Башня. Новый ковчег-2 бесплатное чтение

Пролог

Тишина была оглушающей.

Он где-то однажды читал похожее: стояла оглушающая тишина… Он ещё подумал тогда: как такое может быть? понапишут… писаки, напридумывают, как их дьявола… метафор, да. Как тишина может быть оглушающей? Это тебе не барабаны с трубами, не вой станционных турбин, перекрывающий гул океана, и даже не монотонное гудение вентиляции, постоянное, отупляющее, привычное… это всего лишь тишина, редкая и благословенная гостья в их мире. Как она может быть оглушающей… а вот, поди ж ты… может. Глухой может быть. Тёмной. Подавляющей все звуки, шорохи и вздохи.

Павел пошевелился, попытался переменить положение. И почти сразу же пришла боль, яркой вспышкой полоснувшая по живому. Его скрутило так, что он не сдержался – вскрикнул, и не глухо, не утробным стоном, а в голос, громко, разорвав мёртвый саван недышащей тишины, и тут же руки его коснулось что-то тёплое, живое, мягкое, даже не коснулось – прошелестело рядом, пискнуло робко и жалобно, как новорожденное дитя, дитя глухой, тёмной ночи.

Чёрт! Это всего лишь крыса. Да, крыса. Павел стиснул зубы и постарался повторить несколько раз про себя: крыса, всего лишь крыса, всего лишь… и боль, та первая, резкая и огненная, чуть поддалась его воле, словам этим дурацким, ничего не значащим, сочащимся сквозь сжатые зубы, и отступила, зашипела, свернулась в тугой комок, болезненно пульсирующий где-то внутри. От этой новой боли всё ещё хотелось выть, но уже можно было терпеть.

– Теперь надо открыть глаза, – сказал он себе. Сказал вслух, с трудом разлепил непослушные тяжёлые веки, вгляделся в окружающую его черноту и неожиданно для себя негромко расхохотался. Боль снова зашевелилась где-то внутри, мягко толкнула его, словно давала понять, кто здесь хозяин, но Павел мысленно отмахнулся от неё, попробовал опять засмеяться, но вместо этого закашлялся, натужно и болезненно, выплёвывая из себя сгустки крови и вновь вернувшуюся острую боль.

Со всех сторон была тьма, сверху, снизу – везде. Если бы Павел сумел поднести свою руку к лицу, к самому носу, если бы сковывающая его боль позволила ему сделать это, он всё равно вряд ли что-нибудь увидел, настолько плотной была обволакивающая его темнота. И она пугала. Пугала даже больше, чем прежняя оглушающая тишина, которая, внезапно растеряв своё молчание, наполнилась дыханием крыс и какими-то далёкими звуками, может настоящими, а может и придуманными.

Отчего-то вдруг вспомнилось, как его, ещё совсем мальчишку, отправили на ремонт вентиляции. Он тогда вместе с другими такими же юнцами числился стажёром при худом мужике с длинным унылым лицом и смешной фамилией Попиков, которого кто-то из шутников их учебной группы быстро перекрестил в Жопикова. Задачей Павла было спуститься по вертикальной вентиляционной шахте на несколько этажей вниз, на страховочном тросе – работа рутинная, хотя и небезопасная. Ремни обвязки надёжно сдавливали грудь, пояс и бёдра, Павел медленно спускался, едва ощущая всем телом мерные толчки натянутого троса, как вдруг мир ухнул, закружился и начал падать. То есть падать стал сам Павел, стремительно несясь вниз, навстречу хохочущей бездне. Позже скажут: полетел соленоид лебёдки. Барабан, визжа от старости и натуги, принялся раскручиваться, всё больше и больше набирая обороты, и трос толстой стальной змеёй заструился вниз под тяжестью Пашкиного веса и снаряжения, разматываясь со скрипящего барабана, до самого конца, до упора, пока не замер на высоком тонком звуке натянутой струны, с Павлом, зависшим где-то между небом и землей.

Пока Павел падал, он успел пару раз долбануться о стены, отчего налобный фонарь, закреплённый на каске, слетел и погас, даже не успев коснуться далёкого дна, а сам Павел остался болтаться на невидимом тросе в кромешной тьме – звенящей, давящей и такой на удивление вечной…

Сейчас тьма, окружающая его, была такой же.

Павел почувствовал, как в его руку, с тыльной стороны ладони что-то ткнулось, влажное и холодное, обожгло щекоткой. Он опять дёрнулся, инстинктивно, не обращая на этот раз внимания на боль.

– Пошла вон, – выдохнул невидимой крысе.

По полу зацокали-зашаркали лапки, цепляясь тонкими коготками за выбоинки и шероховатости бетона. Крыса отбежала, но недалеко. Павел чувствовал, она рядом – дышит чуть слышно, втягивает длинным носом запах крови, ждёт. Ждёт его последнего вздоха, когда он наконец-то выплюнет его из булькающих кровью лёгких, выплюнет и вытянется, затихнет, и тогда…

– Вон пошла отсюда, – снова повторил тихо и твёрдо. Почувствовал опять, что проваливается куда-то, попытался ногтями ухватиться за холодный и влажный бетон в последней тщетной попытке, но не преуспел и уже на самом краю небытия – не услышал – почувствовал, как победно засмеялась тишина, и её смех рассыпался на тихое повизгивание и шуршание крыс…

Свет… на этот раз Павел очнулся от света. Не от слепящего и торжествующего, от другого. Этот свет тонкой струйкой вползал откуда-то справа, смешивался с тьмой, превращаясь в густые серые сумерки.

«Наверно, я уже умер, – подумал Павел. – Потому что откуда тогда этот свет? В прошлый раз не было, а теперь, вдруг…». Мысль потухла, не успев добраться до конца.

– Борис Андреевич, вот сюда!

Высокий юношеский голос был знаком, но Павел отмахнулся от желания вспомнить, кому он принадлежит. Это было неважно. Важно другое.

Борька?

Тут?

Борька же умер.

А, ну да, он, Павел, тоже ведь умер. И это осознание собственной смерти удивительным образом успокоило его, умиротворило, примирило с жестокостью бытия. Или правильней сказать – небытия.

– Паша! Паша! Пашка, мать твою… чтоб тебя…

Глаза открывать не хотелось, но Борькин голос, долгое длинное ругательство, сдавленное отчаяньем и злостью, зазвенело в ушах, в голове, ударило болью по вискам, отрикошетило в затылок. Заставило очнуться, разодрать слипшиеся веки.

Над Павлом медленно качалось, расползаясь в сером свете, Борькино осунувшееся лицо.

– Что, мы в аду?

Лицо Бориса опять собралось из лоскутков. Расплылось в кривой улыбке.

– Пашка, кретин ты тупоголовый. Пашка…

И, отвернувшись, крикнул куда-то в сторону света:

– Носилки сюда! Да живей, мать вашу, что застыли, как истуканы!

И опять, уже Павлу, наклонившись близко, обдавая горячим дыханием:

– Молчи. Паша, молчи, ничего не говори…

– Борька, – Павел захотел дотронуться до Бориса, но не стал – зачем? Если они оба всё равно мертвы. – Ты же умер. И я… я умер… Мы в аду… тут как?

