлась торговлей в том смысле, в каком понимаете ее вы, европейцы. Это не купля-продажа ради выгоды! Наша торговля всегда была симметричным обменом.
У аборигенов бытовало представление о том, что всякое имущество может таить в себе некое зло и способно причинить вред владельцу, поэтому оно должно постоянно пребывать в движении. Добро, служившее товаром, не обязано быть съедобным или полезным. Больше всего людям нравилось обмениваться бесполезными вещами – или такими, какими легко может разжиться каждый: перьями, священными предметами, поясами из человеческих волос.
– Знаю, – прервал его я. – Известны случаи, когда люди обменивались своими пуповинами.
– Я смотрю, вы кое-что читали. Обмен товарами, – продолжил он, – следует рассматривать скорее как некую гигантскую партию наподобие шахматной, в которой доской служит весь континент, а игроками выступают все жители. «Товары» являются знаками людских намерений: торговать, встречаться, устанавливать границы, вступать в родство через брак, петь, танцевать, делиться ресурсами, делиться идеями.
Какая-нибудь раковина могла переходить из рук в руки, перемещаясь от Тиморского моря до Большого Австралийского залива, вдоль дорог, известных с незапамятных времен. Эти дороги непременно проходили мимо источников пресной воды. А источники, в свою очередь, служили обрядовыми центрами, где могли собираться люди из разных племен.
– И устраивать корробори[16], как вы это называете?
– Это вы называете их корробори, а не мы, – возразил он.
– Верно, – кивнул я. – Так вы хотите сказать, что торговые пути всегда шли вдоль Песенных Троп?
– Торговый путь и есть Песенная Тропа, – сказал Флинн. – Потому что главным средством обмена являются не вещи, а именно песни. Обмен вещами – побочное следствие обмена песнями.
До прихода белых людей, продолжал он, ни один человек в Австралии не был безземельным, поскольку каждый наследовал в качестве собственности отрывок песни Предка, а вместе с ним – ту полоску земли, по которой эта песня проходила. Строчки, которыми владел человек, являлись его «документом», подтверждавшим право собственности на территорию. Он мог одалживать эти строчки другим. Мог и сам занимать чужие стихи. Единственное, чего он не мог, – это продать песню или избавиться от нее.
Предположим, старейшины из клана Ромбического Питона решили, что пришла пора спеть весь песенный цикл от начала до конца. Рассылались гонцы в обе стороны маршрута, созывались все песневладельцы, собирались в Большом Месте. Там каждый пропевал свой кусочек песни, соответствовавший определенному участку странствия Предка. Причем все соблюдали правильную очередность.
– Спеть песню не в том порядке, – хмуро говорил Флинн, – преступление. За него положена смерть.
– Понимаю, – сказал я. – Случилось бы нечто вроде музыкального землетрясения.
– Хуже, – сердито возразил он. – Сделать так означало бы рас-творить творение.
Там, где устраивалось Большое Место, продолжал он, чаще всего проходили и пересекались маршруты нескольких Сновидений. Поэтому, явившись на свой корробори, можно встретить людей из четырех разных тотемных кланов, из самых разных племен. Все собравшиеся принимались обмениваться песнями, танцами, сыновьями и дочерями, предоставлять друг другу «путевые права».
– Когда побудешь здесь подольше, – обратился ко мне Флинн, – услышишь выражение «обретение ритуального знания».
Это означало, что человек расширял свою песенную карту. Открывал перед собой новые возможности, изучая мир посредством песни.
– Представь себе двух аборигенов, – продолжал он, – которые встречаются впервые где-нибудь в пабе в Алис. Один копнет одно Сновидение. Другой – другое. А потом непременно что-нибудь прояснится…
– И это, – вмешался Аркадий, – положит начало красивой забулдыжной дружбе.
Рассмеялись все, кроме Флинна. Он продолжал рассказ.
Следующее, что нужно понять, говорил он, – это что каждый песенный цикл пролегает поверх языковых барьеров, ему неведомы племенные границы. Сновидение может начинать свой маршрут где-нибудь на северо-западе, под Брумом, затем миновать на своем пути двадцать или больше языков и закончиться где-нибудь у моря под Аделаидой.
