Пастух и Ткачиха бесплатное чтение

Рис.0 Пастух и Ткачиха

Магистраль. Главный тренд

Рис.1 Пастух и Ткачиха

Klara Blum

DER HIRTE UND DIE WEBERIN

(Herausgegeben und mit einem Essay von Julia Franck)

© Aufbau Verlage GmbH & Co. KG, Berlin 2023 (Published with Die Andere Bibliothek; «Die Andere Bibliothek» is a trademark of Aufbau Verlag GmbH & Co. KG)

Перевод с немецкого Дарьи Сорокиной

Рис.2 Пастух и Ткачиха

© Сорокина Д. С., перевод на русский язык, 2025

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025

Часть I

Мечтатель из Шанхая

Глава 1

«Ню дше-дсо джи юн…»

На сцене стояли три девочки. Правая, в светло-голубом шелковом платье, была утренней звездой. Левая, в темно-синем платье – вечерней. А средняя, вся в сверкающем серебре, изображала Млечный Путь. Высоким, невыразительным голоском она пела:

  • Дева ткала тонкие облака…

В театре Нань-син показывали древнюю легенду, адаптированную для сцены по давним канонам и поставленную по традициям театрального искусства. Сюжет, смысл и характеры персонажей до неузнаваемости затирались хореографией, цветовыми эффектами, акробатикой и символизмом.

Нью-Ланга и Дше-Ню – Пастуха и Ткачиху, пару созвездий и мифических влюбленных – играли знаменитые актеры. В зрительном зале сидели сановитые чиновники и даже иностранцы. Они ничего не понимали, но их невольно увлекало обилие ярких экзотических образов.

На звездном фоне появился излишне стилизованный ткацкий станок. Перед ним ритмично двигалось изысканное существо, которое начертило несколько знаков, а потом искусно запело:

  • Мы с тобою всего лишь пешки
  • Во власти старых богов.

– Да, – сказал молодой китаец, сидевший с товарищем в пятом ряду. – Пешки – точнее не скажешь! Может, пойдем, Кай-Мэнь? Это становится невыносимо.

Фу Кай-Мэнь не выказал ни удивления, ни возмущения, и последовал за приятелем с заметной готовностью, не удостоив даже взглядом очаровательную картину на сцене: юноша, наряженный златоперым петухом, символом мужского начала Инь, танцевал с девушкой, у которой на голове была серебристо-белая длинноухая меховая шапка лунной зайчихи, символа женского начала Ян. Актер выполнял акробатические прыжки с такой восхитительной грацией, что казалось, будто он и в самом деле летает.

– Меня очень удивило, – сказал Фу Кай-Мэнь, когда они вышли на улицу, – что ты вдруг захотел снова взглянуть на традиционную пестроту, монотонную декламацию и прыжки. Зачем? Потому что тебя самого зовут Нью-Ланг?

– Мое скромное имя с этим почти не связано, – ответил Чанг Нью-Ланг. – Легенда о двух созвездиях привлекает многих людей. Даже удивительно, какие идеи посещают наших крестьян в печальные ночи, когда они фантазируют о ночном небе и рисуют картины из звезд. И отвратительно, как официальный театр искажает и опошляет простые и глубокие крестьянские сказки.

Они шли по широкой, шумной улице Эдуарда VII. Стоял теплый летний вечер 1929 года.

Чанг Нью-Ланг был в традиционном длинном китайском костюме – неприметного темно-синего цвета, но из дорогого шелка. Высокий и стройный, с тонкими чертами лица, миндалевидными раскосыми глазами и испытующей складкой у рта – складкой мягкого упорства.

Маленький и щуплый Фу Кай-Мэнь, напротив, был одет по-европейски, но не слишком элегантно, а в плосконосом лице читалась сухая ирония.

– Тебя это удивляет? – спросил он. – Что нашему официальному искусству вообще известно о живых китайцах? Оно предпочитает не знать ничего. Тем более о Байцзясин.

Его лицо стало серьезным, а в голосе послышалась политическая помпезность, когда он произнес эти три слога. Их буквальный перевод – «сто старых фамилий», сотня китайских фамилий, которые особенно часто встречаются в огромной нации – как Мюллер или Шульц, Хинц или Кунц в Германии, так в каждой хижине и на каждом углу попадаются Сюй или Фу, Ванг или Чанг, Чен или Ли. Но в Байцзясин, китайских Хинцах и Кунцах, нет ни малейшего оттенка уничижения. А лишь чувство чести и самоуверенность маленького человека: «Мы – уважаемые люди из народа! Мы – весь Китай! Мы – почтенные сто фамилий!»

– Нужно создать новый театр, – размечтался Нью-Ланг. – Театр современного Китая.

– Боюсь, у народа есть дела поважнее, – сухо заметил Кай-Мэнь.

– Важно все, – упорствовал Нью-Ланг. – Прошел всего год с тех пор, как мы открыли вечернюю школу. Разве с каждым днем не приходит все больше людей? Разве они не учатся с возрастающим рвением?

Они дошли до реки Ванг-Пу и двинулись вдоль берега. Дом Нью-Ланга находился в противоположной стороне, но он предпочитал возвращаться домой как можно позднее.

– Должен признаться, – сказал Кай-Мэнь, – сначала я был настроен весьма скептически. Думал, люди в лучшем случае станут учиться читать и писать для учета товаров, но не верил, что кого-то заинтересуют история и социология, литература и иностранные языки. Типичные шанхайцы материалистичны и жадны до предела – уровень их морали гораздо ниже рабочих или крестьян.

– Будь снисходительнее, – улыбнулся Нью-Ланг, – мы с тобой тоже работаем в торговле.

– Ну, ты прежде всего наследник шелковой компании Чангов.

– Тем хуже для моей морали.

– Кстати, почему ты не участвуешь в делах отца?

– Думаю, почтенный не желает, чтобы я видел, как он относится к своим людям. Кроме того, ему очень нравится, что я веду корреспонденцию у Фонтене. – Голос Нью-Ланга ожесточился от сдерживаемого гнева. – Для китайца ведь великая честь, если его сын работает на иностранца, верно?

– К тому же это обеспечивает хорошую протекцию на таможне, – добавил Кай-Мэнь.

– Но возвращаясь к нашей школе – у нас учатся не только торговцы. Есть и рабочий.

– Да, Ванг Бо-Ченг.

– Ого! Ты его заметил?

– Как можно не заметить столь энергичного человека?

– Как он учится! – воскликнул Нью-Ланг. – Я вообще недостоин его учить, я, самоучка. Этот грузчик достоин самого известного профессора. Как он учится! Хотел бы я, чтобы когда-нибудь мой сынишка учился так же.

– Уверен, так оно и будет. Малыш Тьен-То – прекрасный ребенок.

– Ты преувеличиваешь, – ответил Нью-Ланг, застенчиво хихикнув. – Впрочем, Ми-Цзинг – отличная мать, и несомненно даст ему образцовое воспитание.

– И красивая женщина, – напомнил Кай-Мэнь.

– Да, – устало сказал Нью-Ланг, – она была и остается красивой, гордой и воспитанной госпожой Танг – дочерью одной из первых семей Пекина.

– Она не только урожденная госпожа Танг, но и замужняя госпожа Чанг, уже семь лет.

– Да. Но за эти семь лет она назвала меня по имени всего один раз, ты представляешь? Она избегала обращаться ко мне напрямую целых шесть лет, пока не родился ребенок. А теперь – теперь она просто говорит: отец Тьен-То! И ведь нельзя сказать, что она неправа. В конце концов, она вышла за меня исключительно по приказу родителей – и я женился по той же причине.

– Мне кажется, ты недооцениваешь Ми-Цзинг. Она не бросила в беде Цзай-Юнь, хотя Танги обрекли девушку на гибель.

– Цзай-Юнь, вообще-то, ее сестра.

– Лишь сводная сестра и дочь наложницы.

Нью-Ланг давно догадался, что его друг тайно влюблен в двадцатидвухлетнюю активистку за права женщин, веселую и привлекательную. Он не признавался и отпирался от всех расспросов. Но Нью-Ланг знал – он всегда рад что-нибудь про нее услышать.

– Мать Цзай-Юнь, – сказал он, – была красивой девушкой простого происхождения. Кажется, дочерью чистильщика обуви. Довольно скоро бедная наложница заметила, что хозяин от нее устал. У моего почтенного тестя их было еще штук восемь. Он мог себе позволить.

Они вышли на центральную улицу, которую метафорически называли улицей цветов и ив. А не метафорически – улицей борделей.

– Наложница ждала родов, – продолжил Нью-Ланг. – Ты знаешь дом Тангов в Пекине, с золотисто-сиреневыми драконами у ворот. Огромный, от улицы Тжи-Чуа-Мень до переулка Шао-Цсю. В этом великолепном здании будущей матери выделили какую-то каморку – ни окна, ни кровати. И прямо там, на полу, она родила не мальчика, как втайне робко надеялась, а всего лишь девочку. Так исчезла последняя надежда на улучшение ее положения в семье Танг. Стоял теплый летний вечер. Через открытую дверь она увидела мою свекровь, которая вела за руку четырехлетнюю Ми-Цзинг. Она позвала их и слабым голосом попросила прислать служанку. Но хозяйка лишь отмахнулась. Они ожидали гостей, и все слуги были заняты.

– И они еще называют себя китайцами! – процедил сквозь зубы Кай-Мэнь.

– Богачи – не китайцы, – заявил Нью-Ланг. – Богачи – отдельная нация.

– Но есть исключения, – сухо добавил Кай-Мэнь.

– Хорошо, есть исключения. Бедная дочь чистильщика обуви кормила ребенка грудью, пока тот не заснул. Потом поднялась из последних сил, расправила на поцарапанном столе старый шелковый халат, забытый кем-то на гвозде, и запеленала голого ребенка, чтобы тот спокойно спал в нежном вечернем тепле. Темнело. Уродливая комната погружалась на глазах у бедняжки во все более плотную тьму, и лишь расплывчато сияло темно-золотистое детское тельце. Тогда она начала представлять будущий характер дочери, которая сможет возвыситься надо всем злым и уродливым, будет парить высоко надо всеми, кто презирает ее мать, и затмит их своим великолепием. И поэтому она назвала ребенка Цзай-Юнь, Сияющее Облако.

Фу Кай-Мэнь долго молчал, и Нью-Ланг отнесся к его молчанию с уважением. Теперь они оказались в бедном квартале Хонкью, где находился продуктовый магазин старого Фу. Здесь же, на углу улицы Кунг-Пинг, стоял серый двухэтажный дом их делового приятеля, где они арендовали несколько комнат для вечерней школы.

«Осенью попробую устроить спектакль, – подумал Нью-Ланг. – В большой зал влезет человек двести».

Кай-Мэнь жил в нескольких улицах оттуда, за отцовским магазином на Уорд-роуд – с родителями, братьями, сестрами и женой, дочерью окрестного торговца скобяными изделиями. Ему, как и Нью-Лангу, еще не исполнилось двадцати и женился он исключительно по велению семьи. Нью-Ланг решил проводить друга до дома. Возможно, теперь он все же захочет поведать о своей любви к Цзай-Юнь. Впрочем, вероятнее всего – нет.

– Нынче мы стали слишком поддаваться эмоциям, – вдруг выпалил Кай-Мэнь. Не слишком логично, но Нью-Ланг уловил связь.

– Но это абсолютно естественная реакция, – возразил он. – Конфуцианство достаточно долго затыкало нам рот. Послушание, самообладание, приличия, снова приличия и снова самообладание. Стало уже просто невозможно терпеть. Разве мы не почувствовали облегчения, когда появился перевод «Вертера» Гете, потому что наконец увидели пример юноши, не подчинившего свою страсть этикету?

– Прошло уже два года с тех пор, как профсоюзы одержали в Шанхае верх, – приглушенно сказал Кай-Мэнь. – Мы верили, что не сегодня завтра освободимся от пришлых кровопийц, верили, что революция достигла своей цели. А в итоге нас предали и побили дубинками. Тебе не кажется унизительным предаваться еще и любовным страданиям?

– Наш народ говорит: в малом видно большое, – возразил Нью-Ланг.

– Наш молодой писатель, – продолжил Кай-Мэнь, и в его голосе снова зазвучала горькая ирония, – неистово предается страстям. – И процитировал: – «Знаний не желаю, только славы. Мне бы только найти женщину, красивую или уродливую, но с пылким и наполненным сердцем…»

– Что-то в этом есть, – заметил Нью-Ланг.

– Конечно, – улыбнулся Кай-Мэнь. А еще я знаю молодого человека из хорошей семьи, который написал стихотворение в классическом стиле Ле-Ссе:

  • Нью-Лангом меня назвали родители,
  • Любовь моя скрыта в звездной обители,
  • В поисках счастья меж звезд я гляжу,
  • Но скорби земные лишь нахожу.
  • Ты, Ткачиха, сияешь в небесной мгле,
  • Великолепная, нежная, светлая,
  • Но знаю: настанет та ночь заветная,
  • Я встречу тебя наконец на Земле.

– Да, Кай-Мэнь, но я написал еще одно Ле-Ссе:

  • Нью-Лангом меня назвали родители,
  • Но имени смысла они не увидели:
  • Я – часть народа, пасет он и ткет,
  • Землю копает, железо кует.
  • Пот и кровь мастеров, пастухов и крестьян
  • Шелковый мир моих предков питали.
  • Но шелковый мир меня мыслить заставил,
  • И пытаться исправить этот изъян.

