Поломка на краю галактики бесплатное чтение

היסקלגה הצקב הלקת

Copyright © 2018, תרק רגתא

Книга издана при содействии The Wylie Agency (UK) LTD.

Перевод с иврита Линор Горалик*

Рис.0 Поломка на краю галактики

© Линор Горалик[1], перевод, 2024

© Андрей Бондаренко, макет, дизайн обложки, 2024

© «Фантом Пресс», издание, 2025

Переводчик этой книги выражает огромную благодарность Марии Вуль и Илье Эшу за неоценимую помощь в работе над текстом

Предпоследний раз, когда мной стреляли из пушки

Предпоследний раз, когда мной стреляли из пушки, случился после того, как Оделия ушла и забрала ребенка. Я тогда работал чистильщиком клеток в румынском цирке, как раз заглянувшем в наш городок. Со львиными клетками я управлялся за полчаса, как и с клетками двух медведей, но слоновьи клетки – это был кошмар. У меня болела спина, и весь мир пах дерьмом. Моя жизнь была разрушена, а запах дерьма ее добил. В какой-то момент я почувствовал, что мне нужен перерыв. Я забился в уголок за клеткой и скатал себе самокрутку; я даже руки перед этим не помыл.

После пары затяжек я услышал, как у меня за спиной кто-то коротко и царственно кашлянул. Это был директор цирка. Его звали Иджо, и он выиграл наш цирк в карты. У старого румына, прежде владевшего цирком, было три дамы, но у Иджо был четырельяж. Он рассказал мне в тот день, когда меня нанял.

– Кому нужна удача, когда умеешь мухлевать, – сказал он и подмигнул мне.

Я думал, что Иджо нагавкает на меня за то, что я устроил себе перерыв посреди рабочего дня, но он, похоже, совсем не сердился.

– Скажи, – обратился он ко мне, – хочешь легко заработать штуку?

Я кивнул, и он продолжил:

– Я тут был в вагончике у Иштвана, нашего человека-ядра. Он в дугу пьяный. Я не смог его добудиться, а представление через пятнадцать минут.

Грубая ладонь Иджо нарисовала в воздухе траекторию ядра; когда ядро долетело, его пухлые пальцы уперлись мне в лоб.

– Я тебе даю тыщу наличными, если ты его заменишь.

– Но мной никогда не стреляли из пушки, – сказал я и еще раз затянулся сигаретой.

– Конечно, стреляли, – сказал Иджо. – Когда ушла твоя бывшая, когда твой сын сказал, что больше не хочет тебя видеть, потому что ты ноль без палочки, когда твой толстый кот сбежал. Чтобы быть человеком-ядром, не надо быть гибким, или быстрым, или сильным. Достаточно быть одиноким и несчастным.

– Я не одинокий, – возмутился я.

– Реально? – усмехнулся Иджо. – Тогда скажи мне – ладно секс, но когда тебе женщина в последний раз улыбнулась?

Перед представлением на меня надели серебряное трико. Я спросил одного старого клоуна, не надо ли мне пройти какую-нибудь подготовку, прежде чем мной выстрелят.

– Тут главное, – пробормотал он, – расслабиться. Или напрячься, одно из двух. Точно не помню. И еще важно проследить, чтобы пушка была направлена строго вперед, а то промахнешься мимо цели.

– И все? – спросил я.

Даже в серебряном трико я по-прежнему вонял слоновьим дерьмом. Пришел директор цирка и похлопал меня по плечу.

– Запомни, – сказал он, – после того как тобой выстрелят в цель, ты немедленно возвращаешься на арену, улыбаешься и раскланиваешься. А если, не дай бог, тебе больно или ты даже что-нибудь сломал, ты должен держать лицо. Ты должен это скрывать, чтобы публика не догадалась.

Публика выглядела совершенно счастливой. Она приветствовала клоунов, которые затолкали меня в жерло пушки, и высокий клоун с цветком, из которого брызгала вода, спросил меня, прежде чем поджечь фитиль:

– Ты уверен, что хочешь? Это твой последний шанс одуматься.

Я кивнул, и он сказал:

– Ты знаешь, что Иштван, предыдущий человек-ядро, сейчас лежит в больнице с двенадцатью переломанными ребрами?

– Да нет, – сказал я, – он просто пьян, он сейчас спит в своем вагончике.

– Как скажешь, – вздохнул клоун с брызгливым цветком и зажег спичку.

Задним числом я должен признаться, что угол возвышения ствола был слишком острым. Вместо того чтобы попасть в цель, я взлетел вверх, пробил дыру в натянутом своде шатра и продолжил лететь в небеса, высоко-высоко, чуть пониже скрывающей небосвод гряды черных туч. Я пролетел над заброшенным автомобильным кинотеатром, где мы с Оделией когда-то смотрели фильм, над игровой площадкой, по которой бродило несколько собаководов с шуршащими полиэтиленовыми пакетами (и среди них маленький Макс, который как раз кидал мячик, когда я пролетал; он посмотрел вверх, улыбнулся и помахал мне). Над улицей Яркон, где на тротуаре за цветочной клумбой американского посольства я увидел Тиггера, моего толстого кота, ловившего голубку. Через несколько секунд, когда я спикировал в воду, группка людей на пляже вскочила и зааплодировала, а когда я вышел на берег, юная девушка с пирсингом в носу протянула мне свое полотенце и улыбнулась.

Когда я вернулся в цирк, уже стемнело, а моя одежда еще не просохла. Шатер был пуст, а в центре, около пушки, из которой мной выстрелили, сидел Иджо и подсчитывал дневную выручку.

– Ты промахнулся мимо цели, – возмущенно сказал он, – и не вернулся раскланяться, как мы договорились. Я из тебя за это четыреста шекелей вычитаю.

Он протянул мне несколько скомканных купюр, а когда сообразил, что я их не беру, уставился на меня тяжелым восточноевропейским взглядом и спросил:

– Ты что предпочитаешь, мужик, – взять деньги или поссориться со мной?

– Брось, Иджо, – подмигнул ему я и направился к дулу пушки. – Давай, помоги товарищу, выстрели мной еще раз.

Не надо!

Пит-Пит замечает его первым. Мы держим путь в сквер и несем с собой мяч, и тут внезапно Пит-Пит говорит:

– Смотри, папа! – и запрокидывает голову.

Глаза его, сузившиеся до щелочек, смотрят вверх и вдаль, и еще прежде, чем я успеваю представить себе летающую тарелку или рояль, который вот-вот упадет нам на голову, я всем телом ощущаю, что быть беде. Но когда я поворачиваюсь, чтобы проследить за взглядом Пит-Пита, я вижу только уродливое четырехэтажное здание, покрытое неровным слоем краски и нашлепками кондиционеров, будто оно страдает какой-то кожной болезнью. Солнце, присевшее прямо ему на крышу, слегка слепит меня, и не успеваю я попятиться, как слышу, что Пит-Пит говорит:

– Он хочет взлететь.

Теперь мне удается разглядеть фигуру человека в белой рубашке, стоящую на бортике крыши и глядящую вниз, прямо на меня, и я слышу, как Пит-Пит шепчет мне в спину:

– Он супергерой?

Я не отвечаю – я кричу человеку:

– Не надо!

Человек молча смотрит на меня. Я снова кричу:

– Не делай этого, пожалуйста! Какая бы проблема ни загнала тебя туда, наверняка кажется, что у нее нет решения, но знай, что оно есть! Если ты сейчас прыгнешь, ты покинешь мир с ощущением безвыходности, это будет твое последнее воспоминание о жизни. Не семья, не любовь – только поражение. Но если ты останешься, я клянусь всем, что мне дорого, что эти горе и отчаяние начнут растворяться и спустя несколько лет от них останется только забавная история, которую ты будешь рассказывать приятелям за кружкой пива, – история о том, как однажды ты хотел спрыгнуть с крыши и как человек, стоявший внизу, крикнул тебе…

– Чего-о-о-о? – вопит мне в ответ человек на крыше и указывает пальцем себе на ухо.

Видимо, он не слышал меня из-за шума машин. А может быть, шум ни при чем, потому что я отлично услышал его “Чего-о-о-о?”. Может быть, он просто не слышал? Может быть, у него проблемы со слухом?

Пит-Пит, обнимающий меня сейчас за бедра и неспособный обхватить их полностью, словно я огромный баобаб, кричит этому человеку:

– У тебя есть суперспособности?

Человек снова показывает себе пальцем на ухо, как будто не слышит нас, и кричит:

– Мне надоело! Хватит! Сколько можно! – а Пит-Пит кричит ему в ответ, как будто они ведут самую обыкновенную беседу:

– Давай уже, лети, ну лети! – а у меня начинается паника – такая паника, которая всегда начинается, когда ты знаешь, что все зависит от тебя.