– И все равно это будет та же самая песня? – уточнил я.
– У нас в народе, – сказал Флинн, – говорят, что узнают песню по вкусу или по запаху… Конечно, при этом имеется в виду мотив. Мотив всегда остается одинаковым, от первых тактов до финальных.
– Слова могут меняться, – снова вмешался Аркадий, – но мелодия остается неизменной.
– Значит ли это, – спросил я, – что юноша, отправляющийся в Обход, может с помощью песни пройти всю Австралию, если он хорошо знает нужный мотив?
– Теоретически – да, – согласился Флинн.
Известен случай, когда один арнемлендец прошагал через весь континент в поисках жены – было это примерно в 1900 году. Он женился на южном побережье и провел свою жену назад, к себе домой, прихватив с собой новообретенного шурина. Там шурин женился на девушке-арнемлендке и увел ее с собой на юг.
– Бедные женщины, – сказал я.
– Так действует табу на инцест, – пояснил Аркадий. – Если тебе нужна свежая кровь, ты должен ее поискать.
– Но на практике, – продолжал Флинн, – старейшины посоветовали бы юноше не уходить дальше чем на две остановки на тропе.
– А что это за остановки? – спросил я.
Остановка, пояснил он, – это «точка передачи», где песня переходит от тебя к следующему песневладельцу, где она перестает быть предметом твоей опеки и где ты уже лишаешься права одалживать ее кому-нибудь. Ты допел до конца своих строк – вот там и пролегает граница.
– Понимаю, – сказал я. – Это что-то вроде государственной границы. Дорожные знаки меняют язык, но дорога все та же.
– Более или менее, – согласился Флинн. – Но такое сравнение не передает красоты нашей системы. Здесь нет границ: только дороги и остановки.
Возьмем, к примеру, такую племенную территорию, как Центральная Аранда. Допустим, что к ней ведут и из нее выходят шестьсот разных Сновидений. В таком случае вокруг нее, по периметру, будут разбросаны тысяча двести «точек передачи». Каждая такая остановка некогда была обозначена Предком из Времен Сновидений, а значит, ее местоположение на песенной карте неизменяемо. Но поскольку все они были сотворены разными Предками, то не существует никакого способа соединить их между собой пунктирными линиями, чтобы получилась современная политическая граница.
В аборигенской семье, говорил он, может насчитываться пять родных братьев, каждый из которых принадлежит к своему тотемному клану, и у каждого имеются свои узы верности в пределах и за пределами племени. Разумеется, у аборигенов случаются стычки, вендетты и кровные распри, но они всегда имеют целью возмещение какого-то ущерба или месть за святотатство. Мысль просто так вторгнуться на землю соседа никогда не могла бы прийти им в голову.
– Словом, все это сводится к чему-то вроде птичьей песни, – подытожил я неуверенно. – Птицы ведь тоже обозначают пределы своих территорий с помощью песен.
Аркадий, который слушал, уперев лоб в колени, вдруг встрепенулся:
– Я все ждал, когда ты додумаешься до этого сравнения.
Затем Флинн завершил разговор, коротко обозначив тему, которая давно сбивала с толку многих антропологов, а именно затронул вопрос двойного отцовства.
Первые путешественники по Австралии отмечали в своих записках, что аборигены не проводят связи между сексом и зачатием: вот доказательство (если только оно требуется) их безнадежно «примитивного» мышления.
Разумеется, это чушь. Абориген прекрасно знает, кто его отец. И все-таки существует нечто вроде параллельного отцовства, которое привязывает его душу к определенному месту, к некоей точке ландшафта.
Считалось, что каждый Предок, когда пел и странствовал по земле, оставлял за собой россыпь «клеточек жизни», или «духов-деток» возле своих следов.
– Что-то вроде музыкальной спермы, – пояснил Аркадий, и снова все рассмеялись, на этот раз даже Флинн.
Предполагалось, что песня распластана по земле в виде непрерывной цепочки куплетов: по куплету на каждую пару следов Предка, и каждый куплет создан из имен, которые он рассеял на ходу.
– Имя налево и имя направо?
– Да, – ответил Флинн.