Они дошли до дверей дома Кай-Мэня. И, словно устав от долгого разговора, безмолвно разошлись.

Глава 2

Осенью попробую, подумал Нью-Ланг. Возможно, следует начать с иностранной пьесы? Чехов? Или Гоголь? Я бы предпочел китайскую революционную пьесу, но тогда мы привлечем внимание полиции еще до премьеры. Или возможно…?

– Куда господин хочет поехать?

Сбитый с мыслей Нью-Ланг посмотрел в измученное лицо рикши, чья вопросительная улыбка открыла ряд гнилых зубов, но все равно казалась удивительно обаятельной. Недавно, на уроке истории, Нью-Ланг рассказывал про опиумную войну и описывал, как Великобритания с помощью военного насилия принудила Китай покупать губительные наркотики. Тогда у Ванг Бо-Ченга появилась такая же ухмылка с черными дырами вместо зубов и выражением нерушимого ума:

– А что об опиумной войне говорили английские миссионеры?

– Сколько до Альби-Лу? – рассеянно спросил Нью-Ланг, погрузившись в воспоминания.

Возница назвал относительно высокую цену. У Нью-Ланга было достаточно денег, чтобы без колебаний согласиться, но он знал – тогда бедолагу замучают сожаления, что он не попросил больше. Поэтому он немного поторговался и залез.

Вцепившись руками в оглобли двухколесной телеги, худая фигура побежала вперед. Бежал он до странности бодро – легко, запрокинув голову и качая бедрами.

«Он под опиумом, – подумал Нью-Ланг. – Силы иссякли, и ему приходится поддерживать их искусственно. Дядя Чанг Минг-Тьен умер от передозировки опиумом. Бедные курят, потому что задыхаются в нищете, а богатые – потому что задыхаются в роскоши. Дядя Минг-Тьен меня очень любил. Он научил меня писать стихотворения в классическом стиле. В его время написание таких стихотворений еще входило в государственный экзамен, но никто из чиновников Ханчжоу не умел сочинять их столь красиво и элегантно. Когда он, собственно, умер? Примерно за месяц до того, как мы переехали в Шанхай».

Рикша свернул на красивое и широкое авеню Жоффр. Эффект от опиума заметно уменьшился, мужчина медленно плелся и кашлял.

– Дао-ла! Приехали! – вдруг крикнул Нью-Ланг. Спешно вылез, заплатил полную стоимость и пояснил: – Хочу еще немного пройтись, люблю ходить пешком.

Мужчина внимательно посмотрел на одетого в шелка джентльмена, подарившего ему четверть поездки, и при этом приносящего извинения.

– Господь благ, – авторитетно изрек он. Он произнес это без смирения, скорее с философским осознанием. При этом он уселся на левую оглоблю, словно на кожаное кресло, достал из кармана сяо-пинг, круглый несладкий пирожок, и принялся с довольным видом жевать.

Нью-Ланг действительно был выдающимся пешеходом, а еще пловцом и гимнастом. Его начальник, месье Фонтене, который хвастался Нью-Лангом перед иностранными друзьями, словно товаром, хвалил его атлетизм не меньше образования, и называл себя художником, поскольку смог выудить из «низшей» расы столь идеальный экземпляр. «Поразительная крепость, господа, и исключительная деликатность. Говорю вам, этот юноша – как настоящая шелковая нить».

Нью-Ланг вышел на роскошную садовую улицу французского квартала, авеню Рой Альберт – местные жители называли его Альби-Лу. Его отец платил огромные налоги, чтобы ему, китайцу, позволили здесь жить. У них был одноэтажный просторный дом с изящными двориками. В приемной висело шелковое полотно со стихотворением Ван-Цзи, поэта седьмого века:

  • Я хочу каждый день друзей собирать,
  • И философию обсуждать.
  • Я хочу мытаря восвояси прогнать,
  • Чтоб налогом меня перестал донимать.
  • И связать судьбу дочек и сыновей
  • С людьми из достойных, знатных семей.
  • Если радость такую мне жизнь подарит,
  • То и рай после смерти меня не манит.

Под ним стояла изящная фарфоровая ваза с птицами и цветами. Справа от нее – миниатюрная серебряная пагода, черная лакированная шкатулка с зеленым чаем и вышитый веер, слева – миниатюрная пагода из слоновой кости, зеленая лакированная шкатулка с черным чаем и расписной веер.

«Фарфор, – подумал Нью-Ланг, – и слоновая кость, и шелк, и лак. И человек бьется лбом о землю в низком поклоне, и берет жену по приказу родителей, и играет с ней в игру шторма при лунном свете по приказу родителей, и снова шелк, и опять слоновая кость, и правительство заключает нечестный договор, и белые нисходят до нас, чтобы на нас разбогатеть и избивают нас ногами, физически или морально, в зависимости от звания и статуса, и снова шелк, и снова лак. Я устал от этого, сыт по горло».

Нью-Ланг пересек второй двор. Полукруглые двери в его комнату были открыты. Маленький Тьен-То спал, наморщив носик. Ми-Цзинг поднялась и поприветствовала супруга старомодным, но очень изящным поклоном.

– Господин еще не спит, – сообщила она. – Он хочет с тобой поговорить.

Нью-Ланг вежливо поблагодарил ее и пересек третий двор. Сквозь отверстие в форме луны он увидел отца, который писал иероглифы совершенной каллиграфии в бухгалтерских книгах. Чанг Да-Дшин, владелец шелковой фабрики и торговой компании, стал истинным шанхайцем – в высших классах это слово было почти синонимом крупного торговца и дельца. Но его родиной был Ханчжоу, город нежно-зеленых бамбуковых рощ и серебряных озер, изысканных храмов и изящных дворцов, Ханчжоу, китайская Флоренция, наполненная воспоминаниями о знаменитых поэтах и государственных деятелях – и он сам был потомком старого и почтенного рода чиновников. Он пытался сохранить это преимущество: с помощью каллиграфии, порой немного претенциозной манеры говорить, уважения к интеллектуальным ценностям.

Нью-Ланг вежливо откашлялся и зашел. Отец на мгновение поднял взгляд и приказал:

– Садись. У меня к тебе срочный разговор.

Внезапно у него вырвался возглас удивления – впрочем, в нем ощущался некий умысел.

– Видел бы ты свое лицо! Вылитый дядя Чанг Минг-Тьен.

Нью-Ланг молчал.

– Ты не рад?

– Этот вопрос, отец, требует долгого ответа.

– Хорошо, тогда отложим его на другой раз. Я просто хочу, чтобы ты помнил, чем ему обязан. Он читал с тобой классику. Без него ты бы никогда не освоил языков. Я не смог бы отправить тебя в университет. Я просто купец, и мне нужен сын с опытом в торговле. Но когда я увидел, как в свободное время ты продолжаешь самостоятельно штудировать классику, а еще историю, французский и английский, разве я не оказал тебе достаточно отцовской поддержки?

– Да, отец, – подтвердил Нью-Ланг.

– Я даже терпел, когда ты делал весьма сомнительные для нынешних непростых времен вещи – я имею в виду вечернюю школу для торговцев. Я был горд и счастлив, что среди всех этих шанхайских материалистов, приземленных охотников за долларами, мой сын – искренний, возвышенный Чанг, даже если веление сердца сбило его с пути. Но дальше так продолжаться не может. Ты хотел как лучше. Но принес огромный ущерб.

– Ущерб, отец?

– Мы наняли восемнадцать грузчиков для перевозки тюков с завода в магазин или в портовое хранилище. У одного из них оказалось заболевание легких, он упал на дорогу и плевался кровью. Тогда остальные семнадцать потребовали немедленных изменений условий труда и выплаты единоразового пособия пострадавшему. Честно говоря, я бы хотел помочь бедняге. Но имею ли я право создавать такой прецедент? У каждого второго работника заболевание легких. Если мы начнем заботиться обо всех, бизнес прогорит.

– А условия работы? – спросил Нью-Ланг.

– Десятипроцентное повышение зарплаты и часовой обеденный перерыв.

– А сколько длился перерыв прежде?

– Смешной вопрос! Достаточно, чтобы успеть съесть тарелку риса. А если люди едят слишком медленно, то их торопят… В общем, теперь они бастуют. Я бы легко мог их разогнать. Восемнадцать грузчиков можно найти в Шанхае на каждом углу. Но у нас в Ханчжоу не принято часто менять слуг и служанок. Это дурной тон.

А сегодня ко мне пришел их предводитель и, похоже, зачинщик всей этой истории, некий Ванг Бо-Ченг. Он кипел от негодования, в частности, упрекнул меня, что на моей фабрике работает восьмилетняя девочка – вылавливает коконы шелка из кипятка. Но я не единственный! И вообще, какое ему дело? Ладно бы еще отстаивал личные интересы. Но как подобный оборванец может защищать интересы других людей? Он что, Конфуций? Мандарин?

– Наш народ говорит: все человеческие тревоги – мои тревоги, – процитировал Нью-Ланг.

Чанг Да-Дшин тактично промолчал. Отец не спорит с сыном.

– Разумеется, я не проведу никаких реформ, пока этого не сделают остальные. Я богатый человек, но в конце концов, я всего лишь китаец. Без покровительства Фонтене я бы оказался абсолютно бессилен.

Этот выскочка оказался таким нахальным, что я не выдержал и сказал: «Во‑первых, хватит бездельничать. Человеку твоего положения никогда ничего не достичь насилием и сопротивлением». «Наоборот», – ухмыльнулся он и начал перечислять, когда и где бастовали рабочие. Не только в Китае, но и за границей – этот бандит знал все. Знал про забастовку английских шахтеров, и про какую-то всеобщую забастовку в Германии… А потом вдруг у меня в голове родилось подозрение…

– Твое подозрение справедливо, отец. Я его учитель.

– Но как этому черепашьему яйцу вообще пришло в голову пойти учиться?

– Это моя вина, отец. Он пришел научиться читать и писать. Но я заметил выдающийся интеллект и…

– Я не виню тебя, сын. Знания для тебя превыше всего, и ты хочешь распространить их везде. Но посмотри сам: живительная влага для одного становится ядом для другого.

– В таких условиях – абсолютно необходимым противоядием.

– От этих условий зависит состояние твоей семьи. Не забывай. Тебе нравится быть философом, мечтателем, возможно даже реформатором – но в первую очередь ты Чанг.

– Мне плевать, что я Чанг. Я человек. Я китаец. Я – это я.

– Как ты можешь так говорить, ты же с детства видел перед глазами украшение нашей семьи!

– Дядя Минг-Тьен? Он должен был служить мне примером? Этот декадент, умерший от опиума?

Уже в момент, когда его губы образовали слоги А‑Пен-Йон, Нью-Ланг понял, что зашел слишком далеко.

Старик ударил его ладонью по лицу, как непослушного школьника, хотя у него самого уже маленький сын.

Он слепо пялился в открытую бухгалтерскую книгу – каллиграфические иероглифы повествовали о продажах за последние месяцы.

– Полагаю, у моего почтенного отца больше нет для меня указаний?

Старомодное обращение прозвучало, как ответный удар. Потом он вышел, не дожидаясь ответа.

В комнате было тихо. Ми-Цзинг спала, или делала вид, что спит.

А теперь прочь, подумал Нью-Ланг и зарылся головой в подушку. Прочь из этой страны призраков.

Глава 3

Господин Фонтене, владелец торговой компании «Фонтене», попросил Нью-Ланга перевести деловое письмо с китайского. У него были редкие волосы и крашеные усы. Его супруга жила в Сингапуре и посещала его лишь изредка. Возможно, это бы не слишком его расстраивало, не будь в Шанхае такого удручающего дефицита белых женщин…

– Что, он требует на пять процентов больше? – сердито переспросил Фонтене. – Какой жадюга! Настоящий китаец!

– А вы, месье? Вы презираете деньги? – тихо спросил Нью-Ланг немного остекленевшим голосом.

– Задавать личные вопросы вам не полагается, mon cher, – напомнил ему начальник. – Я ничего не имею против китайцев. Есть среди них и приличные люди.

Нью-Ланг посмотрел на часы. До закрытия оставалось еще полчаса.

– Возможно, вы торопитесь? – спросил Фонтене, проследив за его взглядом. – Тогда я вас отпускаю.

– Нет-нет, – заверил Нью-Ланг, невольно тронутый подобной предупредительностью. – Но я хотел спросить, месье: сложно ли получить визу во Францию?

– Вы хотите поехать во Францию? Серьезно? И что же я буду без вас делать?

– Но, месье! Я найду себе на замену отличного работника. Не такого, как я, ведь у меня на уме масса посторонних вещей.

– Именно из-за того, что у вас на уме масса посторонних вещей, вы мне и подходите.

– Вы очень любезны. Но одна из этих вещей – Париж, ваш Париж.

– Да, Париж – это Париж, – согласился Фонтене, словно изрек удивительное откровение. – И у вас там есть связи?

– У дяди по материнской линии китайский ресторан на Монмартре.

