Ты обещала вернуться бесплатное чтение

Пролог
Тишина после смерти не является просто отсутствием звуков. Это гул, наполняющий каждую щель: пространство между ребрами, несделанные ремонты на полу, даже пустоту под ногтями – я ковыряю их три дня, пока не начинает выступать кровь.
Я сижу на кухне, укрыв голову в плечах, словно ожидаю удара. В раковине лежит её чашка. На эмали видна трещина, которую она попыталась скрыть узором. Провожу пальцем по сколу, и под кожей вспыхивает маленькая звезда боли. Это нормально.
Мое тело:
Гортань будто сжата проволокой – глотать невозможно, слюна скапливается комком.
Веки как наждачная бумага – я забываю моргать, пока не начинает жечь.
Ступни холодные, даже в мамином шерстяном носке (я украла их из корзины для благотворительности).
За окном чужой мир. Девушка с коляской смеется в телефон. У соседа шипит кофеварка. Где-то хлопает дверь подъезда – звук, из-за которого мама всегда недовольствовалась: "Опять эти хамы сквозняк устраивают".
Я прижимаю ладони к животу. Там – пульсирующий комок, словно кто-то завязал мой кишечник узлом. Врачи назвали бы это "психосоматикой". Но я знаю правду: это горе стало частью меня. Оно живет в меня, питаясь моими эмоциями, как та паразитическая оса, о которой мы смотрели документальный фильм.
Запахи:
Плесень под раковиной (она собирала всё починить)
Застоявшийся чай в её любимой кружке-кошке
Её шампунь на моих волосах (вчера вылила полфлакона на голову)
Я падаю на пол – рёбра стукаются о линолеум, и звук отзывается моем грудной клетке. Здесь, у ножки стула, осталась царапина от её каблука. Я прижимаюсь щекой к этому месту. Холод проникает сквозь кожу, достигая челюстной кости.
И вдруг – вспышка памяти: её рука на моем лбу в семь лет, когда я была больна. "Ты вся горишь," – шептала она, и её пальцы излучали прохладу, как от мокрого полотенца.
Сейчас всё наоборот. Я – лёд. А мир вокруг – раскалённая сковорода.
Голос в голове (мой? её?):
– Вдохни. Выдохни. Раз. Два. Три.
Но лёгкие не подчиняются. Воздух застревает в трахее, как мячик в трубе. Пальцы сжимаются в борьбе за край маминого фартука (висит на гвозде, пахнет жареной рыбой).
И тогда – чудо:
Скрип половиц в коридоре – точно такой, как у неё.
Я замираю.
Сердце колотится так, что больно. Но это уже не боль от утраты. Это – надежда.
(Где-то далеко звонит её будильник. Тот самый, с мелодией из "Крёстного отца". Но батарейка должна была сесть ещё месяц назад…)
Я лежу на полу, и время теряет свою линейную протяженность. Оно пульсирует – то растягиваясь, то сжимаясь в болезненное колющее ощущение.
Губы потрескались. Я провожу по ним языком и ощущаю соленый вкус крови – когда я успела их прикусить? Веки тяжелеют, будто к ним привязали свинцовые грузики. Я не хочу открывать глаза. Потому что, если открою —
– Скрип
– снова.
Чёткий и ясный, не старый дом, не игра воображения.
Я вцепляюсь пальцами в линолеум. Под ногтями застревают крошки грязи – мама всегда мыла пол по субботам.
Тело не слушается. Оно как будто придавлено невидимой плитой. Но я заставляю себя поднять голову.
Кухня пуста.
Но.
На столе – капля воды. Свежая, блестящая. Она стекает по ножке маминой любимой вазы.
Я знаю эту вазу. Она пустая. Она должна быть пустой.
Потому что вчера я вылила из неё воду. Осторожно, как если бы это была святая вода. Потом вытерла насухо.
А сейчас – капля.
Я ползу к столу. Колени печут, локти ноют. Дыхание сбивается, превращается в хрип.
Пальцы тянутся к вазе.
Касаюсь.
Стекло – ледяное.
И тут – звонок в дверь.
Резкий, не терпящий отказа.
Я вскакиваю. Сердце колотится где-то в горле.
– Кто… – голос срывается.
Тишина.
Потом – ещё один звонок.
Я бросаюсь к двери.
Руки трясутся, и я не могу схватить ручку.
Наконец – щелчок.
Дверь открывается.
На пороге – никого.
Только осенний ветер и жёлтый лист, прилипший к порогу.
Я опускаю взгляд.
На коврике – конверт.
Белый. Чистый.
Без адреса. Без марки.
Только моё имя.
Написанное её почерком.