– В аду, в аду, – буркнул Борис. – Даже не сомневайся.

И, поймав угасающий вопрос во взгляде друга, ответил одновременно и зло, и задорно:

– В аду, Паша. И у нас тут весело.

Глава 1. Сашка

– Здравствуйте. Проходите, пожалуйста, – горничная махнула рукой, чуть отстранилась, пропуская Сашку внутрь, и на её лице промелькнула развязно-презрительная улыбка.

Сашка постарался придать уверенности своей осанке, прошёл в гостиную, всё ещё ощущая спиной насмешливый взгляд наглой девчонки. Прислуга Рябининых, и эта молоденькая Лена (она была чуть старше его), и та, вторая, в летах, с короткими седыми волосами, не скрывали своего презрения, не считали его ровней своим хозяевам и смотрели на Сашку как на пустое место или (что было ещё хуже) вот как сейчас – со снисходительным пониманием его мизерной значимости в этом мире.

Ему захотелось поёжиться, повести плечами, стряхивая со спины чужой липкий взгляд, но он не решился. Разозлился на себя, на свою вечную трусость, перед всеми, даже перед этой девчонкой, которая вообще никто, глупая уборщица чужих помещений, заискивающе хлопающая глазами перед своей хозяйкой – строгой и надменной Натальей Леонидовной, матерью Оленьки, его теперешней неожиданной подружки.

Задумавшись, Сашка не сразу заметил, что гостиная пуста. Обычно в ней всегда кто-то был. Чаще сама Оленька или её мать, реже – Олин отец, что было неудивительно. Юрий Алексеевич Рябинин, как и все мужчины верхнего уровня, был человеком занятым. Служил он у генерала Ледовского, Вериного деда, хотя в глазах Сашки на армейского походил мало. Был Юрий Алексеевич низковат, тучноват, с круглой красной лысиной и таким же круглым и красным лицом. Дома у Рябининых всем верховодила Наталья Леонидовна, и вот её Сашка откровенно побаивался.

Как правило, когда Сашка приходил к Рябининым, его встречала сама Оля (Наталья Леонидовна до него не снисходила) – поднималась, всегда очень красиво, как в кино, с небольшого диванчика, делала шаг навстречу и замирала в картинной позе с милой и всегда одинаковой улыбкой. Раньше Сашка не замечал этой её шаблонности, он вообще не очень-то замечал тихую Олю Рябинину, робкой тенью следовавшей за своими подругами – живой и хохочущей Никой, резкой и язвительной Верой. И теперь, оказавшись с ней один на один, он вдруг с особой отчётливостью ощутил эту кукольность, эту неестественность, непривычную ровность эмоций и чувств. В Оле Рябининой не было ничего отталкивающего, но – удивительное дело – в ней не было и ничего притягательного. Нежное лицо, ровный румянец, рот, правильно изогнутый в заученной улыбке, приветливый взгляд карих глаз, тёмные волосы, рассыпавшиеся по плечам – всё вместе это, несомненно, производило приятное впечатление, и если кто-нибудь сталкивался с Оленькой, то непременно улыбался ей, а она улыбалась в ответ, но это был лишь обмен дежурными, ничего не значащими улыбками, потому что (Сашка знал это по себе) стоило Оленьке исчезнуть из виду, как о ней тотчас же забывали. Она была как фабричная кукла, красивая, но какая-то одинаковая. Со всех сторон. Как ни покрути.

Но именно одинаковая Оля Рябинина пришла к нему тогда, когда все остальные отвернулись. Пришла сама и сказала… что-то сказала, Сашка не запомнил что. Он вообще, как ни силился, никак не мог запомнить, что она всегда говорит, и подчас ему казалось, что повернись она к нему спиной, он тут же забудет, как она выглядит, и он страшно пугался этих своих мыслей. Пугался ещё и оттого, что сегодня, сейчас, после всего случившегося он нуждался хоть в ком-то. Даже в такой девушке – пресной, никакой, при прикосновении к которой ничего не возникает, нигде не ёкает, не аукается. А впрочем… впрочем иногда он думал, а, что, если это как раз то, что ему нужно? Спокойная, добрая, уравновешенная подруга рядом. Которая рано или поздно научит его улыбаться, где надо и как надо, кивать головой, говорить нужные слова, изображать лицом подходящие случаю эмоции (где радость – умеренный восторг, где горе – такое же умеренное сострадание), и он, как прилежный ученик, обязательно всему научится, и жизнь потечёт ровно и неторопливо под уютный аккомпанемент чужих гостиных, салонов и кабинетов. И своих… когда-нибудь ведь у него будут и свои…

– А где… – Сашка повернулся к горничной, но закончить вопрос не успел. Та ответила, не дожидаясь, словно, знала, что он спросит.

– Они ушли с Натальей Леонидовной. Просили вас подождать. Слушай, – горничная неожиданно перешла на «ты». Такой резкий переход не столько покоробил Сашку, сколько принёс долгожданное облегчение: всё-таки в фамильярном «ты» ему слышалось гораздо меньше презрения, чем в выцеживаемом сквозь зубы официальном «вы».

Она быстро подошла к нему, стала так близко, что почти коснулась его, во всяком случае расстояние между ними сократилось до той опасной черты, за которой начинаются совсем другие отношения. Сашка непроизвольно вздрогнул, и это не укрылось от девушки. В её чуть узковатых глазах мелькнули смех и торжество.

– Саша, понимаешь, мне сбегать кое-куда нужно, я отлучусь, хорошо? Ненадолго. Наталья Леонидовна с Олей точно ещё где-то час не придут. Я знаю. Они к портнихе на примерку ушли полчаса назад, а у портнихи Наталья Леонидовна часа два проводит. А мне, – она посмотрела на него просящим взглядом. – Мне позарез как надо. Я быстро сбегаю, а ты побудь здесь. Если Наталья Леонидовна вдруг придёт, скажи ей, что я вот только-только за дверь вышла, до прачечной добежать. Хорошо?

Сашка кивнул, сам не понимая, зачем он соглашается. Другой на его месте просто ушёл бы, да что там – другой не стал бы и разговаривать с какой-то там горничной, а горничной не пришло бы даже в голову просить его о чём-то. Но Сашка не был тем другим. Он был Сашкой. Просто Сашкой Поляковым. Человеком без роду и племени, с сомнительной репутацией, с сомнительной протекцией, без друзей, без связей, с девушкой, лицо которой он всё время боялся забыть.

Интересно получалось, и Сашке с горечью приходилось это признать, но, даже поселившись наверху (если его каморку на общественном этаже можно было считать верхним жилищем) и прожив тут уже почти три месяца, он всё же так и не смог привыкнуть к здешнему укладу. К тому, что женщины здесь носят платья и юбки, а не стандартную униформу, не опостылевшие комбезы или безликие рабочие куртки и брюки, как на нижних этажах. И что платья эти, красивые и нарядные, помимо воли притягивающие взгляд, рождающие запретные фантазии и желания, шьют у портних, на заказ. И что женщины ходят к этим портнихам на примерку, проводят там по нескольку часов, крутясь перед зеркалами, смеясь, сплетничая, обсуждая что-то своё, тайное, женское, и вся эта суета, так непохожая на то, к чему Сашка привык, делает этих женщин для мужчин ещё желаннее, ещё привлекательнее. И почему-то именно сейчас, когда Сашка не просто приблизился к этому миру на расстояние вытянутой руки, а вошёл в него, он острее, чем никогда, ощущал свою чуждость.