– Хорошо, мой юный друг. Можете на меня рассчитывать. Я дам вам рекомендацию для консульства. Я дам вам три рекомендации для моих парижских партнеров по бизнесу. И я порекомендую вас своей жене, на случай если корабль сделает остановку в Сингапуре. Хорошо, что вы не белый. Иначе я бы почти волновался…

– Огромное спасибо. А теперь, если вы не против, давайте напишем письмо в Синг-Хва Ориентал.

Когда Нью-Ланг вышел из ворот после закрытия, его поджидала оборванная фигура в наброшенной на плечи крестьянской накидке из пальмовых листьев – прошел дождь.

– Ванг Бо-Ченг, – радостно воскликнул Нью-Ланг. – Хорошо, что ты ко мне зашел.

Рабочий улыбнулся.

– Ну, время у меня есть. Пока идет забастовка, мы не работаем.

Он говорил на шепелявом шанхайском диалекте.

Они пошли в Хонкью – в шесть часов начиналась вечерняя школа.

– Как дела с чтением? – поинтересовался Нью-Ланг. – Насколько я тебя знаю, ты опять достиг такого прогресса, что я хлопну от удивления по доске.

У Бо-Ченга вырвалась приглушенная «е», имевшая множество значений. На этот раз – застенчивую самозащиту в сочетании с самоуверенным оптимизмом.

– С твоими способностями, – продолжил Нью-Ланг, – ты бы уже десять раз выучил латинский алфавит. Конечно, наши иероглифы…

Бо-Ченг вытащил из кармана брошюру под названием «Восстание Тайпин».

– Что? Ты уже?

– Нет, – ухмыльнулся Бо-Ченг, сияя от радости из-за двойного смысла, – но скоро.

Нью-Ланг рассмеялся.

– Когда я приезжаю в деревню, – продолжал рабочий, – мать всегда спрашивает: «Когда ты будешь читать мне вслух книги?» То-то она, благочестивая буддистка, удивится, когда я ей наконец почитаю.

По шанхайской традиции и деревенским обычаям он критиковал свою мать, но в голосе слышались нотки нежного уважения.

– Она по-прежнему делает прекрасные вышивки?

– Да, недавно опять вышила детское платье, но как ей заплатили? Курам на смех. А теперь она каждый вечер молится звездам и жалуется Дше-Ню, покровительнице все ткачих и швей. Разумеется, это ей очень поможет, – он сплюнул.

– Нужно убираться из Китая, – сказал Нью-Ланг, вздрогнув. – Просто убираться из этой страны призраков.

Бо-Ченг с любопытством смотрел ему в рот и казалось, пометил слово, которое еще не мог записать, двумя резкими морщинами у себя на лбу. Как же блестяще выражается его учитель!

– Страна призраков, – повторил он. – Золотые слова. Эх! У нашего соседа в деревне есть маленький сын, и он уже кашляет. Они назвали малыша Ссе-Эр, вторая смерть, – думают, так они угодят смерти, и она пощадит их ребенка. Разумеется, еще они остригли ему волосы, оставив лишь одну небольшую прядь, чтобы заплести косичку. Понимаешь? Эх! Это по-прежнему считается верным средством, чтобы злые духи проявили благосклонность к ребенку.

Нью-Ланг внимательно слушал. Ему нравилось, когда ученики рассказывали истории из деревни.

– Недавно к маме явилась ночью моя двоюродная бабушка. Мама принялась кланяться и дрожать от ужаса. Что случилось, если старуха проделала сквозь тьму долгий путь из соседней деревни? Одним словом: той взбрело в голову, что нужно получить от всех родственников, дальних и ближних, обещание положить ей в могилу бумажные куклы ее четырех детей.

Разумеется, на следующий день мама наносит ей ответный визит. Она берет с собой моего маленького брата – того, который однажды сказал, что хочет стать плотником. На обратной дороге она попадает под дождь, и братик простужается. На следующее утро он с температурой, в бессознательном состоянии. Вместо того, чтобы о нем позаботиться, мама бросает его и, хотя на улице светит солнце, берет зонт и горящую свечу и задыхаясь отправляется в дорогу. Потому что раз мальчик без сознания, значит, его душа осталась в доме двоюродной бабушки, и ее нужно забрать. Через два часа мама возвращается, едва дыша от быстрого бега, но с раскрытым зонтом и горящей свечой, и что-то громко говорит. Потому что воображает, будто держит на руках душу моего брата, привлекая ее свечой и защищая зонтом. А когда она приходит домой, малыш там уже очнулся и играет деревяшками, и она кланяется до земли всемогущему Будде.

Они прошли великолепный Бридж-Парк. Перед воротами висела надпись на английском языке: «Собакам и китайцам вход запрещен».

Повисла пауза. Худая, но жилистая фигура Бо-Ченга замерла. На его скуластом лице закипела тяжелая работа.

– Думаешь, Китай – страна призраков? Эх! Весь Китай? Однажды я видел здесь, в Шанхае, как мужчина поставил на могилу предков чашку с рисом. И вдруг заметил, как два белых дьявола, двое англичан, наблюдают за ним и смеются: «Ты что, китаеза, думаешь, твои предки явятся есть рис?» А он не растерялся и ответил: «Только когда ваши почтенные предки явятся понюхать цветы».

– Я понимаю, к чему ты клонишь, – начал Нью-Ланг, но Бо-Ченг в потоке повествования внезапно наткнулся на новую мысль.

– Позавчера я переправлялся через Ванг-Пу в деревню, и тут заходит испанский священник. В последний момент появляются еще два иностранца и садятся с ним рядом. Он встает, лодка трогается и качается, он по-прежнему стоит, его ноги путаются в длинной юбке, мне становится его жалко. «Вы не хотите сесть?» – спрашиваю я. – «Нет». – «Почему?» «Я не сяду рядом с евреем, – тихо говорит он по-китайски. – Он распял Иисуса Христа». «Когда?» – изумленно спрашиваю я. И он отвечает: «Две тысячи лет назад».

Ты хочешь уехать из Китая? Почему? Потому что наш народ по-прежнему верит в призраков, заплетает косы и женит своих сыновей и дочерей, не спрашивая их мнения? Ма-ма фу-фу, мне плевать. У иностранных господ призраки еще злее. А самые злые призраки – они сами.

В прошлом году к нам в хижину пришел белый, это огромная честь. Тогда у матери жила четырнадцатилетняя племянница, ее звали Юэ-Няо – красивая и очень прилежная. Он хотел продать ее в Сингапур как Муй-Цай. Предложил нам пятнадцать долларов, только подумай! – Он ухмыльнулся, невольно польщенный.

Нью-Ланг вспомнил, как в свой последний визит мадам Фонтене рассказывала, что хочет купить домой Муй-Цай, рабыню, которая стоит всего триста долларов, и после бесконечных проблем со свободными мальчиками и служанками это настоящее облегчение.

– Меня дома не было, – пояснил Бо-Ченг. – Он убеждал маму: «Малышка попадет в благородное семейство, для нее это большая удача!» Тогда мама распахнула дверь и закричала на всю деревню: «Если удача, белый ты дьявол, тогда иди и продай собственную дочь!»

Да, у нас в стране есть призраки, – заключил Бо-Ченг, тяжело дыша. – Но мы их прогоним. Мы, Байцзясин. Мы, китайцы. И уверен, быстрее, чем некоторые другие народы.

Они дошли до серого двухэтажного дома на углу улицы Кунг-Пинг. Нью-Лангу казалось, что стены стали стеклянными, и он видел огромное помещение на двести человек, видел сцену, а на ней – страдания, издевательства, гордость и надежду…

«Я не уеду в Париж, – подумал Нью-Ланг. – Еще долго не уеду. Сначала я создам свой театр. Здесь, в Китае. Нет места на земле дороже Китая».

Они поспешили вверх по ступеням легким шагом, свойственным их расе, оборванный рабочий и кавалер в шелках – учитель Бо-Ченга и одновременно его ученик, ученик Нью-Ланга и одновременно его учитель.

Глава 4

Они сидели напротив друг друга и пили чай – одна с размеренной грацией, а вторая с лучезарной живостью, Ми-Цзинг и Цзай-Юнь, Прекрасная Музыка и Сияющее Облако. Шанхайские сплетники называли их «непохожие сестры Танг».

Цзай-Юнь недавно читала в союзе студенток доклад о героинях китайский истории и горячо вдохновила слушательниц, прежде всего красочным описанием средневековой амазонки Мулань и республиканской мученицы Цыси. В женском журнале напечатали ее фотографию, темно-золотое девичье лицо с крошечным носиком и большими глазами – их внешние уголки были настолько приподняты, что брови и ресницы напоминали парящие птичьи крылья.

Но за счет славы она прожить не могла. Танги были ей крайне недовольны, и она бы давно умерла от голода, если бы о ней не заботилась Ми-Цзинг.

Она изучала немецкий и английский. У нее был поразительный талант к языкам, но со странным изъяном. Ни на каком языке она не могла отказаться от особенностей китайского стиля. Она переписывалась с Агнес Смедли, Хелен Штёкер, Рикардой Хух, но все равно переводила свои мысли с китайского с забавной буквальностью – неважно, письменно или устно. Она общалась с американками из Шанхайской Христианской Ассоциации Молодых Женщин и со скромной самоуверенностью рассказывала им о своей обширной переписке: «Я получаю в день пачку писем, а иногда много-много». И с такой же скромной самоуверенностью предупреждала иностранных гостей, когда приглашала их в свою бедную квартиру: «У меня только один плоский стол и три кресла».

– Как ты живешь, – встревоженно сказала Ми-Цзинг, с беспокойством оглядываясь по сторонам. – Будь благоразумна, младшая сестра, давай снимем тебе комнату во французском квартале. Подобное место – не для тебя.

– Хочешь потратить на меня еще больше денег! – хихикнула Цзай-Юнь.

– Денег? Я твоя должница, сколько себя помню. Мне было четыре года, но слова матери до сих пор звучат у меня в ушах: «Я не могу прислать тебе служанку, девятая сестра. Мы ждем гостей». При твоем рождении она нарушила конфуцианскую заповедь о человечности, и теперь я должна заглаживать вину – до конца своих дней. Наверное, невежливо с моей стороны так говорить о матери. Но это только между нами.

– Ты уже тратишь на меня достаточно, – возразила Цзай-Юнь. – А теперь твой муж поссорился с отцом, и возможно, придется сбавить обороты.

– Ошибаешься, – улыбнулась Ми-Цзинг с оттенком презрения. – Предприимчивый шанхаец никогда не откажется от сына, который говорит по-английски, как англичанин, и по-французски, как француз.

– Ты постоянно ругаешь шанхайцев, старшая сестра.

– И меня поражает, что их компания порой доставляет тебе удовольствие – такой девушке, как ты! Они постоянно подражают иностранцам и пытаются под них подстроиться! Если мужчину зовут Синь-Ми, он называет себя Сидни, если девушку зовут Ми-Линг, ее называют Мэри. Это недостойная компания!

– Это всего лишь поверхность, – рассмеялась Цзай-Юнь.

– А еще они принимают христианство и воображают себя лучше нас, называя нас язычниками. Нет, сестренка, меня не впечатляет твое христианство с верой в Бога, рай и ад. Что это за человек, если за каждое доброе дело он ожидает награды от высших сил? Мы, конфуцианцы, делаем добро ради добра.

– Молодому поколению, – пламенно ответила Цзай-Юнь, – не нужны ни Христос, ни Конфуций. Им нужно думать своей головой.

– Когда мой маленький Тьен-То начнет учиться, я дам ему студенческое имя Синь-Лу, Новый Путь.

– Прекрасная идея! Тебе нужно рассказать мужу.

– Нет, – спокойно ответила Ми-Цзинг. – Не хочу, чтобы он подумал, будто я пытаюсь ему угодить.

– Что он о тебе знает? Что он может узнать, если ты постоянно пребываешь в молчании?

– Я не какая-нибудь новомодная шанхайская кукла, которая готова на все, лишь бы понравиться мужчине, – подчеркнула Ми-Цзинг.

– Значит, с его отцом дела не так плохи? – рассеянно спросила Цзай-Юнь.

– Они по возможности избегают общества друг друга. Но мы по-прежнему живем в одном доме, в королевских условиях, и Нью-Ланг может тратить весь заработок от Фонтене на свои идеи: он расширил вечернюю школу, а теперь основал любительский театр.

– Знаю. Позавчера мы обсуждали это вчетвером. Нью-Ланг, Ли Минг-Фунг, я и…

– Кто такой Ли Минг-Фунг?

– Продавец из ювелирной лавки Дшин-Лунг, он уже давно учит в вечерней школе английский. Ты его никогда не видела? Подвижный парень с пламенным взглядом. Нью-Ланг раскрыл в нем талант. Мы будем играть в одной пьесе.

– И ты, сестренка, будешь выступать перед всеми?

– Но, Ми-Цзинг! Женщинам уже пять лет как позволено играть в театре.

– Да, и в конце концов, ты борешься за права женщин и несомненно очень талантлива. Но я, – она выдавила нервный смешок, – я бы умерла со стыда.

– А я чувствую себя в два или три раза более живой. Только представь: нам не нужно делать конкретных движений, как актерам в официальном театре, не нужно кричать или прыгать, мы можем играть реальных людей и вести себя, как в реальной жизни. Нью-Ланг так чудесно все объясняет, словно он опытный режиссер.