Тут нужно было представить себе уже беременную женщину, которая бродит себе, занимаясь привычным собирательством. И вдруг, как только она наступает на куплет, в нее вспрыгивает «дух-дитя» – проникает в нее через ноготь на ноге или через открытую мозоль на ноге и забирается во влагалище, пробирается в матку и оплодотворяет зародыш песней.
– Первый толчок ребенка в животе матери, – сказал Флинн, – и отвечает этому моменту духозачатия.
Будущая мать запоминает место, где это произошло, и мчится за старейшинами. Затем они изучают местность и устанавливают, какой Предок здесь проходил и какие именно строки станут личной собственностью ребенка. Они отводят ему место зачатия, которое совпадает с ближайшим природным ориентиром на Песенной Тропе. Затем клеймят для него чурингу в хранилище чуринг…
Голос Флинна потонул в гуле самолета, пролетевшего совсем низко у нас над головами.
– Американцы, – хмуро сказала Мэриан. – Они прилетают только по ночам.
Американцы построили станцию для сопровождения космических объектов в Пайн-Гэпе, на Макдоннелле. Подлетая к Алис, можно увидеть огромный белый шар и целую кучу других сооружений. Похоже, никто в Австралии, даже премьер-министр, не знает, что там на самом деле творится, какие у них цели.
– Боже, как это все меня пугает. – Мэриан вздрогнула. – Лучше бы они убрались.
Пилот привел в действие аэродинамические тормоза, и самолет начал медленно снижаться над взлетно-посадочной полосой.
– Уберутся, – сказал Флинн. – Когда-нибудь им придется убраться.
Хозяин дома и его жена уже убрали со столов остатки еды и ушли спать. Я увидел, как с другого конца сада к нам идет Киддер.
– Ну, мне пора, – сообщил он всем нам. – Пора домой, составлять план полета.
Завтра утром он собирался лететь к Айерс-Року по каким-то делам, касавшимся земельных исков.
– Передавай от меня привет, – саркастично сказал Флинн.
– До встречи, приятель. – Это Киддер обратился ко мне.
– До встречи, – отозвался я.
Его блестящий черный «лендкрузер» стоял на подъездной дорожке. Он включил фары, осветив людей, остававшихся в саду. Громко завел мотор и задом выехал на улицу.
– Большой Белый Вождь уехал! – прокомментировал Флинн.
– Придурок! – сказала Мэриан.
– Ты несправедлива, – возразил Аркадий. – В глубине души он неплохой парень.
– Так глубоко я никогда не забиралась.
Флинн тем временем наклонился над своей подругой и целовал, закрыв ее лицо и шею черными крыльями бороды.
Пора было уходить. Я поблагодарил Флинна. Он пожал мне руку. Я передал ему привет от отца Теренса.
– Как он поживает?
– Хорошо, – ответил я.
– По-прежнему в той лачужке?
– Да. Но говорит, что скоро оттуда уедет.
– Отец Теренс, – сказал Флинн, – хороший человек.
13
Я уже почти уснул в своем номере мотеля, как вдруг раздался стук в дверь.
– Брю?
– Да.
– Это Брю.
– Я догадался.
– О!
Этот мой тезка сидел рядом в автобусе из Кэтрин. Он ехал из Дарвина, где только что разошелся с женой. Хотел устроиться где-нибудь дорожным рабочим. Он страшно тосковал по жене. У него было толстое брюхо, и он не блистал умом.
В Теннант-Крике он сказал мне: «Мы с тобой могли бы стать приятелями, Брю. Я бы тебя бульдозер водить научил». В другой раз, с еще большей теплотой: «Ты пом не из нытиков, Брю». И вот теперь, глубоко за полночь, он стоял за моей дверью и звал меня:
– Брю?
– Что?
– Хочешь пойти куда-нибудь и нажраться?
– Нет.
– О! Может, найдем себе красоток, – не унимался он.
– Да неужели? – спросил я. – В такой-то час?
– Ты прав, Брю.
– Ступай спать, – сказал я.
– Ладно, спокойной ночи, Брю.
– Спокойной ночи!
– Брю?
– Ну что еще?
– Ничего, – ответил он и зашаркал по коридору, волоча резиновые шлепанцы по полу: шлеп… шлеп…
На улице, за окном, горел натриевый свет, а с тротуара доносилось чье-то пьяное бормотание. Я повернулся к стене и попытался уснуть, но у меня из головы не шел Флинн и его подруга.