Он услышал, как хлопнула входная дверь – это горничная Лена побежала куда-то по своим делам – подумал, как это неожиданно оказаться одному в чужом доме, в богатых и просторных апартаментах верхнего уровня. Впрочем, простора здесь как раз таки и не ощущалось. В отличие от пронзённой солнцем, светлой квартиры Савельевых (а Сашка теперь всегда всё подсознательно сравнивал с Савельевыми), где на диванах в беспорядке валялись книжки, а рыжие лучики плясали озорной танец на полу и на стенах, где в воздухе звенел летний смех Ники, а на потрескавшейся от времени шахматной доске, старой доске, с полустёртыми клетками и отбитыми краями, застыли фигурки в недоигранной партии – в отличие от живого хаоса Савельевской квартиры апартаменты Рябининых были застывшим музеем. Прекрасным, величественным, безупречно-надменным музеем. Который был до отказа, до пресыщения, наполнен вещами – красивыми, старинными, принесёнными сюда ещё из той, допотопной жизни. Многие из этих вещей Сашка раньше видел только в книгах и в кино, а о назначении некоторых едва догадывался или не догадывался вовсе. Но все эти вещи, далёкие и совершенные, заботливо расставленные в продуманном порядке, в гармоничной застывшей мелодии, неожиданным образом сужали пространство, отнимали у него жизнь и радость.

Сашка подошёл к тяжёлой бордовой портьере, закрывавшей широкое окно, провёл ладонью по мягкой бархатной ткани. Хотел уже было отойти, но неожиданно вздрогнул, пойманный врасплох раздавшимися в прихожей мужскими голосами. Замечтавшись и задумавшись о своём, Сашка не услышал звука открывающейся двери.

Сам не понимая, зачем он это делает, Сашка юркнул за толстую плотную портьеру, прислушался.

Говоривших было двое. Один из них был Олин отец, Юрий Алексеевич, а вот голос второго… голос второго Сашке тоже был отлично знаком. Тусклый, неживой, начисто лишённый эмоций. Этот голос мог принадлежать только одному человеку – Кравцу.

***

– …я не говорю, Юра, что это нужно делать прямо сейчас. Как раз сейчас этого делать и не стоит. Савельев, если можно так сказать, находится в зените славы. А я, признаться, думал, что он всё-таки споткнётся.

Кравец (а это был точно он, Сашка уже не сомневался) пересёк комнату, его мягкие вкрадчивые шаги приблизились как раз к тому месту, где стоял, боясь громко дышать, Сашка. Кравец остановился, не доходя до портьеры буквально несколько сантиметров, и Сашке вдруг показалось, что сейчас он раздвинет эти пыльные занавески, обнажив скорчившегося от страха Сашку, рассмеётся сухим бесцветным смехом и скажет что-нибудь типа: «ба, Юрий Алексеевич, да у нас тут притаились чужие уши». Сашку передёрнуло. Кравец стоял почти напротив него, и их разделяла лишь плотная, непроницаемая ткань. Сашке казалось, что он даже чувствует, как Кравец водит носом, раздувая широкие ноздри, принюхиваясь, как охотничья собака, уже взявшая след.

– Что ты имеешь в виду, Антон?

– А? – голос Рябинина словно выдернул Кравца из задумчивости. – Ты о чём?

– Ну что Савельев споткнётся…

Слова Юрия Алексеевича сопроводил мелодичный щелчок и следом тихий скрип – Сашка уже знал этот звук. Так открывалась крышка старинного, покрытого лаком, деревянного глобус-бара, ещё одной вещи, о назначении которой Сашка узнал не так давно.

…Первый раз придя в гости к Оленьке, Сашка с удивлением уставился на деревянный напольный глобус, застывший на изящных резных ножках посередине гостиной. Потёртая в нескольких местах карта, нанесённая на него, была совсем не похожа на карту ушедшего сто лет назад под воду мира, и надписи были сделаны на непонятном языке. И всё это было так нефункционально, так бесполезно, но всё равно красиво, и хотелось коснуться пальцами живого тёплого дерева. И он не удержался – коснулся.

– Папа здесь хранит свой алкоголь, – небрежно сказала Оля и слегка толкнула глобус от себя. Ролики на конце ножек недовольно скрипнули, и глобус чуть откатился в сторону.

– Алкоголь? – удивился тогда Сашка.

В его понимании алкоголем назывался самогон, который гнали на всех нижних этажах, и которым нелегально приторговывали, несмотря на строжайший запрет. Сашка хорошо помнил, как отец трясущимися руками разливал вонючее пойло по пластиковым стаканам, чаще себе и соседу Димке, реже – случайно забредшему к ним в отсек собутыльнику. Потому-то Сашка, как ни силился, не мог себе представить, чтобы внутри этого элегантного деревянного шара хранились мятые бутылки с мутной, отшибающей напрочь мозги жидкостью.

Это потом он узнал, что здесь наверху свой алкоголь – красное и белое вино в непрозрачных бутылках, высоких и тонких, с узким горлышком, заткнутым пластмассовой пробкой, шипящее праздничными пузырьками шампанское, золотисто-янтарный коньяк…

– Хотя это, конечно, не такой коньяк как раньше. Как до потопа, – говорила Оленька, открыв крышку глобус-бара и показывая Сашке его содержимое. – Ну ты понимаешь, почему.

Сашка кивнул, хотя он, конечно, не понимал…

Сейчас, услышав знакомый щелчок, Сашка догадался, что Юрий Алексеевич открыл своё сокровище и достал одну из бутылок. Звук вырвавшейся на свободу пробки и следом льющейся жидкости (наверняка, в те пузатые бокалы, которыми так дорожила Наталья Леонидовна) лишь подтвердили Сашкину догадку.

Кравец наконец-то отошёл от окна, и Сашка облегчённо и едва слышно выдохнул.

– Савельев… да, Савельев, – Кравец с шумом опустился на диван и должно быть взял поднесённый Рябининым бокал, слегка отхлебнул (Сашка догадался по чуть затянувшемуся молчанию), а потом продолжил. – Я ведь, Юра, был уверен, что он не подпишет смертный приговор Литвинову. Надеялся на это изо всех сил. Думал, не сможет он пересилить себя, но Савельев и тут меня удивил.

– Неужели подписал?

– Сегодня.

Олин отец хмыкнул, и Сашке послышались в этом хмыканьи нотки восхищения.

– Силён Савельев, – послышался знакомый скрип – это Юрий Алексеевич опустил своё тучное тело в любимое кресло.

– Крепко держится за власть. А, впрочем, чего мы ожидали? – в тусклом голосе Кравца прорезалась тонкая злость. – Это и надо было предполагать. Предвидеть. Фигура Литвинова сегодня для всей Башни – настоящий жупел. Пугало, которое следует публично сжечь, навесив на него попутно свои и чужие грехи. Если бы наш святой Павел Григорьевич сейчас дал слабину, помиловал горячо любимого друга детства, ему бы это не простили. Внизу быстро бы припомнили товарищу Савельеву и его драгоценный закон, и миллионы загубленных жизней ради прекрасной идеи, и линчевали бы вместе с Литвиновым, вываляв в смоле и перьях – чернь любит кровавые зрелища.