На работе у меня такого дофига. В семье тоже, но поменьше. Как тогда, по дороге в Сахне[2], когда я попытался затормозить и заклинило колеса. Машину повело, и я сказал себе: “Или ты сейчас справишься, или это конец”. В тот раз, в Сахне, я не справился и была серьезная авария. Лиат, единственная, кто не был пристегнут, погибла, и я остался с детьми один. Пит-Питу тогда было два, и он едва умел говорить, но Ноам постоянно спрашивал меня: “Когда вернется мама? Когда вернется мама?” – поймите, это продолжалось еще долго после похорон. Ему было восемь, а это возраст, когда уже положено понимать, что кто-то умер, но он продолжал спрашивать, а я, и без его бесящих вопросов понимая, что это произошло из-за меня, хотел уже со всем покончить, в точности как человек на крыше. Но я выкарабкался. И вот я здесь, хожу без костылей, живу с Симоной, я хороший отец. И все это я хочу сказать человеку на крыше, сказать ему, что я знаю, что он сейчас чувствует, но, если он не размажет себя сейчас, как пиццу, по тротуару, это пройдет. Гарантированно. На всей нашей голубой планете никто не падал ниже меня. Этот человек просто обязан спуститься и дать себе неделю, месяц, даже год, если нужно. Но как все это сказать полуглухому? А тем временем Пит-Пит тянет меня за руку и говорит:

– Он сегодня не полетит. Пойдем, папа. Пойдем в сквер. А то темно станет.

Но я прирос к месту и кричу изо всех сил:

– Люди постоянно мрут как мухи и безо всякого самоубийства. Не делай этого. Пожалуйста, не делай этого! – и человек на крыше кивает. Кажется, в этот раз он что-то расслышал и кричит мне в ответ:

– Откуда ты знал? Откуда ты знал, что она умерла?

“Она умерла, так всегда бывает! – хочется крикнуть мне. – Всегда. А если не она, то кто-нибудь другой”. Но это не заставит его спуститься, и поэтому я кричу:

– Тут ребенок! – и показываю на Пит-Пита. – Не надо ему этого видеть!

А Пит-Пит рядом со мной кричит:

– Надо! Надо! Ну лети уже! А то темно станет!

Сейчас декабрь и темнеет действительно рано. Если он спрыгнет, это тоже будет на моей совести. Ирена, психолог из поликлиники, снова посмотрит на меня взглядом, в котором будет читаться “После тебя я иду домой”, и скажет: “Ты не виноват. Ты должен это усвоить”. А я кивну, потому что буду знать: через две минуты наша сессия закончится и ей надо будет забирать дочку из яслей. Но ее слова ничего не изменят, потому что и этого полуглухого мужика мне придется таскать на собственной спине, вместе с Лиат и со стеклянным глазом Ноама. Я должен его спасти.

– Подожди меня там, – ору я изо всех сил. – Минуту, я поднимусь к тебе, и поговорим.

– Я не могу без нее, – кричит он мне сверху, – не могу! – а я кричу в ответ:

– Секунду! – и говорю Пит-Питу: – Пойдем, малыш, пойдем, поднимемся на крышу, – а Пит-Пит так мило делает “нет” головой, как он делает всегда, когда собирается напиться моей крови, и говорит:

– Если он полетит, мы лучше увидим отсюда.

– Он не полетит, – отвечаю ему я. – Нет, не сегодня. Давай поднимемся, всего на минутку. Папа должен кое-что сказать этому человеку.

– Ну и кричи отсюда, – упирается Пит-Пит.

Его запястье выскальзывает из моей руки, и он укладывается на тротуар, как любит укладываться перед нами с Симоной в торговом центре.

– Соревнование по бегу на крышу! – говорю ему я. – Если Пит-Пит и папа добегают за один раз не останавливаясь, они оба получают в награду мороженое.

– Сейчас мороженое! – ноет Пит-Пит и перекатывается по тротуару. – Сейчас!

У меня нет времени на эти глупости. Я подхватываю его на руки, он извивается и вопит, но я не обращаю внимания и бегу к зданию.

– Что с мальчиком? – кричит человек сверху.

Я не отвечаю. Я врываюсь в подъезд. Может быть, теперь его задержит любопытство. Может быть, благодаря этому он не спрыгнет и подождет меня.

Пит-Пит тяжелый, а ступенек много, трудно подниматься, когда держишь на руках ребенка пяти с половиной лет, – особенно ребенка, который не заинтересован в подъеме по лестнице. К третьему пролету мне уже нечем дышать. Толстая рыжая женщина приоткрывает дверь на щелочку и спрашивает, кого я ищу. Видимо, она услышала вопли Пит-Пита. Мне плевать на ее вопрос, я продолжаю взбираться по ступенькам. Даже если бы я хотел ей ответить, у меня в легких недостаточно воздуха.

– Наверху никто не живет, – кричит она мне вслед, – там только крыша!

Когда она говорит “крыша”, ее писклявый голос ломается, и Пит-Пит орет ей в ответ полным слез голосом:

– Сейчас мороженое, сейчас!

У меня нет свободной руки, чтобы толкнуть дверь наружу. Мои руки заняты Пит-Питом, который не перестает выделываться, и я бью по двери плечом изо всех сил. Человека, еще недавно стоявшего на бортике, там больше нет. Он не дождался нас. Не дождался, чтобы узнать, почему вопит ребенок.

– Он улетел, – воет Пит-Пит в моих объятиях. – Он улетел, а из-за тебя мы ничего не видели, из-за тебя!

Я начинаю приближаться к бортику. Может быть, он передумал и вернулся в здание, уговариваю я себя, но мне не верится. Я знаю, что он там, внизу. Распластан на тротуаре в странной позе. Я твердо знаю. И на руках у меня ребенок, которому нельзя это видеть, просто нельзя, потому что такая травма сохраняется на всю жизнь, а одна травма у него уже есть. Больше ему не нужно. Однако ноги несут меня к краю крыши. Это как расчесывать прыщ. Как заказывать еще одну порцию “Чиваса”, когда ты знаешь, что выпил достаточно. Как вести машину, когда ты в курсе, что устал. Что ты так устал…

Когда мы уже совсем рядом с бортиком, начинает ощущаться высота. Пит-Пит замолкает, а я слышу, как мы оба тяжело дышим и как издалека к нам приближаются сирены “скорой помощи”, словно говорят мне: чего это ты, зачем тебе это видеть? Ты думаешь, что-нибудь изменится? Ты думаешь, кому-нибудь станет лучше? И вдруг за спиной раздается высокий голос рыжей соседки, которая приказывает:

– Отпусти его.

Я поворачиваюсь к ней, не вполне понимая, чего она хочет.

– Отпусти меня! – кричит Пит-Пит. Он всегда в восторге, когда вмешиваются чужие люди.

– Он же ребенок, – говорит рыжая, но ее голос мгновенно становится слишком мягким и слишком теплым. Она едва не плачет. Вой сирен приближается, а рыжая двигается к нам. – Я знаю, что ты страдаешь, – говорит она мне. – Я знаю, что сейчас все очень тяжело, я знаю, поверь мне.

В голосе рыжей столько боли, что даже Пит-Пит перестает вертеться и смотрит на нее как загипнотизированный.

– Посмотри на меня, – шепчет она, – посмотри. Толстая, одинокая. У меня тоже когда-то был ребенок. Ты знаешь, каково это – потерять ребенка? Ты вообще понимаешь, что ты собираешься сделать?

Пит-Пит все еще у меня на руках и обнимает меня изо всех сил.

– Посмотри, какой милый ребенок, – говорит она.

Она уже совсем рядом с нами. Ее полная рука гладит волосы Пит-Пита.

– Здесь был человек, – говорит Пит-Пит, уставившись на нее своими прекрасными карими глазами, глазами Лиат. – Здесь был человек, а теперь он улетел, но из-за папы мы не увидели.

Сирены замирают прямо под нами. Я делаю еще шаг к бортику, и потная ладонь рыжей цепляется за мою ладонь.

– Не надо, – говорит она. – Пожалуйста, не надо.

Пит-Пит получает шарик ванильного мороженого в пластиковом стаканчике. Я беру фисташковое и шоколадное с кусочками шоколада в вафельном рожке. Рыжая просит шоколадный милкшейк. Все столики в кафе-мороженом ужасно грязные, так что наш столик мне приходится протереть салфеткой. Пит-Пит упрямо требует попробовать милкшейк, и рыжая разрешает. Ее тоже зовут Лиат. Это распространенное имя. Она не знает про Лиат, про аварию, ничего она не знает, а я ничего не знаю о ней, кроме того, что она потеряла ребенка. Когда мы выходили из здания, труп того человека как раз вносили в машину “скорой помощи”. К счастью, он уже был покрыт белой простыней. На один образ трупа в голове меньше. Для меня мороженое слишком сладкое, но Пит-Пит и соседка вроде довольны. Пит-Пит держит свой пластиковый стаканчик в одной руке, а другой тянется к милкшейку рыжей. Он всегда так делает, не знаю почему. У тебя ведь уже есть мороженое, зачем тебе еще? Я открываю рот, чтобы сделать ему замечание, но рыжая подает мне знак – мол, все хорошо – и протягивает Пит-Питу почти пустой стакан из-под своего милкшейка. Ее сын умер, моя жена умерла, человек на крыше умер.

– Смотри, какой он милый, – шепчет мне рыжая, пока Пит-Пит напряженно пытается высосать последнюю каплю со дна ее одноразового стаканчика.

Пит-Пит действительно милый.