Мне вспомнилось, как мы сидели с отцом Теренсом на пустом пляже и как он сказал: «Надеюсь, у нее мягкий характер».
Флинн, пояснил он, – человек, подверженный буйным страстям. «Если у нее мягкий нрав, с ним все будет хорошо. Суровая женщина способна втянуть его в беду».
«В какую еще беду?» – спросил я.
«В революцию или еще во что-нибудь. Флинну довелось испытать на себе самое нехристианское обращение, одно это могло бы его настропалить. Но если у его подруги окажется мягкий характер…»
Свою Фиваиду[17] отец Теренс обрел на берегах Тиморского моря.
Он жил в отшельнической лачуге, грубо сработанной из побеленного волнистого листа, среди зарослей пандана на мучнисто-белой дюне. Стены он обмотал кабелем, чтобы циклон не разметал хлипкую хижину. Над крышей был водружен крест: перекладинами служили два обломка весла, крепко связанные между собой. Здесь он прожил семь лет – с тех пор как закрыли Бунгари.
Я подходил со стороны суши. Его лачугу, белевшую на дюне между деревьями, прямо под солнцем, я заметил издалека. Ниже, в загоне, пасся брахман[18]. Я прошел мимо алтаря из коралловых пластинок и распятия, подвешенного к ветке.
Дюна взметнулась выше верхушек деревьев. Взбираясь по откосу, я оглянулся назад, в сторону суши, и увидел ровную лесистую равнину. Со стороны моря дюны были кочковатые, в крапинках водорослей, а вдоль северной линии бухты тонкой лентой тянулись мангровые заросли.
Отец Теренс печатал на машинке. Я позвал его по имени. Он вышел в шортах, потом снова исчез в хижине, снова показался – уже в грязной белой сутане. Он удивился тому упорству, что заставило меня проделать такой долгий путь по жаре.
– Что ж! – сказал он. – Идите-ка сядьте в тень, а я сейчас вскипячу котелок воды для чая.
Мы сели на скамью, стоявшую позади хибары, в тени. На земле лежали черные резиновые ласты и маска с трубкой. Отец Теренс наломал сухих сучьев, развел костер, и под таганком заплясали языки пламени.
Он был коротышкой с рыжеватыми волосами (вернее, их остатками) и редкими потрескавшимися побурелыми зубами. Отец Теренс обнажил их в неуверенной улыбке и сообщил, что скоро ему предстоит ехать в Брум – проходить курс терапии от рака кожи.
Он рассказал мне, что в детстве жил при ирландском посольстве в Берлине, где его отец, патриот, вел тайную подрывную работу против Британской империи. Темперамент этого человека и подтолкнул его сына к молитвенной жизни. В Австралию он приехал в 1960-е годы, чтобы присоединиться к цистерцианцам, недавно водворившимся в Виктории.
В это время суток он каждый день печатал: в основном письма друзьям, разбросанным по всему миру. Он давно вел переписку с одним дзен-буддийским монахом из Японии. После этого читал, затем зажигал лампу и снова читал до глубокой ночи. В ту пору это были «Элементарные формы религиозной жизни» Дюркгейма – книгу прислал ему один друг из Англии.
– Чистое безумие, – посетовал он. – Это же надо – элементарные формы! Разве у религии могут быть элементарные формы? Этот парень марксистом был, что ли?
Он и сам писал книгу, которая должна была стать «учебником бедности». Название он еще не придумал.
Особенно сегодня, сказал он, людям необходимо учиться жить без вещей. Вещи вселяют в людей страх: чем больше у них вещей, тем больше им приходится бояться. Вещи имеют свойство присасываться к душе человека, а потом диктовать ей, как нужно поступать.
Отец Теренс налил нам чая в красные эмалированные кружки. Чай был темным и обжигающим. Мы помолчали минуту или две, а потом он внезапно сказал:
– Ну не удивительно ли – жить в нашем удивительном двадцатом веке? Впервые в истории можно абсолютно ничем не владеть.