Юрий Алексеевич заёрзал в своем кресле, наверно, пытался возразить, потому что Кравец – что было уж совсем неожиданным для Сашки – повысил голос.

– Савельев – игрок не хуже Литвинова. Литвинов надеялся его переиграть, надавив на слабые места, но не смог.

– Случай… – подал голос Олин отец.

– Случай, да. Но какой! И нам сейчас ни в коем разе нельзя ошибиться. Если, где споткнёмся, всё, можно сразу заказывать места в крематории, – Кравец неожиданно визгливо рассмеялся. Потом так же резко затих. Послышалось тихое бульканье, видимо, Антон Сергеевич решил смочить горло.

– Но, – голос Кравца снова вернул себе вкрадчиво-тусклые нотки. – Ледовского следует убрать в ближайшее время.

– Ты предлагаешь… мои люди, конечно, готовы…

– Нет-нет, Юра, прежний план отменяется. Нам тебя сейчас засвечивать нельзя, а если ты со своими ребятами уберёшь старика напрямую, то первым же и окажешься под подозрением. Нет, нам нужно, чтобы ты гарантированно занял место Ледовского, оставаясь для всех кристально честным и преданным.

Юрий Алексеевич шумно выдохнул, не скрывая своего облегчения, но тут же спросил:

– Тогда как?

– Сердечный приступ. Есть одно лекарственное средство, но надо помозговать, как сделать так, чтобы и средство, и генерал Ледовской смогли случайно встретиться.

После этих словах Кравца, произнесённых будничным и даже слегка скучающим тоном, Сашку бросило в жар, так, что пот выступил на лбу. Захотелось прислониться к чему-нибудь холодному, отрезвляющему, или хотя бы просто стереть испарину со лба – промокнуть его пыльной портьерой. И одновременно, как это часто бывает, зачесалось в носу, потом чуть ниже колена, но Сашка не мог даже пошевелиться, чтобы почесаться или смахнуть пот. Он и дышать-то старался через раз. В голову вдруг пришла мысль, ясная и четкая – нет не о том, что он будет делать с этой внезапно свалившейся на него информацией (эта мысль придёт позже) – нет, ему подумалось, а что, если эти двое, Кравец и Рябинин, никуда не уйдут? Или Рябинин не уйдёт? Куда ему уходить, он у себя дома. А потом прибежит эта дура-горничная, придут со своей примерки Оленька с матерью, а он так и будет стоять за этой портьерой… господи, его же найдут, наверняка найдут… и тогда… что тогда?

Эта страшная мысль забилась в голове пойманной птицей, заметалась, и Сашка на какое-то мгновенье потерял нить так некстати подслушанного разговора.

– …а после того, как ты займёшь место Ледовского, уже можно действовать дальше. Савельев опирается на армию, и пусть… пусть. После смерти Ледовского с такой опорой Павел Григорьевич превратится в колосса на глиняных ногах.

– Каких ногах? Почему глиняных? – растерялся Рябинин.

– А забудь! Просто образ. Красивый образ, – Кравец рассмеялся, и Сашка уловил в этом смехе тонкую, едва наметившуюся насмешку.

Рябинин же, ничего такого, видимо, не понял, потому что захохотал вслед за Кравцом искренне и весело. Вот солдафон, мелькнуло в Сашкиной голове, все они, армейские, одинаковы, тупоголовые исполнители чужих приказов. А он? Он сам? Сашка вздрогнул. Ему-то что теперь делать? Такие тайны нельзя просто взять и похоронить в глубине своей души. Вернее, он бы, наверно, так и сделал, если б не одно «но» …

Глава 2. Сашка

Следователь снял очки и устало потёр переносицу. На Сашку он не смотрел, перелистывал, склонив голову, лежащие перед ним бумаги, вглядывался в строчки, подслеповато щурясь.

Сашка сидел напротив. Следственная комната, располагавшаяся на одном из этажей военного яруса, того самого, который отделял верхние этажи, это непоколебимое сосредоточие роскоши и успеха, от всего остального мира, была довольно-таки тёмным помещением. Окна здесь были не предусмотрены, что и понятно – следователям приходилось иметь дело с разным народом, стены – обычные серые, как и везде в Башне, несколько ламп, намертво вмонтированных в потолок, из которых и горели только две или три, да уродливый настольный светильник на стальном кронштейне, прикрученном к краю стола.

Кроме этого стола, да двух одинаковых неудобных стульев, один из которых следователь всегда учтиво предлагал Сашке, а на второй садился сам, другой мебели не было. Сам же стол, за исключением стальной цапли-лампы, всегда был девственно чист. Все материалы следователь приносил с собой в стандартных канцелярских папках, аккуратно раскладывал на столе, вынимал содержимое листок за листком, а по завершении допроса так же методично и аккуратно убирал все бумаги обратно в папки – каждую в свою. За полтора месяца Сашка выучил наизусть все движения следователя, все его привычки и уже угадывал, когда тот бывал доволен его ответами, а когда не очень. Сейчас был как раз второй случай. Когда Илья Ильич (видимо, родители следователя не слишком долго мучались, подбирая имя для сына) вот так устало морщился, потирая виски узловатыми пальцами, это почти всегда означало, что он недоволен. И чем сильнее он тёр свои виски, тем выше была степень его недовольства. Впрочем, он никогда не кричал, и – упаси господи – не бил, хотя Сашка этого страшно боялся. Про следственный отдел в Башне всякое болтали, а когда Сашку сопровождали (они никогда не говорили «конвоировали», всегда только – «сопровождали») до выходного КПП, он сам иногда слышал, доносившиеся откуда-то из глубины этажа, из тёмных запутанных коридоров, чьи-то стоны и сдавленные крики.

– Так вы утверждаете, Александр Николаевич, что все свои… – Илья Ильич хмыкнул. – Все свои донесения вы писали напрямую Литвинову?

– Да, – Сашка кивнул.

– Но отправляли их с почты Кравца Антона Сергеевича.

– Да.

– У вас был доступ к почте вашего начальника?

– Да.

Все эти многочисленные заученные «да» Сашка повторял как заведённый. Но следователь раз за разом упорно возвращался к этим вопросам. Чего он от Сашки добивался, было понятно – чего тут было не понять. Литвинов, пытаясь оправдаться, скорее всего валил всё на Кравца, а Кравец, желая остаться чистеньким, топил своего прежнего начальника. Вряд ли, ответь Сашка на вопросы следователя так, как тому было нужно, что-то бы существенно поменялось – Литвинов всё равно был уже признан виновным по всем статьям, а Кравец… о, тут, Сашка даже не сомневался, этот выйдет сухим из воды. Единственной причиной, почему Сашка так упорно придерживался заведомо лживых ответов, было его, Сашкино, будущее.

***

– Смотри сам, Шура, я ведь не настаиваю. Это дружеский совет, рекомендация старшего товарища, не более.