Цветик-семицветик

В кафе у моего дома есть симпатичная официантка. Орен, который работает на кухне, говорит, что у нее нет парня, что ее зовут Шикма и что она любит легкие наркотики. Пока она не начала там работать, я к ним ни разу не заходил, а теперь сижу там каждое утро, пью эспрессо. Болтаю с ней о том о сем. О том, что читаю в газете, о других посетителях кафе, о пирогах. Иногда мне даже удается ее рассмешить, и, когда она смеется, я радуюсь. Уже несколько раз я хотел пригласить ее в кино, но кино – это слишком в лоб. Кино – это вроде ужина в ресторане или просьбы слетать со мной в Эйлат. Кино – штука однозначная. Это как сказать ей: “Я тебя хочу”. И если она не заинтересована и скажет “нет”, выйдет почти неловко. Так что я подумал: лучше пригласить ее дунуть. Максимум она скажет: “Я не курю”, а я вверну какой-нибудь анекдот про укурков, закажу еще эспрессо как ни в чем не бывало, и мы продолжим.

Поэтому я звоню Аври. Аври, может быть, единственный, кто учился со мной на одной параллели и курил как ненормальный. Последний раз мы беседовали больше двух лет назад, и, пока я набираю его номер, я прокручиваю в голове всякую болтовню, что-нибудь такое, о чем с ним можно будет поговорить, прежде чем я спрошу про траву. Но не успеваю я даже справиться, как дела, Аври сразу отвечает:

– Все сухо. Нам закрыли границу с Ливаном из-за этих дел с Сирией, а теперь еще и границу с Египтом из-за бардака с “Аль-Каидой”. Курить нечего. Я на стенку лезу, чувак.

Я спрашиваю его, как он вообще, и он мне что-то отвечает, хоть мы оба и знаем, что меня это не интересует. Говорит, что его девушка беременна и что они оба хотят ребенка, но ее вдовая мама давит на них, чтоб они поженились в раввинате, и утверждает, что этого хотел бы девушкин папа, если бы был жив. С таким доводом поди поспорь. Что тут можно сделать? Выкопать папу тяпкой и спросить? И все время, пока Аври говорит, я пытаюсь успокоить его, говорю ему, что это норм, потому что мне реально норм, если Аври поженится в раввинате и если не поженится. Если он решит уехать из страны или сделать переход, я тоже не запарюсь. А вот цветочки для Шикмы мне важны, так что я ему вкручиваю:

– Дружбан, а как насчет цветочка? Не для обдолбыша какого-нибудь, для девушки одной, она особенная, мне хочется впечатление произвести.

– Сухо, – снова говорит Аври. – Клянусь тебе, я сам начал курить “Найс гай”[3], как какой-то наркоман.

– Я не могу принести ей “Найс гай”, – говорю я. – Это будет плохо выглядеть.

– Знаю, – слышу я бормотание в трубке. – Я знаю, но прям нет.

Двумя днями позже Аври звонит мне с утра и говорит, что, может быть, у него есть кое-что, но все сложно. Я говорю, что я даже задорого готов. Мне же на один раз, дело особенное. Мне едва грамм нужен.

– Я не сказал “дорого”, – сердится Аври, – я сказал “сложно”. Будь через сорок минут на Карлебах, сорок шесть, и я тебе объясню.

“Сложно” мне сейчас не в тему. Насколько я помню со школы, “сложно” у Аври – это действительно сложно. Я всего лишь хочу один цветочек, даже просто косяк для красивой девушки, которую у меня получается рассмешить. Не тянет меня сейчас встречаться с заядлыми преступниками или кто там живет на Карлебах. Одного только тона Аври по телефону достаточно, чтобы я занервничал, а тут еще и дважды повторенное “сложно”. Когда я прихожу по адресу, Аври уже на месте, на голове полушлем от мотороллера.

– Этот человек, – говорит он мне в подъезде на ступеньках, тяжело дыша, – к которому мы сейчас поднимаемся, он адвокат. Моя знакомая прибирает у него каждую неделю, но не за деньги, а за медицинскую траву. У него рак чего-то, не знаю чего. Он получает сорок грамм в месяц по рецепту и почти не курит. Я попросил ее узнать, не хочет ли он скинуть немножко из своих запасов, а он ответил, что если мы придем вдвоем, то есть о чем поговорить. Не знаю, про что это. Ну я тебе и позвонил.

– Аври, – говорю я ему, – я попросил цветочек. Не пойду я сейчас с тобой покупать наркотики у адвоката, которого ты раньше никогда в жизни не видел.

– Это не покупка наркотиков, – говорит мне Аври, – это просто человек попросил, чтобы мы с тобой пришли к нему на дом поговорить. Если он скажет нам что-нибудь не то, мы сразу говорим “до свидания” и сливаемся. Да и не будет сегодня никакой покупки, у меня ни шекеля с собой. Максимум мы узнаем, что приоткрылась некая дверь.

Я все еще сомневаюсь. Не то чтобы я предчувствовал опасность – просто боюсь, что будет неловко. От неловкости я просто загибаюсь. Сидеть у людей, с которыми я не знаком, в доме, с которым я не знаком, и ощущать вот эту вот тяжелую обстановку. Мне от такого плохо делается.

– Ну, – говорит Аври, – просто поднимись, а через две минуты прикинься, типа получил эсэмэску и тебе надо идти. Не будь козлом, он попросил, чтобы мы пришли вдвоем, так что зайди со мной, чтобы я не выглядел мудаком, а через минуту слейся.

Мне все еще не очень, но когда Аври раскладывает это так, мне трудно сказать “нет” и не оказаться козлом.

Фамилия этого адвоката Корман – по крайней мере, так написано на двери, – и он оказывается ничего. Предлагает нам колу и кладет по стаканам лимон и лед, будто мы в лобби какой-то гостиницы. Квартира у него тоже ничего, светлая, хорошо пахнет.

– Смотрите, – говорит он, – через час у меня прения в муниципальном суде. Дело против мужика, который наехал машиной на десятилетнюю девочку и смылся. Отсидел едва год в тюрьме, а теперь я представляю ее родителей, которые требуют с него два миллиона. Он араб, этот, который наехал, но из богатой семьи.

– Ничё так, – кивает ему Аври, как будто хоть что-то понял. – Но мы тут вообще по другому делу. Мы друзья Тины. Мы пришли насчет травы.

– Это одно и то же дело, – нетерпеливо отвечает Корман. – Если вы дадите мне закончить, вы поймете. На прения придет много родственников наехавшего, чтобы его поддержать, а со стороны погибшей девочки, кроме родителей, никто не придет. Да и родители будут сидеть тихо, опустив голову, и слова не скажут.

Аври кивает и молчит; он все равно не понимает, но не хочет сердить Кормана.

– Мне надо, чтобы ты и твой друг пришли на прения, как будто вы ее семья, и устроили бардак. Шум. Кричали подсудимому, что он убийца. Плакали. Ругались там немножко, но ничего расистского, только “скотина” или вроде того. Короче, чтобы вас почувствовали. Чтобы в зале почувствовали: в стране есть люди, которые думают, что он слишком легко отделался. Вам, может, кажется, что это глупо, но такие вещи очень влияют на судей. Немножко стряхивают с них нафталин сушеного закона, сталкивают их с реальным миром.

– Но трава… – начинает было Аври.

– Я как раз к этому подхожу, – прерывает его Корман. – Потратьте ради меня эти полчаса на прениях, и я дам каждому из вас десять грамм. Если будете кричать достаточно громко, даже пятнадцать. Что скажете?

– Мне нужен только грамм, – говорю я. – Может, ты мне продашь, и все? А потом вы с Аври…

– Продать? – смеется Корман. – За деньги? Я что, дилер? Максимум я могу подарить другу пакетик раз-другой.

– Тогда подари мне, – умоляю я, – всего-то грамм.

– Ну что я тебе сказал секунду назад? – неприятно улыбается Корман. – Я подарю. Только прежде докажи мне, что ты действительно мой друг.

Если бы не Аври, я бы не согласился, но он все время ноет, что это наш шанс и что мы не сделаем ничего опасного или незаконного. Курить траву незаконно, но кричать на араба, переехавшего маленькую девочку, – это не просто законно, это даже принято.

– Поди знай, – говорит он мне. – Если там есть камеры, нас еще и в новостях покажут.

– А притворяться, что мы ее семья? – настаиваю я. – Ее родители же будут знать, что мы не семья.

– Он не велел нам говорить, что мы семья, – защищает Кормана Аври. – Он просто сказал, чтобы мы кричали. А если кто-нибудь спросит, мы всегда можем сказать, что прочли про это в газетах и что мы обыкновенные граждане, которым не все равно.

Эту беседу мы ведем в лобби здания суда. Хотя снаружи и солнечно, внутри нет света и пахнет канализацией и мхом. И хотя я спорю с Аври, нам обоим уже понятно, что я участвую. Иначе я бы не приехал с ним сюда на мотороллере.

– Не волнуйся, – говорит он мне, – я буду кричать за двоих. Тебе ничего делать не надо. Ты просто друг, который пытается меня успокоить. Ну, знаешь, чтобы почувствовали, что ты со мной.