По правде сказать, в этой халупе у него имелось кое-что из личных вещей, но в скором времени он собирался оставить все это. Планировал уехать. Он слишком привязался к своей крошечной хижине, и это причиняло ему боль.
– Есть время для тишины, – сказал отец Теренс, – и время для шума. Немного шума мне сейчас не повредит.
В течение семи лет его духовными проводниками были отцы-пустынники: затеряться в пустыне значило нащупать путь к Богу. Но теперь его куда меньше заботило собственное спасение, чем нужды других людей. Сейчас он собирался отправиться в Сидней – работать во благо отверженных.
– Я испытываю к пустыне похожие чувства, – признался я. – Родина человека – пустыня в Африке. Возвращаясь в пустыню, он заново открывает себя.
Отец Теренс зацокал языком и вздохнул:
– Ну надо же, надо же! Вы, я вижу, эволюционист.
Когда я рассказал ему, что посетил отцов Субироса и Вильяверде, он снова вздохнул и с сильным ирландским акцентом проговорил: «Ох уж эти двое! Поистине, два сапога – пара!» Я расспросил его про Флинна. Он задумался, а потом дал мне взвешенный ответ.
– Флинн, несомненно, человек гениальный, – сказал он. – У него, что называется, девственный разум. Способен усвоить абсолютно все. Он прекрасно постиг богословие, но, мне кажется, он никогда не был верующим. Никогда не мог совершить скачок в веру. Для этого ему недоставало воображения – и это в каком-то смысле делало его опасным. Флинн успел нахвататься довольно опасных идей.
– Каких же?
– Синкретизма, – коротко ответил отец Теренс. – Посещение Рима было ошибкой.
Именно в Риме Флинн возненавидел покровительственное отношение к нему белых священников, старших по званию, и с негодованием понял, как они глумятся над верованиями его народа. К тому времени, как Флинн попал в Бунгари, он уже обо всем составил собственное мнение.
Церковь, говорил он отцу Теренсу, совершенно неверно рисует себе аборигенов как людей, погрязших в каком-то жутком лимбе: напротив, их состояние весьма близко к тому, в коем пребывал Адам до грехопадения. Он любил сравнивать понятие «следы Предка» с изречением Господа нашего: «Я есмь Путь».
– Что мне было делать? – спрашивал меня отец Теренс. – Прикусить язык? Или высказать ему все, что я думаю? Нет. Мне приходилось говорить ему, что, на мой взгляд, внутренний мир аборигенов очень запутанный, бессердечный и жестокий. Чем еще можно уменьшить их страдания, как не христианским посланием? Как еще остановить смертоубийства? Название одного их места в Кимберли означает «Убивай их всех!» – это один из тех священных центров, из-за которых теперь поднимают столько шума. Нет! Нет! Нет! У этих бедных темнокожих детей есть только две альтернативы: слово Христово – или полиция!
Чернокожие люди ни в чем не виноваты. Просто в течение тысячелетий они оставались отрезанными от остального человечества. Что они знали о Великом Пробуждении, которое пронеслось по Старому Свету задолго до явления Христа? Что они знали о дао? Или о Будде? Об учениях Упанишад? Или о логосе Гераклита? Ничего! Да и откуда им было знать? Теперь они могли, пусть и с опозданием, совершить скачок в веру. Пойти по стопам трех волхвов и поклониться беззащитному Младенцу Вифлеемскому.
– И вот тут-то, – сказал отец Теренс, – кажется, он перестал меня слушать. Он никогда не мог понять сюжет с яслями.
Стало прохладнее, и мы переместились ко входу в хибару. Над морем строем воздушных айсбергов протянулась линия грозового фронта. Молочно-синие валы глухо ударялись о берег, а над бухтой, почти касаясь крыльями волн, носились крачки, прорезывая шум прибоя высокими, будто металлическими криками. Ветра не было.
Отец Теренс заговорил о компьютерах, о генной инженерии. Я спросил, не скучает ли он иногда по Ирландии.
– Никогда! – Он простер руки к горизонту. – Здесь мне ее не потерять.
Над дверью его лачуги была прибита доска, принесенная океаном, на которой он вырезал кельтским шрифтом две строки:
- Лисицы имеют норы, и птицы небесные – гнезда;
- А Сын Человеческий не имеет, где приклонить голову[19].