Кравец сидел напротив него, небрежно закинув ногу на ногу. Лицо у Антона Сергеевича было беспристрастным, не лицо, а маска, и лишь потому, как звонко и часто ударяла о края чашки ложечка, которой его начальник помешивал горячий чай, Сашка угадывал лёгкую нервозность и беспокойство Кравца.

Они сидели у него в гостиной, теперь все их встречи проходили в неформальной обстановке. Кравец в домашнем халате выглядел непривычным, даже каким-то добрым что ли, но Сашка на этот счёт не обольщался. Такие люди, как Антон Сергеевич, не были добрыми или злыми, и единственное, что их вело в этой жизни – холодный расчёт. И пока в этом расчёте зачем-то учитывали и его, Сашу Полякова.

Сашка отвёл взгляд от чашки, от нервно-подрагивающей ложечки в сухих и тонких руках Кравца и перевёл глаза вниз, на ноги начальника в мягких пижамных штанах, выглядывающих из распахнутого снизу халата. Подивился в который раз неожиданной склонности Антона Сергеевича к сибаритству, к уютным и комфортным вещам, которой прежде он за ним не замечал. Хотя раньше его к себе домой и не приглашали.

– Ты можешь, конечно, Шура, рассказать своим дознавателям, что держал связь с Литвиновым исключительно через меня, можешь, но что это даст? Подумай. Тебе в любом случае ничего не будет, ты – птица подневольная, сошка мелкая. Доносы вещь неприятная, конечно, но достаточно обыденная в нашей жизни, кто этим хоть раз да не брезговал, – Кравец наконец отставил в сторону чашку и чуть наклонился вперёд к Сашке. – Но… посмотри на вещи шире и в перспективе. Вряд ли при сегодняшнем раскладе тебе, Шура, удастся зацепиться наверху. Без надёжных связей. Как бы совсем из административного управления не полететь, вот оно что. Савельев тебе свою доченьку не простит. Но вот я… я тебе помочь могу. Но для этого нужно, чтобы всё, что так или иначе Савельевской девчонки касалось, мимо меня прошло. Я этого не видел, не слышал и знать не знаю.

Наверно, в первый раз за всё то время, что Сашка знал Кравца, тот выразился прямо и без обиняков. Он всеми силами старался остаться чистеньким, чтобы даже такая тень, как Сашкины доносы его не коснулась. А взамен предлагал свою дружбу… если это только можно назвать дружбой.

«Он ведь всё равно отбрехается, – с тоской думал Сашка про себя, по-прежнему разглядывая Кравцовские ноги. – Он уже от всего остального отговорился, даже типа в героях ходит за то, что якобы перехватил ту группу, которую Литвинов послал убить запертых на карантине людей, а у меня там между прочим родители были… а он знал…». Сашка с силой сжал зубы, ещё больше опуская голову, чтобы Кравец ничего не заметил.

Чёрт, чёрт… Что ему делать, как поступить? Если Сашка сделает, как просит Кравец, то, возможно, тот окажет ему защиту. Протекцию. А если нет… Если Сашка скажет, что всё делал по приказу Кравца, доносы, всё остальное… если он так скажет… Сашка поднял голову и встретился с холодным взглядом своего начальника.

«Тогда тебе конец, – говорил этот взгляд. – Ты всё понял правильно, Шура, тогда тебе конец».

***

Именно поэтому Сашка и упорствовал сейчас в кабинете следователя, упорствовал несмотря на то, что его трясло от страха, колотило так, что он боялся, что начнёт прямо здесь, перед лицом невозмутимого и сонного Ильи Ильича отбивать ногой чечётку, как заяц.

– М-да… ну что ж, тогда… – следователь положил руки на одну из папок и на мгновенье замер.

Сашка ожидал услышать привычное «не смею вас больше задерживать», но Илья Ильич сухо улыбнулся и неожиданно сказал:

– Тогда… учитывая, Александр Николаевич, ваш опыт работы осведомителя, мы хотим вам кое-что предложить…

Сухой ломкий голос следователя вбивал молоточком слова в Сашкину голову. И эти слова, проникая в мозг, переплетались с его собственными мыслями, образуя странный симбиоз, занятную философскую концепцию, от которой Сашка, как не старался, никак не мог отмахнуться.

…Все люди в этом мире делятся на две категории: на тех, кто имеет, и тех, кого имеют. Это аксиома.

Саша Поляков, несомненно, принадлежал к последним, и что этому было причиной, он никак не мог понять. Можно было, конечно, в качестве оправдания привести необходимость всеми правдами и неправдами пробиваться наверх, но это было верно лишь отчасти. И Кравец, и Литвинов, как и Сашка, были из низов, но они были другими. Тот же Литвинов, несмотря на всю незавидность своей участи, вёл себя с большим достоинством.

Сашка поёжился, вспоминая очную ставку с Борисом Андреевичем.

Когда Литвинова ввели в следственную комнату – не эту, другую, хотя и похожую на эту как две капли воды, такую же безликую – было ощущение, что Бориса Андреевича не конвоируют, а он сам пришёл, в компании двух мордоворотов, сел на придвинутый ему стул, слегка откинулся на спинку и с брезгливой скукой посмотрел на Сашку, которого доставили в следственный изолятор чуть раньше.

До этого момента Сашка видел Литвинова всегда лишь мельком, не чаще, чем любой другой стажер административного управления, и ему с превеликим трудом удалось в присутствии этого человека, от которого даже сейчас исходила сила и мощь, повторить свои заученные «да» на многократно задаваемые до этого вопросы. Литвинов же лишь равнодушно сказал: «Не подтверждаю» и замолчал, не удостоив Сашку и взглядом.

И, несомненно, если таким людям, как Литвинов, и предлагали сотрудничество, то совсем в иной форме.

– Александр Николаевич, мы знаем, что, когда всё утрясется, вы вернётесь работать в административное управление…

– Я ещё только учусь, – тонко вставил Сашка, мгновенно устыдившись того, что осмелился перебить следователя, и густо покраснел.

– Ну-ну, – Илья Ильич улыбнулся. – Это лишь фигура речи. Мы оба с вами понимаем, что вы и дальше будете продолжать стажироваться в административном управлении – там любят стажировки своих студентов без отрыва от основной учёбы. Так что вы вернётесь к своему прежнему начальнику Антону Сергеевичу Кравцу, да-да, к нему, мы проследим, чтобы было именно так. Вы улавливаете ход моих мыслей?

– Нет, – Сашка потряс головой.

– Нет? Ну же, Александр Николаевич, вы мне казались умненьким молодым человеком, – следователь впервые за всё время их общения позволил себе тонкую шпильку. – Так я повторю свой вопрос, Александр Николаевич. Вы улавливаете ход моих мыслей?

Сашка сдавленно сглотнул и кивнул.

– И?

– Мне нужно будет докладывать о Кра… об Антоне Сергеевиче? Вам?

– Не мне, – Илья Ильич посмотрел на наручные часы, поднялся и повторил. – Не мне. Другому человеку. Он должен подойти с минуту на минуту и ввести вас в курс дела.

Следователь вышел из-за стола, обошёл Сашку кругом, встал у противоположной стены так, что Сашка, сидевший спиной, не мог его видеть. А повернуться он боялся.