– Да. Он изучает все это уже несколько недель. У него на столе лежит стопка журналов со статьями про пекинский театр и движение за театральные реформы, и иностранные книги – а в одной из них фотографии мужчин и женщин, корчащих немыслимые рожи, – усмехнулась Цзай-Юнь.

– Устаревшая книга, но все равно очень полезная.

– Да, и кто был четвертым на вашей встрече?

– Кто? Разумеется, рыбка Ванг-Пу.

– Рыбка Ванг-Пу? А, Фу Кай-Мэнь.

– Ну да. Разве я придумала ему неподходящее прозвище? Разве он не похож на маленькую рыбку? Маленькую, тонкую, юркую – и хладнокровную, возмутительно хладнокровную.

– Он просто шанхаец. Хочет выглядеть современно.

– Если человек воодушевлен, он мгновенно охладит пыл. Во всяком случае, у меня. Кажется, меня он считает особенно взбалмошной и смехотворной. Ми-джо фа-цзе, ничего не поделаешь.

Ми-Цзинг встала.

– Не переутомляйся, сестренка, – мягко предупредила она.

Цзай-Юнь была на голову ниже ростом.

– Старшая сестра, ты так чудесно осветила мою холодную хижину, – она говорила то старомодно, то современно, в зависимости от желания. – Мое тело останется здесь, но душа последует за тобой. Счастья тебе, десять тысяч раз, десять тысяч раз.

Глава 5

Новый любительский театр назвали Мэй-Хуа, «Цветок сливы», и он начал свою историю с современной китайской одноактной пьесы «Ночь в кафе». Автор – молодой профессор литературы – придерживался левых взглядов, как и большинство одаренных людей в стране. Когда полиция Шанхая подобралась к нему слишком близко, он решил уехать за границу, и ему беспрепятственно разрешили покинуть Китай. О подобной «диктатуре, смягченной небрежностью» было известно всем, и Нью-Ланг на это рассчитывал, когда взялся за постановку. Потому что маленькая одноактная пьеса достаточно незаметна, чтобы ускользнуть даже из плотной сети…

Идея была проста. Нужно показать человека из народа, Байцзясин, который пробуждает в разочарованном, подавленном интеллектуале новые силы. Нью-Ланг, еще вдохновленный решающим разговором с Ванг Бо-Ченгом, пылко погрузился в аналогичный опыт автора и занялся постановкой драматической миниатюры с таким старанием и энтузиазмом, что она покатилась навстречу зрителям круглой, сияющей жемчужиной.

В ночном кафе почти нет посетителей. Цзай-Юнь в роли официантки Ай-Фе, с вульгарным макияжем и в дешевом персиковом шелке, ходит вокруг пустых столиков с насмешливым видом.

Заходит Ли Минг-Фунг, который значится в списке просто как «гость», и заказывает шнапс. По плохой осанке, рассеянному выражению лица и струящейся, но небрежной одежде любой зритель сразу узнает неудачника-интеллектуала, который пытается заглушить разочарование. Официантка ставит на стол спиртное.

– Господин ученый? – спрашивает она. – Не желает ли господин смягчить свое сердце и прочитать мне письмо, которое получила сегодня моя мать?

– Попозже, сестренка, – отвечает гость. – Моя душа устала и желает вкусить не сравнимого ни с чем упоения.

Девушка понимает, что незнакомец ищет не просто опьянения. Она использует различные метафоры, давая ему понять, что ее работа – подавать еду и напитки. Прочих услуг от нее ожидать не следует.

Используя неменьшее количество метафор, мужчина объясняет, что раньше тоже верил в честность и чистоту, амбиции и честь. Но с опытом понял, что в них нет смысла. Должность, которой он добивался, досталась неквалифицированному конкуренту благодаря семейным связям. Такова жизнь. Надо наконец научиться беззаботно наслаждаться и бессовестно зарабатывать.

Их диалог сплетается в паутину красивых, тщательно подобранных слов, лунного света, шелеста ветра, аромата цветов и игры теней вокруг двух основных вопросов: социальных страданий и полового акта.

Со временем он извиняется за нелюбезный отказ и читает ей письмо. Это уведомление об увольнении, адресованное ее матери. Бедная старушка трижды в неделю подрабатывала в кафе уборщицей. Начальник Ай-Фе уволил ее без церемоний, указав, что она может поблагодарить за неприятность свою дочь.

Ай-Фе спешит в кабинет. Гость остается один и пишет на столешнице стихотворение, громко скандируя:

  • Я напрасно искал забытья от невзгод
  • Среди ив, под луной, в цветущей дали.
  • О Шанхай, ты яркий и сочный плод
  • Но с твердым и странным ядром внутри.

Официантка возвращается. Она переоделась, и теперь на ней простое темно-синее ситцевое платье вместо яркого персикового шелка. Гость, поглощенный своими мыслями, этого не замечает. Он догадывается, что ее сдержанность с клиентами настроила против нее начальника. Он хочет попытаться замолвить словечко за мать и защитить дочь с помощью фривольной лжи. Так уж устроен мир.

Она с улыбкой благодарит его за добрые намерения. Она не хочет оставаться со старым сводником (она вежливо называет его «старым богом луны»), она хочет подыскать себе и матери другую работу. Желательно, на заводе, где будет больше поддержки со стороны коллег. И она просит гостя искать не забытья, а ясности. Так уж устроен мир, и поэтому он должен измениться.

Их диалог принимает неожиданный оборот. Речь девушки теряет поверхностную утонченность, характерную для общения с клиентами, и становится освежающе грубой и просторечной. Речь мужчины теряет напускную мрачность, открывая истинно трепетную душу. Жаждавший наслаждения циник становится понимающим человеком, а предмет его низменного вожделения – деликатной утешительницей. Официантка и гость покидают кафе как соратники.

Режиссура Нью-Ланга придала спектаклю про полупустое ночное кафе насмешливо‑меланхоличную атмосферу, и из-за этого внезапно сверкнула уверенность. Зрители – в основном, торговцы, студенты и студентки – смотрели, затаив дыхание. Их бурные аплодисменты не только выражали благодарность, но и ясно демонстрировали политические убеждения.

Но величайшим успехом Нью-Ланга стали слова известного пожилого критика Чэнь Бо, чей острый язык вызывал в литературном мире Китая ужас и восхищение. Когда один известный писатель похвастался, что освещает в своем новом журнале абсолютно любые темы, «будь они огромны, словно Вселенная, или тривиальны, как муха», Чэнь Бо лаконично сказал: «Он поймал муху, но от него ускользнула Вселенная». И этот Чэнь Бо подошел к Нью-Лангу и столь же лаконично заявил:

– Теперь у нас наконец появился китайский театр.

Подошел еще один пожилой человек и любезно представился молодому режиссеру. Это был профессор Ву Сянь-Ли, знаменитый исследователь Гете, который учился в Германии, а теперь стал директором средней школы Ми-Лу. Он поздравил Нью-Ланга и похвалил постановку – как он выразился, из короткой одноактной пьесы получились своего рода «Бог и баядерка» наоборот. Потом он рассказал про постановку «Ночлежки»[1] Горького в Мюнхене.

– Очень подошло бы такому режиссеру, как вы. Если захотите попробовать – большой зал школы Ми-Лу в вашем распоряжении.

Нью-Ланг с благодарностью поклонился. На его узком лице отобразилось испытующее выражение мягкого упрямства.

Глава 6

Ванг Бо-Ченг и его коллеги-грузчики добились пятипроцентного повышения зарплаты и возобновили работу. Нью-Ланг иногда видел, как он идет по широкой шумной улице Эдуарда VII, тащит на спине тюки разноцветного шелка и напевает древнюю жалобную песню китайского носильщика. Глубокое презрение, с которым он реагировал на случайные столкновения с белыми колониальными денди, служило для Нью-Ланга постоянным источником воодушевления. Как истинный китайский пролетарий, Бо-Ченг считал каждого человека хорошим, а значит высшим, либо плохим, а значит низшим. Железные кулаки его не волновали, даже если он – на данный момент – не мог им противостоять.

Он стал серьезнее и молчаливее. По-прежнему задавал пламенные и проницательные вопросы на занятиях в вечерней школе, но теперь они отражали определенную закономерность в мышлении. Иногда он опаздывал на занятия или уходил до их окончания. Нью-Ланг избегал общения с ним. Он догадывался, с какими людьми встречается Бо-Ченг.

Теперь его задачей стал поиск актеров для «Ночлежки» Горького – там было полно ролей. Фу Кай-Мэнь оказался разумным и надежным организатором, Нью-Ланг – пламенно вдохновленным режиссером. Но актеры из них были так себе.

Цзай-Юнь искала среди сокурсников. Еще она открыла выдающийся талант, Ма Шу-Пинга, выпускника филологического факультета и сына известного археолога. Он казался замкнутым и непопулярным парнем, но его пламенное красноречие пленяло даже тех, кто не выносил его в повседневной жизни. К ним присоединились и другие парни и девушки. За несколько бессонных ночей Нью-Ланг, не понимавший русского языка, перевел английский вариант текста на китайский. В промежутках он неутомимо руководил спектаклем «Ночь в кафе», который ставился на сцене каждую неделю, и погружался в идеи русской трагедии. Ли Минг-Фунг и Ма Шу-Пинг даже посетили торговую компанию «Фонтене», когда им вдруг стало трудно понимать собственные роли и они почувствовали потребность в бесконечных идеях Нью-Ланга. Фонтене не стал им препятствовать, но и вопросов задавать не стал. Сама мысль, что китайцы – китайцы! – могут создать современный театр, была выше его понимания.

Нью-Ланг, сидя за пишущей машинкой и механически набирая деловые письма, провел вдумчивую параллель между горьковским уважением к человеку и учением Сунь Ятсена о равном суверенитете всех индивидов вне зависимости от способностей.

– Почему этот француз так легко позволил нам войти в рабочее время? – удивлялся Ма Шу-Пинг на обратном пути.

– Он питает особую благосклонность к Нью-Лангу, – рассмеялся Ли Минг-Фунг. – Эти белые черти твердо убеждены, что мы – желтые обезьяны, а потом вдруг открывают в ком-то из нас несколько человеческих качеств и удостаивают особой привязанностью.

– И он питает особую благосклонность именно к шелковому наследнику, – проворчал Шу-Пинг. – Все вокруг в него влюблены. И Чэнь Бо, и У Сянь-Ли. Что они в нем находят, в этом сонном истукане? По сути он – клерк.

– Я тоже клерк, – напомнил Минг-Фунг.

– Прежде всего, ты – мелкий буржуа с повышенной чувствительностью, – заявил Шу-Пинг.

Зал школы Ми-Лу вмещал около четырехсот человек. Прославившаяся в одночасье любительская труппа Нью-Ланга «Ми Чуа» обрела здесь еще два триумфа. Основные идеи горьковской «Ночлежки» – ценность человека и духовность даже в самых глубоких страданиях – пришлись китайскому зрителю по душе. Шу-Пинг в роли Сатина оказался самым сильным исполнителем – заносчивый всезнайка, жующий сложные иностранные слова с вызывающим видом, надменным и беспомощным. Минг-Фунг изображал героя, который борется со смертью, а бухгалтер фирмы «Дшин-Лунг» Чао Юнг-Цжанг с белой бородой на нежном юношеском лице подарил страннику Луке красоту добродетели. Роль Василисы исполнила тетя Шу-Пинга Ма Дшин-Лан, редактор женского журнала, богатая вдова зрелой красоты, а Линь Шу-Сянь, однокурсница и невеста Шу-Пинга, взяла роль Наташи. Ванг Бо-Ченг сидел в третьем ряду с пылающим взглядом: это был его первый визит в театр. Он привел незнакомца, очень молчаливого человека, который попрощался сразу после окончания спектакля. Но Бо-Ченг остался, он захотел как можно больше узнать о Горьком, и Нью-Ланг рассказывал и рассказывал. А потом люди говорили о политике и обсуждали нападения маленьких островных дьяволов – так они называли японцев. Не следует ли теперь поставить пьесу, более или менее завуалированно призывающую к защите национальной независимости? Но было принято решение подождать, полиция Гоминьдана крайне негативно относилась к любой антияпонской пропаганде.

Особенно горячо зрители жаждали критики семьи и общества. Китайцы двадцатого века были по-своему героями Ибсена – не меньше, чем европейцы века девятнадцатого. Нью-Ланг открыл для себя новую китайскую драму, и через несколько лет ее автор получил известность на обоих берегах Тихого океана. Она называлась «Гроза», и это была современная семейная трагедия. Подобно «Призракам» Ибсена, она показывала, что вся красота человеческих отношений – родительская, детская, супружеская любовь – увядает и вырождается, пропитавшись ядом социальной несправедливости.

Нью-Ланг нагрузил себя таким количеством работы, что это казалось технически невозможным. Он несколько недель руководил повторными показами «Ночлежки». Бессонными ночами переводил на китайский чеховскую драму «Дядя Ваня». Разучивал с труппой «Грозу». Ему нередко приходилось разбираться с ссорами и ревностью среди актеров. Небольшие столкновения происходили постоянно, особенно вокруг Шу-Пинга. О его тяжелом характере знали все. Прекрасная тетя Ма Дшин-Лан любила рассказывать, как семилетним ребенком он прибежал к ней в слезах: «Цзю-Цзе оскорбил меня – я сказал, что он черепашье яйцо, а он ответил: ты тоже!»

