Покров над Троицей бесплатное чтение

Предисловие
Во время осады Константинополя его жителям явилась Богоматерь и стала молиться за спасение. Потом сняла с головы омофор и распростёрла над городом. Вскоре осада была снята. С тех пор мы верим, что Покров Богородицы защищает всех православных.
1608 год выдался високосным. Европейский котёл бурлил и переливался через край колониальными потоками искателей лучшей жизни. Французский лейтенант Шамплен высадился на каменистых берегах залива Святого Лаврентия и основал город Квебек. Одновременно с приобретением Францией новых заокеанских территорий, отцы знаменитых впоследствии мушкетеров де Тревиля и д’Артаньяна купили замки Труавиль и Кастельмор. В Париже в это время распространялись активные слухи о предстоящей войне, в которой Генрих IV намеревался принять участие на стороне протестантских князей Священной Римской империи против австрийских и испанских Габсбургов. Узнав про перспективы встать под ружьё, дворянство, обуянное пацифизмом, шустро разбегалось по провинциям. Перед глазами стоял пример Англии, ведущей две неудачные войны с Испанией и Ирландией. Положение англичан в Старом Свете было таким же отчаянным, как и дела английских колонистов на территории будущих США в Джеймстауне. Едва сойдя на американский берег, они занялись тем, что у них получалось лучше всех – грабежом местного населения, положив начало долгому и кровопролитному конфликту с туземцами. Несмотря на покровительство и посредничество Покахонтас, известной моим современникам по одноименному мультфильму, индейцы загнали англичан в болото, осадили и со злорадством наблюдали их жуткие лишения с поеданием крыс, ремней, сапог и друг друга.
Не обращая внимания на горькие катаклизмы в военной сфере, своей обособленной, размеренной жизнью жил чопорный Лондон. В 1608 году там царствовал Уильям Шекспир. Только что увидел свет «Коро́ль Лир», а труппа поэта приобрела закрытый театр «Блэкфрайерс».
Остальная Европа великим драматургом интересовалась мало. Континенту было не до театральных трагедий – Старый Свет переживал их не на сцене, а в жизни. Вовсю полыхала революция в Нидерландах. На Балтике по-взрослому рубились Речь Посполитая и Швеция. В 1608 году гетман Ходкевич взял крепость Динамюнде, прикрывающую Ригу. До его похода на Москву оставалось 3 года.
В Ансбахе протестанты провозгласили евангелическую унию. Возглавил её курфюрст Пфальца Фридрих IV – ярый фанатик-кальвинист. Учение Жана Кальвина о «всеобщем предопределении», согласно которому Бог предначертал одним вечное проклятие и скорбь, другим, избранным – вечное спасение и блаженство, как нельзя лучше пришлось ко двору европейским феодалам, ломающим голову над тем, какую бы свежую идею присвоить для оправдания насилия и грабежа ближнего своего. Кальвинизм прекрасно обосновал эту возможность, заложив основу для будущей 30-летней религиозной войны и последующей 400-летней уверенности европейцев в собственной богоизбранности.
Несмотря на противоречия, рвущие континент на кровавые ошмётки, Европа совместно собирала силы для завоеваний на Востоке. Османская империя на юге и Московия на севере Евразии манили европейских «цивилизованных» любителей «честного грабежа» не меньше полусказочной Индии. В этом «благородном и богоугодном деле» непримиримые враги – гугеноты и католики – были едины, как троцкисты и сталинисты в октябре 1917-го. Каждый вносил свой посильный вклад в покорение Руси, принимая деятельное участие как на поле боя, так и за письменным столом.
Ещё не отмыли мостовые Парижа от крови Варфоломеевской ночи, а протестанты и католики, оказавшись в России, уже в едином строю свирепо бились против «русских варваров».
В 1602 году Европа начала согласованную информационную кампанию против Московского царства, заложив основу русской смуты. Книга, провозглашающая царствующего Бориса Годунова незаконным узурпатором, а всю его власть – ничтожной, заботливо написанная в Ватикане, издавалась небывалыми для того времени тысячными тиражами и молниеносно распространилась по континенту.1
Одновременно с началом рекламной кампании на территории Литвы нарисовался Дмитрий, самопровозгласившись как единственный законный престолонаследник, «сын» Ивана Грозного. Настоящая биография лжецаря-проходимца заслуживает отдельной солидной книги. С этого момента русская Смута, превратившись из теории в практику, пышно расцвела и тучно заколосилась.
Лютеране радостно поддержали инициативу заклятых врагов-католиков. В 1607 году в Париже, в книжной лавке известного издателя-гугенота Матье Гийемо, появилась небольшая брошюра с длинным и претенциозным названием:
“Состояние Российской империи и великого княжества Московии с описанием того, что произошло там наиболее памятного и трагического при правлении четырех императоров”, а именно, с 1590 года по сентябрь 1606."
Её автор, капитан Мapжeрет, несколько лет проживший в России, очевидец и участник московских событий, моментально стал звездой средневековой блогосферы. Его читали при дворе и в научных кругах. Маржерет был принят известным гуманистом и историком де Ту, главным хранителем королевской библиотеки. Совершенно безвестный офицер в мгновение ока обрёл широкую популярность. Это был полный и оглушительный личный успех, если отринуть мысль, что авторами литературного творения были совсем другие люди, а капитан просто оказался в нужном месте в нужное время, как биографически подходящий “зиц-председатель Фунт”.
Наконец, в 1608 году в Кёльне появилось изделие Герардуса Гревенбрюка:
Gerardum Grevenbruc. Tragoedia Moscovitica siue de vita de morte Demetrii. qvi nvper apvd Rvthenos imperivm tenuit, narratio, ex fide dignis scriptis et litteris excerpta (Московская трагедия, или Жизнь и смерть Димитрия. Повествование, извлеченное из заслуживающих доверия сочинений и писем) – драматический эпос со множеством ссылок на “достоверные источники”, приобрёл завершенные формы и превратился в готовый для употребления в геополитических целях.
Не отставали от застрельщиков пишущие всякие гадости о России англичане Дж. Горсей, Дж. Уилкинсон и Г. Бреретон, итальянец А. Поссевино, голландец И. Масса, немцы К. Буссов, Г. Паерле и М. Шаум, швед П. Петрей. По конфессиям – кого только не встретишь, а по содержанию – поразительное единомыслие! Десяти полновесных агиток в лучших традициях информационных войн за шесть лет достаточно, чтобы узреть слаженную общеевропейскую пропагандистскую кампанию с целью подготовки к завоевательным походам и подавлению у туземцев воли к сопротивлению.
Параллельно под видом своих коллегиумов иезуиты в форсированном темпе создавали разведывательные и диверсионные центры в Несвиже, Орше, Новогрудке, Гродно, Витебске, Пинске, Минске, Слуцке, Юровичах, Могилеве, Мстиславле и других русских городах. Лихо действуя кнутом и пряником, обращали в католицизм и превращали в своих агентов Льва Сапегу, Ивана Чарторыйского, сыновей Радзивилла Черного.
Сигизмунд III, чтобы убедить шляхту в легкости предстоящей войны, прибег к услугам Павла Пальчовского (Paweł Palczowski), своего придворного «специалиста по России», написавшего сочинение с призывом завоевания Московии. Пальчовский сравнивал шляхтичей с конкистадорами, а Россию – с империями Мексики и Перу. «Несколько сот испанцев победили несколько сот тысяч индейцев. Московиты, может быть, лучше вооружены, но вряд ли храбрее индейцев», – писал неистовый шляхтич, призывая соотечественников покорять Московию огнем и мечом, не стесняя себя в средствах и не мучаясь вопросами нравственности и морали.
В конце 1604 года на территорию России с небольшим отрядом наёмников вступил успешно принявший католичество Лжедмитрий I. Началась самая кровопролитная и трагическая часть русской Смуты.
Нацелившись на колонизацию Руси, Европа уделяла пристальное внимание не только дискредитации действующей власти, но и легитимизации своих представителей на русском троне. Назвав Лжедмитрия ни много ни мало императором, патриарх грек Игнатий венчал его в Успенском соборе «венцом, диадемою западноевропейской короны Габсбургов, присланною «от кесаря, великого царя Алемании».
Воюющие в Европе католики и протестанты, оказавшись в России, бились в одном строю против «русских варваров». Те, кто полагал, что московитов нужно душить как можно больше, и считающие, что их нужно душить только слегка, едины были в одном – московитов нужно душить! Разведку иезуитов и католические польские хоругви успешно дополняла на поле боя лютеранская пехота. Первой сотней копейщиков Лжедмитрия командовал уже упомянутый француз-гугенот Яков (Жак) Маржерет. Вторую сотню алебардщиков возглавил лютеранин из Курляндии Матвей Кнутсон, третью – англиканский адепт Альберт Вандтман.
Информационная кампания удалась на славу. Туземная элита дрогнула и поплыла, променяв собственное первородство на европейскую чечевичную похлебку. Эффект от обработки боярских мозгов оказался стойким и долгоиграющим. Обжегшись на Лжедмитрии Первом, московские элитарии плакали, кололись, но продолжили упорно карабкаться с голым задом на ту же колючую ёлку. Большая часть царской элиты, пригретая Рюриковичами, Годуновыми и Шуйскими, откормленная, одаренная местами и чинами, обалдевшая от чувства собственной значимости, по первому свистку “отъехала” в Тушинский лагерь ко второму самозванцу.
Первыми к “цивилизованным европейцам” перебежали стольник последнего царя князь Алексей Юрьевич Сицкий и обласканный Годуновым Дмитрий Мамстрюкович Черкасский, за ними последовали боярин и воевода Ивана Грозного – Дмитрий Тимофеевич и Юрий Никитич Трубецкие. Бежали в Тушино и Рюриковичи – двое князей Засекиных. Компанию им составил князь Василий Рубец-Мосальский – уникальный человек, предавший всех, кому присягал. За неполные пять лет – восемь присяг и столько же предательств. Однако ж он при этом умудрился умереть не на плахе, а в собственной постели, получив от современников титул “окаянный”. Поразительная ловкость сравнима лишь с потрясающими способностями Романовых, присягнувших во время Смуты всем претендентам на русский престол – и двум Лжедмитриям, и Василию Шуйскому, и даже польскому королевичу. Эти люди не имели права отговариваться словами «нас обманули, глаза отвели!», потому что именно они знали Отрепьева как облупленного, как у них, у бояр Романовых, начинал свою карьеру молодой Юрий Отрепьев – «Юшка». Среди сбежавших только Михаил Глебович Салтыков после разгрома Лжедмитрия эмигрировал на Запад. Остальные вполне прилично устроились при новой, романовской власти. Непотопляемые, пронзающие века, неистребимые “испуганные патриоты”…
В результате “гибкой” семейной политики в 1613 году состоится торжественное воцарение дома Романовых. Но это будет через пять лет. А 22 сентября 1608 года польско-литовские интервенты во главе с усвятским старостой Яном Петром Сапегой стремительным маршем двинулись к Троице-Сергиеву монастырю, невзирая на поджидающее их у села Рахманцево царское войско под командованием брата царя Дмитрия Шуйского.
Часть первая.
Глава 1. Полёт шмеля
Теплым сентябрьским вечером мохнатый шмель деловито облетел несколько цветков, выбрал подходящий по ему одному известным приметам, погудел над ним и, приземлившись на край лепестка, заполз вглубь, шумя всё тише и тише…
С середины лета молодые шмели живут отдельно, не возвращаясь в свою семью. Они ждут юных шмелих, чтобы после встречи с этими прекрасными воздушными дамами покинуть шумный и весёлый мир, оставив потомство. Для них встреча со шмелихой – главное и последнее событие в жизни. Так задумано природой, что, обеспечив себе потомство, шмели погибают, а если сказать правильнее – освобождают место под солнцем следующему молодому поколению. Они готовятся к свиданию ответственно, тщательно, выглядят нарядно и франтовато – черный беретик на голове, ярко-желтый воротничок, посередине брюшка золотистый поясок над пушистыми оранжевыми кюлотами с чёрной выточкой и ослепительно белой оторочкой.
Ранним утром, когда солнце только взошло и заиграло лучиками в росе, шмеля разбудил конский топот. Сотни откормленных, ухоженных четвероногих неслись по лугу сплошной хрипящей, тяжело дышащей массой, расплываясь гнедым, вороным, каурым, игреневым облаком по желто-зеленым волнам ковыля. Вокруг разносилось ржание, крики всадников и лязг оружия. Почва содрогалась, как от землетрясения, затягивая дымкой влажный от росы горизонт.
Шмель торопливо выполз из бутона, расправил крылья, загудел, недовольный вторжением в свою приватность, и взмыл в небо, пропуская под собой возмутителей утреннего спокойствия. Поток воздуха от сотен разгоряченных скачкой коней и наездников подхватил насекомое, закрутил, потащил следом, приглашая участвовать в путешествии. Взвившись над облаками пыли, поднятыми множеством копыт, шмель направился туда, где никто никуда не спешил. Люди в багрецовых2 кафтанах с золотыми разговорами на груди застыли, словно деревья. Их тщательно скрываемое волнение выдавалось только глубоким дыханием.
–Ждать! – зычно, низким грудным голосом прогудел старший из них в шапке с собольей оторочкой и добавил тише, по-отечески, – спокойно, чадь3. Успеется.
Успокоенный шмель изловчился и приземлился на горячий металлический стержень с чёрным дуплом на конце, развёрнутым в сторону скачущего во весь опор войска. Железо покоилось на деревянном ложе, и к нему крепко прижимался щекой совсем молоденький, безбородый стрелец.
–Подыми правую руку и приведи её дугой к левому плечу, – шептал он на память наставление по огненному бою, отдавая себе команды и сразу же выполняя их из страха перепутать последовательность, ошибиться, подвести товарищей и показаться в их глазах неумехой. – Ступи левой ногой неспешно… А как левую руку с подсошком наперёд от себя протянешь, ты ея вверх подвигай, чтобы подсошек вилками посреди первого сустава переднего перста пришёл… И держи мушкет левою рукой крепко… А как то учинил – понеси правую руку дугой к левой руке и возьми один конец горящего фитиля… И розодми фитиль, а как то учинено будет – открой полку двумя перстами… И нагни левое колено, а правою ногой стой прямо…4
Ствол пищали качнулся. Шмель, лишенный твердой опоры, недовольно загудел и взлетел. В то же мгновение старший вскинул руку и бросил её вниз, будто стряхивая невидимую влагу.
– Пали!
Грохот заглушил все звуки вокруг. Дым сгоревшего пороха заволок стрельцов плотной ватной пеленой. Сотни рукотворных шмелей, отчаянно визжа, устремились к кавалеристам, жаля, сбрасывая всадников, заставляя коней спотыкаться и падать на передние ноги. Конный строй дрогнул, как боец в кулачном поединке, пропустивший удар, но над кавалерией, перекрывая топот и лязг, разнеслось строгое громовое:
– Ściśnijcie kolano z kolanem!5
Скачущие во второй шеренге тут же заняли место выбывших.
–Złóżcie kopie!6
Стальная лавина опустила перед собой длинные, трёхсаженные пики, всадники уплотнили ряды, и две роты крылатых гусар, последний резерв Сапеги, с ходу врубились в передовой полк воеводы Григория Ромодановского, проламывая строй и ставя жирную точку в битве под Рахманцево.
Нарядный благодушный шмель взвился над разверзшейся преисподней, не желая участвовать в пляске смерти на зелёном лугу перед еловым бором, за непроходимой стеной которого укрывались золотые маковки церквей Троице-Сергиевой Лавры.
Глава 2. Гроза над Троицей
Послушник Ивашка тайком сбежал со своего насеста в монастырской скриптории к слободским парубкам, когда его учитель, казанный дьячок Митяй Малой, отлучился по личной надобности и возвращаться обратно не спешил. Иван, может, и не стал бы рисковать, ибо наставник был зело охоч и лют на расправу, но звать на прогулку прибежал не кто-нибудь, а сама Дуняша, первая красавица среди посадских отроковиц, услада очей юного трудника. Заглянула в окошко, рядом с которым стоял ивашкин стол, распахнула свои синие глаза-озёра, прошелестела чуть слышно: “Мы с братьями в гай по грибы собрались, если хочешь пойти купно с нами – догоняй!”, – и пустилась бегом к городнице, смеясь озорно, как звон колокольчика.
Не глядя по сторонам и чувствуя, как предательски горят уши и потеют ладошки под смешливыми взглядами писцов, Ваня степенно сложил в коробец свои принадлежности, поставил аккуратно на полку и мышкой проскользнул в сени, стараясь не скрипнуть половицами да дверью. На одном дыхании проскочив переулком до Южной пузатой башни и чуть не попав под конские копыта монастырской стражи, Ивашка перемахнул через мостик у водяной мельницы и первый раз перевел дух у Терентьевской рощи. Оглядевшись вокруг, он застыл, невольно залюбовавшись осенним великолепием.