Господь, сказал он, провел сорок дней и сорок ночей в пустыне, не строя себе ни дома, ни кельи, но находя себе приют под стенкой колодца.
– Пойдемте, – поманил он меня. – Я вам кое-что покажу.
Он повел меня по горкам из розоватых морских раковин, оставшихся от племени, некогда жившего здесь. Ярдов через двести мы остановились возле сливочного цвета скалы: из-под нее журчала прозрачная вода. Отец Теренс поднял сутану и принялся плескаться и брызгаться, как мальчишка.
– Ну не чудо ли – вода среди пустыни! – крикнул он мне. – Я нарек это место именем Мерива[20].
Когда мы возвращались к его хижине, из зарослей пандана высунул голову валлаби и скакнул навстречу отшельнику.
– Брат мой валлаби, – улыбнулся тот и зашел в хижину за корочкой хлеба.
Валлаби взял угощение с ладони, потерся головой о его бедро. Отец Теренс погладил животное за ушами.
Я сказал, что мне пора. Он предложил проводить меня вдоль берега.
Я снял башмаки, связал шнурками между собой и повесил на шею; между пальцами босых ног сразу стал набиваться теплый песок. Крабы разбегались от нас в стороны, а стаи цапель поднимались вверх, перелетали вперед и снова приземлялись.
Скучать он будет разве что по морю, сказал отец Теренс. В тихую погоду он целыми часами плавает с маской вдоль рифа. Однажды его приметила лодка таможни – и приняла за всплывший труп. «А я-то был в чем мать родила».
Рыба здесь такая ручная, говорил он, что можно подплыть к ней по мелководью совсем близко и даже потрогать. Оказалось, он знает все их цвета и названия: скаты, губаны, ковровые акулы, бабочка-баронесса, рыба-хирург, скорпена, химера, морской ангел. У каждой рыбины – свой характер, свои повадки: они напоминали ему лица в дублинской толпе.
Дальше в море, где заканчивался коралловый риф, глубоко в воду уходил темный утес, где однажды из тьмы выплыла тигровая акула и принялась кружить вокруг отца Теренса. Он увидел вблизи ее глаза, челюсти и пять жаберных щелей, потом чудовище отвернулось и пропало. Отец Теренс выплыл на сушу и, растянувшись на песке, задрожал от запоздалого ужаса. На следующее утро словно некий груз упал с его плеч: он понял, что больше не боится смерти. Он снова проплыл возле того же участка рифа, и снова акула покружила рядом с ним – и пропала.
– Не бойся! – Он крепко сжал мою руку.
Грозовой фронт подходил все ближе. Теплый ветер подгонял волны.
– Не бойся! – снова крикнул он мне издалека.
Я обернулся помахать ему и увидел две нечеткие фигуры: человек в развевающейся белой рясе и валлаби с хвостом в форме вопросительного знака.
«Не бойся!» Должно быть, он опять повторил эти слова в моем сне, потому что утром, по пробуждении, они первыми пришли мне на ум.
14
Когда я спустился к завтраку, небо было серым и пасмурным. Солнце походило на белый волдырь, а в воздухе чувствовался запах гари. Утренние газеты наперебой рассказывали о пожарах в буше к северу от Аделаиды. Только тогда я догадался, что эти тучи – клубы дыма. Я позвонил друзьям, которые должны были находиться в зоне пожаров или где-то поблизости.
– С нами все в порядке! – послышался в трубке веселый потрескивающий голос Нин. – Ветер переменился как раз вовремя. Ну, ночка у нас все равно выдалась – волосы дыбом.
Они своими глазами видели охваченную огнем полоску горизонта. Пожар двигался со скоростью семьдесят пять километров в час, а между ними и пожаром находился государственный лес. Верхушки эвкалиптов превращались в шаровые молнии, которые штормовой ветер разбрасывал по сторонам.
– Волосы дыбом, – согласился я.
– Это же Австралия, – отозвалась моя приятельница, и тут телефонная линия заглохла.
На улице было так душно и влажно, что я вернулся в комнату, включил кондиционер и провел остаток дня, читая «Песни Центральной Австралии» Штрелова.