– Мы знаем, Александр Николаевич, что вы лжёте, намеренно или непреднамеренно, но лжёте. Мы догадываемся, что Кравец предложил вам протекцию, непонятно только почему, ведь особой ценности вы не представляете. Мы в принципе можем сделать так, что из свидетеля вы в любой момент превратитесь в подследственного, вы этого хотите?

– Нет, – тихо выдавил Сашка, опустив голову.

– Ну так и сотрудничайте со следствием, как должно! – Илья Ильич надавил на слово «должно». Потом вздохнул и уже миролюбивым тоном добавил. – Сейчас нам от вас правильные ответы уже не нужны. Сейчас перед вами другая задача. Кравцу мы не доверяем, но за руку поймать пока не можем. Надеемся, что вы нам в этом посодействуете.

– Я постараюсь.

– Уж постарайтесь, Александр Николаевич, уж постарайтесь. А доклады свои будете приносить…

Илья Ильич не договорил, потому что дверь открылась, и Сашка инстинктивно повернул голову. На пороге показалась низкая тучная фигура в военной форме. Следователь отделился от стены, быстро пересёк комнату, вытянулся перед вошедшим человеком и бодро отрапортовал:

– Товарищ полковник, разрешите доложить. Свидетелю Полякову кратко изложена поставленная задача, и…

– Вольно, – махнул рукой вошедший. – Будет тебе, Илья, церемонии тут разводить. Любишь прямо…

Он подошёл к столу и сел на место следователя. Пластиковый стул жалобно пискнул под его тяжестью. Уставился круглыми блёклыми глазами на ошалевшего Сашку. А тому было от чего ошалеть. Прямо напротив Саши Полякова сидел отец его новой подружки, Юрий Алексеевич Рябинин.

Глава 3. Павел

…Павел думал, каким же старым стал Иосиф Давыдович, очень старым. Но голос и глаза, особенно глаза учителя, оставались смеющимися и молодыми, а руки, морщинистые и шершавые, были живыми, горячими, и под истончившейся, пергаментной кожей не теплилась – билась жизнь. Жизнь его любимого учителя. Спасённого Анной.

На Анну, что шла рядом, Павел старался не смотреть, и вовсе не потому, что было неприятно или не хотелось (хотелось и даже очень), просто не мог. Он слышал, как она что-то говорит, яростно, страстно, помогая себе руками, совсем как та, маленькая Анна, Анна-школьница, Анна лучший друг. Наверно, рассказывает про свою больницу или другое, потому что понимает, что надо говорить хоть что-то, чтобы заполнить эту тягучую пустоту, чтобы помочь ему выбраться, не упасть – туда, на дно своей совести.

Навстречу попадались какие-то люди. Персонал? Многие при виде Павла шарахались в сторону. Он даже не смотрел на них, но всё равно чувствовал их испуг и недоумение, и иногда хотелось гаркнуть со злости кому-нибудь особенно любопытному: «Ну, что уставились?», и только торопливый Аннин голос приглушал, успокаивал его гнев.

Так они дошли до её кабинета, она пропустила Павла внутрь, осторожно прикрыла дверь и наконец замолчала. Здесь уже было ни к чему и не от кого оберегать его. Анна посмотрела на него долго и изучающе.

– Ты хоть слышал, что я тебе говорила?

– Нет, – честно признался он и сделал шаг навстречу. – Аня…

И, как это бывает в дешёвой и пошлой мелодраме, двери в кабинет с шумом отворились, и молоденькая медсестра, едва ли старше, чем его дочь, влетела и, увидев их вместе, замерла на пороге, открыв рот, может от удивления, а может и от понимания, которое дано только женщинам, даже совсем юным, что она что-то нарушила, что-то хрупкое и ломкое, что готово было вот-вот возродиться.

– Анна Константиновна, – почти умоляюще прошептала она. – Анна Константиновна. Там ЧП… там, в детском…

Виноватый шёпот этой девочки оглушил его. И он снова почувствовал себя чужим и совершенно ненужным в этом мире, который от него прятали столько лет. Девочка меленькими шашками подошла к Анне и стала тихо говорить той что-то, время от времени бросая на него быстрые испуганные взгляды. Павел их не видел, лишь ощущал на себе, отмахивался как от назойливых мошек. Он смотрел на Анну. Видел, как меняется, по мере рассказа медсестры, её лицо. Как она хмурится. Как наползает морщинка на её лоб, как она старится прямо на его глазах. Это не отталкивало, нет. Это тревожило.

– Павел, – Анна повернула к нему своё строгое узкое лицо, озарённое болью и внутренним светом. Оно было похоже на лица святых, тех, что глядели на них в детстве со страниц старых книг, которые им показывал Иосиф Давыдович. – Павел Григорьевич, – повторила Анна. – У нас… возникли некоторые обстоятельства. Мне нужно уйти, там в детском…

Она не договорила, но он всё равно кивнул. Ничего в их жизни не меняется и вряд ли изменится – один из них всегда так и будет уходить, оставляя другого в одиночестве …

Теперь, когда прошло больше двух месяцев с момента той встречи, воспоминание их с Анной непонятного, оборванного разговора должно было бы поистереться, потускнеть, но оно не тускнело, а может даже становилось ярче. Это было похоже на неоконченное дело, которое требовалось довести до конца, и на которое у Павла не было ни времени, ни сил. И он подозревал, что и у неё тоже.

В нижней больнице на пятьдесят четвёртом кипел ремонт. Мельников, занявший уже окончательно пост главы департамента здравоохранения, буквально донимал его, наседая и идя на таран, и по поводу медицины в целом, и по поводу Анниной больницы в частности, требуя выделить то деньги, то материалы, то людей. Несговорчивого Мельникова очень часто хотелось придушить, прибить чем-нибудь. Павел ненавидел этого хлыща всем сердцем, и его с души воротило от одного только мельниковского вида, всегда на удивление ухоженного, отутюженного и отглаженного, словно, Мельников был не руководителем полуразрушенного хозяйства, оставленного ему в наследство Борькиной любовницей и подельницей, а скучающим аристократом, с костюма которого ежесекундно сдувают пылинки два десятка лакеев.

Мысль о любовнице Литвинова больно толкнула в самое сердце. Нет, судьба этой женщины, не слишком приятной для него, Павла не волновала. Приговор Кашиной, смертный приговор, разумеется, был подписан ещё три недели назад и почти сразу же приведён в исполнение. А сегодня… сегодня Павел подписал и приговор Литвинову. Поставил размашистый росчерк, быстро и решительно, а потом ещё долго сидел, пялясь невидящим взглядом в документ, который лишал его единственного друга.

***

– Папа! Ну наконец-то! – Ника бросилась ему на шею, обвила тонкими руками, ткнулась носом в щёку, как в детстве. Потом отстранилась, посмотрела внимательно и сказала с мягкой укоризной, как умеют только женщины. – Так нельзя.

– Что нельзя? – он намеренно взял шутливый тон, пытаясь перевести всё в шутку, но она не повелась на его уловку.

– Работать столько нельзя. Сегодня воскресенье, а ты с утра умотал неизвестно куда. Тебя уже в восемь часов дома не было. Анна говорит, что ты – чёртов трудоголик, и если тебя не остановить, то свалишься где-нибудь на полпути.