С Волкушиной горы к монастырю живыми ткаными коврами стекали кошенные луга, залитые последними осенними цветами. Один перевит розовым с белой душицей, на второй набросаны кокетливые фиолетовые шарики мордовника, третий ощетинился жёлтыми стрелами коровяка. А над травами-цветами исполнял симфонию осенних красок молодой лиственный лес. Вишнёво-красные, золотисто-жёлтые и желтовато-зелёные клёны. Рябина, рдеющая гроздьями ягод. Светло-жёлтые берёзы, бледно-оливковый ясень и орешник. Дубы в пестрой одежде, как у дятла, с коричневыми и густо-нефритовыми листьями. Лишь чёрная ольха, растущая по берегам монастырских прудов, ещё осталась зеленой. Она и тёмные ели изумрудными пятнами выделялись на жёлтом фоне.
Ивашка всматривался в буйство природных красок, и ему казалось, что в ушах звучат еле слышные, неуловимо мелодичные отзвуки свирели и неторопливый гусельный перебор, а сам он наполняется, пропитывается дивным сладким шелестом, вьётся по склонам гирляндами золотистых полутонов, стремясь всей своей сущностью, трепетом души включиться в ритм вечной гармонии природы.
–Боженьки мои, лепо-то как! – прошептал Иван, касаясь ладонями венчика лугового колокольчика. Цветок зашевелился в пальцах, как живой. Мальчик аж присел от испуга, выпустив его из рук и уставившись на плотное головчатое соцветие, откуда появились беспокойные усы, а потом и сам их хозяин – грузный мохнатый шмель, неестественно яркий в своей полосатой раскраске на увядающем цветке. Насекомое не торопясь выползло из фиолетового ложа, недовольно поглядело на нарушителя спокойствия и вскарабкалось на короткий красноватый стебель, медленно перебирая лапками. Только тут Ивашка заметил, что со шмелём что-то не то – он припадал, заваливался на одну сторону, а желтые и черные ворсинки на боку свалялись, выгорели и превратились в коричневое неприглядное месиво.
–Эко ж тебе, брат, не свезло, – придвигаясь ближе к шмелю, прошептал заинтересованный мальчик. Он протянул пальцы и сразу отдёрнул, но не потому, что шмель покусился на них. На руку, на насекомое и на весь луг неожиданно упала настолько плотная и вязкая тень, что казалось, светило погасло, и на земле за два удара сердца воцарились вечерние сумерки.
Огромная, тяжелая, свинцово-серая туча разом заволокла небо, вылетев из-за макушек деревьев, качнувшихся под порывом холодного ветра, как от поглаживания исполинской руки. Сразу стало неуютно и хмуро. На мгновение всё притихло, и Ивашка, успев оглянуться на монастырь, увидел, как по нему бежит, торопится солнечный зайчик, а его догоняет, подминая под себя, промозглая серая мгла. Секунда мрака – и ослепительная молния кривой татарской саблей вспорола горизонт. Резко и пугающе, как выстрел, прогремел гром, обрушилась с неба стена дождя. Ливень хлестал по траве толстыми плетьми, а среди них метались и непрерывно вспыхивали ослепительно белые молнии, ощупывая землю своими тонкими, длинными пальцами. Не утихая, гремела в тучах небесная канонада. От этого пронизывающего света и гулкого грохота трепетно сжималось сердце…
–Дуняша-а-а-а-а! – набрав в лёгкие воздух, изо всех сил заорал Ивашка.
–А-ю-у-у-у! – отозвался тонкий голос.
Мальчик тотчас увидел хрупкую фигурку, спрятавшуюся под сводом столетнего дуба в сотне шагов от него.
–Дуняша! Беги ко мне! – закричал он, бросаясь к дереву. Добежал, успев по дороге полностью промокнуть, отцепил белые от напряжения пальцы девочки от засохшей ветки, заглянул в испуганные глаза, шепча что-то успокаивающее, потянул под косые струи воды и блестящие сполохи.
–Дуняша, не бойся, это только на вид страшно. До мельницы – рукой подать. А под дубом нельзя стоять – убьёт!
Ливень хлестал по спине, словно розгами. Промокшая Дуняша визжала от страха, пугая Ивашку больше, чем громовые раскаты, а он бежал, держа в своей руке ее узкую ладошку, и был счастлив, как может быть счастлив тот, кому выпадает удача – схватить за хвост птицу счастья и держать её что есть мочи даже при таких пугающих обстоятельствах.
Гроза оборвалась разом, как и началась, когда подросткам оставалось до крепостных стен рукой подать. Они оба отдышались, Дуняша выдернула руку из ваниной пятерни, откинула со лба мокрую прядь и рассмеялась так же весело, как у монастырского скриптория.
–Боженьки, как же я напугалась, – охнула она и, посмотрев снизу вверх, чуть слышно игриво добавила, – спасибо тебе, я бы одна ни в жисть не решилась из-под дуба выбежать…
–А братья?
–Они первыми удрали. Я с корзинками завозилась, бросать не хотела. А потом как вдарит, ажно земля из-под ног ушла…
Ивашка стоял, глупо улыбался, а она наклонила голову набок, разглядывая его, как в первый раз, потом, неожиданно привстав на цыпочки, потянулась, чмокнула в щёку и шепнула: “А ты смелый! Поможешь мне корзинки найти, как обсохнем?”.
У парня перехватило дыхание, а Дуняша, дразня ямочками на щеках, ткнула острым кулачком в бок: “Ну что встал колом? Замерзнем же!” – и припустила к воротам, не оглядываясь…
Крепость монастырская встретила подростков тревожной, непонятной беготнёй. Все вели себя, как на пожаре, однако нигде ничего не горело, поэтому вид суетящихся, сосредоточенных людей настораживал. Прямо у ворот стоял наставник Ивашки Митяй Малой. Сердце мальчика сжалось, но учитель, всегда строгий и безжалостный при нарушении дисциплины, не сказал послушнику ни слова, лишь слегка скользнул по нему потухшими глазами и продолжил напряженно вглядываться вдаль – туда, где тёрся о монастырскую слободу переяславский тракт.
–Отец Димитрий, – не выдержал Ивашка, решив обратить на себя внимание, – что-то случилось?
–Случилось, – эхом ответил наставник, не поворачивая голову, – гонец прибыл из под Рахманцево. Царские полки разбиты. Войско Антихриста скоро будет здесь.
Мальчик увидел, что за спиной у дьячка, среди столпившихся людей, лежит на земле неподвижное тело в дорожном жёлтом плаще и чернёных доспехах. Скинутый шлем освободил русые волосы воина, и лёгкий ветер лениво их перебирал. Белый широкий пояс и вся одежда на левом боку были окрашены чем-то коричневым…
–Совсем как у шмеля! – прошептал он, пораженный внешним сходством ран обоих посланников. – Что же теперь будет, отец Димитрий?
–Тяжко будет, Иван, – вздохнул дьяк, последний раз бросив взгляд на дорогу. – Дом Иакова будет огнём, дом Иосифа – пламенем, а дом Исава будет соломою, которую они подожгут и уничтожат; и никто из того дома не выживет7… Но не бойся, Ванюшка, не надо бояться. Так как наши лёгкие и временные страдания – ничто по сравнению с весомой и вечной славой, которую они нам приносят. Мы смотрим не на видимое, а на невидимое, потому что видимое временно, а невидимое вечно…8
Митяй Малой сделал несколько шагов от ворот, потом, словно вспомнив важное, повернулся к послушнику и сказал привычно строго:
–Пойдём, Иван, нечего глаза горем кормить. От беды есть два лекарства – время и молчание. Хочешь, чтобы от тебя была польза, – не путайся под ногами! У нас своих дел невпроворот. А на смерть ещё насмотришься…
Глава 3. Сокровенное
-И всего у города двенадцать башен, а стен 547 саженей с полусаженью. Во всех башнях по три бои: подошевной, середней, верхней, – быстро диктовал осадный воевода князь Долгоруков-Роща, неторопливо шагая вдоль монастырской стены и внимательно заглядывая в каждую нишу. – Стена монастыря невысока, двух с половиной сажен до зубцов. С восточной стороны – лес, с юга и с запада – несколько прудов. На западной стороне, супротив Погребной башни – Пивной двор, на северной – Конюшенный…
Еле поспевая за князем, Ивашка торопливо царапал вощёную дощечку и тихо бубнил про отсутствие необходимости тратиться на то, что можно всегда увидеть своими глазами.
–На Красной башне против Святых ворот в верхнем бое – пищаль полуторная медяная двунадцати пядей, в станку на колёсех, – продолжал между тем Долгоруков, поглаживая оружие, словно проверяя, не чудится ли оно ему. – Ядро шесть гривенок. Пушкарь у той пищали… Как зовут?– обратился он к стрельцу.
–Захарко Ондреев, сын Стрельник, – вытянулся перед начальством пушкарь, пожирая князя преданными глазами. – Пороху три заряда, ядер тож.
–Добро, Захарко, – кивнул Долгоруков, переходя к следующей бойнице. – Пиши! Другая пищаль – полковая медяная, полонянка, трехнадцати пядей, в станку на колёсех…
У Ивашки от быстрой ходьбы, волнения и обилия информации кружилась голова. Он присел, прислонился к белёной стенке, наклонился, чтобы прикоснуться виском к холодному камню, но продолжал орудовать писалом, боясь пропустить что-то важное.
–А ну, покажи! – князь навис над писцом, как вековой дуб над бузиной, опершись рукой о стену и почему-то шумно дыша, хотя минуту назад выглядел совсем бодрым.
Был он широк в плечах и велик ростом. Узкие, прищуренные голубые глаза с нависшими кустистыми бровями, выдающаяся вперед челюсть, украшенная рыжеватой бородой, делали лицо Долгорукова грозным и даже свирепым. На Ивашкином лбу появилась испарина, а по всему телу побежали противные мурашки, собравшись в кучку внизу живота. Покорно отдав табличку, писец затравленно посмотрел снизу вверх и попытался встать, но его плечо уперлось в княжеские наручи.
–Присядь отдохни, успеется, – проворчал воевода, изучая записанное. – Что ж, изрядно… А теперь ступай и переложи это всё на бумагу. Не суетись, ни с кем не разговаривай, никому не показывай, ничего нигде не оставляй. Закончишь – сразу ко мне.
Кивнув, Ивашка опрометью бросился в скрипторию и, только добежав до дверей, обнаружил, что табличка так и осталась в руках князя. Вернуться? От одной мысли об этом онемели руки. Он не сможет, глядя в ледяные глаза князя под сведенными бровями, признаться, что такой растяпа… Умрёт от стыда и страха. Паренёк присел на лавку и сосредоточился. В голове сквозь волны растерянности проступили смутные очертания таблички. Послушник глубоко вдохнул, затаил дыхание, зажмурил крепче глаза и закрыл руками уши. Содержимое проступило резче, отчетливее, можно было уже разобрать отдельные слова и цифры…
–А под казёнными кельями в погребе 300 пуд свинцу, – повторил писарь на память, – да пушечных ядер – 4 ядра по 30 гривенок, 2 ядра по полупуда, 36 ядер по 14 гривенок, 13 ядер по 8 гривенок, 650 ядер по 6 гривенок…
Боясь расплескать мысли в собственной голове, подросток забежал в скрипторию, схватив с полки коробец и десть9 бумаги ручного отлива с монастырской филигранью, торопливо разложил писчие принадлежности, радуясь, что загодя заточил достаточно перьев, и приступил к бережному переносу информации из недр памяти на серые, шершавые листы.
***
Ивашка никогда бы не поверил, что грозный воевода в эти минуты испытывает такие же чувства, как и он. Головокружение, сухость во рту, дрожь в руках появились при виде женской стройной фигурки в строгом монашеском облачении, стоящей на крепостной стене и неподвижно глядящей вдаль. Просторный апостольник скрывал голову, ниспадал на плечи и грудь, пряча руки с чётками. Монашеская мантия о сорока складках, символизирующих сорок дней поста Спасителя на горе Искушения, делала фигуру незримой, но Долгоруков даже в таком виде узнал внучку Малюты Скуратова и дочь Бориса Годунова – Ксению. Её присутствие уже пять лет заставляло сердце воина трепетать от восхищения, обливаться кровью из сострадания и слезами – от фатальной недоступности предмета своего обожания.
За простой и кроткий нрав Годунову любили простые люди, миловидности Ксении дивились иностранцы, мастерству её рукоделия могли бы позавидовать ювелиры. Ей посчастливилось сочетать красоту с умом, получить прекрасное образование и знать несколько языков. Однако дочери царя Бориса не повезло жить в эпоху Смуты – злоключения наваливались на царевну так же, как интервенты наступали на её Отечество. Ксении было 16 лет, когда её отец был помазан на царство, и всего 23, когда Лжедмитрий I, удавив мать и брата, заточил молодую царевну в доме князя Масальского, сделав своей наложницей…
Проводив писца Ивашку долгим взглядом, воевода сделал несколько шагов на слабеющих ногах и встал в сажени от Годуновой – ближе подойти боялся, шумно вдыхая осенний воздух.
–Ну что, пёс, – не оборачиваясь, тихо произнесла Ксения, – пришёл полюбоваться на дело рук твоего хозяина и на моё бесчестие?
Её слова, скатываясь с губ, словно ледяные глыбы, с размаху били под дых, вымораживали, сбивали с мысли, заполняли всё естество воеводы обжигающим холодом.
–Ты несправедлива ко мне, царевна, – натужно прохрипел Долгоруков.
Он сделал ещё один шаг. В ту же секунду Годунова стремительно развернулась, и в доспехи воеводы упёрся трехгранный узкий клинок.
“Мизерикорд, кинжал милосердия”, – скосив глаза вниз, узнал князь "осиное жало".
Упирающееся в грудь оружие в руках Годуновой, как ни странно, успокоило его. Перестали предательски дрожать руки, прошел спазм в горле. Только шум в голове и частое уханье сердца оставались немыми свидетелями душевного смятения. Князь медленно опустился на колени. Сталь с визгом скользнула по доспехам и уперлась в незащищенное горло. По коже побежала тонкая рубиновая струйка.
–Так будет проще и быстрее, – шумно сглотнув, сказал воевода. – Но знай, царевна, что я ни в чем не виноват ни перед тобой, ни перед твоей семьёй…
–Ты присягнул самозванцу, моему насильнику, убийце моей матери и законного наследника – моего брата…, – у Годуновой задрожали руки и губы.
–Только ради того, чтобы спасти хорошего человека, – перебил князь ее взволнованную речь…
–Ты был среди тех, кто насильно постриг меня и увёз в монастырь… – выкрикнула царевна, и ноздри её затрепетали.
–Выбор был невелик, – смиренно возразил Долгоруков. – Тебя должны были удавить в тот же вечер. Келья всё же лучше веревки убийцы. Жизнь лучше смерти…
–Лучше?!! – черные глаза Годуновой метнули молнии. – Чем лучше? Тем, что теперь я умираю каждую ночь, вспоминая свой позор?
–Лучше тем, – твёрдо произнёс князь, – что живым под силу что-то исправить, и ежели тебе кажется, что можно что-то изменить, убив меня, делай это, не задумываясь…
Рука царевны повисла плетью, кинжал выпал из ослабевших пальцев, шумно ударившись о настил. Годунова резко отвернулась, чтобы Долгоруков не увидел предательски хлынувшие из глаз слёзы, и неожиданно совсем по-детски всхлипнула. Князь тяжело поднялся с колен, вплотную подошёл к молодой женщине, изо всех сил сдерживая непреодолимое желание обнять её, спрятать у себя на груди, закрыть обеими руками от окружающего злого мира, но странная немощь снова парализовала всё его тело. Воевода сконфузился от собственной непривычной робости и, не в силах побороть нерешительность, крепко сжал рукоятку меча, словно тот пытался сбежать из ножен куда глаза глядят…
–Я докажу тебе, моя ненаглядная государыня, что токмо волей твоей существую на этом свете, – произнёс Долгоруков, склонив голову, – понеже являюсь рабом твоим с того дня, как увидал на Пасху пять годков назад, и нет мне с тех пор ни сна, ни покоя. И в Москву примчался, и самозванцу присягнул, как узнал про твоё пленение, и всё токмо ради того, чтобы иметь возможность приблизиться к твоей темнице, увидеть, а паче чаяния – выкрасть тебя. Но не успел…
Долгоруков, переживая события трехлетней давности, скрипнул зубами так громко, что Годунова вздрогнула и обернулась.