Причина, по которой Аври сейчас говорит мне, что я не должен кричать, заключается в том, что в зале суда находятся примерно пятьдесят “двоюродных братьев”[4], все из семьи наехавшего. Сам наехавший – толстенький такой, выглядит молодым – разговаривает с каждым, кто входит, целуется с ним, как на свадьбе. На скамье истцов, с Корманом и еще одним адвокатом, молодым и с бородой, сидят родители девочки. Они не выглядят как на свадьбе. Они выглядят совершенно убитыми. Маме лет пятьдесят или больше, но она маленькая, как цыпленок, у нее короткие седые волосы, и она кажется совершенной невротичкой. Папа сидит с закрытыми глазами, время от времени открывает их и через секунду снова закрывает. Прения стартуют; видимо, это конец того, что началось в прошлый раз, – все какое-то обрывочное и техническое. То и дело только бормочут номера параграфов. Я пытаюсь вообразить нас с Шикмой в этом зале после того, как нашу дочь сбила машина. Мы совершенно убиты, но держимся друг за друга, и она шепчет мне в ухо:

– Я хочу, чтобы этот подонок заплатил за все.

Представлять себе это не клево; я прекращаю и начинаю воображать, как мы вдвоем у меня в квартире что-то курим и смотрим без звука National Geographic, какой-нибудь фильм про животных. И как-то так мы вдруг начинаем целоваться, и, когда она прижимается ко мне в поцелуе, я чувствую, как ее грудь сплющивается о мою.

– Ах ты тварь! – кричит Аври, внезапно вскочив посреди зала. – Ты чё лыбишься! Ты девочку убил! Ты чё у меня лыбишься! Позор!

Несколько человек из семьи подсудимого начинают двигаться к нам, а я встаю и делаю вид, что пытаюсь успокоить Аври. Собственно, я и впрямь пытаюсь успокоить Аври. Судья стучит молотком и призывает Аври к порядку. Он говорит, что, если Аври не перестанет вопить, судебная охрана выведет его из зала силой, и эта перспектива гораздо приятнее, чем иметь дело с семьей наехавшего, несколько представителей которой сейчас стоят в миллиметре от моей рожи, ругаются и толкают Аври.

– Террорист! – вопит Аври. – Те смертная казнь положена!

Я понятия не имею, почему он это говорит. Чувак с большими усами дает ему пощечину, я пытаюсь встать между ним и Аври и получаю по лицу. Судебная охрана выволакивает Аври наружу. В процессе он все еще кричит:

– Девочку маленькую убил! Цветочек сорвал! Пусть у тебя тоже девочку убьют!

Пока он это произносит, я стою на полу на четвереньках. У меня течет кровь со лба или из носа, я уже не знаю, откуда точно, но с меня капает. И едва Аври выдает вот это, что, мол, пусть и у наехавшего умрет девочка, кто-то как следует лупит меня по ребрам.

Когда мы добираемся до дома Кормана, тот открывает морозилку, дает мне пакет с горошком “Санфрост” и советует прижать покрепче. Аври не говорит ни ему, ни мне ни слова и только интересуется, где трава.

– Ты зачем сказал “террорист”? – спрашивает Корман. – Я вам ясно говорил: не упоминать, что он араб.

– “Террорист” – это не расизм, – защищается Аври, – это как “убийца”. В еврейском подполье тоже были террористы.

Корман ничего не отвечает, только отправляется в ванную и выходит с двумя полиэтиленовыми пакетиками. Один дает мне и один бросает Аври, который ловит с трудом.

– В каждом двадцать, – говорит Корман мне, открывая входную дверь. – Горошек можешь забрать с собой.

На следующее утро в кафе Шикма спрашивает, что случилось у меня с рожей. Я говорю, что мелкая авария, ходил в гости к женатому другу и поскользнулся на игрушке его сына в гостиной.

– А я уж представила себе, что тебя побили из-за девушки, – смеется Шикма и подает мне эспрессо. – Такое тоже бывает.

Я пытаюсь улыбнуться в ответ:

– Ты побудь со мной подольше и увидишь, что меня бьют и из-за девушек, и из-за друзей, и из-за котов. Всегда меня бьют, я сам никогда не бью.

– Ты как мой брат, – смеется она. – Из тех, кто пытается разнять и сам отхватывает.

Я чувствую, как полиэтиленовый пакетик с двадцатью граммами шуршит у меня в кармане пальто. Но, вместо того чтобы прислушаться к нему, я спрашиваю Шикму, удалось ли ей уже посмотреть фильм про космонавтку, у которой взорвался корабль, и она застряла в космосе с Джорджем Клуни. Она говорит, что нет, и спрашивает, как это связано с нашим предыдущим разговором.

– Не связано, – соглашаюсь я. – Но фильм вроде офигенный. Трехмерка с очками и всякое такое. Хочешь пойти со мной?

Секунда тишины, и я знаю, что после нее последует “да” или “нет”, а тем временем у меня в сознании снова всплывает прежняя картина: Шикма плачет, мы в суде, держимся за руки. Я пытаюсь перещелкнуться с нее на другую картину, где мы целуемся на драном диване у меня в гостиной, пытаюсь и не могу. Уж слишком крепко та, первая картина засела у меня в голове.

Тодд

Мой друг Тодд просит, чтобы я написал для него рассказ, который поможет ему затаскивать девушек в постель.

– Ты уже писал рассказы, от которых девушки плачут, – говорит он, – и рассказы, от которых они смеются. Ну и напиши теперь такой, от которого они будут ложиться со мной в постель.

Я пытаюсь объяснить ему, что это так не работает. Да, несколько девушек плакали от моих рассказов, а несколько парней…

– Оставь парней, – прерывает меня Тодд, – парни меня не заводят, я тебе сразу говорю, чтобы ты не написал рассказ, который укладывает ко мне в постель каждого, кто его прочтет. Только девушек. Я тебе сразу говорю, чтобы избежать неловкостей.

Тогда я снова объясняю очень терпеливо, что это так не работает. Рассказ – это не волшебное заклятье и не гипнотическая формула. Это всего лишь способ поделиться с людьми тем, что ты чувствуешь, чем-то интимным, иногда даже постыдным, что…

– Отлично, – снова перебивает меня Тодд, – ну так поделись с читателями чем-то интимным и даже постыдным, чтобы читательницы легли со мной в постель.

Ничего он не слышит, этот Тодд, ничего и никогда. По крайней мере, в моем исполнении. Мы познакомились на каком-то литературном мероприятии, которое он устраивал в Денвере. Заговорив о мероприятии и о книгах, которые любит, он начал заикаться от волнения. Он полон страстей, наш Тодд, страстей и энергии. Но по нему видно, что он толком не знает, куда их направить. В тот вечер нам не удалось как следует поговорить, но я понял, что он человек порядочный и довольно умный. Что на него можно положиться. Тодд – один из тех людей, рядом с которыми не страшно оказаться в горящем здании или на тонущем корабле. Ты знаешь, что такой не запрыгнет в спасательную шлюпку, бросив тебя позади. Только вот прямо сейчас мы не в горящем здании и не на тонущем корабле. Мы пьем органический капучино на соевом молоке в каком-то пафосном веганском баре в Уильямсберге, и это меня немного огорчает. Вот если бы что-нибудь вокруг горело или тонуло, я мог бы напомнить себе, за что люблю Тодда, но когда он зацикливается и начинает давить на меня, чтобы я написал ему рассказ, его довольно тяжело выносить.

– Назови рассказ “Мачо Тодд”, – говорит он мне, – или даже просто “Тодд”. По чесноку, лучше просто “Тодд”. Так девушки, которые будут читать, не сразу поймут, куда все идет, и уже в конце, под самый финал, – бум! Они и знать не будут, чего это их так вштырило. Они вдруг начнут смотреть на меня совершенно иначе. Они вдруг почувствуют, что у них пульс молнии выдает. Они сглотнут слюну и спросят: “Скажи, Тодд, ты случайно не рядом тут живешь?” или “Ну ладно тебе, чё ты на меня так смотришь?” – но с такой интонацией, которая говорит: “Пожалуйста, пожалуйста, продолжай на меня так смотреть”. И я буду на них смотреть, и тут это произойдет как будто само по себе, как будто без всякой связи с рассказом, который ты написал. Такое, такое я хочу, чтобы ты написал мне, понимаешь?

А я ему говорю: чувак, я тебя уже год не видел, расскажи мне, что у тебя как, что нового? Спроси у меня, как мои дела. Как ребеночек.

– Ничего у меня никак, – говорит он мне нетерпеливо. – И нечего мне спрашивать тебя про ребеночка, я уже все про него знаю. Несколько дней назад я слышал твое интервью по радио. Ты болтал про ребеночка все это сраное интервью – как он говорит такое и как он делает сякое. Тебя интервьюер спрашивает про творчество, про жизнь в Израиле, про иранскую угрозу, а ты, как челюсти ротвейлера, впился в цитатки из своего сына, как будто он какой-то буддийский мудрец.

– Но он и правда мудрый, – защищаюсь я, – у него особый взгляд на жизнь, иной, чем у нас, взрослых.

– Отлично, – цедит Тодд. – Очень хорошо. Так что скажешь, ты пишешь мне рассказ или нет?