Кто бы говорил – эта мысль пронеслась галопом, и только потом вдруг дошло.

– Анна?

Павел знал, что в свободное время Ника волонтёрит в Анниной больнице, что она привлекла туда своих друзей и не только – организовала целую сеть волонтёрского движения среди студентов и старшеклассников, а этот её Кирилл (тут Павел непроизвольно поморщился) из теплиц перевёлся работать медбратом к Анне. Павел был в курсе бурной деятельности своей дочери, в глубине души гордился, а иногда и с удивлением спрашивал себя – откуда что и взялось в его маленьком и нежном рыжике. Он привык смотреть на свою девочку, как на продолжение Лизы, а может даже и как на саму Лизу, но неожиданно выяснилось, что кроме буйных рыжих кудрей и солнечных веснушек Нике от матери ничего не досталось. Сегодняшняя Ника больше напоминала ему Анну, что уж было совсем неправильно и невозможно.

– Анна? – повторил он вопрос, стараясь, однако, ничем не выдать своего смущения. За всё это время, они ни разу с Никой не говорили про Анну. То есть дочь, конечно, рассказывала ему в те редкие минуты, когда он бывал дома, про больницу, упоминая Анну лишь вскользь, но сегодня она в первый раз сказала про неё прямо, испытующе глядя ему в глаза, как будто пыталась найти там ответ на какой-то только ей одной известный вопрос.

– Да, Анна. Папа, – она потянула его за рукав, увлекая на диван. – Пап, ну ты что, всё ещё злишься на нее? Сердишься? Не можешь простить ей то, что она сделала?

В груди Павла что-то болезненно сжалось, скрутилось в тугой узел, он почувствовал, что краснеет. Неужели Ника о чём-то догадалась? О чём-то таком, что ещё неясно и для него самого. Он поднёс руку к лицу, потёр щёку, словно, она чесалась, а на самом деле для того, чтобы скрыть дурацкий, невесть откуда взявшийся юношеский румянец.

– Она вчера спрашивала о тебе. Сказала, чтобы я за тобой следила, а за тобой фиг уследишь, – Ника проговорила эти слова в какой-то озабоченности, словно это она, а не он, была теперь взрослой, и это на ней лежал весь груз забот.

– Чтоб налево не бегал? – снова попытался пошутить он, всё ещё не отрывая ладони от лица.

– Чтоб работал поменьше! Как же с вами трудно!

– С вами?

– С вами, мужиками, – Ника отвернулась и засопела.

Павел притянул её к себе, свою маленькую доченьку, которая как-то вдруг – он даже и не заметил – превратилась в маленькую женщину, и уткнулся лицом в кудрявую макушку.

– Ну так уж и трудно, – пробормотал едва слышно.

Ника тихонько заворочалась, освобождаясь из его объятий, подняла голову.

– Папа, Анна как-то сказала, – Ника немного замялась, подбирая слова. – Давно уже, ещё когда я в первый раз к ней сбежала, что вы дружили в детстве. А ты никогда не рассказывал. Дружили, да?

– Дружили.

– Сильно-сильно?

Павел улыбнулся.

– Сильнее не бывает, рыжик.

***

Мягкий силиконовый шарик просвистел у неё над ухом, а следующий, выпущенный из тонкой трубочки вслед за первым, попал прямо в шею. Пашка заметил, как она слегка дёрнулась, схватилась за шею рукой, но не обернулась. Только густо-густо покраснела – он видел краешек её зардевшейся щеки. За спиной у Пашки засмеялись. Он обернулся. Коновалов, пригнувшись почти к самой парте, заправлял свою пластмассовую трубочку новой партией шариков.

Это была совсем недавно появившаяся игра. Кто-то из мальчишек обнаружил, что некоторые маты в спортзале набиты мягкими силиконовыми шариками, и если слегка разрезать какой-нибудь, то можно набрать оттуда этих шариков, сколько душе угодно. Первый же разрезанный мат очень быстро схуднул, никто не хотел упускать такую добычу. Шарики перекочевали из ополовиненного мата в карманы учеников четвёртого класса, причём девочки не уступали мальчикам. Пашка тоже, глядя на всех, сунул горсть мягких белых шариков в карман штанов. Что со всем этим добром делать, поначалу никто не знал, шарики были слишком лёгкими, чтобы кататься, разлетались в разные стороны при малейшем дуновении и в целом были ни на что не годными. Скорее всего, они бы подрастеряли или выкинули их, не найдя новой игрушке достойного применения, если бы Коновалов не обнаружил, что ими можно здорово стрелять из трубочек. Шарик предварительно требовалось смочить водой, чтобы он разбух и отяжелел, и тогда при нормально развитых лёгких, подув с одного конца трубочки, шарик можно было послать точно в цель. Стреляли все, Пашка тоже стрелял, в основном на переменах, но бойкий Коновалов умудрялся найти себе жертву и на уроке. Сейчас он выбрал для обстрела Аню Бергман, высокую, худенькую девочку, молчаливую и немного странную. Пашка вспомнил – она была единственной, кто стоял в стороне, когда они всем классом уничтожали спортивный мат.

Коновалов выпустил на этот раз целую очередь шариков, высший шик, так получалось не у многих. Часть шариков до цели не долетело – упали и раскатились по полу, но некоторые ударили девочку в затылок. Она опустила голову, и Пашке со своего места показалось, что она вот-вот заплачет.

Сзади захихикал сидевший рядом с Коноваловым Петренко.

– Конь, давай ещё.

– Счас, – зашептал Коновалов, ничуть не обидевшись на «Коня».

Пашка обернулся.

– А по шее? – прошипел он.

– Че, втюрился что ли? – Коновалов презрительно скривился, но под взглядом Пашки трубочку убрал. Знал, что, если что, Савельев действительно накостыляет.

Нет, Пашка вовсе не втюрился, выражаясь словами дурака Коновалова. Аню Бергман до этого времени он практически не замечал, но ему вдруг стало её жалко. Уж больно потерянной она выглядела. Да и выходка Коновалова показалась Пашке совсем уж несправедливой и обидной. И потом, получить силиконовым шариком по шее и затылку было довольно-таки больно.

Из класса уже почти все вышли, но Пашка видел, она оставалась на своём месте, неторопливо собирала вещи в сумку. Он и сам не понимал, что его торкнуло к ней подойти. Но он подошёл.

– Хочешь посмотреть макет Башни. У меня отец делал.

Она медленно подняла на него голову, посмотрела своими огромными чернущими глазами. И, не отрывая от него взгляда, так же медленно кивнула.

***

– А потом? – улыбнулась Ника.

– Ну что потом… после уроков мы пошли ко мне. Потом к ней. Потом она вспомнила, что ей нужно забрать Лизу из детского сада…

– Маму…

– Да, маму.

Павел опять улетел мыслями на тридцать с лишним лет назад. Вспомнил, как они, забыв про то, что даже не пообедали (учащиеся обедали и завтракали в школьной столовой, это было для всех детей бесплатно), шатались по общественному ярусу Башни – Анна жила сразу над ним, а Павел ещё парой этажей выше. За ними хвостиком следовала четырехлетняя Лиза, разглядывающая Пашку как какую-то диковину. Оказалось, что Аня вовсе и не странная, умеет звонко и заразительно смеяться и легко откликается на его даже совсем дурацкие шутки.