–Марина Мнишек, воеводы Георгия Сандомирского дочь, повелела извести тебя, и не было времени на другое, – выдохнул Долгоруков, – только через монастырь, через постриг. И сюда, в Троицу, прискакал тотчас же, упросив Шуйского поставить воеводой осадным, как только узнал, что смогу находиться рядом с тобой, дышать одним воздухом, иметь счастье лицезреть тебя, государыня моя…
–Нет больше никакой государыни, князь, – опустив глаза долу и кусая губы, прошелестела Ксения. – Есть раба господня инокиня Ольга…
–Неправда, – тихо возразил воевода, – никогда не быть тебе рабою, царевна. В Псалтире написано: “Я сказал: все вы – боги, все вы – дети Всевышнего”.10 Ты всегда будешь для меня ангелом во плоти, и я смогу доказать…
–Докажи, князь, – перебила его Ксения, и слёзы ярости брызнули из глаз, – непременно докажи! Сотри позор с лица земли отцов наших – отправь обратно в преисподнюю этих распоясавшихся папистов, посланцев лукавого, возомнивших себя богами.
Годунова повернулась к стрельнице и упёрлась ненавидящим взглядом в разворачивающиеся на виду монастыря польские войска гетмана Сапеги.
***
Ян Пётр Павел Сапега, староста Усвятский и Керепецкий, каштелян киевский подошёл со своими полками к Троице-Сергиевой лавре со стороны Александровской слободы. Как только расступился лес и показались маковки монастырских церквей, он неторопливо слез с коня, трижды размашисто перекрестился, поклонился поясно, сотворив молитву “Отче наш”. В этом ритуале не было ничего необычного и глумливого. Ян Сапега, как и большая часть его войска, приступившего к Троице, был православным. Вместе с гетманом встав на колени, истово молились уроженцы восточной части Речи Посполитой и юго-восточных земель Королевства Польского – будущих Белоруссии и Украины. У большинства «поляков» – и шляхтичей, и простых солдат – деды, а нередко и отцы считали себя «русскими» или «руськими» и исповедовали православие. Иными словами, «поляками», разорявшими Россию, были люди Западной Руси, сменившие этнос.
В глазах западной, исконно польской шляхты местная православная культура представлялась мужицкой, а культура московитов – варварской. Стремление западно-русских дворян считаться поляками являлось не только выбором по расчёту, жаждой обладать соответствующими привилегиями и «свободами», но и желанием прислониться к европейской культуре, жить по-западному «красиво». Не менее важным было и то, что за Польшей незримо возвышался папский престол, непоколебимый, неприступный, жестоко карающий неверных и милостиво снисходительный к покорным. Совсем недавно – сорок пять лет назад – состоялся Тридентский собор, определивший тактику и стратегию католической церкви на века вперёд, превративший Ватикан в политическую организацию, утвердивший безграничную власть Папы и учредивший в качестве его карателей специальный военно-монашеский орден иезуитов.
Вот и сейчас представитель этой таинственной, сумрачной организации неотлучно находился по правую руку от Сапеги. Он не слез с лошади, глядел на молящихся воинов свысока, с ироничной, лёгкой улыбкой, временно разрешая неофитам Ватикана маленькую обрядовую вольность. Они ещё числятся в православии, но уже признали главенство католицизма. С репрессиями за неправильную веру можно и повременить. На просторах непокорной Руси, от Балтики и до Чёрного моря, реализуется идеально продуманный, скрупулёзно воплощаемый план Ватикана – православные режут православных, русские убивают русских, приближая главную цель, обозначенную Тридентским собором – безраздельное мировое господство.
Сапега косо посмотрел на иезуита, сел на коня, махнул рукой, и войско дисциплинированно продолжило движение. Шагая легко и бодро, будто не было тяжелого дневного перехода, прошли литовский и московский семитысячные полки. Фыркая, упираясь, тяжеловозы протащили шесть пушек с полукартечью. Под королевскими хоругвями прошествовал пятитысячный полк Стравинского, копейщики Марка Веламовского и, наконец, собственный полк гетмана – главная ударная сила его войска…
Сапега разбил свой лагерь на Красной горе в 3-х верстах к юго-западу от Троицы, Лисовский – полковник на службе Лжедмитрия, создатель и командир легкой кавалерии, – в Терентьевой роще, в версте к югу от монастыря. Все восемь батарей разместили здесь же. Солдаты шустро строили острожки и заставы, копали рвы и вынутой землёй отсыпали валы, вожделенно поглядывая на возможную богатую добычу. Троицкий монастырь казался им копями царя Соломона, средневековым Эльдорадо, разграбив которое можно было обеспечить безбедное существование себе и своему потомству!11
***
Обойдя лагерь и осмотрев строительство, Сапега едва успел войти в наскоро натянутый шатер, снять с помощью слуги надоевшие доспехи, с надеждой глядя на походную кровать, как за пологом послышался топот копыт. Адъютант, влетев внутрь и поклонившись, доложил скороговоркой:
–Пан полковник изволил уведомить, что пришёл наш человек из крепости. Просит принять его как можно скорее…
Глава 4. Шок и трепет
Сапега проводил долгим, тяжелым взглядом силуэт в черной рясе и куколе, сливающийся с темным лесом. Ему упорно лезли в голову слова святого апостола Павла – "Вменяю вся уметы быти, да Христа приобрящу"12, и вся эта история с православным монахом-лазутчиком, доносящим сведения о монастырских сидельцах, внезапно показалась нелепой, ненастоящей, выдуманной в хмельном кабацком угаре врагами Божьими. Гетман поднёс два пальца ко лбу, бросил короткий взгляд на стоящего рядом птенца гнезда Игнатия Лойолы13, застыл и медленно опустил руку, передумав осенять себя крестным знамением. Сосредоточенное лицо иезуита напоминало каменное изваяние, тонкие губы сжались в идеальную нитку, и лишь огромные глаза на худом, мраморно-белом лице жили полноценной жизнью, отражая свет заходящего солнца, отчего казались кроваво-красными. Они внушали уверенность, придавали силы и снимали многие вопросы, хаотично роящиеся в голове. Вот только креститься под этим взглядом рука не поднималась…
–Если это все, кто может поддержать нас внутри крепости, то я сомневаюсь в их способности быть хоть чем-то полезными, – произнес Сапега, испытывая неловкость в затянувшейся паузе.
–Это не все, – ответил иезуит одними губами, не поворачивая головы, – и перед ними не стоит задача резать в ночи стражу и открывать ворота. Их цель – сделать так, чтобы сидящие в осаде возненавидели друг друга.
Краешки губ иезуита дёрнулись вверх, обозначая улыбку. Кинув на Сапегу короткий, пронзительный взгляд, папский легат повернулся и, не оглядываясь на монастырь, пошёл к лагерю, сбивая снятой с руки перчаткой лиловые кисточки чертополоха.
***
Ивашка, увлеченный возможностью выполнить распоряжение воеводы, несмотря на забытый черновик, заткнул уши паклей, забился в угол скриптории и торопливо записывал всплывающие в памяти результаты дневной ревизии артиллерийского наряда. Писал, замирая на мгновение, вспоминая количество ядер и “зелья огненного”, заковыристые наименования орудий, а когда сомневался – закрывал глаза, представляя, как стоял рядом с князем перед бойницами, выглядывая из-за его спины, мысленно пересчитывал ядра и бочки, попадавшиеся на глаза. Натренированная память писца помогала восстанавливать и фиксировать неприметные мелочи, обязывала держать в уме единожды увиденные филигранные узоры и сложные тексты, иногда непонятные и нечитаемые, дабы аккуратно, аутентично их копировать. Ивашка честно и добросовестно заносил всё в реестр, опасаясь выговора за неточные сведения. Закончив авральную работу, когда солнце клонилось к закату, он свернул листочки в трубочку, вложил в берестяной туесок, потянулся довольно и вышел на крыльцо, выковыривая надоевшую паклю из ушей.
Новая действительность обрушилась на него, окатив, как холодной водой из ушата. Разноцветная суета перед глазами и непривычная какофония вернули писаря обратно в сени, и только подростковое любопытство не позволило судорожно захлопнуть за собой дверь. Всё пространство между монастырскими стенами было плотно забито людьми, повозками, пожитками и домашними животными. Аккуратные дорожки, посыпанные мелкой галькой, превратились в грязное месиво, заботливо выкошенные лужайки оказались безжалостно вытоптаны, штакетники повалены. На завалинках, на телегах, на брёвнах и на кучах песка, оставшихся от строительства, стояли и сидели слободские крестьяне с ремесленниками. Рябило в глазах от цветастых женских летников, телогрей и однорядок.14 Всевозможные фасоны и цвета – гвоздичный, лазоревый, червлёный, багряный, голубой – смешивались в один пестрый ковер. На нём неказистыми пятнами серели мужские армяки и суконные, крашенинные, сермяжные сарафанцы.15 Плач, крики, ругань висели над копошащимся, ворочающимся многоголовым человейником. Между людьми испуганно билась, ревела домашняя скотина, заполошно орали куры, брехали ошалевшие собаки, плакали дети, и поверх всего этого безумия оглушительно-густо стекал с монастырских колоколен тревожный набат, неторопливо переплёскивался через стены, разливаясь полноводной рекой по посаду и слободе.
Прижимая к груди драгоценный туесок и дико озираясь по сторонам, Ивашка торопливо пробирался между пробками и водоворотами, мучительно размышляя, что за напасть обрушилась на его умиротворённую, размеренную жизнь, как к этому относиться и где искать воеводу?
***
Долгоруков устало, безнадёжно смотрел на упрямого архимандрита и в который раз повторял азбучные истины, понятные любому воину, но никак не доходящие до разума строптивого попа.
–Ворота надо срочно закрывать! Скопление людей внутри монастыря делает его оборону невозможной. Резервные сотни завязнут в толпе. Нагромождение телег и домашнего скарба, женщины, дети, скот превратили крепость в неуправляемый табор… Почнут поляки стрелять ядрами калёными – случится паника… Побегут людишки в разные стороны – не удержишь. А скольких свои же покалечат и затопчут?…
–Наказуя убо Господь нас, не перестаёт он прибегающих к нему приемлеть, – тихим, грудным голосом отвечал архимандрит. – Негоже и нам, рабам господним, сим благочестивым делом пренебрегать. Heмало же способствовали приходящие люди граду Троицы живоначальной Сергиева монастыря. “Яже он надежда наша и упование,” – говорят они, – “ибо стена это, заступление и покров наш…”. А мы перед ними ворота закрывать будем?!
Иоасаф поднял голову, и в глазах его сверкнули молнии. Посох архимандрита гулко ударил по деревянному настилу.
–Не бывать тому! Убежище преподобного примет всех страждущих!
Воевода посмотрел на священника, поднял глаза к небу, словно ища у него поддержки, вздохнул всей грудью и хотел что-то сказать, но взгляд его зацепился за Ивашку, сиротливо застывшего при входе, ни живого, ни мёртвого.
–А-а-а, потеряшка! – с явным удовольствием сменил тему Долгоруков. – Небось за ревизией пришел?
Ивашка мотнул головой, сделал шаг и протянул князю туесок с драгоценными листками.
–Что это?
–Сделал, как было велено…
Воевода освободил Ивашкину работу от бересты, разложил листы на широкой столешнице, обернулся, недоверчиво глядя на писаря.
–Это что, всё по памяти начертал?
Ивашка кивнул и потупился, хотя в душе возликовал – не озлобился князь, не прогнал взашей, а стало быть, не серчает на его нерадивость.
Долгоруков долго водил толстым пальцем по ивашкиным цифрам, изредка поднимая глаза на писаря, словно сверяя содержимое его головы с записями, наконец довольно крякнул, сграбастал листки в кучу, свернул в тугой рулон и одним движением вогнал обратно в туесок.
–Ишь, удалец какой! – произнес воевода удивленно, неслышно ступая сафьяновыми сапогами и разглядывая Ивашку, будто видел в первый раз. – По памяти, значит… Хорошая голова у тебя, светлая… При мне будешь!
Последние слова прозвучали жёстко и громко, как приказ. Ивашка хотел поясно поклониться, но успел лишь нагнуться, как был сбит влетевшим в палаты молодцом в ярко-красной чуге16 и такой же шапке-мурмолке, отороченной соболем. Невысокий, русый, широкоплечий, с ярким румянцем на щеках – кровь с молоком, он плеснул на присутствующих голубизной глаз и, не обращая внимания на барахтающегося Ивашку и стараясь не встретиться взглядом с Долгоруковым, обратился к архимандриту Иоасафу:
–Отче! Посадские хотят дома пожечь, чтобы ворогу не достались, а монастырская стража их не пущает. Распорядись, сделай милость, а я со стрельцами блюсти буду, чтобы их поляки не побили да в полон не забрали.
Выпалив просьбу, молодой военачальник тотчас развернулся и загрохотал ножнами сабли по высоким ступенькам.
– Алексей! – крикнул ему вслед Долгоруков. – Алексей Иванович!
Поняв, что ответа не дождётся, воевода недовольно хмыкнул, покачал головой, взял со стола шлем и надел его на голову.
–Убьют дурака, – процедил он сквозь зубы, торопливо накидывая на плечо перевязь, и добавил, обращаясь к архимандриту, – посад сжечь придётся, а то неприятель от нас задарма зимние квартиры получит и, прячась за них, подойдет под самые стены.
Игумен Иоасаф, проводив князя слезящимися глазами, пожевал губы и проговорил про себя, будто вздохнул:
–Не любят воеводы друг друга. Ржа между ними. Разлад великий в войске грядёт… Нехорошо это… А ну-ка, Ивашка, черкни пару слов десятнику надвратной башни и бегом туда. Я руку приложу. Посадских пустить, препятствий не чинить. Пусть с Божьей помощью они управятся и, дай Бог, соблюдут людишек Божьих воеводы наши Долгоруков и Голохвастов.
***
Скатившись по ступенькам, Ивашка пулей помчался к надвратной башне, поспев, увы, к шапочному разбору. Записка архимандрита не понадобилась. Десятник, загодя узрев княжеский конвой, сам открыл ворота, и мятущаяся толпа, размахивая топорами и дрекольем, полилась в их открытый зев, как вода в половодье, найдя брешь, устремляется на свободу. Серый поток армяков, разбавленный красными стрелецкими кафтанами, растекся по посаду, и скоро то тут, то там начало потрескивать, гудеть. К небу потянулись жидкие, белёсые струйки дыма.
В лагере лисовчиков,17 стоящих совсем недалеко от посада, заметили это безобразие. Не прошло и пяти минут, как из леса выехала полусотня, не успев распрячь коней, и бодрой рысью направилась к разгорающимся пожарам. Всадники были прекрасно различимы от ворот, но находящиеся среди посадских строений люди их не видели, поскольку выдающаяся вперед башня закрывала обзор. У Ивашки, праздно наблюдавшего за разгорающимся пожаром, ёкнуло сердце. Он тотчас вспомнил слова Долгорукова “при мне будешь!”. Князь приказал, приблизил, а он, выходит, опять оплошал! Да что же не везет-то так!
Парень по-разбойничьи свистнул и что есть мочи припустил к посаду, стараясь опередить скачущих всадников и предупредить княжеских стрельцов о приближающейся опасности. Лисовчики заметили его. От полусотни отделились двое казаков и намётом поскакали к пареньку, опасаясь огненного боя и забирая чуть в сторону от монастырских стен.
Ивашка бежал изо всех сил, пот заливал ему лицо, скуфейка слетела с головы и упала куда-то в придорожную пыль. До серых бревенчатых срубов было рукой подать, когда писарь понял – не успевает. Топот копыт и конское сопение раздавались уже совсем рядом. Он обернулся через плечо, и дорога мгновенно ушла из-под ног, перевернулась. Мальчишка кубарем покатился в кусты, и в тот же миг от околицы гулко жахнуло. Над головой запели, засвистели незнакомые птахи, конь одного из преследователей тоскливо заржал и на всем ходу грянулся оземь, придавив собой седока.
Ивашка от страха попытался подняться на ноги, но кто-то крепко схватил его за одежду. Завизжав, он поелозил на спине, царапая до крови кожу, побарахтался, но не смог освободиться от преследователя. Мальчик напряг все свои силы и рванулся, чувствуя, как расползаются по швам новые порты и трещит сорочица. Над головой еще раз грохнуло, засвистело, и со стороны посада на дорогу выскочила хорошо знакомая писарю княжеская сотня. С улюлюканьем и свистом, пригнувшись к гривам, сабли на отлёт, на полном скаку изменников атаковали дети боярские, настигали и безжалостно рубили. Над всем посадом, отражаясь от занимающихся огнем крыш, разносился лязг оружия, ржание коней, сливающиеся воедино воинственные кличи и предсмертные крики.