И вот я сижу за пластиковым столом, притворяющимся деревянным, в средней руки отеле, притворяющемся люксовым, который израильское консульство сняло мне на два дня, и пытаюсь написать рассказ для Тодда. Пытаюсь отыскать в своей жизни какое-то переживание, благодаря которому девушки рассмотрят возможность лечь с Тоддом в постель. И не то чтобы я понимал, почему Тодду трудно найти девушку. Он приятный, довольно обаятельный парень, из тех, кто сбегает от красивых забеременевших официанток, которые работают в дайнере маленького городка. Может быть, в этом и проблема: он не вызывает доверия. У женщин, я имею в виду. С романтической точки зрения. Потому что, я же говорю, когда речь о горящем доме или тонущем корабле, на него можно целиком положиться. Может быть, именно это я и должен написать – рассказ, от которого девушки решат, что на Тодда можно положиться. Что можно опереться на него. Или, наоборот, рассказ, который прояснит каждой, кто будет читать, что надежность и партнер, на которого можно положиться, – не такие уж важные фишки. Что надо следовать за своим сердцем и не париться про будущее. Следовать за своим сердцем и обнаружить, что ты беременна, когда Тодд уже давно в другом городе. Организовывает поэтические чтения на Марсе под эгидой NASA. А через пять лет, когда он в прямом эфире посвятит все мероприятие тебе и Сильвии Плат, ты сможешь ткнуть пальцем в экран и сказать: “Видишь, Тодд-джуниор?[5] Видишь этого человека в скафандре? Это твой папа”. Может быть, я должен написать рассказ об этом. О девушке, которая знакома с таким вот Тоддом, и он обаятельный, и он за вечную свободную любовь и за все остальные глупости, в которые мужчины, желающие трахнуть весь мир, верят до глубины души. И он с энтузиазмом объясняет ей про эволюцию и про то, что женщины моногамны, потому что хотят самца, который будет защищать их потомство, а мужчины полигамны, потому что хотят оплодотворить как можно больше женщин. И что с этим ничего нельзя поделать, таков закон природы. И этот закон сильнее, чем любой консервативный претендент на брак или статья в “Космополитен” “Как не дать сбежать твоему мужу”. Нужно жить здесь и сейчас, говорит мужчина в рассказе, и спит с ней, и потом разбивает ей сердце. И в то же самое время он не ведет себя как кусок дерьма, о котором можно забыть, и все. Он ведет себя как Тодд. В том смысле, что, пока он разрушает ей жизнь, он по-прежнему добр, мил и эмоционален, и это утомительно, но способно растопить сердце. И поэтому забыть его – и все – еще тяжелее. Но в конце, когда ей это удается, она понимает, что оно того стоило. И в этом загвоздка, в “оно того стоило”. Потому что со всем остальным я вполне коннекчусь, как мобильный телефон с доступным вайфаем, но с “оно того стоило” у меня все непросто. Поскольку – ну что может девушка из рассказа получить в результате этого лобового столкновения с Тоддоми, этого “наехал и скрылся”, кроме еще одной прискорбной царапины на бампере своей души?

– “Когда она проснулась в постели, его уже не было, – вслух читает Тодд с листа, – но его запах еще остался. Запах слез мальчика, который закатывает скандал в лавочке, где ему отказываются купить игрушку. Запах пота бандита, который слышит, как из мегафона раздается низкий хриплый голос, требующий, чтобы бандит вышел наружу с поднятыми руками. Запах школьницы, явившейся на отбор в группу чирлидерок”. – Внезапно он прерывается и разочарованно смотрит на меня. – Чё это за дерьмо? – спрашивает он. – Мой пот не пахнет. Фак, я вообще не потею. Я купил специальный дезодорант, он действует двадцать четыре часа. И эта школьница, и бандит, и мальчик… Это отстой, чувак! Если девушка это прочтет, нет шансов, что она пойдет со мной в постель.

– Ты прочти до конца, – настаиваю я. – Это хороший рассказ. Я, когда закончил его писать, просто плакал.

– Молодец, – говорит Тодд, – реально. Знаешь, когда я в последний раз плакал? Когда упал со своего горного велосипеда, разбил голову и мне должны были наложить двадцать швов. И больно, и страховки не было. Так что, пока меня шили, я не мог даже орать и жалеть себя, как все нормальные люди, потому что мне надо было думать, откуда я деньги возьму. Это был последний раз, когда я плакал. И что ты тоже плакал – меня это очень трогает, честное слово, только это не помогает, это вообще не разруливает мою ситуацию с девушками.

– Я всего лишь пытаюсь объяснить тебе, что это хороший рассказ, – говорю я. – И я рад, что его написал.

– Никто не просил тебя написать хороший рассказ, – начинает сердиться Тодд. – Я просил написать рассказ, который мне поможет. Который поможет твоему другу справиться с реальной проблемой. Если бы я просил тебя сдать кровь, чтобы спасти мою жизнь, а вместо этого ты написал бы хороший рассказ и поплакал, пока читал его на моих похоронах…

– Ты не умер, – перебиваю я, – ты даже не умираешь.

– Я – да, – орет Тодд, – я – да! Я правда умираю! Я один! Я один, и для меня это просто пипец!!! Как ты не понимаешь! У меня нет болтливого ребеночка, и я не могу пересказывать своей красивой жене мудрые фразочки, которые он выдает в детском саду. У меня нет! Этот рассказ – я всю ночь не спал, я просто лежал в постели и думал: вот сейчас, вот сейчас мой друг из Израиля бросит мне спасательный круг и я больше не буду один. А пока я цеплялся за эту обнадеживающую мысль, ты сидел себе и писал хороший рассказ.

Повисает короткая пауза, и после нее я говорю Тодду, что мне очень жаль. Короткие паузы жилы из меня вытягивают. Тодд кивает и говорит, что ничего страшного, и добавляет, что он тоже немножко переборщил, и что все это по его вине, и что он вообще не должен был обращаться ко мне с такой идиотской просьбой, но он просто в отчаянии.

– Я на секунду забыл, какой у тебя тяжелый стиль, понимаешь. С образами, и идеями, и всякой хренью. У меня в голове все было гораздо проще, по кайфу. Не великое произведение. Что-нибудь такое легонькое, типа начинается со слов “Мой друг Тодд просит, чтобы я написал для него рассказ, который поможет ему затаскивать девушек в постель” и заканчивается каким-нибудь прикольным постмодернистским фокусом. А у тебя, знаешь, не хватает панчлайна. Не просто не хватает панчлайна, а не хватает секси такого панчлайна, загадочного.

– Я могу и так написать, – говорю я после короткого молчания. – Реально, я могу написать и так.

Концентрат машины

Посреди моей большой пустой гостиной, между потертым кожаным диваном и древней стереосистемой, которая проигрывает поцарапанные блюзовые пластинки, стоит мятый металлический брикет. Красный с белой полосой. Когда свет солнца падает на него под правильным углом, он может ослепить своим блеском. Это не стол, хотя я часто что-нибудь на него кладу. Не было еще человека, который, войдя в мой дом, не спросил бы, что это такое. И каждый раз я даю новый ответ. В зависимости от настроения, а еще в зависимости от того, кто спрашивает.

Иногда я говорю: “Мне это от папы досталось”. Иногда: “Это тяжелое воспоминание”. Иногда: “Это кабриолет «мустанг шестьдесят восемь»”. Или: “Это красное сияющее возмездие”. А иногда даже: “Это якорь, который удерживает весь дом на месте. Без него все давно бы улетело в небеса”. Иногда я просто отвечаю: “Это произведение искусства”. Мужчины всегда пытаются поднять брикет – и всегда безрезультатно. Женщины всегда осторожно прикасаются к нему тыльной стороной ладони, как будто меряют температуру у больного ребенка. А если женщина прикасается к брикету прямо ладонью, поглаживает и говорит, например: “Оно прохладное” или “Оно хорошее”, для меня это знак, что с этой женщиной стоит попытаться переспать.

Мне нравится, что люди интересуются этим куском уродливого металла. Во-первых, мне делается спокойнее от того, что в нашем непредсказуемом мире есть хоть что-нибудь предсказуемое. А во-вторых, это избавляет меня от множества других вопросов: “Кем ты работаешь?”, или “Откуда у тебя этот шрам?”, или “Сколько тебе лет?” Я работаю в кафетерии школы имени президента Линкольна, шрам у меня остался после дорожной аварии, и мне сорок шесть. Все это не секрет, и однако я предпочитаю, чтобы меня спрашивали про этот уродливый брикет, потому что оттуда я могу вырулить на любую тему, на какую захочу. От Роберта Кеннеди, которого убили в том году, когда произвели этот “мустанг”, и до сраного пластического искусства – не говоря уже обо всем, что посередке. О том, как папа брал нас с братом покататься, когда приходил повидать нас в детдоме. Как потребовалось восемь человек, чтобы взвалить эту штуку на крышу моей собственной машины, и оси пикапа чуть не разъехались от нагрузки. Вдобавок это еще и повод поговорить о маме, которая умерла, когда я был малышом, потому что мой папа сел пьяным за руль другой, более серой и менее крутой машины, и как после аварии он перебрался за руль “мустанга” благодаря выплатам по страховке. Все зависит от того, куда я хочу вырулить. Беседа – она как тоннель, который терпеливо роешь чайной ложкой в полу тюремной камеры. У него одна цель – вывести тебя оттуда, где ты находишься. Когда роешь тоннель, всегда есть цель на другой стороне. Эмпатия, которая приведет к перепихону. Мужская интимность, которая отлично смешается с бутылкой виски. Поблажка от квартирного хозяина, пришедшего взять с тебя месячную плату. У каждого тоннеля есть направление, но чайная ложечка, по крайней мере в моем случае, всегда одна и та же – красно-белый кабриолет “мустанг-68”, сплющенный до размеров мини-бара и стоящий у меня посреди гостиной.