Это трудночитаемая, бессвязная и невероятно длинная книга, а Штрелов, по общему мнению, и сам был трудным в общении малым. Его отец Карл Штрелов был пастором, ответственным за лютеранскую миссию в Германсбурге, что к западу от Алис-Спрингс. Один из горстки «добрых немцев», которые, создав зону безопасности, сделали больше, чем кто-либо другой, для спасения аборигенов Центральной Австралии от представителей британского племени. Это не прибавило им популярности. Во время Первой мировой войны пресса развернула кампанию против «гнезда тевтонских шпионов» и «губительных последствий германизации туземцев».
В младенчестве у Теда Штрелова была кормилица-аранда, и ребенком он бегло говорил на языке этого племени. Позже, уже закончив университет, он вернулся к «своему народу» и на протяжении тридцати лет терпеливо заносил в записные книжки, записывал на магнитофонную ленту, снимал на кинопленку песни и религиозные обряды аранда. Об этом его попросили темнокожие друзья, чтобы их песни не умерли вместе с ними.
Зная биографию Штрелова, можно не удивляться тому, что он сделался мишенью всеобщих нападок: самоучка, стремившийся одновременно к одиночеству и признанию, немецкий идеалист, шагавший не в ногу с идеалами Австралии.
Его ранняя книга «Традиции аранда» на много лет опередила свое время: в ней он выдвинул тезис о том, что интеллект «примитивных» народов нисколько не уступает интеллекту современного человека. Это заявление, оставшееся в целом не замеченным читателями-англосаксами, было подхвачено Клодом Леви-Строссом, который воспользовался многими догадками Штрелова, когда писал «Первобытное мышление».
Затем, уже в преклонном возрасте, Штрелов сделал ставку на одну возвышенную идею.
Он вознамерился доказать, что каждый аспект аборигенской песни имеет свое соответствие в древнееврейской, древнегреческой, древнескандинавской или древнеанглийской словесности, то есть в тех литературах, которые мы, европейцы, почитаем своим наследием. Уяснив взаимосвязь песни и земли, он захотел добраться до корней: найти в песне ключ, который помог бы раскрыть тайну человеческого существования. Это было непосильное предприятие. За все свои труды он ни от кого не получил признания.
В 1971 году, когда вышли в свет «Песни», в придирчивом обзоре на страницах «Times Literary Supplement» было сказано, что автору следовало бы воздержаться от обнародования своей «возвышенной поэтической теории». Эта рецензия страшно огорчила Штрелова. Но еще более огорчительными оказались нападки активистов, обвинивших его в том, что он украл с целью публикации песни у невинных, ни о чем не подозревавших старейшин.
Штрелов умер за своим письменным столом в 1978 году, будучи уже сломленным человеком. Его память почтили снисходительной биографией, которую я пролистал в книжном магазине «Пустыня»; она показалась мне совершенно безобразной. Я убежден, что Штрелов был крайне самобытным мыслителем, а его обреченные на одиночество книги – действительно великими.
Около пяти часов я зашел в контору к Аркадию.
– У меня есть для тебя хорошие новости, – сообщил он.
Пришла радиограмма из Каллена – аборигенского поселения километрах в пятистах отсюда, на границе Западной Австралии. Аркадия позвали туда в качестве примирителя.
– Хочешь поехать? – спросил он.
– Конечно.
– Мы можем разделаться с железнодорожными делами за пару дней. А потом отправимся прямо на запад.
Он уже договорился о том, чтобы мне разрешили посетить резервацию для аборигенов. Вечером он шел на какую-то встречу, назначенную уже давно. Поэтому я позвонил Мэриан и спросил, не хочет ли она поужинать со мной.
– Не могу! – ответила она, запыхавшись.
Она уже запирала дверь, когда раздался телефонный звонок. Мэриан сию минуту уезжала в Теннант-Крик, чтобы найти женщин для опроса.
– Ну тогда до завтра, – сказал я.
– До завтра.
Я поужинал в «KFC» на Тодд-стрит. Под яркими неоновыми лампами мужчина в новехоньком синем костюме проповедовал подросткам (будущим курожарам) с таким видом, словно приготовление цыплят по-кентуккийски – важное религиозное таинство.