Оглянувшись назад, Ивашка рассмотрел поймавшего его злодея. Им оказался ивовый сук, зацепившийся за лямку и не желавший отпускать добротное сукно. Дёрнувшись сильнее, писарь окончательно распорол штаны. Освободившись, он вышел на дорогу к стрельцам, поддерживая руками порванную одежду.
–Посмотри, Игнат, твой заяц нашёлся.
–Как есть заяц! Кричу ему “ложись, ложись!”, а он, прет, как оглашенный, а потом порскнул в кусты. Я даже глазом моргнуть не успел…
–Ты откуда явился такой красивый и без порток?
Окружившие писаря краснокафтанники взорвались неудержимым хохотом. Звонче и заразительнее всех смеялся тот самый Игнат – совсем молодой паренек с пушком вместо усов над верхней губой. Опершись на свой мушкет, он выгибался назад всем телом и запрокидывал голову так, что стрелецкая шапка норовила свалиться с вихрастой головы. Стрелец подхватывал её рукой, прижимал к макушке, тряс русой шевелюрой, и в такт смеху на его худой груди подрагивала берендейка – перевязь с подвешенными к ней деревянными, оклеенными кожею трубочками для пороха и пули, потребными на один заряд.
–Ты, малец, Игнату в ноги должен кланяться, – покручивая ус, произнес седовласый десятник, когда смех стих. – Это он срезал твоего обидчика, чтоб тот тебя саблей не срубил!
Ивашка смотрел растерянно на десятника, на Игната, на задержавший его ивовый сук, что не дал выскочить на дорогу под пули и копыта идущей в атаку кавалерии. Губы против его воли растянулись в глупой улыбке. В голове радостно пульсировала единственная мысль: “Жив! Господи всемогущий, жив! Хорошо-то как, Господи!”. Испуг и напряжение сменились странной истомой, окутавшей всё тело теплой, мягкой ватой, пространство вокруг него закружилось в стремительной карусели. Писарь не заметил, как пелена вокруг него сгустилась и накрыла с головой, будто он улетел в осеннее темное небо.
–Эй-эй, малец, что с тобой? – слышал он, словно из бочки, голос десятника.
–Ранен! Вон, смотри, дядька Гордей, всю спину окровавило, – раздался тревожный голос Игната…
–Да нет, царапины, о кусты ободрался, когда сигал. Сомлел малой от страха… Давай-ка, подхвати его, робята. Парень-то геройский, нас предупредить бежал, не испужался…
***
Очнулся Ивашка на твердой, неудобной лавке, в подвале под царскими чертогами среди коробов и полок с фолиантами да грамотами. На огромном двухсаженном столе громоздились древние пергаменты, рядом со свечой сидел его наставник Митяй, аккуратно держа двумя пальцами рукопись и близоруко щурясь на неё..
–Ну что, очухался, Аника-воин? – непривычно добродушно пробормотал он, не отрываясь от дела, – эко тебя разморило!
Ивашка вскочил и сел на скамейке. Чуть затянувшиеся царапины на спине и причинном месте полыхнули огнем, заставили ойкнуть, тихо сползти со скамьи и опуститься на корточки.
–Вот так и будешь теперь стоя читать-писать, – продолжил беззлобно ворчать Митяй, – воевода хотел было повелеть тебя выпороть, чтобы не лез, куда не след, а потом посмотрел, как ты себя изувечил, и сменил гнев на милость – дескать, сам себя уже достаточно наказал. Велел запереть тебя здесь, чтобы от усердия не убился, и ждать его повеления. Когда надо – сам позовет… Охохоюшки…
Митяй отложил пергамент, отодвинул свечу, потянулся…
–Скриптория наша под нужды войсковые занята. Все книжицы и грамотки сюда сносили. Как очухаешься, новое твоё послушание – по приказам всё разобрать, аккуратно разложить и набело мои каракули записать. Поручено нам с тобой, Ивашка, составить летопись нашего Троицкого сидения.
Прихрамывая и ойкая, мальчик подошёл к столу, заглянул в только что составленную грамотку, на которой еще не просохли чернила. Чётким, калиграфическим полууставом на желтой фряжской бумаге было выведено:
ВѢ лѢто 7117 вѢ царство БлаговѢрнаго и Христолюбиваго Царя и великаго Князя Василія Ивановича всея Русіи, и при святейшемѢ ПатріархѢ ЕрмогенѢ МосковскомѢ и всея Русіи, пресвятыя же и пребезначальныя Троицы обители Сергіева монастыря, при АрхимандритѢ ІоасафѢ, и при келарѢ сщарцѢ Авраміи ПалицынѢ, Богу попусшившу за грехи наша, Сентября вѢ 23 день, вѢ зачатіе честнаго и славнаго пророка и предпіечи крестителя Господня Іоанна, пріиде подѢ Троицкой СергіевѢ монастырь Литовской гегаманѢ ГІетрѢ Сапега…
Глава 5. К войне нельзя привыкнуть
Из подвала под царскими чертогами обстрел крепости еле слышен и кажется совсем не страшным. Но стоит открыть наружную дверь, как война бесцеремонно вламывается в уютный библиотечный полумрак громовыми орудийными раскатами, стоном содрогающихся от попаданий прясел18, пороховым дымом, пылью и кусками штукатурки, летящими в разные стороны от зубцов крепостных стен, многоголосым визгом испуганных женщин, коротающих осаду под открытым небом, резкими командами десятников, управляющих орудийными нарядами, и зловонием – непередаваемым, особым запахом осажденного города, замешанным на поте, крови, сгоревшем порохе, смраде отхожих мест, гниющего мусора и страхе. Страх тоже имеет свой запах, заползающий в любую щелочку, во все уголки естества, когда кажется – каждый снаряд или пуля летит именно в тебя. Хочется немедленно отвернуться и зажмуриться, заткнуть уши, зарыться поглубже в сырую землю, чтобы не видеть и не слышать завывания смерти, вольготно разгуливающей под стенами монастыря, зловеще хохочущей над жалкими попытками людей спрятаться от неё, швыряющей в податливые тела свинцовые, чугунные и каменные ядра, осколки камней, стрелы и весь остальной сатанинский набор, предназначенный для умерщвления плоти.
Ивашка слышал от бывалых ратников, что со временем ко всем ужасам войны приноравливаешься. После недели непрерывной бомбардировки монастыря шестью десятками польских орудий писарь точно знал – врут, успокаивают. Можно собрать всю волю в кулак, встать в полный рост и сделать вид, что тебе всё равно. Можно улыбаться через силу, шутить, презрительно поглядывая на пригибающихся и перемещающихся перебежками вдоль стен, но привыкнуть к смерти невозможно. Человеческая натура создана так, чтобы сопротивляться ей до последней возможности, а страх – один из инструментов отодвинуть неминуемое.
Сегодня он поднялся по ступенькам, распахнул дверь, щурясь на дневной свет. Надеялся вдохнуть свежий воздух, но утонул во взвеси пыли и порохового дыма. Очередное попадание вражеского ядра совсем рядом, в основание Конюшенной башни, вынудило вздрогнуть всем телом, пригнуться, воровато оглянуться по сторонам и юркнуть, как мышка в норку, под спасительную сень белокаменных чертогов.
Польские батареи били со стороны Терентьевской рощи и горы Волкуши, встав на обрыве крохотной речки Кончуры, охватывающей крепость с юга ломаной дугой. Монастырская артиллерия в первый же день “причесала” высокомерных панов, нагло выкативших свои пушки на прямую наводку. Урок пошёл им впрок. Всего за одну ночь на польских позициях вырос земляной вал с бойницами из дубовых брёвен. Князь Долгоруков повелел прекратить бессмысленный расход огненного припаса в попытках попасть в их узкие зевы. С тех пор поляки расстреливали монастырь беспрепятственно. Оставалось надеяться на крепость стен и недостаточно мощный калибр шляхетской артиллерии.
Осажденные молились истово и всенощно. Архимандрит Иоасаф, служа литургию в церкви Святой Троицы с освященным собором и множеством народа, ни на мгновение не прервался, когда первое польское ядро, влетев в церковное окно, разрушило оклад иконы архистратига Михаила и ранило священника, а второе пробило образ Николы Чудотворца. 25 сентября, после всенощных молебнов памяти Сергия-чудотворца, состоялось крестное целование, чтобы сидеть в осаде без измены. Воеводы Долгоруков и Голохвастов подали пример, за ними потянулось остальное войско и мирный люд.
Наутро, сговорившись полюбовно с воротной стражей, посадские, так и не поверив до конца, что их жизнь никогда не будет прежней, разошлись по делам: бабы по привычке отправились стираться на берег Вондюги, а мужики – собирать капусту, уродившуюся в этом году на славу и радующую крестьянский глаз зеленовато-белёсыми, сытными кочанами посреди поля, седеющего от ранних заморозков. Вышли затемно, как принято на селе, особо не таясь, с шутками-прибаутками; не спеша приступили к делу, поглядывая на сонный польский лагерь с поднимающимися над ним жидкими струйками дыма от потухших костров. Стража на стенах не сразу поняла, с чего вдруг раздался такой дикий визг, почему вспенилась и закипела вода. Когда в утренней тиши понеслись истошные крики о помощи, смекнули – дело плохо.
Ивашка, уступив свою келью семье Дуняши и устроившись на ночь в печуре19 между пузатой медной пушкой двенадцати пядей и корзиной с тяжёлыми шестигривенными20 ядрами, вскочил, как ужаленный. Вспомнил, что его Дуняша собиралась идти с матушкой к реке. Взлетел по сходням на стену и чуть не уткнулся носом в широкую княжескую спину. Долгоруков, в одной богато вышитой сорочке, подслеповато щурился со сна на занимающийся рассвет, выговаривая насупившемуся десятнику.
–Я когда тебе сказывал будить меня, дурья твоя башка? Когда поляки на приступ пойдут! А ты зачем меня поднял? Посмотреть, как литовцы баб глупых гоняют?
Бурчание воеводы перебил женский крик, переходящий в вой, и из быстро редеющего, стелющегося над землей тумана к стенам монастыря выскочила простоволосая, босая селянка. Белое исподнее до щиколоток мешало бежать, путалось между ног, руки, протянутые к монастырю, словно пытались уцепиться за зубцы стен, чёрные впадины глаз на белом лице казались неживыми, а изо рта, на одной и той же ноте, доносился тоскливый, отчаянный крик. Темная тень всадника маячила в предрассветной мгле, нагоняла беглянку, а она, увидев стрельцов на стенах, с удвоенной скоростью бежала к крепости, не обращая внимания на преследователя и продолжая издавать душераздирающие звуки.
Стоящие у стрельниц невольно прекратили разговаривать и даже дышать, завороженно глядя на безнадежную гонку со смертью. Через мгновение летящий галопом вражеский конь поравнялся с ней, над головой всадника сверкнул клинок, и женский крик, словно подчиняясь блеску стали, мгновенно иссяк, выпитый до дна польским холодным оружием. Враг свистнул, пригнулся к гриве, и конь, повинуясь его руке, послушно развернулся, оставив за собой на примятой траве белое пятно – словно снежный холмик, напитывающийся красным.
–Ах ты, шпынь бисовый, – глаза Долгорукова налились кровью.
Князю не было никакого дела до крестьянки. Но он принял этих холопов под свою руку, приобретя исключительное право миловать и казнить. Демонстративное насилие, учиненное над его простолюдинами каким-то самозванцем означало унижение его княжеского достоинства. Терпеть таковое, не ответить – означало соглашаться с самоуправством, ставить себя в подчиненное положение. По всем законам, писаным и неписаным, князь обязан показательно и жестоко проучить наглецов, убивающих его смердов… Однако… Не является ли эта демонстративная расправа над чернью ловушкой с целью выманить его из-за стен? Вывести войско за ворота легко, а попробуй верни его обратно, если за твой хвост уцепятся вдесятеро превосходящие полки Сапеги… Верное самоубийство! И ещё вопрос – когда он сможет поднять по тревоге хотя бы сторожевую сотню? Сколько пройдет времени? А тут всё решают секунды.
Мысли вихрем носились в голове воеводы, он замер на несколько мгновений, пытаясь сконструировать правильное решение. В это время на стену стаей воронов взлетело несколько человек в монашеском облачении. Их черные остроконечные куколи, благодаря наклоненным головам, напоминали клювы вещих птиц, а развевающиеся на ветру мантии – черные крылья. Проскользнув возле воеводы, как мимо каменного изваяния, монахи подошли к стене, взглянули на поле, застилаемое снежными холмиками, на немногочисленные женские фигурки, мечущиеся между серыми всадниками, коротко переглянулись и выпростали из-под мантий руки, освободив мотки конопляной веревки с крюками-кошками.
Воеводу удивил внешний вид схимников. Через плечо у ближайшего к нему монаха был переброшен колчан со стрелами и огромный, почти в человеческий рост, добротный, стоящий дороже княжеского меча боевой лук21 с шелковой тетивой, составной кибитью из молодой берёзы и можжевельника, роговыми, отполированными до блеска накладками с тончайшим затейливым узором. Это был царь-лук. Воевода знал толк в таком оружии, изящном и беспощадном, требующем недюжинной силы и постоянных усердных тренировок.
Словно повинуясь неслышной команде, монахи одновременно закрепили крюки у стрельниц, перемахнули через зубцы и в два удара сердца оказались у подножия стены. Развернувшись цепью в полной тишине, они коротким броском сблизились с резвящимися лисовчиками, синхронно присели на одно колено и…
Увлеченные погоней за беззащитными женщинами, разгоряченные безнаказанностью, озверевшие от запаха крови, птенцы полковника Лисовского мгновенно превратились из охотников в дичь. Первый же залп свалил пятерых, второй, последовавший почти сразу22 – ещё троих. Встал на дыбы и заржал раненый конь. Лисовчики, почуяв неладное, в замешательстве остановились, пытаясь обнаружить источник угрозы. Это стоило жизни ещё десятку всадников. Оставшиеся, поняв, что только скорость отступления может спасти им жизнь, дали шенкелей и попытались разорвать дистанцию. Теперь, взывая о помощи, орали сами разбойники, в голосах их звучал неподдельный ужас. Но непреодолимой преградой для интервентов оказалась крохотная Вондюга. Форсировать речушку галопом бандиты не смогли. Вода хватала коней за копыта, заставляла их перейти на тяжелый шаг, и это стало приговором для всей остальной шайки. Короткая перебежка лучников, еле слышный свист стрел… И тела врагов поплыли вниз по течению, дополнив неряшливую картину разбросанного по всему берегу, так и не постиранного белья.
Воевода шумно задышал, осознав, что во время короткой, беспощадной схватки, инстинктивно затаил дыхание.
–Покличь охотников, пошли стрельцов с мужиками. Надо найти выживших, собрать тела погибших,– тяжело сглотнув, обратился Долгоруков к десятнику. – Негоже христиан православных оставлять на поругание папистам.
–Я пойду с ними, – пискнул Ивашка и моментом спрыгнул по сходням к Надвратной башне, боясь остаться забытым в поднявшейся суете.
***
Дуняшу они нашли не сразу. Её прикрывала плакучая ива, и только острый глаз Игната, к которому прикомандировали Ивашку, смог различить за желтеющей листвой цветастую девичью поняву.
Она лежала на спине, удивлённо глядя в светлеющее небо, черты лица заострились, брови-стрелочки изогнулись и приподнялись, длинные ресницы дрожали, и в такт им что-то беззвучно шептали побелевшие губы. Казалось, Дуняша утомилась и прилегла отдохнуть. Лишь потемневшая трава под льняной вышитой сорочицей заставляла сердце сжиматься от дурного предчувствия.
–Дуня! Дуняша! – кинулся Ивашка к подружке.
–Охолонись, – хмуро отстранил его Игнат, – давай аккуратно на бок перевернем, осмотреть надоть…
Вся ткань на спине была красна, от лопатки до пояса шёл ровный, как по ниточке, разрез, откуда сочилась густая тёмно-кровавая масса. Ивашка не выдержал и отвернулся. Игнат скрипнул зубами, сорвал с себя кафтан, снял рубаху, сложил вчетверо и приложил к кровоточащей ране.
–Держи так! Не отпускай! – скомандовал он сомлевшему товарищу, а сам, подхватив бердыш, принялся выбирать и рубить прямые ветки лещины.
Уложив на бердыш и мушкет охапку прутьев, аккуратно опустив на это подобие носилок лёгонькое, почти невесомое тельце, они торопливо несли его к монастырю, опасливо поглядывая на вражеские сотни, собирающиеся на противоположном берегу Вондюги.
–Отчего она молчит, Игнат? Почему ничего не говорит? – глотая слёзы, бубнил Ивашка, спотыкаясь о кочки и камни.