Нью-Ланг умел разрешать конфликты, как никто другой. Бодро улыбаясь, он находил выход, избавляющий обе стороны от позора. Даже у Шу-Пинга не осталось поводов для насмешек, что еще сильнее внутренне ожесточило его против «коммуниста».

– Нью-Ланг, – сказал Кай-Мэнь, – так больше нельзя. Ты себя изматываешь.

– Чем больше я работаю, – ответил Нью-Ланг, – тем меньше вижу своих достопочтенных домочадцев.

– Несмотря на все твое сопротивление, твоя жена снова беременна, – заметил Кай-Мэнь.

– Да, рыбка Ванг-Пу, – ответил Нью-Ланг с меланхоличным смешком. – Но когда я затеваю с ней игру лунных бурь, я всегда думаю: ну вот, ты снова выполнил заповедь своего отца.

«Гроза» стала лучшим представлением труппы Мэй-Хуа. Цзай-Юнь в роли пролетарки Си-Пин, бывшей любовницы промышленника Цзю Бо-Юаня и невольной хранительницы трагических тайн, преобразовала и кристаллизовала порывистую юность в седую грацию и мучительную осторожность. В зрительном зале прорывались сквозь панцирь древнего самообладания стоны и рыдания, возгласы негодования и бурного восхищения. Два представителя Х. А. М. – Христианской Ассоциации Молодежи – предложили Нью-Лангу большой зал своего главного здания для следующей премьеры.

Эта помощь подоспела как раз вовремя. На них наконец обратила внимание полиция. Благодаря азиатской нерасторопности, достаточно поздно. Под защитой могущественной иностранной организации труппа почувствовала себя немного увереннее.

Теперь Нью-Ланг захотел поставить «Дядю Ваню». Кай-Мэнь взял на себя организационные и технические вопросы и старательно их решал, но неохотно, со скупой скромностью рассуждал о литературных и художественных аспектах, хотя понимал в них больше многих. На этот раз он вмешался и спешно предупредил насчет «Дяди Вани». Произведение непростое, недостаточно острое и местами непонятное нерусскому зрителю. Нью-Ланг упорствовал. Он вычитал в драме Чехова идею, которая очень ему понравилась:

«Вы, народ, жалуетесь, что богатые люди счастливы за ваш счет. Вы ошибаетесь. Они из-за вас несчастны».

Еще его привлекла фигура профессорской дочери Сони, некрасивой девушки с трогательно храбрым сердцем. Ему, пропитанному культом красоты древних китайских традиций, казалось странным и притягательным ставить на первый план некрасивую женщину. Цзай-Юнь с энтузиазмом подхватила эту идею и малевала на изящном лице одну уродливую гримасу за другой.

Стоял холодный январский день 1930 года – день шести платьев, как его называют китайцы. Струящиеся темно-синие шелковые верхние одежды Нью-Ланга были отделаны изнутри мехом. Он быстро шел по широкой, внушительной улице Ссе-Чуан к зданию Х. А. М. Одного из актеров, студента философского факультета, арестовали незадолго до премьеры. Пришлось за него вступиться.

Актеры, чувствуя близость волны арестов, были встревожены и подавлены. Шу-Пинг сыграл дядю Ваню с таким волнением, что зрители приняли его за тайного злодея. Цзай-Юнь превратила нежную Соню в сверхэнергичного народного трибуна. Нью-Ланг окончательно и бесповоротно завалил роль доктора. Только Минг-Фунг забыл обо всем и с поразительной достоверностью сыграл больного профессора.

Зал был роскошный, но казался слишком «чужим» и безликим. Прежде Нью-Ланг брал лишь формальную плату за билеты, и их мог позволить себе любой рабочий. Но представители Х. А.М. проявили деловую хватку американских миссионеров и настояли на более высоких ценах с разными категориями. Это тоже испортило впечатление. Пьеса показалась невнятной, контакта со зрителем не получилось. Публика осталась равнодушна от начала и до конца.

Нью-Ланг стоял с Минг-Фунгом у входа.

– Все кончено, – сказал он. – Второго раза в Х. А. М. не случится, а выступать где-то еще никто не рискнет. Труппа Мэй-Хуа заканчивает свое существование окончательным поражением. Через три недели она будет забыта.

– Иди домой, – посоветовал Минг-Фунг, – и проспи свой гнев.

– Я не пойду домой. Я пойду… – он кивнул в сторону центральной улицы.

– Не стыдно тебе? Ты хочешь быть революционером? Декадентский кутила.

– Почему бы и нет? Я потомок декадентских гуляк и аристократичных курильщиков опиума из небесного Ханчжоу. Я внучатый племянник Чанга Минг-Тьена и выгляжу точно так же, как он. Мой умный дядя! По крайней мере, он никогда не брался за то, что ему не под силу.

– Иди домой, – попросил Минг-Фунг.

– Домой? Предстать после этого позора перед старым Китаем?

Он повернулся и пошел по улице цветов и ив.

Глава 7

Шу-Пинг произнес во дворе университета блестящую речь против японских империалистов, и через два дня его арестовали. Его невесту тоже арестовали. Как и красавицу тетушку Дшин-Лан, совершенно несведущую в вопросах политики, но состоявшую в интимных отношениях с левым писателем в бурном 1927 году.

Несмотря на паршивые обстоятельства, Ма Шу-Пинг пребывал в небывалом душевном равновесии. Вместо жалких бытовых конфликтов он претерпевал благородные страдания за мужественный поступок. И оказаться в тюремных стенах – гораздо менее обидно, чем терпеть неодобрение и непопулярность.

Но у него испортилось настроение, когда он узнал, что теперь Нью-Лангу придется уехать за границу.

– Теперь он будет спать с белыми женщинами, – проворчал Шу-Пинг. – Этот коммунист!

Однако Нью-Ланг, который со свойственной ему гибкостью отправился через несколько часов уныния на работу, отказался уезжать, пока не исправит неудачу с «Дядей Ваней». Его арест казался неизбежным, но благодаря происхождению следовало ожидать определенной задержки. Он открыл для себя еще одну китайскую пьесу, простую семейную драму «Тигр идет!».

Трудностей возникло немало. Ни на улице Кунг-Пинг, ни в школе Ми-Лу никто бы не осмелился участвовать в представлении. Многих студентов‑актеров арестовали, а свобода остальных висела на волоске. В спектакле было две женские роли: матери и дочери. Но студентки, оказавшись под угрозой, выступать боялись, а найти актрису-любителя казалось невозможным. Об актрисах официальных театров не могло быть и речи – хоть им и позволили выступать всего пять лет назад, они успели перенять традиционный стиль выступления, где содержание и смысл распадались на ритм и цветовые эффекты, акробатику и символизм. Как и их коллеги-мужчины, они считали представленное Нью-Лангом реалистичное исполнение дилетантским абсурдом.

Лицо Нью-Ланга стало еще уже, а взгляд – еще пристальнее. Он отправился в Х. А. М. и с мягкой настойчивостью убедил их, что ради собственного престижа они должны позволить провести хотя бы один спектакль, чтобы компенсировать предыдущий провал. Он уговорил их на низкие цены за билеты и возместил часть разницы из собственного кармана. Вместо студентов он привлек торговцев, читал им лекции по театральному искусству и реализму, увлекал и развивал их живой, но светский ум вдохновляющими идеями. Цзай-Юнь взяла роль дочери. Роль матери Нью-Ланг передал пухлой продавщице изюма – временно, в качестве крайней меры.

– Итак, – сказал Кай-Мэнь, когда они уселись друг напротив друга с палочками для еды в маленьком ресторанчике на Рут Валлон. – Ты сделал все, но не совсем. Теперь тебе, наконец, нужно подготовиться к поездке. На премьере будешь сидеть в зале, мы просто не пустим тебя за кулисы. Все всё отрепетировали, спектаклем будет руководить Минг-Фунг, он твой самый надежный ученик. Последние месяцы ты носился, как угорелый. Подумай о будущем и прояви, наконец, умеренность.

– Обещаю, – улыбнулся Нью-Ланг. – А теперь позволь тебе кое-что сказать: мы не увидимся еще много лет, а может, и никогда. Всякий раз, когда будешь думать обо мне, вспоминай мой последний дружеский совет: развод – не трагедия, и наш народ правильно рифмует —

  • Первая жена – как отец велел,
  • Вторая жена – как сам захотел.

Они расстались со спокойными лицами, скрывавшими тяжелое напряжение.

В тот день праздновали китайский Новый год – мягкий и прохладный день ранней весны в Шанхае. По улице Массне двигался огромный золотисто-сиреневый бумажный дракон – с десятью человеческими головами и с двадцатью человеческими ногами. Кай-Мэнь медленно шел за ним.

Перед почтой он встретил Цзай-Юнь – она так спешила, что едва касалась ногами земли. На ней было ярко-синее плюшевое пальто. В руке она держала письмо немецкому писателю Р. Х., одно из своих странных иноязычных откровений:

«Я получила от Вас пачку писем и два тома книг. Спасибо Вам большое. Вы тратите Ваше сердце, Вы тратите Ваше сердце. Пожалуйста, напишите мне, в порядке ли Ваше драгоценное тело? Желаю Вам долгого пути. В моем сердце заключена Ваша долгая жизнь, полная прекрасного смысла.

В нашем театре дела плохи. Мой старший брат так надеялся, а теперь вынужден вкушать лишь горечь. Теперь нам не хватает актеров. Очень многим пришлось познать вкус зарешеченных окон. В моем сердце нет покоя. Но я китайская женщина, и я не сгибаюсь».

Цзай-Юнь была настолько поглощена собственными мыслями, что не узнала Кай-Мэня, пока не подошла к нему вплотную.

– Рыбка Ванг-Пу! – воскликнула она, задыхаясь. – Что нового?

– Сперва отправь письмо, – посоветовал Кай-Мэнь, как всегда предусмотрительно. – Уже без пятнадцати шесть.

– Тигрица идет, – рассмеялась она, когда снова вышла.

– К сожалению, одной тигрицы недостаточно. Я все пороги обил в поисках кого-нибудь, готового исполнить роль матери. Но жены и сестры торговцев ужасно скромные. Никто не хочет выходить на сцену. При одном упоминании об этом начинается суета, будто они вот-вот провалятся под землю. А ведь это крошечная роль, и почти безмолвная, не считая одного предложения.

– Но это предложение, – заметила Цзай-Юнь, – очень пронзительное и важное, буквально поворотный момент. Когда я вижу в этой роли мужчину, происходящее кажется мне настолько фальшивым, будто я лежу в могиле и ем бумажные пирожные.

– У меня тоже глаза болят, – согласился Кай-Мэнь. – Хотя всего пять лет назад это было чем-то самим собой разумеющимся.

Они молча шли рядом.

– А через десять дней у нас премьера, – обеспокоенно сказала девушка.

– И на следующий день Нью-Ланг уезжает в Париж, – добавил ее спутник.

Они свернули на Альби-Лу. Цзай-Юнь хотела навестить сестру.

У них на пути показалась небольшая кофейня, изящная и темная, и они в молчаливом согласии зашли внутрь.

– «Тигр идет!» – такая простая, современная и актуальная пьеса, – восторгалась Цзай-Юнь, взволнованно попивая чай. – Этот спектакль не может и не должен стать провалом, как «Дядя Ваня». Я найду, обязательно найду выход.

Кай-Мэнь поставил чай и пристально на нее посмотрел. У него на лице застыла улыбка.

– Я знаю, ты не воспринимаешь меня всерьез, – прорычала Цзай-Юнь. – Знаю, считаешь меня полоумной дурой. Ми-джо фа-цзе, ничего не поделаешь. Но на этот раз я докажу…

– Давай не будем ссориться, – тихо попросил Кай-Мэнь. – Наша жизнь и без того печальна.

– Не так уж она и печальна, – возразила Цзай-Юнь. – Мы просто спорим, и знаем, из-за чего. Конечно – холодная рыбка Ванг-Пу, которая не желает не из-за чего волноваться…

Кай-Мэнь молча расстегнул свое европейское пальто и вытащил из внутреннего кармана брошюру. Речь в ней шла о крестьянском восстании в провинции Хунань, а автором был Мао Цзэдун. Закладкой служила вырезка из журнала. Она скользнула в руки Цзай-Юнь, и та увидела темно-золотистое девичье лицо: крошечный нос и большие глаза с приподнятыми внешними уголками; ее собственное лицо.

Невидимое сияние невыносимой красоты озарило маленькую мрачную комнату.

– Мне пора, – решила Цзай-Юнь.

Кай-Мэнь послушно встал, вложил фотографию в брошюру и аккуратно спрятал ее в тот же карман пальто. Они учтиво шли рядом друг с другом, едва соприкасаясь плечами.

– Ты сегодня преподаешь? – спросила Цзай-Юнь.

– Да, с восьми до девяти.

– А завтра?

– С шести до семи.

– Тогда в семь я зайду в вечернюю школу и первому расскажу тебе, сработал ли мой план. Нью-Ланг узнает обо всем позже. А теперь я пойду к сестре.

Кай-Мэнь осторожно взял ее за руку, сжал маленькую ладошку своими тонкими пальцами и забыл отпустить. Ресницы и брови Цзай-Юнь, словно тонкие черные птичьи крылья, устремились вверх, будто хотели взмыть к звездам.