Дженет работает со мной в кафетерии. Она всегда сидит на кассе, потому что хозяин ей доверяет. Но и там она достаточно близка к еде, и от ее волос всегда пахнет супом минестроне. Она мать-одиночка, одна растит двух близнецов. Хорошая мать. Именно такой я люблю представлять себе маму, которая была у меня. Когда я вижу Дженет с детьми, я иногда воображаю, что было бы, если бы в той аварии сорокалетней с чем-то давности погиб мой папа, а мама осталась в живых. Что бы вышло из нас с братом? Вырулили бы мы в какое-нибудь другое место или я все равно оказался бы на кухне кафетерия, а он – в особо охраняемом крыле тюрьмы в Нью-Джерси? Одно гарантировано: у меня бы не было этого сдавленного “мустанга” посреди гостиной.

Дженет, возможно, первая девушка, которая остается ночевать у меня дома и не спрашивает про красный брикет. После секса я делаю нам кофе со льдом и, пока мы пьем, пытаюсь ввернуть сдавленный “мустанг” в разговор. Сначала ставлю на брикет стакан кофе с кубиками льда и жду, что Дженет спросит о “мустанге”, а когда стакан не помогает, пытаюсь подобраться к “мустангу” через какую-нибудь историю. Я слегка колеблюсь с выбором. Рассказать Дженет историю про то, что сначала брикет вонял и я уже заподозрил, что в него вдавили труп кота, или про то, что однажды воры вломились в дом, не нашли ничего, попытались поднять брикет и от чрезмерных усилий один из них заработал позвоночную грыжу.

В результате я выбираю историю про папу – менее веселую, более личную. Как я искал его по всему Огайо и как, лишь узнав, что он умер, услышал от его последней подруги про “мустанг” и про то, что его только что увезли на свалку. Как я опоздал туда на пять минут, и из-за этого единственное, что мне осталось от папы, – не крутая классическая машина, а кусок мятого металла посреди гостиной.

– Ты его любил? – спрашивает Дженет.

Она окунает палец в кофе со льдом и облизывает. И как-то так это делает, что мне отвратительно – непонятно почему. Я торопливо соображаю, как уклониться от ответа. У меня не слишком много чувств к папе, а те, что есть, положительными не назовешь, так что обнажать их сейчас, когда мы лежим голые и пьем кофе со льдом, – по-моему, не очень здоровая и не очень возбуждающая идея. Вместо ответа я предлагаю ей в следующий раз, в субботу, прийти ко мне ночевать вместе с близнецами.

– Ты уверен? – спрашивает она.

Она живет с мамой и легко может оставить их дома и прийти одна. Конечно, говорю я. Будет классно. Она не подает виду, но я чувствую, что она рада, и, вместо того чтобы говорить обо всем дерьме, которого мы с братом наелись от папы, прежде чем он сделал всем одолжение и свалил из нашей жизни, мы с Дженет трахаемся в гостиной: она опирается на сжатый “мустанг”, а я располагаюсь позади нее.

Близнецов Дженет зовут Дэвид и Джонатан; имена им дал их папа – ему показалось, что это смешно[6]. Дженет не в восторге от прикола. Ей кажется, что это как-то слегка по-гейски, но она сдалась без спора. После того как она девять месяцев таскалась с ними в животе, она решила, что правильнее будет согласиться, дать ему почувствовать, что они и его дети тоже. Не то чтобы это помогло – она уже пять лет о нем не слышала.

Сейчас близнецам семь, они лапочки. Как только они появляются у меня, сразу начинают исследовать двор и обнаруживают кривое дерево. Лезут на него и сваливаются, лезут – и сваливаются. Получают синяки и шишки – и не плачут. Я люблю детей, которые не плачут. Я сам такой. Потом мы немножко играем во фрисби во дворе, а Дженет говорит, что жарко и лучше пойти внутрь и попить чего-нибудь. Я готовлю нам лимонад и ставлю стаканы на “мустанг”. Близнецы говорят спасибо, прежде чем попробовать, – видно, что они хорошо воспитаны. Дэвид спрашивает про “мустанг”, и я говорю, что это концентрат автомобиля и что я храню его у себя в гостиной на всякий случай – вдруг мой пикап сломается.

– И что ты тогда сделаешь? – спрашивает Дэвид, и его огромные глаза распахиваются.

– Тогда я смешаю эту концентрированную машину с достаточным количеством воды и буду перемешивать сколько потребуется, пока концентрат не станет машиной, а потом поеду на этой машине на работу.

– И она не будет мокрой? – допрашивает меня Джонатан, который слушает наш разговор, наморщив лоб.

– Немножко будет, – говорю я. – Но все равно же лучше мокрая машина, чем идти пешком.

На ночь я рассказываю им историю. Дженет забыла взять с собой их книжки, так что я выдумываю историю на ходу. Это история про двух близнецов, которые по отдельности совершенно обыкновенные, но стоит им притронуться друг к другу, как у них появляются суперспособности. Оба в восторге – дети всегда в восторге от суперспособностей. Когда они засыпают, мы с Дженет курим нечто, которое ей продал Росс, школьный уборщик. Хорошая штука. Нас обоих уносит. Всю ночь мы трахаемся и смеемся, смеемся и трахаемся.

Мы просыпаемся только к полудню – вернее, просыпается Дженет. Я просыпаюсь от ее воплей. Спускаюсь и вижу, что вся гостиная залита водой. Около “мустанга” стоят Дэвид и Джонатан со шлангом, протянутым со двора. Дженет кричит, чтоб они перекрыли воду, и Дэвид немедленно выбегает во двор. Джонатан видит меня на лестнице и говорит:

– Смотри, оно поломалось, мы вылили уже целую тонну воды и пытались перемешать, но оно не работает.

Красный ковер в гостиной унесло потоком, и старые пластинки тоже. Стереосистема пускает пузыри под водой, как тонущее животное. Это просто вещи, говорю я себе. Просто вещи, которые не так уж мне и нужны.

– В магазине тебя обманули, – говорит Джонатан и продолжает размахивать шлангом. – Тебе продали брак.

Дженет не должна была давать ему пощечину. И я тоже не молодец. Не надо было вмешиваться, это ее дети. И не надо было так реагировать. Она хорошая мама. Ее просто взвинтила эта дикая ситуация. И меня тоже. Но если она понимает, отчего безо всякого дурного намерения у нее вырвалась эта пощечина, может быть, она поймет, почему я ее толкнул. Последнее, чего я хотел, – это сделать ей больно, я просто пытался отодвинуть ее от близнецов, пока она не успокоится. Если бы не вода на полу, Дженет бы не поскользнулась.

Я оставил ей уже пять сообщений, но она не перезванивает. Я знаю, что она жива и здорова, потому что так мне сказала ее мама. Немножко крови и несколько швов. Еще ей сделали прививку от столбняка, потому что “мустанг” ржавый. Когда она забрала близнецов и ушла, я волновался, поэтому поехал к ней домой, и ее мама вышла и сказала, что Дженет больше никогда не хочет меня видеть, а затем прокашлялась, как заядлая курильщица, и добавила, что “никогда” – это не всегда так уж долго и что, если я дам Дженет достаточно времени и личного пространства, это наверняка пройдет.

Завтра приеду на работу и привезу Дженет маленький подарок. Заколку или носки. Она любит всякие странные носки – в крупную красную крапинку или с висячими собачьими ушами. Если она не захочет разговаривать, оставлю подарок около кассы и пойду на кухню. Рано или поздно она меня простит. Тогда я отвезу ее домой и расскажу ей всю историю про машину и моего папу. Про все, что он делал со мной и с моим братом. Как он нас ненавидел. И как Дон, когда сел в тюрьму, просил меня найти папу и сказать папе в лицо (и от его имени тоже), каким дерьмом наш папа был. Я расскажу ей про ту ночь на свалке. Про то, какое удовольствие я получил, видя, как машина, которую папа обожал, сжимается в ничто. Я расскажу ей, и, может быть, тогда она поймет. Расскажу почти все. Кроме того, что, когда я привез папину машину на свалку в Кливленде, его теплый труп еще лежал в багажнике. А когда Дженет простит меня, она снова приведет детей и мы с ними втащим шланг в гостиную, закроем двери, подсунем под них тряпки и откроем ржавый кран во дворе до самого упора. И не закроем до тех пор, пока большая пустая комната не превратится в море.

Ночью

Ночью, когда все уже спят, мама лежит в постели без сна, с закрытыми глазами. Когда-то в детстве она хотела быть ученым, мечтала изобрести лекарство от рака, или от простуды, или от печали. У нее были хорошие оценки и чистенькие тетрадки, и, кроме исцеления рода человеческого, она мечтала полететь в космос и увидеть действующий вулкан. Не сказать, будто в ее жизни что-то пошло не так. Она вышла замуж за человека, которого любила, работала в области, которая ее интересовала, у них родился милый ребенок – и все-таки ей трудно заснуть. Может быть, потому что этот самый ее любимый встал пописать час назад и не вернулся.