Конверт обжёг пальцы. Я разорвала его – резко, не дыша.
Внутри:
Пропуск с печатью "Центральный городской архив"
Дата – сегодняшнее число
Время – 18:30 (через 47 минут)
Имя – моё, написанное её округлым почерком
И фотография.
Чёрно-белая. Мама стоит у незнакомого здания, обернувшись через плечо. Улыбается по-добродушному, как не улыбалась в последние годы – лёгкой, почти девичьей улыбкой. На обороте:
"Найди меня здесь. 09.2003"
2003 год. Мне семь. Она никогда не говорила об этом месте.
18:17
Я мчусь через город, сжимая пропуск в кулаке. Таксист косо глядит в зеркало:
– Там же закрыто после шести…
– Поворачивайте.
Мои ногти впиваются в ладонь. Боль – якорь в этом изменённом мире.
18:29
Архив – сталинская громада с колоннами. Двери закованы.
Я бью кулаком в стекло – смежная тень вздрагивает.
– У нас нет вечерних… – голос за дверью обрывается, когда я прижимаю пропуск к стеклу.
Щелчок.
18:33
Холодный коридор. Пахнет пылью и яблоками (как в её сумке осенью).
– Вас ждали, – бормочет сторож, не глядя мне в глаза.
Он ведёт меня в подвал.
18:41
Комната без номера. На столе – единственный файл.
"Личное дело №347-К"
Я открываю.
Первая страница:
"Анкета на уничтожение. Причина: пересмотр квоты. 15.09.2003"
Подпись – её.
Но.
Дата – через неделю после фото.
И.
Штамп: "Исполнено".
18:47
Последний лист.
Фото.
Ребёнок.
Девочка.
Не я.
Но.
Её глаза.
Мои глаза.
На обороте:
"Выбор сделан. Спасибо"
18:49
Где-то глухо падает металл.
Сторож исчез.
В углу – тень.
Знакомая.
Её профиль.
Я протягиваю руку…
Темнота.
Голос (её? мой?):
"Ты же всегда хотела знать правду".
ГЛАВА 1
«Пустота»
В первые дни после похорон я ощущала себя как в аквариуме без воды: мир вокруг меня продолжал жить – шевелился, звучал и пах, но все это проходило сквозь толстое стекло. Звонки родственников:
– Держись, она теперь в лучшем мире.
Голоса звучали как будто из другой реальности, где смерть – это просто новая ступень жизни. Я кивала, прикусывая внутреннюю сторону щеки до чувства металла.
Холодильник был переполнен незнакомыми пирогами – с капустой и с повидлом. Они гниют на полках, покрываясь плесенью. Я отламывала куски и запихивала в рот, не ощущая вкуса. Крошки прилипали к губам и осыпались на мамин фартук, который я не снимала три дня.
Розовые тапочки лежали у двери, стоптанные на левую пятку. Я ставила рядом свои ботинки, словно складывая абсурдный пазл: вот – ее следы, а вот – мои. Она только что вышла. Я только что пришла. Мы разминулись на пять минут – не больше.
Странное чувство: я не плакала.
Слёзы evaporировались, оставив за грудиной пустыню. Я касалась лица – оно было сухим. Чувствовала пульс – ровный. Врач, пришедший выписать снотворное, раздраженно заметил:
– Вы в шоке.
Но это был не шок.
Это была тишина после взрыва.
Как в детском эксперименте: после гремящего звука петарды остается звенящая пустота, и ты катаешь язык во рту, не веря, что звук может просто исчезнуть.
Третий день. Четыре утра. Стоя перед открытой дверцей стиральной машины, я увидела ее ночную рубашку – фиолетовую, с выцветшими ромашками. Я прижала ее к лицу.
Пахло ничем.
Только пластиком и порошком.
Что-то во мне надломилось.
Я забралась в машинку целиком, втиснув колени в узкое пространство и прижимаясь щекой к мокрому барабану.
Ждала.
Смеялась.
Рыдала.
Но звука по-прежнему не было.
Только глухая, техногенная вибрация шла от стенок машинки в мои ребра. Я проснулась в ванной, прижавшись спиной к холодному кафельному полу. Стиральная машина тихо гудела, завершая цикл полоскания. Сквозь полупрозрачный люк виднелось фиолетовое пятно – ее рубашка крутилась в водовороте, словно призрачная медуза.
6:17 утра.
Я вытащила влажную ткань. Капли стекали по моим рукам, смывая:
Следы туши под глазами (когда я успела накраситься?)
Кровь от прокусанной губы.
Ржавчину с внутренней поверхности барабана.