И этим они сказали друг другу все.

Глава 8

К счастью, Ми-Цзинг была одна.

– Старшая сестра, – прямо начала Цзай-Юнь, – помоги благому делу. У нас больше нет актрис, все арестованы. Ты должна сыграть в нашем спектакле мать, это маленькая роль, всего одна строчка…

– Мне выступать в театре? Мне?

– В этом нет ничего такого.

– Конфуций говорит…

– Конфуций жил два с половиной тысячелетия назад, а ты живешь сегодня. Из-за этикета угасают твои самые прекрасные качества. Покажи мужу, что за семь лет он так тебя и не узнал. Покажи, какая ты на самом деле: личность, храбрый товарищ.

– Он подумает, я пытаюсь ему угодить.

– Ничего он не подумает. Постановкой руководит Минг-Фунг. Нью-Ланг вообще узнает об этом только перед отъездом. А тебе останется удовлетворение и уверенность в себе…

– Я на четвертом месяце.

– Ты наденешь широкое старушечье платье, а твое божественное лицо покроют таким количеством морщин, что никто тебя не узнает.

– А если все же узнает? Тогда возникнет риск – это может дойти до семьи в Пекине.

– Есть и другой риск, – сказала Цзай-Юнь, верно оценив гордость сестры. – Риск, что тебя заберут в полицию, как Дшин-Лан и Шу-Сянь.

– У меня точно не меньше храбрости, чем у Дшин-Лан и Шу-Сянь. Но я считаю, что это бесстыдство – бесстыдство!

– Лучше бесстыдство, чем бессердечие. Ты понимаешь, какому делу отказываешься помочь? Мир должен всегда оставаться таким, как сейчас? Когда у порядочного человека нет ни минуты покоя из-за всей этой бесконечной несправедливости?

– Мне можешь не рассказывать. Мне было четыре, когда я увидела сквозь Лунные врата муки твоего рождения, увидела, как моя благородная семья оскорбляла и издевалась над твоей бедной матерью. Я понимаю больше, чем ты думаешь.

– И что?

– И я последую за тобой, Цзай-Юнь, – сказала Ми-Цзинг, поглаживая маленькие ручки и подчеркивая значение имени. – Итак, Сияющее Облако, я хочу последовать за тобой.

Десять дней спустя Нью-Ланг зашел в крестьянскую хижину в Пу-Тунге, деревне неподалеку от Шанхая. Бедную комнату украсили синими и зелеными, розовыми и сиреневыми фонариками – в тот день был последний из новогодних праздников. Большой фонарь с бахромой, из расписной бумаги и нежного цветного шелка, вращался при каждом порыве ветра, попеременно показывая то Гуаньинь, богиню милосердия, то Сяолуна, маленького дракона, охранявшего огромную прекрасную жемчужину, то Дилуна, великого дядю-дракона, у которого из пасти выпрыгнул черт с волшебной светящейся кистью, то Юэ-Тай-Тай, богиню луны в сопровождении Юэ-Ту, маленького серебристо-белого лунного кролика.

– Значит, завтра твой корабль отправляется в Ма-се-ле? – спросил Бо-Ченг. На его скуластом, истощенном лице развернулась тяжелая борьба печали и оптимизма.

– Да, завтра мой корабль отправляется в Марсель, – подтвердил Нью-Ланг.

Он тройным поклоном поприветствовал маму Ванг – у нее на коленях лежало темно-синее детское платье, и она вышивала на животе нежного розового дракона. Шелковые нити свисали с двух резных фигурок из слоновой кости: юноша, ведущий буйволицу на пастбище, и девушка за ткацким станком. Это была популярная у крестьян божественная пара трагических влюбленных – пастух Нью-Ланг и небесная ткачиха Дше-Ню, покровительница ткачества и шитья. На потолочной балке были высечены имена предков семейства Ванг. Над плитой, в крохотной нише, висело изображение Цай-шэня, кухонного бога. Мать приклеила ему в руки бумажные золотые монеты и намазала бороду и губы медом, чтобы он докладывал богам об их семье самыми сладкими речами. Казалось, он наблюдал за восьмилетним братом Бо-Ченга, который ловко и уверенно собирал из деревяшек столы и стулья. Напротив, на фарфоровом алтаре, скрывались за оранжевой занавеской два Будды.

– Этот Фонтене, – с философским всепониманием констатировал Бо-Ченг, – хороший иностранец. Эх! В его конторе можно было учиться, беседовать с актерами и все такое. А теперь он помог тебе получить визу.

Нью-Ланг слепо пялился на спину своего небесного тезки из слоновой кости.

– Знаешь, – сказал он, – как было принято у немецких князей в Средние века? Они грабили евреев, оскорбляли, вытирали о них ноги. Но у многих был придворный еврей, которым они восхищались и осыпали милостями. Я, понимаешь ли, придворный китаец Фонтене.

– Но он правда многое для тебя сделал, – ответил Бо-Ченг, который не выносил несправедливости.

– Он сделает для меня все, – парировал Нью-Ланг, – кроме одного: он не признает меня равным себе. – Он на мгновение умолк, а потом обратился к матери: – Я бы хотел пригласить почтенную даму в наш плохой театр на спектакль.

Изможденное лицо рано постаревшей крестьянки просияло:

– Спасибо, спасибо. Слишком много чести. Мне нужно закончить платье сегодня. Может, в следующий раз.

– А ты, Бо-Ченг?

– Я не могу. У меня встреча.

– Скажи своим людям, – тихо, но настойчиво сказал Нью-Ланг, – что я хочу вступить в коммунистическую партию.

– Тсс! Этим ты сможешь заняться в Париже.

Нью-Ланг опустил голову.

– Тунг-тунг осень холосый! Все в порядке! – Бо-Ченг заговорил на ломаном английском, пытаясь подбодрить друга. – Товарищи о тебе высокого мнения.

– Вы говорите обо мне? – польщенно спросил Нью-Ланг.

– Очень часто. Эх! Но осторожно, осторожно. Они никогда не называют тебя по имени. Только Шанг-чай Монг-шен, мечтатель из Шанхая.

– А в Париже?

– Туда уже поехал тот, кто о тебе расскажет. Но мне нельзя ничего тебе говорить. Ни имен, ни адресов. Тебе придется искать в университете, Со-бонг-на или как там ее называют, пока не найдешь его – или он тебя. А может, он отыщет тебя в ресторане твоего дяди.

– А до того момента, – спросил Нью-Ланг, вздрагивая. – Среди чужаков.

Но у Бо-Ченга нашлась еще одна утешительная история.

– Когда чужаки смотрят на тебя свысока, – сказал он, – подумай о том, что случилось со мной на днях. Я стоял в очереди на таможню с тюками шелка, очередь была длинная и становилась все длиннее, а несколько парней протолкнулись вперед. Ма-ма фу-фу, плевать. Но сзади стояли два шофера из американского консульства. «Эти китайцы, – говорит один второму, – не могут даже помешать, тупые бараны». И снова кто-то пролез вперед. Чаша терпения американцев переполняется, поднимается шум и гам с сукиными сынами, проклятьем и идиотами. И тут я слышу, как один китаец говорит другому: «Эти белые! Даже контролировать себя не могут, дикари».

– Я ни разу не уходил от тебя в плохом настроении, Бо-Ченг, – улыбнулся Нью-Ланг.

Он все еще улыбался, когда вошел в здание Х. А. М. Это было незадолго до начала спектакля. Если бы он пришел на полчаса раньше, увидел бы, как вошла его жена.

Ми-Цзинг, переодетая в жену старого крестьянина и накрашенная, сидела в маленькой библиотеке, которая служила сегодня гримеркой. Из беременного живота поднялась слабая тошнота, и вены пронзил укол стыда. Еще пять минут, и она предстанет перед всеми, и все будут на нее смотреть, и из ее глаз вырастут крошечные ручки, как у демонов, разносящих чуму. Принадлежность к безбожной религии разума не помогала. Истерзанные нервы создавали один призрачный образ за другим.

Этикет – гладкая кожа, прикрепленная к телу. Те, кто срывает ее, обнажает плоть и кости, уязвимую несостоятельность и постыдную нищету. При всем своем уме она не могла этого понять, ее младшая сестра, активистка за права женщин, дочь наложницы, Сияющее Облако, парящее между двумя социальными классами, внучка патриция и внучка чистильщика обуви.

Этикет – это хорошо. Он дарит достоинство и безопасность счастливым и несчастным, немым и красноречивым, желанным и отвергнутым. Этикет занимает важное место среди конфуцианских добродетелей. Но великодушие важнее, и ей хотелось проявить великодушие к человеку, который неустанно боролся за более справедливый мировой порядок и при этом был ее мужем – равнодушным мужем поневоле.

Нью-Ланг сидел на заднем ряду. Сегодня он был просто зрителем – приятное чувство после изнурительной работы.

Действие пьесы происходило в деревне недалеко от Ханькоу в бурный 1927 год. Все ненавидят помещика, хитрого ростовщика, который затягивает крестьян в долги, чтобы отобрать последний клочок земли. Он стар и уродлив, но постоянно берет новых наложниц, и вскоре с оскорблениями и стыдом прогоняет их прочь. Его никто не трогает, потому что один местный чиновник его зять, а другой – племянник.

Несколько парней собираются в хижине Ли Чао-Линя, крестьянского сына, который работает на городской красильной фабрике. Он рассказывает об успешных забастовках на своей и других фабриках и советует начать восстание. Его пожилой отец, которого особенно жестоко преследует хозяин, страшно возмущается словами непокорного сына, называет его диким тигром и запрещает появляться в своем доме. Старая мать не осмеливается сказать ни слова.

Минг-Фунг в роли отца как всегда на высоте, подумал Нью-Ланг, и новички тоже молодцы. Но кто играет мать? Явно не толстая торговка изюмом. Это женщина, чудесно. Но начинающая. Прямая, как палка. Впрочем, так даже лучше.

Чао-Линь прощается со своей прекрасной сестрой. Он хочет увезти ее в Ханькоу и устроить служанкой. Но девушка, воспитанная в строгом целомудрии и благочестии, боится большого города.

Во втором акте происходит кульминация. Помещик загоняет старого Ли в угол ростовщическими процентами и проделками своего племянника, сборщика налогов. И предлагает заранее запланированное решение: хочет купить у него красавицу-дочь.

В грубой комической сцене старый лис уверяет хрупкую девушку, что не тронет ее. Ему просто нужна красивая наложница, чтобы произвести впечатление на городских друзей-бизнесменов. Девушка заболевает от ужаса и отвращения. Перед отцом встает тяжелый выбор. «Я должен продать ее», – наконец, говорит он. И тогда мать прорывается сквозь преграды безмолвного смирения единственным предложением: «Да, легче продать своих детей, чем понять их». Пораженный этими словами в самое сердце, старик с развевающейся белой бородой выбегает ночью на проселочную дорогу, чтобы вернуть сына домой.

Этот голос, звонкий, как колокольчик, – подумал Нью-Ланг. Неужели это… Нет, невозможно.

В третьем акте крестьянская молодежь встречает вернувшегося сына громкими аплодисментами: «Тигр идет!» Стихийное восстание изгоняет триумвират могущественных жуликов: помещика, комиссара полиции и вымогателя налогов.

Нью-Ланг неподвижно сидел, наслаждаясь успехом. Его театр жив и будет жить дальше.

Он вздрогнул – перед ним стояли Кай-Мэнь и Минг-Фунг.

– Тебе срочно нужно домой. Ми-Цзинг больна. Выкидыш.

– Она играла мать. Спасла наш спектакль, и попала в такую беду, – не без резкости сказал Минг-Фунг. Он так и не простил Нью-Лангу визита в бордель.

Нью-Ланг сидел в машине. У него перед глазами плясали красные, зеленые и синие круги.

Он пересек летящей походкой двор и упал на колени у кровати жены:

– Ми-Цзинг, ты моя старшая сестра! О, ты мой учитель!

– Не волнуйся, – улыбнулась Ми-Цзинг. – Никакой опасности нет.

– Ты достойна любви, как никто другой. Но пойми: происходящее между нами допускает восхищение и почитание, но не…

– Я все понимаю, – сказала Ми-Цзинг. Она подняла с подушек свою прекрасную голову. – Я всю жизнь молчала, но сегодня могу говорить. Завтра ты собираешься за границу. Ты найдешь другую женщину. Если это окажется иностранная кукла из тех, что меняют любовников, как перчатки, я буду презирать ее и тебя. Но если ты найдешь достойную себя женщину, способную на исключительные поступки, с открытой душой и твердым сердцем, то если я когда-нибудь ее встречу, то стану чтить и любить, как старшую сестру. Я воспитаю твоего сына так, что он поймет и реализует твои идеи. Счастливой дороги. Мира на твоем пути!

Мира на твоем пути! Четыре слога на родном языке шумели в волнах, преследуя его до самого порта Марселя, образуя безмятежный и изящный квадрат вокруг суматошных мыслей. В нем звучала прекрасная музыка, Госпожа Прекрасная Музыка, благовоспитанная конфуцианка, нелюбимая жена, еще более гордая, чем он думал, и при этом гораздо более человечная.

«И Лу Пинь-ань» [Доброго пути].