–Осторожней, сиволап, – хмуро отвечал Игнат, – не капусту несёшь. Одной ногой со мной ступай, растрясём же. К лекарю её надо. Только плохо всё… Видишь, не стонет даже. Ох, беда-беда…
Монастырь встретил юношей набатом и плачем. Убитых было много. Тела уложили у ворот Троицкого собора, и их отпевали сразу несколько священников. Женщины выли и причитали. Мужики стояли, ломая шапки и пряча друг от друга глаза.
–Ну что, михрютки сиволапые, пятигузы суемудрые, – кричал им в лицо Голохвастов, осаживая гарцующего под ним коня, – ослушались повеления? Говорил же вам, окаянным, за ворота ни ногой! Испробовали польской милости? Все эти смертушки – на вашей совести! Как искупать будете?
Селяне бычились, клонили головы к земле, ничего не отвечая на обидные, но справедливые слова младшего воеводы.
–Да что там думать, мужики! – возвысил голос один из них, зажиточный, в добротном сермяжном армяке и мягких сапогах с короткими голенищами. – Ополчаться нам сам Бог велит. Бить челом перед воеводами о даровании оружия с обещанием держать его крепко, а латинян лупить так, чтобы из них пух и перья летели.
–Кто таков? – обратил внимание Голохвастов на оратора.
–Клементьевские мы, воевода! Никон Шилов, – в пояс поклонился мужик.
–Хорошо сказал, Никон. Поручаю тебе подворье монастырское обойти, с народом поговорить, сделать роспись селян, охочих до драки с латинянами. Сегодня к полудню повелеваю собраться у Конюшенной башни – там посмотрим, что вы за вояки…
***
Внимательно выслушав речь Голохвастова, архимандрит отошел от окна княжьих покоев, выходящих на площадь, и чинно присел за стол напротив хмурого Долгорукова.
–Вот и слава Богу, – перекрестился Иоасаф. – Не было бы счастья, да несчастье помогло. Озлился мужик, затаил обиду на ворога, теперь не отступится. Будет твоему войску пополнение…
–Ты, отче, мне так и не ответил, – пропустил воевода мимо ушей слова архимандрита. – Что за воев видал я сегодня на стенах? Кто они, и пошто такие гордые, что ни единым словом меня, осадного воеводу, не удостоили?
–Чашник это наш монастырский, Нифонт Змиев, с братией, – нехотя ответил архимандрит, – а не говорит, потому что принял обет молчания. Хватает тех, кто языком, как помелом, чешет…
–Ты мне, отче, зубы не заговаривай, – вспылив, вскочил на ноги Долгоруков, – этот чашник со своей манипулой у меня на глазах казачью полусотню к праотцам отправил. Луки у них княжеские. Владеют ими мастерски. Каждый на сотню шагов белке в глаз попадёт. Мы вроде заодно тут сидим, а ты от меня охабишься23. Негоже так…
Архимандрит подошел к воеводе вплотную. Долго изучающе смотрел ему в глаза.
–Нифонт Змиев – чашник наш. Тут я, княже, тебя не обаживаю…24 Он же – голова полка нашего чернецкого.
–Что за полк? Почему его нет в росписи?
–Великий князь Василий, именуемый Тёмным, повелел распустить полки монастырские, созданные трудами преподобного Сергия. Убоялся заговора великий князь. Уступил сладкоголосым латинянам италийским, вот и порушил созданное предками его – великим князем Дмитрием Донским да игуменом Радонежским…
–И что ж, не распустили? – хмыкнул воевода.
–Так нет полка, – одними глазами улыбнулся архимандрит, – есть стража монастырская и отставные стрельцы, по их увечью и старости царём на содержание в монастыри отправляемые, с денежным жалованием по 1 рублю 30 алтын, да хлебное, по четверику толокна и гороху…
–Хорошо, – кивнул воевода,– не время нынче сказки25 разбирать. Главное – крепость оборонить, а кто и когда опалу учинил – то не моё, а царское дело. Но обещай, отче: не далее как завтра покажешь мне все свои военные секреты, что по уголкам монастыря попрятаны. Чувствую, удивишь меня, и не раз…
***
–Посторонись, – зычно прокричал возница, и тяжело нагруженная телега с капустными кочанами вплыла на монастырское подворье. Ивашка с Игнатом еле успели отскочить в сторону, едва не уронив свои импровизированные носилки и чуть не сбив двух монашек, в которых Ивашка сразу узнал государыню Ксению и её наперсницу, инокиню Марфу, в миру – княжну Старицкую, королеву ливонскую.
–Куды прёшь, остолбень! – замахнулся на обомлевшего писаря следовавший перед монахинями слуга.
–Силантий, угомонись, – властно приказала ему успевшая отпрянуть Ксения и, потянувшись к лежащей на носилках Дуняше, спросила: – Кто это?
–Из посадских, государыня, – тяжело вздохнул Ивашка, – матушку её совсем посекли, а девица вот выжила…
–Господи, совсем ребенок! – всплеснула руками инокиня Марфа.
–Куда несёте? – требовательно спросила Годунова.
–Ей бы к лекарю, – вставил слово Игнат, – кровь остановили, но что делать дальше – ума не приложу.
–Поворачивайте ко мне, – повелела царевна, – я о ней позабочусь, а ты, Силантий, силушку свою могутную пользуй с толком – найди и приведи мне лекаря, принеси чистой воды.
Богатырь будто испарился. Спорить с Годуновой было не принято.
–Благодарствую, матушка, – попытался Ивашка поклониться, не отпуская носилки, – век твою доброту помнить буду.
–Это хорошо, – благосклонно кивнула Ксения, – помнить добро – благостно. Немногие способны на такой подвиг. Но хватит любезностей, покуда надо дело делать…
***
Уже к вечеру количество защитников крепости увеличилось на пятнадцать сотен из ополчившихся посадских. Уязвленные поляки принялись обстреливать монастырь круглосуточно, но даже в самые опасные дни Ивашка с Игнатом находили время навестить Дуняшу, угостить её чем Бог послал, скоротать время и просто развести тоску руками. Вот и сегодня писарь, закончив дела, хотел бежать в гости к девочке, а тут, как назло – обстрел. Ну ничего, он сильный, он соберется и сможет!
Паренек еще раз вздохнул, набрал в грудь воздуха, собираясь распахнуть подвальную дверь, как вдруг кто-то с улицы привалился к ней всем телом, ругнулся, кашлянул и произнес хрипло:
– Однако, жарко сегодня… Глядишь – ненароком свои зашибут… Суму не обронил?
В ответ донеслось невразумительное мычание…
–Смотри у меня! Отдашь в руки брату Флориану. А этот перстенёк – лично гетману. На палец не надевай – не налезет. Поймают – молчи, целее будешь! Воротишься обратно по условленному знаку. Пока его не увидишь – даже не пытайся! Ну всё, пора! Дай я тебя обниму, брат! С Богом!…
Глава 6. Оружейная палата Троицы
Обойдя оружейную палату Троицкого монастыря, оглядев арсенал, где в кожаных чехлах хранились шлемы, кольчуги, боевые топоры, сабли, луки и стрелы, пересчитав на дубовых полках готовые к употреблению пищали и переговорив с архимандритом, князь Долгоруков остро почувствовал, что не хочет покидать пушкарский двор. Выглядел он надёжным и основательным, внушающим уверенность, что обитель выстоит и победит.
Кузничная башня и её пристройки были ограждены от остального монастырского подворья невысоким крепким тыном с хмурой многочисленной стражей, зорко следящей за шустрыми посадскими. Эта часть монастыря выделялась деревянной мостовой со множеством снующих по ней тачек, гружёных древесным углем и кричными брусками, отличалась кисловатым запахом горячего железа и сухой рабочей атмосферой, напрочь игнорирующей внешние раздражители.
В левом крыле на разные голоса, и басом, и заливистым подголоском, звенели молотки: дон-дон-дилинь… дон-дон-дилинь. Неуверенный, мерцающий красный свет углей, пылающих в горне у дальней стены, тянулся в сторону единственного окошка, перед которым был устроен грубый верстак с лежащими на нем железными заготовками. Убранство кузницы, несмотря на пригожий день, тонуло в таинственных сумерках. На это была своя причина. Для того, чтобы качественно выковать заготовку, кузнецу нужно определить, насколько она раскалилась. Готовность оценивали по цветам каления, и только спасительный полумрак позволял разглядеть необходимый оттенок свечения, понять степень накала, увидеть желто-красные переливы. Для определения температуры металла кузнецы использовали даже бороду, поднося нагретую деталь к щетине. Если волоски трещали и закручивались, можно было приступать к ковке.
Кузнец – человек, обладавший властью над металлом, широкоплечий и коренастый, с мышцами, бугрящимися от работы с молотом, неспешно прохаживался мимо шпераков26, покрикивая на подмастерьев, ваяющих “чеснок”27. Длинные, чуть желтоватые волосы, перехваченные на лбу кожаной лентой с серебряным узором, и окладистая борода делали его неотразимо похожим на древнерусского волхва, а внимательные глаза, отражающие свет горна, – на медведя-оборотня из русских сказок.
В правом крыле башни пыхтела огнем, как Змей Горыныч, горновница, украшенная огромными мехами, похожими на медвежьи уши. Она извергала из широкой трубы грязно-серый дым, и тот втыкался в низкие тучи указующим перстом, напоминая присутствующим о незримой связи горнего и земного. Горн, называемый чистильницей, подпитываясь воздухом от мехов, яростно дышал жаром. В струях горячего дуновения суетился обжигальщик, ворочая длинной кочергой красно-синие угли.
От жаркого духа, льющегося из огненного зева, воздух делался нестерпимо кусачим, опаляя на вдохе и на выдохе. Под ногами хрустела металлическая «треска» – крупинки шлака и осыпавшееся с криц сорное железо. Все в саже, туда-сюда сновали молотобойцы и мальчики, раздувающие меха. Посреди суеты монументально и основательно стоял, глядя исподлобья, пушечных дел мастер в кожаном фартуке и льняной рубахе с подвернутыми рукавами. Его лицо украшали кустистые седые брови и такая же борода. Одного легкого наклона головы и движения глаз великана хватало, чтобы присутствующие замерли, осознали, что надо делать, и продолжили свою муравьиную суету.
По приметам готовности крицы, известным только мастеру, плавильщик вынимал бесформенный кусок металла и с грохотом кидал на наковальню. Тяжелый пятипудовый молот поднимался при помощи колеса, обращаемого усилием унылых волов, падал, разбрызгивая окалину, с двухсаженной высоты, придавая заготовке вид бруска или растягивая её в длину, пока она не превратится в равномерные полосы.
Дверей как таковых в горновнице не было, скорее всего для лучшего проветривания. Мастер, не покидая рабочее место, мог через широкий проём лицезреть происходящее за пределами башни, во дворе, где его подручные ваяли формы для литья пушек – лёгкое и прямое бревно, называемое стержнем, обвивали льняной веревкой, перемежая её глинистой землей с лошадиным навозом, и просушивали, обращая над горящим угольем. В это время другая бригада обкладывала железными полосами и стягивала обручами, а затем ставила строго вертикально в яму уже просушенную форму, засыпая землёй все пространство вокруг неё, аккуратно выкручивала стержень и уступала место литейщикам.
Глухо громыхая по настилу, к форме ползла причудливая тележка с подвешенным чаном, где, как живая, шевелилась на стыках и неровностях расплавленная медь – особая, оружейная, в пропорции десять к одному смешанная с оловом, против одного к четверти в колокольных бронзах. Лишь только в земляную форму наливался красно-жёлтый “кисель”, работники уже спешили к другой, остывшей заготовке – устанавливали над ней треногу с коловоротом. Начинался длинный и муторный процесс высверливания канала ствола.
Отливались как привычные медные, так и неведомые даже рукастым голландцам чугунные орудия. Чугун, конечно, не медь – хрупкий и тяжелый, но зато в несколько раз дешевле, и его много! Для полевой артиллерии такие пушки будут громоздкими, а в крепости и на корабле – в самый раз.28
Князь подошел к готовому стволу, провёл пальцем по свежему торговому клейму Троицкого монастыря, виденному ранее, во времена своего участия в различных посольствах, и бросил косой взгляд на архимандрита.
–Давно ли сей оружейный двор держите да иноземцам пищали продаёте?29
Образцы клейм на стволах пищалей с начертанием
названия монастыря (РГАДА. Ф. 1201/1. Оп. 10. № 298. Л. 3.)
–Со времен основателя обители преподобного Сергия, – кротко склонил голову священник. – Когда понадобились числом великим луки да стрелы, мечи да байданы, где, как не в обители, оружницу ту деяти? Мужи премудрые, книжные, да мастера искусные всегда при монастыре трудились, тут и подмога от людей лихих, и рядовичи вельми зажиточные под боком, вот и сподобился заступник наш небесный с князем благоверным Димитрием Донским почтить монастыри особо житийные оружницами княжескими…
Иоасаф подошёл к пушке, присел у станка, прошелся взглядом по гладкой, нетронутой зеленью блестящей “коже”, и воевода заметил, насколько профессионально священник осматривает орудие, проверяя по игре теней и бликов правильность формы ствола.
–Собрали по миру грамоты иноземные да отеческие, мастеров с подмастерьями, учебу затеяли по вервям крестьянским… Так и состатися на Маковце слобода оружейная, – продолжил архимандрит, разогнувшись и подперев поясницу руками, – а при ней школа воев, где каждый сечец знатный послушание имел – вырастить не меньше двух учеников достойных, для службы в княжеской дружине пригодных.30
–И сколь долго длилось сие послушание? – заинтересовался охочий до всего военного Долгоруков.
–Десять годков, почитай, – ответил архимандрит, – крепко учили, без продыха, кажин день от брезги до средонощия, а ежели княже особые умения затребует, навроде языков иноземных или навыков лекарских, то ещё три… Да вот господин наш Василий Темный волю свою изъявил, что сия забота не нужна больше царству русскому, и покровительства своего высокородного лишил. С тех пор пришли школы монастырские воинские в худобу великую..
–Десять лет… Изрядно, – покачал головой князь, думая о чем-то своем. – И что же ваш Нифонт Змиев? Он тоже…?
–Тоже, – кивнул священник, – но таких всё меньше. Если б не царь Иоанн Васильевич да оружничий его князь Вяземский, монастырские школы воскресившие да мастерские огненного наряда учредить изволившие, так и не было бы никого. Сейчас лишь пушкарское дело вельми братией знаемо, а саадачное да сечевое в забытьи…
–Постой-постой, отче, – вскинул брови Долгоруков, – ты хочешь сказать, что твои монахи – пушкари?
–А как же по-другому? – удивился архимандрит. – Как можно самострел добрый смастерить, если сам с ним управиться не можешь?
–И много таких?
–Да почитай – все, – пожал плечами Иоасаф. – Три сотни всего братии нашей в обители осталось. Работы много. Каждому приходится на пушкарском дворе управляться, вот и научились помалу…
–Что ж ты молчал, старче! – вскричал воевода. – А я-то думал, как моих 100 стрельцов на сто десять орудий распределить?! Людишек не хватает!
–Не кручинься о пушкарском наряде, княже, – архимандрит, глядя снизу вверх, положил руку на плечо Долгорукову, – то нашей братии забота. И Нифонт со своим полком, хоть и осталось от него чуть более сотни, посильным помощником тебе будет. Соборные старцы урядили защиту. Назначили, кому биться на стенах или в вылазках. Никого не забыли. Коли стар человек али немощен – все ж силы у него хватит на ляшские головы камень сбросить, врага кипучим варом обдать. Кого поранят, за тем жены и дети ходить будут… Все в святой обители на свое дело пригодятся…
Глава 7. Преступление и наказание
Вечерело. Солнце катилось по зубцам монастырских стен и беспощадно слепило через стрельницы. Ивашка с трудом приоткрыл глаза и сразу зажмурился. От одного движения ресниц в затылке случился маленький взрыв; он отдался в ушах, перебежал в виски и очень больно забарабанил молоточками. Писарь застонал, удивился охриплости собственного голоса и окончательно пришел в себя. Лежал он на высоких полатях монастырской лекарни, в ногах стоял наставник Митяй, а напротив, у окна, сидел на лавке Голохвастов и нетерпеливо теребил в руках шапку-мурмолку, ожидая, когда паренёк очнется.
–Голова болит? – сочувственно осведомился младший воевода, – вот и у меня, брат-Иван, она тоже от всяких дум раскалывается, а твоей-то – сам Бог велел. Больно беспокойный ты для писаря. Надысь в посад впереди латинян бежал, сегодня в ход потайной у Водяной башни полез. Что ты там найти хотел? Помнишь, кто к твоему затылку приложился?