Ночью, когда все уже спят, папа босиком выходит на балкон выкурить сигарету и подсчитать долги. Он пашет как вол, пытается экономить, но каким-то образом все стоит чуть больше, чем у него есть. Человек без шеи, который сидит в кафе, уже одолжил папе денег. Скоро придется начать их возвращать, и у папы нет ни малейшего понятия, как именно. Покончив с сигаретой, он запускает окурок с балкона, будто ракету, и глядит, как тот шлепается на тротуар. Нехорошо мусорить на улице – так он каждый раз говорит сыну, когда малыш бросает обертку от мороженого или от конфеты, – но сейчас уже поздно, папа очень устал. И, кроме мысли о деньгах, у него в голове ничего нет.

Ночью, когда все уже спят, мальчику снятся утомительные сны про обрывок газеты, который прилип к его кроссовке и не хочет отлипать. Мама однажды объяснила мальчику, что сны – это способ, которым мозг пытается нам что-то сообщить, но мозг мальчика говорит невнятно, и, несмотря на то что этот бесячий сон возвращается каждую ночь вместе с запахом сигаретного дыма и застоявшейся воды, мальчику ничего не удается в нем понять. Он крутится в постели, в глубине души зная, что в какой-то момент мама или папа зайдут и укроют его, а пока надеется, что в ту секунду, когда ему удастся отлепить газету от кроссовки – если ему удастся, – наконец-то придет другой сон.

Ночью, когда все уже спят, золотая рыбка выбирается из аквариума и надевает папины клетчатые тапочки. Затем она усаживается на диван в гостиной и переключает телевизионные каналы. Больше всего она любит смотреть мультики и фильмы о природе и еще иногда Си-эн-эн, если есть теракты или катастрофы. Все это она смотрит без звука, чтобы никого не разбудить. Примерно в четыре она возвращается в аквариум. Влажные тапочки она бросает посреди гостиной. Ей все равно, что завтра утром мама сделает по этому поводу замечание папе. Она рыбка, и, кроме аквариума и телевизора, у нее в голове ничего нет.

Окна

Человек в коричневом костюме объяснил ему, что ничего не помнить – это нормально и врачи говорят, что просто нужно набраться терпения. Человек добавил, что врачи сказали так им обоим и что не помнить ничего и об этом – тоже совершенно нормально. Бывает после подобных аварий. Он попытался улыбнуться и спросил этого человека, не сказали ли врачи, случаем, как его зовут. Человек покачал головой и ответил, что, когда его нашли на обочине шоссе, при нем не было документов, но пока что он может называться Мики.

– Хорошо, – сказал он, – нет проблем. Пока что будем называть меня Мики.

Человек в костюме указал на пустые стены однокомнатной квартиры без окон.

– Не самая красивая квартира в городе, – сказал он, как бы извиняясь, – но для того, чтобы прийти в себя, самое оно. Каждый раз, когда что-нибудь припомните, – он указал на ноутбук посреди письменного стола, – записывайте вон туда, чтобы не забыть. – И наставительно добавил: – Память – она как океан. Вы увидите, потихоньку все всплывет.

– Спасибо, я очень ценю. – Мики протянул ему руку на прощание. – И, кстати, вы не сказали, как вас зовут. Или сказали, но я забыл.

Оба коротко рассмеялись, мужчина тут же пожал протянутую руку и сказал:

– Неважно, как меня зовут, мы точно больше не встретимся. Но если у вас возникнет проблема или вам что-нибудь понадобится – телефон на столе, просто наберите ноль, и кто-нибудь обязательно ответит, как в гостинице. Наша служба поддержки работает круглосуточно.

Затем человек взглянул на часы и сказал, что должен идти, сегодня его ждут на разных квартирах еще три пациента, а Мики, которому внезапно очень захотелось, чтобы этот человек не уходил и не оставлял его одного, сказал:

– Ужасно тоскливо, когда нет окон, – а человек хлопнул себя по лбу и сказал:

– Ой, как же я забыл.

– Это явно моя фраза, – сказал Мики, а человек в костюме ответил своим коронным смешком, подошел к компьютеру и нажал пару кнопок.

И тут же в двух стенах появились большие светлые окна, а в третьей возникла полуоткрытая дверь, через которую виднелась просторная, со вкусом обставленная кухня, где был столик, накрытый на двоих.

– Вы не первый, кто жалуется на жилье, – признался человек в костюме. – Поэтому наша компания позаботилась о том, чтобы разработать это новейшее приложение, создающее ощущение открытого пространства. Вон в то окно, – он показал на окно, появившееся над письменным столом, – видно двор и старый дуб, а из другого окна можно смотреть на шоссе. Оно очень тихое. По нему едва ездят. А дверь дает чувство, что у дома есть продолжение. Это всего лишь иллюзия, разумеется, но двери и окна синхронизированы, и за ними всегда одна и та же погода и угол освещения. Довольно гениально, если подумать.

– Потрясающе, – согласился Мики, – очень реалистично. Как, вы говорите, называется ваша компания?

– Я не говорил, – ответил человек в коричневом костюме и подмигнул. – Да это и неважно. Не забудьте: если что-то не так, да и вообще если у вас плохое настроение, просто поднимаете трубку и набираете ноль.

Проснувшись среди ночи, Мики попытается вспомнить, когда человек в коричневом костюме ушел, – и не сможет. Врачи, объяснил этот человек, сказали, что из-за повреждений после удара Мики может и дальше страдать от потери памяти и что если это не сопровождается тошнотой или нарушениями зрения, ему не о чем беспокоиться. Мики выглянет из окна и увидит, как полная луна освещает старый дуб. Он сможет поклясться, что из ветвей послышался совиный крик. На шоссе за другим окном он увидит далекие огни уезжающей фуры. Он закроет глаза и попытается снова заснуть. Среди прочего человек в костюме сказал ему, что стоит спать побольше, потому что воспоминания часто возвращаются в снах. Заснув опять, Мики действительно увидит сны, но не обнаружит в них никаких ответов, только себя и человека в коричневом костюме, карабкающихся на дуб. Во сне они будут выглядеть как дети, что-то их рассмешит, и человек в коричневом костюме, во сне одетый в джинсовый комбинезон, будет все время смеяться незнакомым смехом. Свободным таким, какого Мики никогда не слышал или как минимум не помнил.

– Смотри, – скажет этот человек Мики, свисая с ветки на одной руке и почесывая голову другой, – я обезьяна, я настоящая обезьяна.

Прошел месяц, по крайней мере по ощущениям, и почти ничего не изменилось. Мики так и не вспомнил никаких событий прошлого и продолжал забывать то, что случилось несколько минут назад. Ни один врач не пришел его осмотреть, но человек в коричневом костюме сказал, что в точечных медицинских проверках необходимости нет, потому что Мики все время под наблюдением и, если что-то будет не так, система немедленно отреагирует. Под дубом, который Мики видел из окна, время от времени останавливался белый пикап, а в нем сидели загорелый седой мужчина и стройная девушка с голубыми глазами, которая казалась моложе седого лет на двадцать. Они тискались в машине, а однажды даже вышли наружу, уселись под деревом и попили пива. В кухне за это время тоже ничего не изменилось. Там было большое окно, дававшее много света, но оно располагалось под таким углом, что из комнаты Мики сквозь него ничего не было видно. Мики устраивался перед ноутбуком, некоторое время разглядывал стены и ждал какого-нибудь воспоминания или мысли, которая возникнет из ниоткуда, – словно птица, садящаяся на дерево, словно седой и стройненькая, словно…

Сначала Мики подумал, что ему померещилось, – какое-то быстрое движение, бестелесная тень, мелькнувшая в проеме приоткрытой двери и исчезнувшая. Мики обнаружил, что прячется за кроватью, как ребенок, который боится ночного монстра. Теперь он ничего не видел, но слышал стук закрывающегося шкафа и как кто-то (или что-то) щелкает выключателем. Через несколько секунд нечто снова появилось за полуоткрытой дверью, на этот раз медленно. Женщина. На ней была черная короткая юбка и белая рубашка, и она держала в руках кофейную кружку с изображением солнца, вокруг которого было написано цветными буквами “Rise and Shine!”[7]. Мики все еще прятался за кроватью. Он вспомнил, что говорил человек в коричневом костюме, и понял, что, даже если встанет и начнет махать руками, женщина в кухне, видимо, его не заметит. Что эта женщина, собственно, не вполне существует. Что это просто проекция на стену, только для того, чтобы ему не было одиноко в маленькой комнате без окон. Сейчас женщина в кухне набирала кому-то сообщение на мобильном, и, пока она набирала, пальцы ее ног нервно постукивали по белому мраморному полу. У нее были красивые ноги. Мики попытался вспомнить женщину с более красивыми ногами, но, кроме той, которая в кухне, и стройной девушки в белом пикапе, не смог вспомнить вообще ни одной женщины. Та, что в кухне, отправила сообщение, допила кофе и исчезла из поля зрения. Мики подождал еще секунду и вроде бы услышал стук закрывающейся входной двери, хотя не был уверен. Он поспешил к письменному столу, схватил телефон, снова сжался в клубок за кроватью и набрал ноль. Усталый мужской голос ответил ему:

– Служба поддержки, чем могу помочь?