Часть II

Разбитое счастье

Глава 1

Чанг Нью-Ланг стоял в приемной московского отделения Международной помощи трудящимся. Одет он был по-европейски: красивый коричневый шерстяной свитер и плоская кепка – так называемая кепка Ленина. С празднования двадцатой годовщины Октябрьской революции прошло уже пять недель, но на стенах все еще красовались алые драпировки с золотой вышивкой «1937 год». Два польских еврея прислонились к длинному столу и листали журналы – мужчина и женщина, оба лет тридцати, стройные, длинноносые и черноволосые.

Нью-Ланг приехал из Парижа несколько недель назад, в компании двух товарищей. Все трое провели время достойно, но безрадостно. Нью-Ланг произнес речь против мирового империализма в зале Сорбонны и был арестован – так он выяснил, что койки там тоже очень грязные. Он просидел пять месяцев, пока к власти наконец не пришло новое правительство Народного фронта и его не выпустили. Он побрел с больными легкими обратно на Монмартр, к дяде, владельцу китайского ресторана «К разноцветным фонарям», но тот принял его не сказать чтобы грубо, но с каким-то унизительным подтекстом, пробудившим в Нью-Ланге стремление непременно добиться материальной независимости. В конце концов он устроился работником сцены в цирке.

До заключения он четыре раза выезжал за границу в качестве политического курьера: дважды в Дрезден, один раз в Вену и один раз в Лондон. Его задачи были настолько конспиративными, что с товарищами позволялось встречаться только по крайне важным вопросам. В остальном он общался с более-менее аполитичными соотечественниками, студентами и художниками, акробатами и жонглерами. Пока одним меланхоличным осенним вечером не пришло ошеломляюще внезапное спасение. За кулисами появились два товарища, Ли Чин-Чи и Хань Цзю-Пао, и сообщили, что все трое приглашены в Москву. Они выложили на стол изумленного директора цирка точную сумму штрафа за прерванный контракт, и ушли вместе с Нью-Лангом, не сказав ни слова. Протиснувшись в толпу в метро вместе с двумя маленькими, бодрыми кантонцами – он с трудом понимал их язык и видел их всего четыре раза в жизни, но они стали ему ближе отца и матери, жены и сына, – Нью-Ланг впервые в жизни сказал себе: «Теперь я счастлив».

Спустя несколько ярких ноябрьских и декабрьских недель в Крыму, где их разместили в конфискованном княжеском дворце для совместного отдыха с колхозниками, профессорами, инженерами и уборщицами, они переехали в международное общежитие для политических эмигрантов. Им выделили комнату на троих, хорошую комнату, не считая слишком мягких европейских подушек, вызывавших у них легкое отвращение. Каждую неделю они получали деньги от Международной помощи трудящимся. Но сегодня посылка куда-то пропала.

Чиновник за столом не понимал ни английского, ни французского, но понимал русский и немецкий. Поэтому Нью-Ланг вспомнил то немногое, что сохранилось в памяти из курса немецкого, и лаконично заявил: «Нет денег».

Оторвавшись от журнала, еврейка тихо сказала своему спутнику:

– Китаец говорит, как литовский еврей.

– Простите, – спросил Нью-Ланг, робко приближаясь, – вы сейчас говорили не по-немецки?

– О нет, – вежливо ответила женщина на сносном английском. – Это идиш – язык еврейского народа.

– Но язык Библии звучит иначе, – заявил Нью-Ланг.

– Совершенно верно, – охотно и не без гордости подтвердила еврейка. – У нашего народа два языка.

– У нашего тоже, – отозвался Нью-Ланг. – Литературный язык вэньянь и народный язык байхуа.

– Как интересно! Впервые слышу! Пожалуйста, скажите, в какой степени…

Дверь открылась, и монотонный голос позвал:

– Ханна Самойловна Билкес! Маркус Гедалевич Герцфельд!

– Простите, – сказала Ханна Билкес. – Нам пора в паспортный стол. Надеюсь, мы еще увидимся.

В паспортном столе собралась очередь из нескольких человек, и им предложили пока присесть.

– Могли бы просто оставить нас снаружи! – с неуместным пылом запротестовала Ханна.

– Снаружи или внутри, какая разница, – сказал Маркус Герцфельд.

Наконец, их документы были готовы: Ханна Самойловна Билкес, родилась в 1905 году в Дрогобыче, Польша (бывшая Австрия), писательница, без гражданства, не замужем, эмигрировала из Вены в октябре 1937 года, и Маркус Гедалевич Герцфельд, родился в 1902 году в Кракове, Польша (бывшая Австрия), учитель средней школы, без гражданства, женат, эмигрировал из Вены в октябре 1937 года.

– Выходит, вы галициец с Дикого Запада, – пошутила Ханна, обернувшись через плечо.

– Я полностью ручной.

– Ваша Франя уверяла меня в обратном.

– Да, для жен мы всегда недостаточно ручные, – болтая и жестикулируя, они спустились по лестнице. На выходе неподвижно стоял Нью-Ланг.

– Мне кажется, – тихо заметил Маркус Герцфельд, – китаец в вас влюбился.

– Ну и правильно, – ответила Ханна с мечтательной самоиронией. – Было бы очень обидно, если бы было иначе.

– Куда вы идете? – вежливо спросил Нью-Ланг.

– На Дмитровку. Вы тоже?

– Я тоже.

– Там висит афиша еврейского театра, – сказала Ханна, близоруко прищурившись.

– Почему вы не носите очки? – упрекнул ее Маркус.

– Из тщеславия, – быстро объяснила Ханна.

– В Китае женщины столь же тщеславны? – поинтересовался Маркус.

– Никто не лишен тщеславия, – философски заметил Нью-Ланг.

– Но лишь немногие готовы признавать это открыто, как мисс Ханна.

Они остановились перед афишей. Нью-Ланг задал несколько удивительно профессиональных вопросов.

– Вы разбираетесь лучше, чем мы! – удивился Маркус.

– Я руководил театром в Шанхае, – скромно ответил Нью-Ланг.

– Нам нужно сходить на это всем вместе, – с нетерпением сказала Ханна. – Это Шолом-Алейхем, еврейский Марк Твен.

Они дошли до квартиры Маркуса Герцфельда.

– Наши имена вы уже знаете, – сказал он. – Можем мы тоже…

– Пожалуйста, зовите меня Нью-Ланг, – ответил его собеседник, с незаметным замешательством проглотив свою фамилию.

– У большинства китайских имен очень красивые значения, – заметила Ханна.

– У моего скромного имени значение простое: пастух.

– Пастух? – переспросил Маркус, который никогда не упускал возможности для насмешки. – Значит, я могу откланяться и передать мисс Ханну под вашу защиту.

– Я думала, вы ставите рога только своей супруге, – засмеялась Ханна ему вслед.

– Вы сейчас домой? – спросил Нью-Ланг.

– Мне еще нужно доехать на трамвае до издательства иностранной литературы.

– А мне в Институт Востока. Нам по пути.

– Видите маленький отель в том переулке? – спросила Ханна. – Я живу там. К вашему сведению.

– Если вы позволите… – смутился Нью-Ланг.

– Вам же нужно мне многое рассказать, – порывисто, но деловито сказала Ханна. – Во‑первых, про два языка. Во‑вторых, про театр. В‑третьих…

Подъехал трамвай. Он оказался, как обычно, переполнен, и Ханна постоянно жаловалась на это, в свойственной белым варварам манере. Как ни странно, Нью-Ланга это не оттолкнуло, а позабавило.

Они стояли посреди толпы и невольно смотрели друг на друга в упор – и лица казались бесконечно чужими. Нью-Ланг смотрел на ее густые брови и белую прядь в черных волосах, а Ханна заметила в раскосых китайских глазах нотку мягкого упрямства.

И они уже не чувствовали удушливой тесноты.

Мир казался шире, чем когда-либо.

Глава 2

В китайской комнате общежития каждый день гадали: «Даст ли нам китайская партия легальную работу?» Спустя долгие годы строгой секретности и тайных заданий каждый жаждал легкого общения, публичного признания своих достижений, свободных любовных связей.

Ли Чин-Чи в себе не сомневался. Он какое-то время проработал на парижской обувной фабрике и уже видел себя будущим стахановцем. А вот Хань Цзю-Пао был настроен скептически.

– Вот увидите, – предсказывал он. – Однажды нам снова придется скрываться.

На данный момент казалось, что сбылись прогнозы Ли. Они могли выступать: в Институте Востока, в Парке Культуры, в клубе иностранных рабочих. Им предоставили лучших преподавателей по колониальной истории и истории партии. Нью-Ланг получил весьма лестную рекомендацию от Коминтерна в театр Станиславского с просьбой принять молодого, достойного режиссера, и не менее лестное задание написать книгу о советском театре – впервые на китайском языке. Ли устроился на обувную фабрику «Красный Октябрь», а Хань, работавший в китайской секции Коминтерна, вскоре стал правой рукой партийного представителя – тоже южного китайца, знавшего Мао Цзэдуна еще под прозвищем «бледный студент Мао».

Разумеется, паспортов им не выдали и запретили называть посторонним свою фамилию или адрес. Но с этими оговорками Нью-Ланг мог рискнуть и навестить Ханну.

Ханна встретила его с восторженным криком, который одновременно удивил и обрадовал. Соседей по комнате у нее не было. Помещение крошечное, не развернуться, но зато полностью принадлежит ей. Она задавала вопрос за вопросом, и он, к своему удивлению, обнаружил, что ему абсолютно комфортно на них отвечать.

Да, он руководил труппой под названием «Мэй-Хуа», Цветок сливы. Он нарисовал синей ручкой на пачке сигарет очертания пяти листьев. Самый ранний цветок в году, который распускается среди морозов и бурь – он стал для китайского народа символом революции. По такому же пути развивался и его театр – среди полуколониальных унижений и полуфеодального полицейского террора. Спустя годы он узнал, какой это вызвало резонанс в стране. Появились другие любительские театры, они возродили семейную драму «Гроза» в улучшенной версии и поставили трагедию «Куртизанка» того же автора. Поставив историческую драму о восстании тайпинов, они дали завуалированный, но понятный ответ на покорение японцами Маньчжурии.

Несмотря на полицейский террор, его друзья продолжили работу на сцене, особенно младшая невестка, активистка за права женщин Танг Цзай-Юнь. Понимая, насколько тяжело китайские слоги оседают в памяти европейцев, он перевел: «Сияющее Облако».

– Сияющее Облако, – зачарованно повторила Ханна. – Сияющее Облако.

– Это работа моей юности, – сказал Нью-Ланг. От напряженной, но бесконечно ценной попытки изучить и упорядочить свою жизнь для Ханны его лоб покрылся мелкими морщинами. – Иногда она встает в памяти, как цветная пятиэтажная пагода, «Ночь в кафе», «Ночлежка», «Дядя Ваня» и «Крестьянский бунт». И то, что происходило и происходит вокруг, – лишь темные тени, отброшенные бурей нашего времени, пока мое маленькое, изящное здание стоит невредимым. Но возможно, это лишь тщеславие художника. Я часто мыслю скромнее и объективнее, и тогда мои пьесы кажутся мне мимолетными тенями, нежными пестрыми тенями на черном фоне.

– Это игра теней и пагода одновременно – подвижность и стабильность, – задумчиво сказала Ханна. – И оба сравнения настолько прекрасны, что я ослеплена.

– Да, китайская традиция красоты! – ответил Нью-Ланг. – Нам, китайским революционерам, она порой основательно надоедает. И все же… В Париже я вдруг затосковал по формулам этикета, и каллиграфии, и загнутым кверху краям крыш, и маленьким барельефам из слоновой кости, и перьям зимородка, и даже по спектаклю театра Нань-син «Пастух и ткачиха» по нашей народной легенде, основанной на феодальных традициях, – ее настолько исказили и упростили, что я в гневе ушел с середины. У меня была политически важная, но одинокая и унылая работа в Париже – мне нельзя об этом рассказывать, – а китайцы, с которыми я там общался, были в основном аполитичны и полностью ассимилированы, и предпочитали говорить по-французски, пусть и со стеклянным акцентом – маленькие французы под стеклом. Однажды я написал на скамейке в Люксембургском саду стихотворение Ван Пи-Цзы:

  • Падают листья – и я одинок.
  • Изумрудные деревья увяли под осенним ветром.
  • Мой взгляд устремлен сквозь голые ветви,
  • Но ему не увидеть далекой родины!

– Я несколько иначе представляла пребывание в Париже, – полунасмешливо сказала Ханна.

– Я тоже, – признался Нью-Ланг. – Порой я шел по Монмартру и ждал, что в любой момент встречу самую необыкновенную женщину – женщину своей мечты. Один художник сказал мне, что у него есть модель-испанка, и пообещал познакомить. Я пришел в студию, готовый исследовать всепоглощающую пламенную душу. Но пока я пытался завязать разговор, бедная девушка, действительно поразительно красивая и уставшая от бесконечной работы, внезапно уснула.

– Вы были женаты? – спросил Ханна.

– Да. Когда мне было девятнадцать, родители свели меня с девушкой, которую я никогда раньше не видел, и я покорно зачал сына. – Он посмотрел на Ханну мягким, задумчивым взглядом раскосых глаз. – Вы, наверное, выросли в гораздо более свободной обстановке.