Я повесила рубашку сушиться на то же место, где обычно висел мамин фартук. Капли падали на раскаленную конфорку, шипя, как ее голос, когда она ругала меня за разлитый компот.
7:02.
Чайник закипел слишком быстро. Я насыпала в чашку ее любимый ройбуш с корицей, но когда поднесла к губам, вкус оказался плоским, как будто кто-то вырезал важную ноту из мелодии.
7:35.
В дверь постучали. На пороге стояла соседка Алла Сергеевна с контейнером:
"Пирожки с вишней, ты же их любишь…"
Ее взгляд скользнул по моему лицу, по мокрому пятну на фартуке, по двум чашкам на столе.
Я не исправила ее. Я действительно любила вишневые пирожки. Но мама их не любила. Вторая чашка была для нее – Алла Сергеевна поняла это без слов.
8:17.
Я обнаружила себя стоящей посреди комнаты с маминой расческой в руках. Между зубцами застряли несколько волос – седых с рыжеватым отливом. Я аккуратно вынула их, свернула в колечко и спрятала в медальон, который она никогда не носила.
12:43.
Телевизор бубнил о погоде. Я сидела на полу, перебирая коробку с ее косметикой:
Помада "Увядшая роза" (почти новая).
Тушь с пересохшим стержнем.
Пудра с треснувшим зеркальцем.
На дне – пробник духов. Когда я сняла крышку, воздух наполнился ароматом:
Груша.
Фиалка.
Что-то горьковатое.
И тогда, впервые за эти дни, я поняла – я не смогу выбросить ни одну из этих вещей. Они живые. Каждый раз, когда я закрываю глаза, я чувствую, как ее пальцы берут эту помаду, как она наклоняется к зеркалу…
16:08.
Я нашла ее списки:
"Купить хлеб"
"Позвонить Вере"
"Отнести пальто в чистку"
Последняя строчка:
"Не забыть…"
Не забыть что? Бумага порвалась в том месте, где ручка сильно нажала. Я перевернула лист – на обратной стороне был детский рисунок: наш дом, я с желтыми косичками, она в синем платье. Солнце с человеческим лицом.
19:40.
Я лежала в ее кровати, вдыхая запах подушки. Где-то в квартире скрипнула доска – как будто она шла на кухню за водой ночью. Я замедлила дыхание, прислушиваясь к другим звукам:
Шорох тапочек.
Звон стакана.
Вздох.
Но было слишком тихо.
23:51.
Я включила ее телефон. На экране появилось несколько уведомлений:
"Напоминание: таблетки"
"Марина, перезвони"
"Акция в аптеке"
И последнее:
"Не забыть про…"
Снова это. Я кликнула – напоминание не имело даты, зависло в воздухе, как недописанная мысль.
Я прижала телефон к груди и закрыла глаза. В темноте мелькали цифры:
03:00 – время ее смерти.
24 – дня без нее.
1 – сообщение, которое я не успела отправить.
А за окном шел первый снег – тихий, бесшумный, как мои слезы, которые наконец-то нашли путь наружу.
ГЛАВА 2
«Ритуалы»
Я стала вести себя странно. Нет, это не совсем так. Я начала притворяться, что живу. Бульон. Я нарезаю свеклу слишком крупно, напоминая ей, и пересаливаю, хотя она всегда говорила, что мне стоит добавлять больше соли. Кастрюля шипит, но запах не такой, как раньше.
"Почему ты не ругаешься, когда я капаю на плиту?" – спрашиваю я пустую кухню. В ответ слышен треск лаврового листа.
Я понимаю, что это безумие, но когда закрываю глаза и вдыхаю пар, то почти ощущаю, как её локти упираются в стол рядом со мной, как её мизинец стучит по чашке.
Сериалы. Я смотрю её любимую мелодраму, ту, где все страдают красиво и никогда не сморкаются. "Как же это глупо", – бормочу я, ковыряя диван (где сидела она). Но выключать не собираюсь. В 21:15 по сюжету начинается перерыв на чай. Я наливаю в две чашки – свою с совенком и её с ромашками. Её чашка остаётся нетронутой, и я добавляю кипяток.
"Пей, а то простудишься", – говорю её голосом. Мой смех напоминает треск сломанного будильника.
Фотография. Она в чёрной рамке на тумбочке. Порой я поворачиваю её к стене, наказываю за молчание. "Мам, где мой синий шарф?" – тишина. "Ты всегда знаешь, где мои вещи. Всегда".
Утро. Шарф висит на вешалке – синий, мой. Я трогаю его – шерсть колется, как прежде. "Спасибо", – тихо говорю. Но затем рвусь его понюхать – вдруг пахнет её духами? Увы, только пыль и зимний холод.