– На кухне, – зашептал Мики. – То есть проекция на стене кухни.

– В приложении?

– Да, – прошептал Мики, – в приложении. Там кто-то есть. Кто-то там живет.

В трубке он услышал, как усталый человек что-то печатает.

– Кто-то? – спросил усталый человек. – Вы уверены? Это должна быть девушка, Наташа, высокая, черные вьющиеся волосы.

– Да-да, – сказал Мики, – это она, просто раньше там никого не было, и это как-то неожиданно.

– Наш прокол, – извинился усталый человек. – Мы должны были сообщить заранее. Мы все время обновляем и улучшаем приложение, и в последнее время нам поступило немало жалоб от пользователей, что проецируемые комнаты всегда пустые и это вызывает у них чувство одиночества, так что теперь мы пытаемся добавлять чуть-чуть человеческого присутствия. Служба должна была сообщить вам об изменениях, не понимаю, почему они этого не сделали. Я внесу это в ваш профиль, кто-то получит по голове, я вам обещаю.

– Не надо, – сказал Мики, – реально, не надо. Не надо никому получать по голове, все в порядке. И вообще, может быть, мне сказали, а я забыл. Я же тут, потому что у меня проблемы с памятью.

– Не вопрос, – сказал усталый человек. – Так или иначе, от имени службы поддержки прошу прощения. Так или иначе, это должно улучшать пользовательский опыт, а не пугать пользователей. Нам важно отметить, что в данный момент это бесплатный сервис, но в будущем компания оставляет за собой право потребовать дополнительную плату за человеческое присутствие.

– Плату? – спросил Мики.

– Пока что никто не говорит, что мы будем брать плату, – сказал усталый человек, как будто защищаясь. – Но в будущем мы оставляем за собой такое право. Вы же понимаете, это приносит нам дополнительные расходы и…

– Конечно, – прервал его Мики, – это совершенно понятно. Смоделировать пустую комнату стоит всего ничего, но живого человека…

– Вы все понимаете, – приободрился усталый. – Это сложная история, особенно в таком приложении, где для каждой системы подбирается особый человеческий образ. Так или иначе, если вы почувствуете, что вам это мешает, не стесняйтесь позвонить нам в любой момент. Она как возникла из ниоткуда, так может и исчезнуть.

С появления Наташи время для Мики потекло быстрее. Ну, или медленнее. Зависело от момента. По утрам он просыпался чуть раньше ее и ждал, когда она выпьет свой кофе, а иногда съест тост или хлопья и напишет кому-нибудь сообщение или поговорит по телефону – видимо, с сестрой. Потом Наташа уходила на работу, и время начинало лениться. Тогда Мики пытался что-нибудь вспомнить, а иногда даже немножко рисовал – точнее, заполнял каракулями тетрадь в линеечку, которую нашел в одном из ящиков. Иногда что-нибудь происходило. Однажды на шоссе даже была авария: мотоциклист поскользнулся, и за ним приехала “скорая”. Седой и стройная тоже приезжали время от времени, тискались в машине под деревом и снова уезжали, но в основном Мики просто сидел и ждал, когда вернется Наташа. По вечерам она легко ужинала дома, всегда чем-нибудь простым – кажется, она не очень любила готовить. Ужинала она обычно после душа, босая и одетая только в майку и трусы. Мики смотрел на нее и пытался вспомнить – может, и он когда-то был знаком с кем-нибудь таким. Не с Наташей, с какой-то другой женщиной, у которой волосы были прямее, а ноги не такие красивые, – с женщиной, которую он любил или которая любила его. С женщиной, которая целовала его в губы или опускалась на колени и брала в рот его член, как будто это самое естественное поведение на свете…

Его разбудил телефон. Полусонный Мики снял трубку. Звонила служба поддержки – на этот раз женский голос, скучающий.

– Все в порядке? – спросил голос.

– Да, – сказал Мики, – все прекрасно. Вы просто меня разбудили.

– Прошу прощения, – сказал голос. – Вы под наблюдением, и ваш пульс внезапно участился, так что…

– Мне снился сон, – сказал Мики.

– Плохой сон? – спросил голос, на мгновение потеплев. – Кошмар?

– Нет, – пробормотал Мики, – наоборот.

– Можно спросить, о чем был сон? – спросил голос.

– Простите, – сказал Мики, – это слишком личное. – И повесил трубку.

Наутро, все еще в постели, он подумал, что, может быть, совершил ошибку, что, может быть, ему нельзя так вешать трубку. Вдруг они забеспокоятся за него, там, в службе поддержки, и отменят Наташу, – может быть, даже вообще отключат его от приложения? Может быть, стоит набрать ноль и извиниться, снова сказать, что все в порядке, он просит прощения за то, что повесил трубку, просто звонок разбудил его посреди ночи, и… Приоткрытая дверь в Наташину кухню со скрипом распахнулась. За дверью стояла Наташа в купальном халате и с совершенно мокрыми волосами. Она вошла в комнату Мики с кофейной кружкой в руке.

– Мне показалось, что я тебя слышу, – сказала она и влажно поцеловала Мики в шею. – Вот, я тебе кофе сделала.

Мики что-то промычал; он не знал, что сказать. Отпил кофе. Без молока, полторы ложечки сахара. Точно как он любит. Наташа сунула руку под одеяло и коснулась кончика его члена. Рука Мики задрожала, и он облился горячим кофе. Наташа сбегала на кухню и вернулась с пакетом льда.

– Прости, – сказала она и приложила пакет к тыльной стороне его руки.

– Не за что, – улыбнулся Мики. – Было приятно.

– Ожог-то? – улыбнулась в ответ Наташа. – Потому что если да, я могу привязать тебя к кровати, когда вернусь с работы, надеть свой кожаный костюм и… Прости, прости, я шучу.

Она еще раз влажно поцеловала его, на этот раз в губы, и проверила, как там обожженная рука. Потом глянула на свой мобильник и сказала, что должна бежать.

– Я заканчиваю в шесть, – сказала она. – Ты будешь здесь?

Стоило входной двери захлопнуться, как Мики выскочил из постели и попытался выйти в кухню. Проема не было, только стена, куда проецировалась кухонная дверь, которая теперь была распахнута, а не как все предыдущие недели. Пульсирующий ожог на руке Мики и кружка с желтым солнцем никуда не делись. Два пылающих доказательства, что все, вроде бы случившееся несколько минут назад, действительно случилось. Он набрал ноль, и ему ответил знакомый голос. Усталый человек – сегодня утром он звучал посвежее.

– Мики, – сказал ему усталый, будто старому другу. – Все в порядке? У меня тут написано, что ночью у тебя была тахикардия.

– Все прекрасно, – сказал Мики, – только… Эта Наташа, ты знаешь, из кухни в приложении. Утром она просто… Я понимаю, что это звучит несколько… экстремально, но она прямо вошла в комнату, физически, и говорила со мной.

– Поверить не могу, – сказал усталый, по-настоящему разозлившись. – Только не говори, что тебе и в этот раз не сообщили. Тебе никто не позвонил? Вчера вечером – сказать, что запустили новую фичу?

– Кто-то звонил, – сказал Мики, – но я спал. Может, она и пыталась мне сказать, а я просто был нулевой.

– Ясно, – сказал усталый. – Ты предпочитаешь не жаловаться. Я это уважаю, хотя такие отзывы очень помогают нам улучшить систему. Так или иначе, тебя вчера должны были уведомить о новом апгрейде, который позволяет “соседям” осуществлять реальные интеракции с пользователями, в основном вербальные, но иногда и физические.

– Физические? – переспросил Мики.

– Да, – продолжил усталый. – И это тоже. Пока что совершенно бесплатно. Это идет от пользователей. Многие говорили, что присутствие “соседей” разбудило в них острую потребность в человеческих интеракциях. Но очень важно помнить, что это всего лишь расширение существующего сервиса и, если тебе некомфортно, можно без проблем это отменить, “сосед” снова будет жить только в своих комнатах и…

– Нет-нет, реально, не надо, – сказал Мики. – По крайней мере, на данный момент.

– Отлично, – сказал усталый человек. – Я рад, что ты доволен. Мы запустили это в последние дни и пока что получаем просто замечательные фидбеки. Кстати, если захочешь, есть возможность заблокировать секс. Ну, знаешь, если ты чувствуешь, что это неуместно, или что все движется слишком быстро, или что…

– Спасибо, – сказал Мики, стараясь звучать корректно, – пока что у меня нет с этим никаких проблем, но если будут, хорошо, что такая опция есть.

1 Внесена Минюстом России в реестр иностранных агентов
2 Сахне – арабское название израильского национального парка “Ган ха-Шлоша”, известного своими теплыми озерами. – Здесь и далее примеч. перев.
3 “Найс гай” – синтетический наркотик.
4 Израильтяне нередко используют этот эвфемизм для обозначения арабов.
5 Младший (искаж. англ.).
6 Имеются в виду царь Давид и старший сын царя Саула Йонафан, библейский образец идеальной мужской дружбы.
7 “Воспрянь и воссияй!” (англ.).
Продолжение книги