Ивашка поднес руку ко лбу, ощупал тугую повязку, скривился болезненно…
–А тот… битюг, за которым я гнался, так и убёг? – задал Ивашка вопрос и сразу же понял, как глупо выглядит мальчишка, бросающийся в погоню за здоровым мужиком.
–Это ж каких битюгов ты гоняешь? – насмешливо произнес Голохвастов, переглянувшись с Митяем..
–Да я и не разглядел его толком. Только издалека и со спины. Как услышал разговор у царских чертогов, так сразу хотел к отцу Иоасафу бежать, а потом увидел его в армячине… Меня как торкнуло, вот и пошел за ним…, – торопливо объяснил Ивашка, боясь, что ему не поверят, и не обращая внимания на усиливающуюся боль в висках.
–Что за разговор? – напрягся воевода.
Ивашка честно рассказал, что слышал, посетовал, что из-за обстрела на дворе не видно было никого из знакомых взрослых, и признался, что сам не знал, на что надеялся, крадясь за “этим битюгом”, сиганувшим в тайный подземный ход, известный только монастырским служкам, да и то не всем.
–Стало быть, весточку ворогам нашим понёс? – задумался воевода. – Повезло тебе, парень, в рубашке родился. Ход там низкий, не было у сообщника возможности от души замахнуться, да и торопился он, видно, вот и ткнул тебя в затылок кое-как… А догнал бы где в другом месте – лежал бы ты сейчас холодный и рот нараспашку…
Воевода вскочил на ноги, сделал несколько шагов взад-вперед по тесному помещению.
–Ты вот что, Митяй, – продолжил он, обращаясь к наставнику, – ступай к архимандриту да узнай, отпрашивался ли кто у него по какой-нибудь надобности из крепости выйти. А мы тут ещё немного с Иваном потолкуем.
Не успел Митяй выйти, а писарь – возгордиться-порадоваться, что зовет его воевода полным именем, как следующий вопрос оглушил его пуще удара дубины.
–Скажи-ка, друг мой ситный, – глаза воеводы сделались узкими и злыми, – та перечневая роспись, что вы с Долгоруковым затеяли, никому в чужие руки не попадала? Не велел ли князь лишний список с неё сделать, да и передать кому тайно али оставить в месте условленном?
–Да что ты такое говоришь, господин наш воевода…, – начал было Ивашка.
–Пока ничего, – Голохвастов наклонился, навис над писцом, заставив его что есть силы вжаться в полати, – я пока не говорю, только спрашиваю. И хорошо бы, брат Иван, тебе честно рассказать, ежели что знаешь, а то, неровен час, добьёт тебя тайный супостат, не желая, чтобы твои секреты кому другому стали ведомы, или еще хуже – на дыбу попадёшь… Сам посуди, как всё выглядит нехорошо. В лицо никого не видал, кто за дверью говорил – не знаешь, нашли тебя в секретном лазе, грамотки ты составлял не для посторонних глаз, наряд пушкарский ведал… Ну кто там ещё?
–Нашли супостата, – на пороге появился запыхавшийся стрелец из свиты воеводы, – троицкий служка Оська Селевин, забыв Господа Бога, к литвинам сбёг…
–Вот оно как! – обрадовался Голохвастов. – Оська, стало быть. Знал такого, Иван? По глазам вижу, что знал! А в монастыре кто из его семьи остался? Как он там говорил – “дай обниму тебя, брат”… Вот братьев и пойдём искать, а заодно сестёр, кумовьёв да своячениц… А этого, – Голохвастов небрежно кивнул на Ивашку, – запереть в подвале, пусть отдохнёт пока, сил набёрется. Дойдет и до него очередь…
***
Ивашку заперли в том самом подвале, где хранилась монастырская библиотека, где они с Митяем жили и работали после выселения из скриптория. Самого наставника не было – наверно, нашли ему другое дело или просто запретили общаться с арестантом. Не с кем было поговорить, некому пожаловаться на свою горькую судьбинушку. Писарь помыкался от стены к стене, попенял на несправедливость холодным сводам, да и заснул на знакомой лавке, свернувшись калачиком.
Проснулся от забытой и потому тревожной тишины. Впервые за последние две седмицы по крепости не стреляли. Подслеповатое окошко чернело под потолком, стало быть, на дворе стояла ночь. Спать не хотелось ни чуточки. На ощупь нашел кресало и огниво, запалил свечу, полюбовался на тени, пляшущие по стенам, как живые. Походив кругами по библиотеке, подвинул к окошку древний сундук, один из многих, хранящихся в подвале с незапамятных времен, залез на него, встал на цыпочки, пытаясь дотянуться и выглянуть во двор… Хрясь! Одна из ветхих досок треснула, и нога писаря по колено провалилась в черный зев.
Охнув и замерев, он осторожно, стараясь не поцарапаться, освободился от обломков крышки, заглянул внутрь, чихнул от взвихрившейся пыли, пошарил рукой и достал свиток, столь древний, что края пергамента лохматились, словно давно не стриженная баранья шерсть, поросшая колтунами. Из-за постоянных поручений, сыплющихся ежедневно как из рога изобилия, у них с Митяем никак не доходили руки до содержимого этих ларей. Может, хоть сейчас…
Аккуратно, чтобы нечаянным движением руки не повредить хрупкий пергамент, Ивашка развернул его на столе, придавил края тяжелыми подсвечниками и погрузился в чтение.
«Аше бо не писано будет старцево житие, но оставлено… без въспоминаниа, то се убо никако же повредит святого того старца… Но мы сами от сего не плъзуемся, оставляюще толикую и таковую полъзу. И того ради сиа вся собравше, начинаем писати»…, – читал он вслух, а мысли витали вокруг последнего разговора с Голохвастовым, горло душила несправедливость, и злые слёзы падали на свиток одна за другой.
–Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного, – послышался тихий голос.
Иван вздрогнул от неожиданности – за его спиной, на деревянной, грубо обструганной лавке, прислонившись спиной к почерневшему от времени срубу, сидел седой, как лунь, монах. Штопаная-перештопаная ряса, подвязанная конопляной веревкой, висела на худых плечах бесформенным балахоном. Натруженные руки с узловатыми, покрытыми синими венами кистями, безвольно лежали на коленях. Чуть наклонённая голова закрывала от греха сердце и подчёркивала высокий лоб с глубокими, изломанными морщинами.
Внешний вид старца выдавал крайнюю степень утомления, и только впалые глаза, прикрытые белёсыми, дрожащими ресницами, не отдыхали, жили напряженной, загадочной жизнью, внимательно изучая писаря. Каждой клеточкой Ивашка чувствовал этот взгляд, аккуратный и сторожкий, настойчиво пронизывающий насквозь. Казалось, что одежда и тело внезапно стали прозрачными, как вода, через которую видны все камни на дне. Точно так же сквозь саму Ивашкину сущность сделались заметными все его страсти и грехи, надежно спрятанные в сокровенных уголках души от посторонних. Мурашки побежали по спине. Губы привычно сотворили "Господи помилуй…". Ивашка размашисто перекрестился, и крест рассёк воздушное марево, сделав видимым пейзаж за спиной старца.
Бревенчатый сруб заканчивался высоким, массивным тыном в два роста, убегающим под горку к дорожной ниточке, петляющей среди возделанных полей, а далее распростерся густой, непроходимый лес, нахохлившийся и притихший, как перед грозой…
–Ладная година нынче сподобилась, – перехватив Ивашкин взгляд, промолвил монах, – вёдро.31
–Чего? – неприлично шмыгнув носом, переспросил обалдевший писарь.
–Четыре дни, как на Маковце вёдро и воздух благорастворенъ, и кротко, и тихо, и светлость вельна зъло, – пояснил старец, – лепота, а ты слёзы льёшь.
Не услышав в голосе монаха ожидаемого сочувствия, писарю вдруг страстно захотелось во чтобы то ни стало доказать старику, что горюет он совсем не напрасно, а по самой что ни на есть уважительной причине. Отступило изумление от внезапного преображения темного холодного подвала в летнюю, солнечную деревенскую идиллию. Испуг и растерянность заместились непреодолимым желанием выговориться. Ивашка, торопясь и запинаясь, вывалил на старца свою обиду, не забыв наградить Голохвастова крепким словцом.
–Значит, изобидел тебя воевода? – уточнил монах, не меняясь в лице. – Это нехорошо. А ты?
–И я его обижу! – запальчиво выкрикнул Ивашка, тут же прикусив язык. – Хотя пока не знаю – как.
–Отомстишь, стало быть?– уточнил старец. – Что ж, твоя воля, – и сразу поинтересовался, – а пошто ты, Иван, облачение монашеское носишь?
–Как же? – удивился писарь такому непониманию. – Послушник я, постриг принять хочу…
–Хорошо,– одобрительно склонил голову старец. – А скажи мне, отрок, ты наперво отомстишь, а потом монашеский сан примешь али наоборот?
Ивашка смутился, понимая всё лукавство заданного вопроса, бросил быстрый взгляд на монаха, снова намереваясь обидеться, но старец и не думал глумиться над писарем. Он прикрыл глаза и погрузился в свои мысли, не пытаясь продолжить диалог.
–А как быть, отче? – потоптавшись на одном месте, не выдержал паузы писарь.
–Тот, чьим именем названа наша церковь, – произнес монах, не открывая глаз, – дал нам волю делать то, что мы хотим, даже если это глубоко противно христианской вере, но своим примером показал, как можно поступать иначе. Ему ничего не стоило отомстить своим обидчикам, стереть их в пыль, но он даже пальцем не пошевелил для этого… Легко быть великодушным и благонравным, сидя на троне, а попробуй-ка сделать то же самое на кресте…
– Голохвастов меня на дыбу хочет отправить, а я его должен…
–Уберечь, – коротко ответил монах и опять затих.
–Как уберечь? – переспросил мальчик, думая, что старец ошибается. – От чего?
–Да хоть бы предупредить о латинянах, когда те на приступ пойдут.
–Да когда ж они пойдут-то?
–Так сегодня ночью и пойдут. На самом рассвете. Поторопись, Иван, времени у тебя мало. Не сомневайся и не бойся. Не спрашивай "почему я?", привыкай к тому, что больше некому. И не жди благодарности, ибо жаждущие признания бросают семя среди терновника. Пустое это, предупреждает нас сын Божий в притче о сеятеле.32 Помни о том и ступай. Пора тебе.
Ивашка хотел поклониться в пояс, но больно ударился головой о притолоку и дернулся всем телом. Очнувшись, обнаружил, что сидит за столом, уткнувшись лбом в пергамент у потухшей свечи… “Приснится же такое,” – подумал писарь, пытаясь перекрестить рот, и вдруг ахнул, вспомнив про последние слова: “латиняне… приступ… на рассвете…”.
Глава 8. Приступ
Ивашка вскочил, заметался по тесной библиотеке, подбежал к выходу из подвала, замолотил кулаками. Тщетно. Дубовая дверь на кованых петлях не шелохнулась, надежно гася его попытки привлечь внимание. Писарь отошел обратно, с надеждой посмотрел на окошко под потолком, еще раз забрался на сундук, попрыгал на нем, пытаясь зацепиться за подоконник, покричал в ночное небо. Без толку. Уцепился за стол, попробовал сдвинуть с места – тяжеловат. От бессилия и беспомощности к горлу подступил соленый комок, а на глаза навернулись слёзы. Как же быть? Взгляд упал на лавку, служившую Ивашке постелью. Прикинув длину и расстояние до проёма, он подтащил её к окну, поставил на попа и осторожно опёр о стену. Подтягиваясь на руках и отчаянно елозя ногами по гладкому сиденью, писарь добрался до заветного окошка, просунул голову наружу, скребя носом по земле, и сильно оттолкнулся ногами. Лавка с грохотом упала, лишив мальчика опоры, но он уже выпростал из проёма руку, оперся о стену, вылез из окна и обессиленный упал на землю. Сердце бешено колотилось. Мысли обрывками метались в голове, ища ответа на вопрос – куда бежать? К воеводе? К нему в такой час не пробиться. Прогонят взашей, да еще и выпорют за то, что сбежал из подвала, где велено было сидеть. Даже если князь милостиво его выслушает, что Ивашка ему скажет про неминуемый приступ? Приснилось? Привиделось? Смех, да и только!
Писарь взглянул на окно подвала. А если тихо залезть обратно и сделать вид, что ничего не было? Ну что ему, больше других надо? У князя – казаки да стрельцы, это их дело – замыслы неприятельские угадывать и крепость от ворога уберегать. А он-то куда лезет со свиным рылом в калашный ряд?
Ивашка прислонился спиной к стене, сполз по ней на землю и, тихонько заплакав от отчаяния, посмотрел на светлеющее небо, ища совета и поддержки. Потом он закрыл глаза, и перед внутренним взором встало бледное лицо лежащей недвижно Дуняши, так и не оправившейся от жестокого сабельного удара. Сколько будет жертв, если латиняне ворвутся в монастырь, где коротают осаду сотни слободских да посадских баб…
"Поторопись, Иван, времени у тебя мало. Не сомневайся и не бойся. Не спрашивай «почему я?», привыкай к тому, что больше некому", – вспомнились слова праведного старца. Писарь моментально поднялся. “Набат! Вот что надо!”, – сказал он себе, с надеждой посмотрев на колокола и очепы33 Духовской церкви.
***
Игнат широко зевнул и поёжился. Длиннополый суконный кафтан, казавшийся летом таким жарким и тяжелым, сделался маленьким, не способным прикрыть мёрзнущее тело. Стены крепости за ночь остыли, отдали накопленное тепло, и прильнуть к ним, опереться спиной совсем не хотелось. Слава Богу, что стражбище заканчивается, и скоро можно будет поставить в пирамиду надоевший мушкет, завалившись спать до обеда. Хвала Господу, ляхи перестали долбить монастырь, наверно поняли, что мало чего добьются. А может, и огненное зелье иссякло… Кто его знает?
Внезапно в предрассветной тишине внушительно раскатился звук тяжелого басового колокола. Игната подбросило на месте, а мушкет сам собой лег в руки. Его глаза вонзились в предрассветную мглу. Не сумев разглядеть там ничего интересного, они скользнули по монастырскому двору. Грянув, набат быстро затих, но крепость уже ожила. Как шумит лес от набегающего ветра – сначала вдалеке, а потом всё ближе, – так и подворье постепенно наполнилось сначала робкими и редкими, а потом всё более громкими, суматошными голосами. То тут, то там вспыхивали факелы, они метались над землёй безумными светлячками, сливаясь и превращаясь в поле огненных цветов. Защитники крепости бежали на стены, занимали места у орудий. Мимо Игната прошмыгнули монахи, заменившие свои скуфейки на непривычные мисюрки34. Идя в ногу, прошествовали с затинными пищалями35 стрельцы из соседского десятка, на ходу поправляя берендейки. Грохоча ножнами по лестничным ступеням, пробежали дети боярские. В окружении свиты появился и сам воевода.
–Ну что? – нетерпеливо бросил он стрелецкому сотнику, напряженно всматриваясь туда, где тьма скрывала польский лагерь. – Кто бил в набат? Что случилось?
–Так то мальчонка-писарь, кому голову ушибли и в холодную спровадили, – запинаясь, оправдывался сотник, боясь поднять глаза на князя, – вот ён сбёг и звонил в колокола, как скаженный.
Воевода замер на мгновение, грохнул латной перчаткой по стене, выругался бранно.
–А ну-ка тащите сюда паршивца!
Ждать долго не пришлось, караульные казаки быстро привели помятого писаря к Долгорукову.
–Ты что делаешь, бисов сын! – без вступления напустился на него воевода. – Ты с чего это всех на ноги ни свет ни заря поднял?! Батогов захотел?!
–Поляки на приступ идут, – выпалил Ивашка в лицо князю, подавшись вперед и не опуская глаз, хотя ему в это время хотелось стать маленькой песчинкой и забиться в щель меж камней.
–Кто сказывал? Откуда известия? – насторожился князь.
–Монах один, – буркнул писарь, понимая, как сомнителен его источник информации.
–Монах? – округлил глаза воевода. – А-а-а, ну, ежели монах, тогда другое дело, тогда всё правильно, – и крикнул зычно, повернувшись к дружине, чтобы слышно было далече: – Погасить фитили! Отбой!
Гракхххх… В ответ на слова князя раскатился залп польских батарей. Словно испугавшись их грома, вздрогнули и задрожали крепостные стены, взметнулась вверх и медленно осыпалась на плечи защитников кирпичная пыль и мелкая, протёртая извёстка. Рядом застонал раненый. Почти сразу на польской стороне грохнул ещё один залп, а следом ещё…
–А монах-то прав оказался! – пробормотал Долгоруков, оказавшись рядом с Игнатом около стрельницы. – Огня сюда, живо!