– Как бы не так! – рассмеялась Ханна. – Мой отец был старше моей матери на двадцать семь лет. Бабушка и дедушка ее ему продали. Не буквально, но по сути именно так. Она рано овдовела, у нее был маленький сын, а магазин тканей деда оказался на грани банкротства.

И поэтому пришлось принять предложение старого Билкеса, крупного банкира, финансирующего Дрогобычские соляные копи. Та еще получилась парочка – умный бизнесмен и молодая активистка за права женщин, сионистка, маленькая, незаметная, некрасивая, но очаровательно одухотворенная. Так и появилась я, дитя лисы и соловья, – одним словом, законнорожденный бастард.

– Но развивались вы исключительно по примеру матери, – заключил Нью-Ланг.

– По примеру матери и вопреки отцу, – подтвердила Ханна. – Брак оказался крайне несчастливым. Когда мне было восемь, я шокировала приличное общество, сказав: «Я хочу, чтобы мама с папой развелись».

– Где сейчас ваши родители? – спросил Нью-Ланг.

– Мертвы, – ответила Ханна. – А брат живет в Палестине. Он объяснил мне теорию Дарвина, когда мне было девять. Одно из лучших воспоминаний.

– Вы не состоите в партии?

– Нет. Но я политическая эмигрантка. Опубликовала слишком много стихотворений о стремлениях народа и красных флагах.

– Когда? И где?

– Последние несколько лет. В основном, в Вене.

– Хотел бы я почитать ваши стихи.

– Не стоит. Они мне больше не нравятся. Один критик справедливо заметил: «Больше темперамента, чем жизни».

– Долго вы жили в Вене?

– Со студенчества. У меня были неразрешимые разногласия с отцом, и я просто не вернулась обратно в Польшу. У Маркуса Герцфельда получилось похоже. Мы проводили время в венских кофейнях – все интеллектуалы левого толка. Там был и Джордж Монтини, который состоит теперь в австрийском Коминтерне. Возможно, вы его знаете.

– Поверхностно, – подтвердил Нью-Ланг.

– Раньше он коммунистом не был, – сказала Ханна. – Он напоминал мне Ницше. Кстати: у вас в китайской философии есть столь же поэтичный человеконенавистник?

– Пожалуй, нет, – задумался Нью-Ланг. – Но у нас есть китайский Эпикур, Ян Чжу, живший за триста лет до нашей эры. По его учению, ценность жизни заключается в красоте, музыке, элегантности и комфорте. Официально моя семья придерживается конфуцианства, но мой двоюродный дедушка Минг-Тьен, очень успешный поэт и чиновник, на самом деле был его последователем. Он умер от опиума.

– Подходящая смерть для последователя философии наслаждения.

– Да, он наслаждался своим пороком. Пересказывал мне чудесные опиумные сны. Однажды он залез во фреску, соблазнил изображенную на ней прекрасную девушку и сделал ее матерью. Когда он проснулся, то пригласил художника – денег ему хватало – и попросил нарисовать ребенка.

В другом сне он посетил пещеру дракона и читал ему свои стихи. Но дракону они показались скучными, и он уснул. Из его пасти выпрыгнул чертик и с ухмылкой протянул двоюродному дедушке пятицветную кисть, волоски на которой попеременно превращались в сияющие цветы. Дедушка писал этой кистью самые прекрасные, изящные стихи. Но однажды, когда он прочитал их губернатору провинции, чертик выпрыгнул из милостивого рта почтенного господина и с усмешкой забрал кисть. Тогда стихи снова стали скучными, и слушатель опять заснул.

– Какой очаровательный порок, раз приносит такие сны.

– Ну, – возразил Нью-Ланг, – это не заслуга опиума. На самом деле эти сны – древние китайские народные сказки. И дедушка стал для меня негативным примером, как для тебя – отец. Разумеется, были срывы. Нельзя происходить из семьи чиновников в Ханчжоу и остаться безнаказанным.

– Монтини тоже из аристократической семьи чиновников, только итальянского происхождения.

– Но если он раньше не был коммунистом, почему же стал функционером?

– Я тоже задаюсь этим вопросом, – ответила Ханна. – Тем более он! Вы, коммунисты, действительно лучше сражаетесь, чем разбираетесь в людях.

– К сожалению, это правда, – подтвердил Нью-Ланг. – В 1925 году мы даже верили Чан Кайши. И довольно дорого за это заплатили. Но все же теперь снова нужно объединиться с ним для борьбы за национальную независимость. Кстати, что за человек этот Монтини?

– Блестящий пропагандист, надо отдать ему должное. Но не настоящий коммунист. Он плохо обошелся с несколькими товарищами, и по совпадению все они оказались евреями.

– Вашему народу выпало немало страданий.

– Вашему не меньше.

– Вы обещали сходить со мной в еврейский театр, – напомнил Нью-Ланг. – Завтра подойдет?

– Отлично! – ответила Ханна.

Она дошла с Нью-Лангом до входа в отель. Старый переулок блестел под свежевыпавшим снегом.

– Прогуляемся? – предложил Нью-Ланг.

– По этому скользкому снегу? – с ужасом воскликнула Ханна. – У меня плоскостопие!

Она увидела удивленный и насмешливый взгляд Нью-Ланга и добавила:

– Знаете, как сказал Джон Китс? Самое непоэтичное существо на свете – поэт.

Глава 3

Представителя китайского Коминтерна внезапно отозвали в Яньань, и его место занял Хань Цзю-Пао.

– Я же тебе недавно говорил, – сказал он Нью-Лангу, – для нас теперь не существует долгосрочного планирования в эмиграции.

– Хочешь сказать, любого могут внезапно вызвать в Китай?

– Именно.

Часы на Пушкинской площади показывали восемь. Ему требовалось еще десять минут, чтобы добраться до отеля Ханны. И вдруг он почувствовал, что она напряженно ждет его, и то, что он опоздает, показалось ему невыносимым. Он набрал ей из ближайшего автомата:

– Здравствуйте, Ханна. Я опоздаю на десять минут.

– Две китайские сказки в качестве штрафа, – рассмеялась Ханна. И подумала: это первый мужчина, который не испытывает удовольствия, заставляя женщину ждать.

– Вы писали свою книгу? – спросила она, когда он зашел.

– Нет, – ответил Нью-Ланг, – беседовал с товарищем.

По его тону стало понятно, что разговор был частью конспиративной работы, и Ханна поспешила сменить тему:

– Но книга продвигается?

– С тех пор, как мы сходили в московский театр, прекрасно продвигается.

– Итак, две сказки в качестве штрафа! – как всегда деловито сказала Ханна.

– Ученый, – без раздумий начал Нью-Ланг, – просыпается в полночь и видит, как в дверь заходит отряд крошечных рыцарей в зеленых и пурпурных одеждах. Они охотятся на его столе, едят, музицируют и разговаривают. Их голоса очень слабые, но ученый слышит их совершенно отчетливо. Наконец, разгоряченный вином, их предводитель начинает издеваться над его бедностью. Тогда рассерженный ученый гневно проводит кистью по столу, рыцари исчезают, и во все стороны разбегаются зеленые и красные муравьи.

– Ученый, – задумчиво сказала Ханна, – находится в самом центре фантазий вашего народа.

– Да, – подтвердил Нью-Ланг, – а каждый амбициозный отец хочет заполучить ученого в зятья.

– Точно как у нас, евреев, – радостно сказала Ханна.

– Вторая сказка, – добросовестно продолжил Нью-Ланг, – про Шен-И и его жену Хэнь-Э. Шен-И, божественный лучник, китайский Аполлон Феб, получил пилюлю бессмертия от богини Чин-Му. Он спрятал ее под стропилом своей крыши и отправился сражаться с чудовищем Зубы-Лезвия. Хэнь-Э тем временем беспокойно ходила вокруг. Военные подвиги сделали ее мужа суровым и властным, и она втайне планировала покинуть его дом. Потом она почувствовала восхитительный аромат и увидела серебряное сияние из-под стропил. Она залезла на лестницу, нашла пилюлю бессмертия и ее съела. И сразу почувствовала, что ее тело освободилось от гравитации. Шен-И, вернувшийся домой после триумфального боя, тщетно искал таблетку. Хэнь-Э испугалась и вылетела в окно. Она поднималась все выше и выше, пока не достигла луны, круглого дворца из сияющих ледяных кристаллов. Вокруг порхали белые птицы, а за прозрачными стенами плавали серебристые рыбки. Перед воротами цвело дерево кассии, и ей навстречу радостно припрыгал маленький серебристо-белый кролик.

Брошенный герой пожаловался богам, а Хэнь-Э отстаивала свое право на независимость. И боги решили: Шен-И и Хэнь-Э должны остаться мужем и женой, но больше не должны жить вместе. Его возвели в статус бога Солнца, олицетворения мужского начала Ян. Ее возвели в статус богини Луны, олицетворения женского начала Инь. Когда он навещает супругу, поднимаясь на солнечных лучах, луна полная. Его постоянный спутник – солнечный петух с золотыми перьями, а ее – белый лунный заяц. Полная луна красиво сияет в честь союза Ян и Инь.

– Вы правда развелись? – внезапно спросила Ханна.

– По нашему закону, – пояснил Нью-Ланг, – брак считается расторгнутым, если один из партнеров пропал больше трех лет назад. А я должен был пропасть. Это основное требование моей работы. Если бы я женился по своему выбору, ситуация бы не изменилась.

– Ясно, – медленно сказала Ханна.

– Мой штраф оплачен, – заговорил Нью-Ланг после паузы, – и теперь я добровольно расскажу вам третью историю – о Нью-Ланге и Дше-Ню, пастухе и ткачихе.

Наши крестьяне – неутомимые рассказчики. И это, наверное, самая старая история. По мнению французского китаеведа Марселя Гране, она дошла до нас из доисторических времен так называемой экзогамии, брака сыновей и дочерей из разных деревень, их разделения для труда и постоянных разлук за исключением встреч во время коротких религиозных праздников.

– Понятно, – бесцветно сказала Ханна.

– Китайский крестьянин, – пояснил Нью-Ланг, – не делает особых различий между собой и своими богами. Они – такие же земледельцы, как он и его семья, только черты лица у них немного тоньше, дух крепче, страсти благороднее – такими люди видят себя в несбыточных мечтах. Китайский крестьянин уверенно смотрит в небо и называет Млечный Путь серебряной рекой, считая его продолжением Хоанг-Хо, на берегах которой лежит его деревня. Он фантазирует о таких же деревнях на берегах серебряной реки, только чуть более красивых и воздушных, и в двух таких звездных поселениях год за годом разворачивается мимолетная, но вечная история любви пастуха и ткачихи.

– Продолжайте, – попросила Ханна, протягивая раскрытые ладони, словно история была осязаемым подарком.

Тихими, вдохновленными пальцами Нью-Ланг начертил на ее ладонях созвездия Орла и Лиры.

Белоснежные руки женщины были длинными и узкими. Темно-золотистые руки мужчины – еще длиннее и уже.

– Европейцы видят здесь лиру, а мы, китайцы, – женщину, сидящую за ткацким станком. А здесь, на другом берегу серебряной реки – пастуха, ведущего буйволицу на пастбище.

Нью-Ланг и Дше-Ню любят друг друга, но между их деревнями протекает Млечный Путь, и им приходится работать отдельно. Только раз в году, на седьмой вечер седьмого месяца, небесные птицы строят мост, трепещущий, красочный мост из птичьих крыльев, и эти двое могут заключить друг друга в объятия. На следующее утро им приходится расстаться и каждый возобновляет одинокую работу на своем берегу. Он пасет серебристо-серую буйволицу, она плетет шелковые облака.

Уличные певцы-попрошайки до сих пор рассказывают историю божественной пары, наполовину напевая и наполовину декламируя, а маленький помощник отбивает ритм тонкой бамбуковой погремушкой:

  • Лунный свет, сваха, ты ярко блистаешь,
  • Инь и Ян ты соединяешь.
  • Дше-Ню и Нью-Ланга ты озаряешь,
  • Что на двух берегах стоят,
  • Только лишь друг на друга глядят.
  • Ты укрой нашу горькую долю
  • В своем серебристом подоле.

Или поют:

  • Мы с тобою всего лишь пешки
  • Во власти старых богов.
  • Краток наш утешенья глоток
  • В океане звездном безбрежном
  • А потом снова путь наш таков:
  • Мне на запад, тебе на восток.

– На самом деле, – объяснил Нью-Ланг, – вторая песня менее характерна. Феодализм внес неверные интонации. По народной традиции, они не чувствуют себя пешками высших сил. Они расходятся из свободного чувства долга, желая посвятить себя работе, в которой заключен смысл их жизни.

– Понятно, – повторила Ханна.

– Третью песню поют женщины, призывая Дше-Ню, как покровительницу ткачества и шитья:

  • Дева ткала тонкие облака,
  • И звезды вплетала далекие,
  • И вспышки зарниц высокие,
  • Кристальные росы, ветра шелка…

Внезапно Нью-Ланг остановился. Глаза Ханны горели, ее лоб сиял, густые черные брови, казалось, искрили синевой, а седая прядь сверкала серебром. Что такое, в смятении подумал Нью-Ланг. Изнутри, сквозь броню древнего самообладания, вырвался тяжелый вздох счастья. Оба помолчали.

1 Имеется в виду пьеса А. М. Горького «На дне» (прим. переводчика).
Продолжение книги