Факел с просмоленной паклей, игрушечный в массивном кулаке князя, пролетел без малого сотню шагов и уткнулся в пожухлую траву. Будто отвечая на этот вызов, от крепостного рва сухо затрещали мушкетные выстрелы, и весь периметр монастыря опоясался короткими вспышками ружейной пальбы.
–Латиняне под стенами! – заголосили дозорные на башнях.
–Пали! – во всю глотку заорал Долгоруков. – Из всех орудий пали! Не жалей супостатов!!
Словно многоголовый Змей Горыныч, полуторные “медянки” подошвенного боя выплюнули двухсаженные снопы огня вперемешку с дробом. Зло, по-волчьи, огрызнулись с серединных бойниц тюфяки.36 В тон им залаяли вразнобой со стрельниц затинные пищали и мушкеты. Восемьдесят пудов свинца разом обрушилось на аккуратные штурмовые колонны гетмана Сапеги, дисциплинированно и организованно идущие на приступ монастырских стен. В отличие от защитников Троицы, им нечем было укрыться и негде спрятаться. Монастырская артиллерия била в упор, проделывая страшные бреши в атакующих порядках, но не раз нюхавшие порох ландскнехты-наёмники, прельщенные рассказами о несметных сокровищах монастыря, упорно лезли вперед, устилая трупами крутые склоны Маковецкой горы.
–Отзывайте полки, гетман, – хмуро посматривая на поле боя, произнес иезуит, – схизматики перебьют ваших солдат всех до единого. Я никогда не видел такой плотности огненного боя.
–Они обязательно зацепятся, – шептал Сапега, приподнимаясь в стременах и наклоняясь вперед, словно желая лично броситься в гущу баталии, туда, где ядра защитников монастыря превращали его людей в алые фонтаны, где, подброшенные могучим ударом, взлетали кучей дров либо заваливались на бок наспех сколоченные турусы37.
–Мартьяш! – нервно крикнул Сапега офицеру своей свиты, – скачи к батареям, прикажи усилить обстрел. Нужно заставить замолчать крепостные орудия во что бы то ни стало!
Польские пушкари и без понуканий старательно поддерживали атаку. С левой руки две батареи с обрыва Глиняного оврага доставали через Кончуру до Луковой, Водяной и Пивной башен. Центральная батарея, самая близкая к стене, била по Келарской и Плотничьей башням. Батарея правого фланга держала под обстрелом всю северо-западную стену от Житничной башни до Каличьей.
Стреляли по вспышкам, едва заметным сквозь предрассветную мглу и густые облака дыма. В сторону Троицы роем летели чугунные ядра; некоторые из них попадали в цель, и тогда в орудийных печурах крепости бушевал шторм, сбрасывая со станков пушки и калеча пушкарей. К пострадавшей батарее сразу же бросались монастырские слуги. Новые орудия тут же занимали место уничтоженных и стреляли, стреляли так часто, как только их успевали заряжать. Палили “куда-то туда” в дым, в разрывах которого плыли побитые свинцовым градом гетманские полковые штандарты. Лютеранская пехота, под градом свинца, шла на приступ православной тверди плотными колоннами, хотя россыпью добежать можно было быстрее. Но что в одиночку делать на крепостной стене?
Всеми забытый Ивашка во все глаза смотрел на разворачивающуюся на его глазах кровавую пляску смерти. Огонь, вылетавший из орудийного жерла, был похож на языки пламени геенны огненной, клубы порохового дымы – на горящую серу, верный признак присутствия дьявола. И среди всего этого адова буйства стояли в дыму специально назначенные архимандритом священники, сосредоточенно и громко декламируя 90-й псалом:
“Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится. Речет Господеви: Заступник мой еси и Прибежище мое, Бог мой, и уповаю на Него. Яко Той избавит тя от сети ловчи, и от словесе мятежна, плещма Своима осенит тя, и под криле Его надеешися: оружием обыдет тя истина Его. Не убоишися от страха нощнаго, от стрелы летящия во дни, от вещи во тме преходящия, от сряща, и беса полуденнаго. Падет от страны твоея тысяща, и тма одесную тебе, к тебе же не приближится, обаче очима твоима смотриши, и воздаяние грешников узриши. Яко Ты, Господи, упование мое, Вышняго положил еси прибежище твое. Не приидет к тебе зло, и рана не приближится телеси твоему, яко Ангелом Своим заповесть о тебе, сохранити тя во всех путех твоих. На руках возмут тя, да не когда преткнеши о камень ногу твою, на аспида и василиска наступиши, и попереши льва и змия. Яко на Мя упова, и избавлю и: покрыю и, яко позна имя Мое. Воззовет ко Мне, и услышу его: с ним есмь в скорби, изму его, и прославлю его, долготою дней исполню его, и явлю ему спасение Мое”.
Поскальзываясь на настиле, ставшем красным от крови, и не обращая внимания на потери, сосредоточенно и хмуро сновали у пушек орудийные наряды. На место выбывших ратников сразу вставали новые. Их работа напоминала Ивашке толоку на постройке дома для погорельцев, только без смеха, песен и прибауток. Напряженно, мрачно, раз за разом повторяли пушкари магический артиллерийский ритуал, непонятный непосвященным в таинство орудийного мастерства.
Как только продолговатое медное тело пушки выплёвывало вместе с огнём разящий металл, подскакивало, как живое, укутавшись дымом, и отпрыгивало от бойницы, словно ужаснувшись сделанного, пушкари брали банник – щётку из овечьей шкуры на длинной рукояти – и хорошенько очищали ствол от несгоревших частиц пороха и грязи, оставшихся после выстрела. Дальше схватить шуфлу – совок на длинном древке, зачерпнуть желобком порох из бочонка и аккуратно пересыпать в ствол орудия. Забойником – палкой потолще да подлинней – как следует утрамбовать порох. Чем заряд плотнее, тем выстрел сильнее, поэтому заряжающий прилежно, не жалея рук, с хэканьем трамбовал черную массу, пока другие мастерили пыж из веревки или куска льняной пакли. Получившийся комок тоже плотно забивали в ствол, закатывали ядро, а за ним – еще один пыж, чтобы снаряд случайно не выкатился. Посменно орудуя забойником, уплотняли и поджимали. Чистили запальное отверстие, насыпали туда порох и только потом подкатывали пушку обратно к бойнице и прицеливались. На пальник – этакий большой подсвечник – наматывали фитиль, поджигали, подносили к запалу. Ивашка затыкал уши, закрывал глаза, и всё равно казалось, что в голове взрывается маленький пороховой заряд. В ушах звенело, нос щипало от всепроникающего дыма, а во рту появился противный металлический вкус.
От взрыва земля под ногами в очередной раз дрогнула, пушка подпрыгнула и откатилась. Видя, что пушкарь замешкался, Ивашка, повинуясь общему сосредоточенному движению, схватил банник, намереваясь принять участие в ратном подвиге, но был грубо и обидно отодвинут в сторону.
–А ну не балуй! – рявкнул на писаря приставленный к орудию стрелец, выдёргивая из его рук древко, и добавил, грозно насупив брови, – иди, малец, отсюда, пока тебя не пришибли ненароком. Неча тебе тут делать, мал ишо!
Третий раз за короткие сутки на Ивашку обрушилась противная, скользкая обида.
“Да это же я! Я всех предупредил!”, – захотел он крикнуть на всю печуру, но снова вспомнил напутствие старца – не ждать благодарности, развернулся, шмыгнул носом и покорно побрёл прочь, а за его спиной кипела тяжелая и неблагодарная ратная работа, внешне совсем не героическая, изматывающая своей монотонностью, наливающая свинцом мышцы и превращающая голову в пустое ведро без мыслей и эмоций, но с памятью о незамысловатых механических движениях, требуемых для продолжения сражения.
***
–Всё! Третий штандарт упал, – бесстрастно подытожил иезуит результаты утреннего приступа, – больше ничего хорошего не случится.
Не глядя на гетмана, папский легат тронул поводья. Конь послушно развернулся и шагом отправился к полевому стану, оставив Сапегу в одиночестве наблюдать за избиением штурмовых колонн, в беспорядке откатывающихся от такой кусачей крепости.
***
–Это что тебя, ядром, да? – Ивашка потрогал свежеперебинтованную голову Игната.
–Дурья твоя башка! – выдал стрелец слабое подобие улыбки. – Если ядром, так оторвало бы. Стену ляшским снарядом выщербило, да меня куском штукатурки и приложило, когда из стрельницы высунулся. Обидно-то как! – проворчал он плаксиво. – Бой уже заканчивался. Я так аккуратно мушкет зарядил, чтобы пальнуть подальше, и только выглянул…
Ивашка понимающе кивнул, хотя в душе заворошилась зависть. Игнат стрелял, воевал, а его от пушки погнали.
–Слушай, Иван! – перешел на шепот стрелец. – Ты дюже грамотный, мог бы от меня письмо хорошее девице одной написать? Я лежал и думал: убьют меня, дурака, – она ничего и не узнает… А так весточка останется.
–А сам чего?
–Так не разумею я грамоты. Некогда учиться было. Сызмальства отцу в мастерской помогал и в деле ратном. Он ведь у меня десятник стрелецкий… Был…
–Хорошо, – кивнул Ивашка, – кому писать-то собрался?
–Дуняше, – удивился Игнат несообразительности писаря.
–Ах вот оно что…
Ивашка резко поднялся со скамейки. В ушах зашумел тёмный лес, ладони вспотели и непроизвольно сжались в кулаки.
–Ты чего? – удивился Игнат.
“Так она же моя!“, – Ивашке захотелось крикнуть в лицо стрельцу, но вместо этого вырвалось глупое и неуместное:
–Так она ж неходячая теперь…
–На руках носить буду! – огрызнулся Игнат.
Ивашка наконец пришел в себя, унял дрожь в чреслах, уселся в ногах друга.
–Я тоже…
–Ах вот оно что, – стрелец понимающе кивнул и отвернулся, – ну тогда не надо. Тогда извиняй, брат…
Ивашке почему-то стало безумно неловко. Болящий воин, побывавший под огнем, смотревший в глаза смерти, просит его о такой малости – грамоту духовную составить, а он тут хвост петушиный распушил…
–Ты вот что, брат, – осторожно произнёс писарь, потрогав стрельца за плечо, – ты не так всё понял. Не могу я за тебя письмо написать – знает Дуняша мой почерк… А давай я тебя грамоте обучу, и сам тогда сможешь любую запись составить, какую захочешь.
–Ух ты! Точно? Не брешешь?
–Вот те крест!
–Да ты… Да я… Всё для тебя сделаю, что ни попросишь.
–Всё? – строго переспросил Ивашка.
–Вот те крест! – с готовностью повторил стрелец.
–Научи меня из пищали твоей стрелять! – прошептал писарь, опустив голову и глядя исподлобья. – Я тоже хочу супостата бить!
–Добре! – ответил Игнат без тени улыбки. – Будет тебе наука стрелецкая. Всё покажу, что сам знаю. Но и ты меня, брат Иван, не подкачай. Хорошо учи! Я тогда ещё одну грамотку составлю и отошлю Папе Римскому, поведаю, что творят его слуги в Отечестве нашем. Может, проймёт… А не проймёт, так и сам со своей пищалью к нему наведаюсь. Тогда разговор совсем другой будет…
Глава 9. Знамение
Ивашку посадили в торце длинного стола в покоях архимандрита. Долгоруков сел по правую руку, Иоасаф – по левую. Ивашкину попытку вскочить и поясно поклониться мягко пресекли и долго разглядывали писаря, словно чудо заморское. Отрок под придирчивыми взглядами двух высокопоставленных особ бледнел, потел, в конце концов понял, что нестерпимо хочет справить малую нужду, но сообщить об этом не решился, собрал всю волю в кулак и широко улыбался, переводя взгляд со священника на князя и обратно.
– Расскажи, сын мой, – речь Иоасафа обволакивала, звучала медленно и мягко, – где ты встретил монаха, что баял тебе про приступ. Как он выглядел и что сказал. Только Христа ради, не прибавляй ничего от себя, чтобы не заплутать в своих сказках.
Ивашка с готовностью кивнул, закрыл глаза, чтобы лучше сосредоточиться, и подробно описал все обстоятельства встречи со старцем, его голос, выражение лица, одежду, стараясь быть точным и ничего не упустить. Раскрыв глаза, увидел непрерывно крестящегося архимандрита и удивленного воеводу.
–Господи помилуй, – промолвил Иоасаф, поднялся, прошелся в задумчивости вдоль стола, остановился в красном углу и сотворил еле слышно молитву, не отрывая взгляд от иконы с лампадкой.
–Не знаю, Иван, за что благодать сия тебе дарована, – задумчиво произнёс архимандрит, возвращаясь к столу, – но по рассказу удостоился ты посещения самого преподобного Сергия, игумена Радонежского, обители нашей основателя и земли отеческой заступника. Знамение даровано нам, грешным, дабы узреть Божий промысел, в вере укрепить, от греха уныния уберечь.
Вслед за архимандритом стал креститься Долгоруков.
–Да не-е! – недоверчиво протянул Ивашка. – Какой же это игумен, в такой худой рясе… Отощавший, как скелет…
–Не суди по внешности, не познав сути, – нахмурил брови архимандрит…
–Прости, отче, – воевода поднялся из-за стола. – Я простой солдат и многого не понимаю, но мне ясно, что благодетеля нашего сегодня в крепости не найти и со всем нашим уважением не расспросить о замыслах латинских.
–Увы, князь, – архимандрит тоже поднялся со своего места, – чудо явления не находится во власти человеческой и не может быть предсказано, каким образом и когда снизойдёт. Благодать сия есть тайна великая, грешному человеку недоступная…
Долгоруков кивнул, подошёл к Ивашке и потрепал рукой по голове.
–Знамо, что не поладил ты с Голохвастовым. Дабы не рядиться с ним в другой раз, будешь при мне неразлучно, как я обещал. Тогда и трогать тебя зазорно будет. Собирай днесь своё узорочье38 и переселяйся к моей дворне, хватит тебе по подвалам мыкаться!
Ивашка поклонился, не зная, кручиниться ему или радоваться, а Долгоруков повернулся к Иоасафу, моментально потеряв к писарю всякий интерес.
–Погоди убегать, – остановил архимандрит вскочившего мальчишку, – грамотку учинити надобно. Бери бумагу и перья… И ты, князь, присядь.
Долгоруков с недовольным видом тоже сел обратно за стол. Составление грамот его не вдохновляло, но положение обязывало.
–Что отвечать будем, отче, на предложение латинское признать законным царем Димитрием вора тушинского, присягнуть ему и вручить ключи от обители патриарху Филарету? – спросил воевода.
Иоасаф, услышав последние слова, весь подобрался, как волкодав, почуявший дичь. Движения стали резче, черты лица заострились, голова наклонилась, обычно участливый взгляд стал колючим, бородка вздёрнулась и, казалось, вот-вот превратится в наконечник копья.
–Филарету?! Нет такого патриарха в богоспасаемом Отечестве. Есть Гермоген, и только он имеет право требовать от обители смирения!
Князь запрокинул голову, уперся взглядом в потолок, демонстрируя своим видом, как далёк он от церковной иерархии.
–Ты, воевода, глаза-то не закатывай, – разгоряченный архимандрит не желал терпеть княжеское равнодушие, – Романовы – они не на патриаршую панагию претендуют. Они повыше метят!
–На престол, что ли? – удивился Долгоруков.
–Именно, – хлопнул архимандрит ладонью по столешнице. – С тех пор как “кошкин род” обосновался у полатей государя нашего Ивана Васильевича, с тех пор как Анастасия Романовна из рода Захарьиных-Юрьевых стала законной супружницей государя, плетут Романовы козни свои вокруг трона царского рамено и сечительно.39
–Не навет ли, отче? – недоверчиво покачал головой Долгоруков.
–А вот сам посуди, воевода, – Иоасаф понизил громкость голоса, но жесткость не умерил. – Духовнику-иезуиту, пришедшему исповедовать «умирающего», сказавшийся больным самозванец вытащил из-под подушки и подал чудной свиток. В грамотке значилось, что перед польским ксендзом лежит сам сын Ивана Васильевича. А ещё Гришка показал хозяину имения князю Вишневскому крест наперсный, золотой, драгоценными камнями осыпанный, подаренный царственному младенцу его крёстным отцом, боярином князем Иваном Мстиславским. А теперь скажи, воевода, кто в Москве мог грамотку такую сотворити да подарок сежде, подлинным признанный?
–А Романовым что с того? Какой прибыток?
–Не скажи. Самозванец отблагодарил их сполна. Мёртвых с почестями перезахоронили, ссыльных вернули, а монаха Филарета облачили в архиерейские одежды и повелели быть «наречённым» Патриархом Московским и всея Руси.40 Но ему мало. Не того полёта птица – при воре состоять…
–Пустое, – махнул рукой Долгоруков, – худородны Романовы. Не поддержит их ни одна фамилия боярская. Мстиславские, Воротынские, Шереметевы, Трубецкие, Черкасские, Голицыны – любые из них родовитее да состоятельнее будут… Никто под руку Романовых не пойдёт – спесь не позволит.
– Не поддержат бояре – поддержит посад, – вздохнул Иоасаф. – Филарет – змея, кошкой ласковой обернуться способная, на коленях пригреться, лагодити зело,41 а потом ужалить исподтишка.
Архимандрит вздохнул коротко, плечи его опали, и глаза погасли, словно исчерпали запас внутренней энергии.
–Молиться буду, чтобы управил Господь наш головами боярскими и не допустил поругания Отечества, отдав под власть клятвопреступников и христопродавцев. Пиши, Иван!
«Гетману Сапеге, каштеляну киевскому и всем его латинским соглядатаям. Да будет известно вашему темному царству, что напрасно прельщаете вы Христово стадо; и десятилетнее отроча в Троицком монастыре смеется вашему безумному совету. Не изменим ни вере, ни Царю, хотя бы предлагали вы и всего мира сокровища»…
***
С Долгоруковым Ивашке работалось хлопотно, но интересно. Тягомотное сидение за переписыванием грамот и книг сменилось круглосуточной беготней по стенам и башням, где воевода наводил порядок, укреплял дисциплину, топал ногами, кричал, рукоприкладствовал, а потом требовал у Ивашки записать или запомнить потребности стрельцов и пушкарей, “дабы способствовать зело сторожкой службе”. Ещё более яростные скандалы сопровождали князя при посещении ключника монастыря Иосифа Девочкина. Тот наотрез отказывался беспрекословно выполнять распоряжения воеводы и по первому требованию выдавать необходимое снаряжение и провиант во всё возрастающих количествах.
–Я, что, для себя прошу? – Долгоруков стучал по столу так, что сотрясался весь пол в казначействе. – Мне войско надо одеть, накормить, обиходить, чтобы на стенах не мёрзло и не христарадничало.
–Да им, аспидам, сколько ни выдай – всё сожрут, – возражал сухонький коротышка Девочкин, пряча за спину связку ключей, – все припасы за неделю схрумкают. А что потом? Зубы на полку? Зима ещё не пришла, а амбары монастырские уже наполовину пусты.
В монастыре было тревожно не только с едой. Три тысячи человек из окрестных сёл, набившиеся за стены обители, нуждались в крове, продовольствии, теплой одежде, а на такое количество постояльцев монастырские запасы не рассчитаны. Быстрее всего таяли дрова, и не было никакой возможности сократить их расход. Без круглосуточно полыхающих костров холодные октябрьские ночи не пережил бы ни один сиделец. Люди грелись у спасительного огня, но всё равно мёрзли и болели.
Гремя ножнами сабли и хлопнув от души дверью, воевода уходил от ключника в расстроенных чувствах, а Девочкин шёл к архимандриту, и старцы, помолясь, отпускали нужное количество кожи и сукна, свинца и пороха, круп, соленьев и другого припаса. Оружейные мастерские спешно меняли фитильные пищали стрельцов на собственные – кремниевые, удобные и дальнобойные. На две трети княжеские запросы монастырь удовлетворял. Все ждали помощи, обещанной из Кремля, с надеждой смотрели на московский тракт, но он был тих и пустынен.
***
Долгоруков вскарабкался на пузатую Пятницкую башню, четвертую за вечерний обход. Тяжело дыша, опёрся о край стрельницы, наклонившись вперед и прищурившись. Ивашка выглядывал из-за его спины, забравшись на огромный медный котел в сто вёдер, заполненный почти до краёв застывшей черной смолой.
–Ходят? – коротко спросил князь у сотника, провожая взглядом польский отряд, скрывающийся за мельницей.
–Ходят, бисовы дети, – вздохнул Иван Ходырев, дворянин из Алексина, прибывший в монастырь со своим отрядом аккурат накануне осады. – Два раза в день – утром и вечером. А зачем ходят – тайна великая есть. Доходят до гумна, разворачиваются – и обратно…
Короткий строй польских жолнежей в синих кафтанах спускался от Терентьевской рощи к Кончуре и неторопливо брёл по берегу речки к запруде.
–Плохо, что мельницу оставили, – вздохнул Долгоруков, – муки в обители – кот наплакал. Чем людей кормить?
–Худо, – согласился сотник, – да где ж удержать её, когда латиняне так ломят?
Постояли минуту молча, глядя на загадочный польский отряд, скрывшийся за мельницей.
–Сейчас обратно пойдут, – зачем-то понизив голос, произнёс сотник.
Словно откликаясь на его слова, из-за остроконечной крыши показалась голова отряда.
–Это не они, – вырвалось у Ивашки, неподвижно замеревшего на чане со смолой.
–Как не они? – удивился Долгоруков.
–Да ты что, малец, кафтаны да шапки ляшские не различаешь? – усмехнулся сотник.
–Кафтаны те же, – согласился Ивашка, опасливо косясь на князя – не заругает ли, – да только сюда шли в чистом, а уходят в грязи вымазанные, словно ночевали в луже, а на сапогах комья свежей земли, как с пашни… А ей там и взяться негде – бережок, песочек да камни.
–Ишь ты, глазастый какой! – удивился сотник…
–Дошли до мельницы чистые, развернулись и сразу же обратно – грязные… Даже специально тщитися – измазюкаться времени не хватит…, – заметил странность воевода. – Стало быть…
–Неужто подкоп? – присвистнул сотник. – Меняют копателей латиняне. Одни приходят, другие на отдых направляются… А со стороны кажется, что одни и те же…
–Сколько сажен от стены до мельницы? – уточнил Долгоруков.
–Меньше сотни. И берег там крутой, от нас закрывает, копать удобно…
–Вот и появилось у нас неотложное дело…, – упершись взглядом в мельницу, словно пытаясь проникнуть сквозь твердь, произнес воевода. – Беги, Иван, к детям боярским, скажи, я распорядился – пусть выходят со своими сотнями Иван Есипов, Сила Марин, Юрий Редриков, Борис Зубов да Иван Внуков. Давно просили меня потешиться, пусть разомнутся… Молодец, Ивашка, не иначе ангел поцеловал тебя, дабы узреть нам коварство литовское.
***
Ворота открыли, когда быстрый осенний день подходил к концу, вблизи крепости прекратили гарцевать разъезды лисовчиков, и со стороны польского лагеря потянуло ароматным варевом.
–Ну, с Богом! – Иоасаф размашисто перекрестил всадников, построенных в колонну по два.
Голохвастов поднял руку, кивнул, и переславские, владимирские, алексинские сотни лёгкой рысью, без лишнего шума минули Красные ворота и устремились к мельнице, охватывая её с обеих сторон. Сверху, с высоты Пятницкой башни казалось, будто серые ручейки потекли по жухлой траве, и только изредка под епанчами, как рыбий бок в омуте, отсвечивали фамильные шамахейские шолома и бахтерцы, наручи и батарлыки, навоженные золотом и серебром.
Вслед за кавалерией, переваливаясь на ухабах, покатились крестьянские телеги, тяжело гружёные зерном. Монастырские служки торопились воспользоваться оказией и, пока дворяне ратятся, намолоть как можно больше муки. Последней из крепости вышла стрелецкая сотня Вологжанина с предписанием стать крепким тылом и опорой поместной кавалерии, занять позиции вдоль речки Кончуры, поддержать детей боярских на обратной переправе огнём своих мушкетов и не дать перерезать беззащитных мукомолов.
Ковыряющийся в земле польский наряд, умиротворенный спокойной жизнью, особо не потревоженной до сегодняшнего дня, вечернюю вылазку откровенно проспал. Когда речушка забурлила под сотнями конских копыт, со стороны мельницы раздались истошные вопли тревоги, а затем под высоким берегом послышался лязг стали. После короткой схватки жалкие остатки жолнежей пустились наутёк, преследуемые радостно кричащими всадниками.
–Куда! Стоять! Назад! – разорялся в башне Долгоруков, опасаясь засады. Но разгоряченные погоней ничего не видели и не слышали. Азарт легкой победы над застигнутыми врасплох копателями, не добравшимися до огнестрельного оружия, вскружил головы лихим, застоявшимся без дела дворянам, и они, настёгивая коней, спешили превратить бегство противника в его полное уничтожение. Польский лагерь, пребывавший в предвкушении плотного горячего ужина, быстро опомнился, зашумел, разорвал сумерки громкими отрывистыми командами и призывными звуками горна, намереваясь как можно быстрее отравить московитам радость победы. Та-дах! – впопыхах и не прицельно – больше, чтобы напугать, чем попасть, – громыхнули пушки со стороны Терентьевской рощи. Над головами русских взвизгнул тяжелый дроб, вспенил воду, словно великан шлепнул огромной ладошкой по речной глади. Затарахтели вразнобой караульные мушкеты, слишком слабосильные, чтобы дотянуться свинцом до русской кавалерии. А из-за свежего частокола, устрашающе визжа и улюлюкая, выскочила дежурная сотня полковника Лисовского.
Голохвастову пришлось принимать решение на ходу. Лисовчики наверху, в идеальном положении для атаки, но их пока мало. Его сотни внизу, и забираться в гору неудобно, рискованно. Но враг пока в меньшинстве, и есть шанс разбить литовское войско по частям. Навязать ближний бой означает не дать расстрелять себя из пушек. От артиллерии исходит самая большая опасность, и до неё не больше сотни шагов! Стоит только смять вражеский заслон…
–Гойда! – поднявшись на стременах, закричал Голохвастов, вскидывая над головой саблю.
–Гойда! – взревели дворянские сотни, поворачивая головы в сторону командира.
Взмахнув клинком и вытянув оружие в сторону неприятеля, воевода повернул коня и тронул шпорами его шелковистые бока.
***
Ивашка вцепился в княжеский кафтан и прикусил губу, глядя на два стремительных потока, набегающих друг на друга в лучах малинового заката. Удивительно, но его обида и ненависть к Голохвастову пропали. Он уже не желал зла воеводе, а, сжав кулаки и неотрывно глядя на лихого воина, шептал непрерывно “Господи помилуй!”, моля за того, кто доставил столько неприятных и горьких минут. Голохвастов шёл в атаку впереди дворянских сотен, и Ивашка понимал, как много зависит от этого человека в начавшемся сражении. Выстроившись пологим уступом и удобно разогнавшись под горку, лисовчики глубоко вклинились в русский строй, почти разрубили его, но, увязнув во второй линии, закрутились, потеряли темп. Две волны, встретившись, закипели, взорвались конским ржанием и лязгом стали, превращаясь на глазах в несколько водоворотов из легкой польской конницы, проигрывающей русской в броне и численности. Связанные боем, лисовчики отчаянно рубились, но не могли помочь пушкарям, во фланг которых во весь опор летела резервная сотня Голохвастова. Дети боярские, разухарившись, скакали к беззащитным польским пушкам, не скрывая своего торжества и награждая обидными эпитетами разбегающихся в разные стороны пушкарей, не успевших нанести серьезный урон дерзким московитам.
–Вот оно – знамение! Сбывается, – воевода сжал кулаки и резко повернулся к сотнику. – Всех, кто не на стенах – на вылазку! – зычно скомандовал он, увлеченный открывшейся перспективой ощипать надоевшую артиллерию противника. – Что можно – тащите в крепость, что нельзя – заклепать и пожечь!
Снова открылись крепостные ворота, и бесформенная ватага вчерашних крестьян, подбадривая друг друга громкими криками, размахивая топорами и дубинами, двинулась туда, где разгорелась сеча, рискующая превратиться в генеральное сражение.
Глава 10. Схватка
Примерившись к бочонкам с порохом и поняв, что вряд ли поднимет их по ступенькам, Ивашка вцепился в кожаный мешок, закряхтел, потянул на себя, но в одиночку с такой тяжестью не справился. Он завистливо посмотрел на кряжистого клементьевского крестьянина Петра Солоту, c легкостью ворочавшего пузатые двухпудовики.
–Быстрее! Быстрее, братцы!! – торопил монастырских слуг и селян стрелецкий десятник, – зелье огненное ещё довезти надоть, да в лаз уложить, да фитиль подвести – подпалить, а латиняне слышь, как наседают!
За стенами монастыря непрерывно грохотала артиллерия. Не достреливая до Терентьевской рощи, где сотни Голохвастова добивали лисовчиков, польские батареи с Красной горы засыпали ядрами монастырский двор и выезды из крепости, стараясь помешать подходу подкреплений к участникам вылазки. С Красной горы, не обращая внимания на огонь монастырских пушек, спускались по направлению к мельнице густые колонны гетманской пехоты. Идти, терпя по дороге пальбу из Водяной и Пятницкой башни, не близко, но намерения их были понятны, а действия решительны. Отдавать осажденным плоды двухнедельного труда – почти законченный подкоп – поляки не желали.
Стрелецкий караул, составив в пирамиду мушкеты и засучив рукава, включился в работу. К Ивашке подскочил Игнат. Вместе они понесли к возку неподъемный мешок, оставляя за собой тонкую черную струйку из внешне совсем не опасных пороховых зернышек; дружно хэкнув, водрузили его на телегу.
–Ну всё, достатошно, более не сдюжит, – покачал головой старший над извозом Никон Шилов и тронул поводья, – все с зерном на мельницу поехали, одна эта горемыка осталась. Н-н-но, родимая!
Крестьянская кляча напряглась, затанцевала в оглоблях.
–Помогай, робята! – кликнул Игнат.
Десятки рук, упершись в телегу, тронули её с места.
–Пойду-ка я с тобой, Никон, – почесав затылок, вымолвил Пётр Солота, – колесо в ямку попадет – встанет окаянная посреди поля. Что делать будешь? Придётся на руках зелье в лаз носить!
–Не ходил бы ты, Пётр! – прозвенел над ивашкиной головой тревожный женский голос.
Писарь обернулся и увидел у сеней статную молодую крестьянку, держащую на руках грудничка. За подол её уцепилась девчоночка лет пяти со светлыми косами и почти черными миндалевидными глазами, поразительно похожая на мать и облаченная в одинаковую с ней синюю однорядку42. Её наряд отличался от материнского лишь головным убором. На голове крошки красовалась шелковая лента, называемая челом или чёлкой, украшенная на лбу шитьём. Такие же ленты были вплетены в косицы. Голову мамы покрывал крестьянский повойник,43 сползший чуть набок, отчего стали видны русые волосы. Привычный для крестьянского сословия убрус44 отсутствовал, а вместо него красовался символ замужества – кика с мягкой тульей, окруженная жестким, расширяющимся кверху подзором. Головной убор был крыт яркой шелковой тканью, указывая на зажиточность хозяйки. Из-под него кокетливо выглядывало шитое жемчугом чело и спускающиеся к ушам серебряные рясны в виде колокольчиков. Они чуть подрагивали и, соприкасаясь с металлическими частями, тихо цвиркали, словно крошечные птички.
–Шла бы ты, Злата, – нахмурился Пётр, – ишо детей притащила. Это что ж я, Никона одного отправлю с энтой ледащей скотиной, – он презрительно посмотрел на клячу, – а сам за твой подол держаться буду? Да меня куры засмеют!
–Нехорошо мне, Петя, муторно! – не отставала от силача жена. – На сердце с утра камень лежит, не к добру это…
–Цыц, дурище! – повысил голос Солота, – камень у неё… Доведут ляхи подкоп до стен, рванут зелье огненное – точно будет не к добру. Кровью и слезьми умоемся. Нет уж, душа моя! Надо мне идти! Обязательно!
–Всё, пойдём, – хмуро кивнул десятник, – пока без нас есть кому на стенах стоять. У подкопа мы нужнее, а гуртом и батьку бить легче.
–Ну-ка, взяли! – басом прогудел Шилов.
Телега, скрипя и рискуя развалиться, покатилась к Красным воротам, за которыми злобными мячиками скакали ядра польских орудий.
***
Уничтожив сторожевую сотню Лисовского и разорив ближние батареи в Терентьевской роще, Голохвастов не остановился, а рванул на плечах убегающих поляков к Волкушиной горе, через которую проходил тракт на Москву. Дети боярские, нахлёстывая лошадей, на одном дыхании проскочили редкий лес. Расстроив ряды и превратившись в бесформенную ораву, они выехали на открытое пространство, где нос к носу столкнулись с тяжёлой конницей Сапеги – знаменитыми крылатыми гусарами.