Он сказал, что знает, как бесплатно пройти в кино, вернее пролезть в щель между щитами, перегораживающими кинозал, и что там только толстые застревают. Она, не раздумывая, согласилась, и они, хохоча, побежали туда. Сначала пропихнули в щель упирающуюся Лизу, потом залезли сами, тихонько, по стеночке, стараясь, чтобы их никто не заметил, доползли до одной из несущих колонн в кинозале и примостились там. Фильм уже вовсю шёл и был совершенно неинтересным. Лиза уснула, свернувшись калачиком между ними, а они то пялились на экран, то бросали взгляды друг на друга, думая, что делают это незаметно.

– Господи, папка, ты такой смешной оказывается был.

– Даже подумать страшно, насколько, – Павел засмеялся. – Анна ещё была выше меня на полголовы, представляешь? И я думаю, смотрелись мы с ней, как два клоуна.

Павел вдруг поймал себя на мысли, что первый раз за столько лет, он не испытывает боли, вспоминая своё прошлое. В первый раз он с каким-то спокойствием и умиротворением думает про Лизу, и та острая боль, что терзала и грызла его, откусывая по кусочкам, наконец-то исчезла, и ей на смену пришло то, что и должно было наконец-то прийти – лёгкая и светлая грусть.

Глава 4. Кравец

Что-то не давало ему покоя с тех самых пор, как он покинул квартиру Рябининых. Какая-то мысль. Она билась и билась в его голове, но Антон, как ни старался, никак не мог ухватиться за неё, раскрутить, додумать до конца. Может, это была даже не мысль, а так… предчувствие.

Другой человек, скорее всего, отмахнулся бы от этих назойливых дум, постарался переключиться на другое, но Антон знал, что этим чувством, как бы оно там не называлось – чуйка, интуиция, провидение – этим пренебрегать ни в коем случае нельзя. Именно оно помогало ему карабкаться всё выше и выше, именно оно спасало в критической ситуации.

Поэтому сейчас надо прежде всего успокоиться и проанализировать, что мы имеем. Да. А что мы имеем?

Юра введён в курс дела, и судя по его реакции (Антон вспомнил неприкрытое выражение облегчения на красном, одутловатом лице Рябинина) известие о том, что открытый захват власти откладывается на неопределенное время явно пришлось ему по вкусу, придало сил. И это хорошо. Антон не чувствовал надёжного союзника в лице Рябинина. Участвовать в их сомнительном предприятии – а Антон считал его сомнительным, но, увы, неизбежным – Рябинина толкала жена. Наталья была потомком ещё тех семей, которые чудом уцелели после мятежа Ровшица, когда власть условно перешла в руки народа (при этой мысли лицо Кравца непроизвольно кривилось – в сказочки про равенство и братство он не верил), и им всем, кто принадлежал к тогдашней правящей верхушке, ничего не оставалось, как либо покориться, либо умереть. Но, даже покорившись, они не просто продолжали жаждать реванша, они сумели передать это горячее желание своим потомкам, и Кравец, сталкиваясь с теми, в чьих жилах текла кровь тех, кто однажды вошёл в Башню на правах хозяев, не переставал удивляться и их снобизму, и безумной вере в то, что мир принадлежит им и только им.

«Ну это мы ещё посмотрим», – привычно подумал он и ухмыльнулся.

Наталья Леонидовна была ярким представителем этих. Нынешнюю власть она ненавидела, хотя, конечно, ту жизнь, что была до мятежа Ровшица, Наталья помнить не могла – это же было почти семьдесят лет назад, но… если хорошенько подумать, разве это срок, семьдесят лет. Родители-то её наверняка родились ещё в ту эпоху и пусть и были детьми на момент переворота, но всё равно что-то помнили. И, конечно, рассказывали. Они все, кто помнил, рассказывали. Даже его собственный тесть, которому было четыре года, когда к власти пришёл Ровшиц и люди, подобные Савельеву, и тот, старый мудак, пока не помер, всё вещал про ту жизнь, которую «мы потеряли». Кравец хмыкнул. Ну кто-то, может, и потерял, а кто-то и приобрёл. Не всё людям типа Рябининой быть на коне.

Кравец остановился.

Всё равно, что-то было не так именно там, в гостиной Рябининых. И это не Юрина реакция, она-то как раз была предсказуемой, это что-то другое. Он ещё раз постарался в деталях припомнить всё, что было у Рябининых, откуда он вышел каких-то пару минут назад, оставив Юрия в одиночестве допивать свой драгоценный коньяк.

Что? Что, не так?

Додумать Антон не успел – на него налетела внезапно вырулившая из-за поворота девушка.

– Извините, – девчонка подняла голову, и Антон узнал горничную Рябининых, как её? Лена, кажется.

Хорошенькая, вроде и худышка, но грудь пышная, сдобная, да и сама вся – свежая и наливная, как спелое яблочко, и совсем юная: такие были как раз во вкусе Антона. Ещё не женщина, но уже и не девочка, с тем особенным запахом, какой бывает только у девушек, едва миновавших стадию угловатых и прыщавых подростков, но ещё не ставших женщинами в полной мере – эдакий набухший бутон, упругий, готовый вот-вот раскрыться. То, что нужно, чтобы как-то раскрасить его личную жизнь. А личная жизнь у Антона была вялая.

Женщина, на которой он женился, привлекала его исключительно, как одна из ступенек, по которой Антон в своё время вскарабкался чуть выше по общественной лестнице, закрепившись на нужном месте. Что до секса… к жене его не влекло даже в первые годы после женитьбы, хотя – видит бог – он старался, даже сумел заделать сына, который, увы, пошёл лицом и повадками в мать, такой же вялый, ко всему безучастный худенький мальчик с некрасивым болезненным лицом. Так что в плане удовольствий добирать приходилось на стороне.

Внизу, на одном из нижних этажей, Кравец знал место, где можно найти то, что ему нужно, но в последнее время там он бывал не часто. А женщина, что была у него здесь, на верхних этажах, уже давно из любовницы превратилась в просто подругу, хотя взял он её беззащитной девчонкой, трясущейся от страха перед ним, что раззадоривало и усиливало желание. Она тоже была такой же аппетитной, как эта маленькая горничная, такой же тугой и одновременно податливой, словно мягкая глина в жёстких и сильных руках гончара. Антон почувствовал, как по телу жаркой волной прокатилась дрожь, в глазах слегка потемнело.

– Леночка, – он попридержал девчонку за локоток, ещё до конца не уверенный, правильно ли он вспомнил её имя. Но по промелькнувшему в чуть косеньких глазках испугу, смешанному с удивлением, понял, что угадал.

У Рябининых он бывал нечасто, по пальцам можно было пересчитать. И никогда подолгу не задерживался – ни к чему лишний раз афишировать, что их с Рябининым может связывать что-то помимо косвенных рабочих отношений. Но у прислуги намётанный глаз – эти примечают всё за своими хозяевами, поэтому Кравец видел: девочка его узнала и даже поняла своей интуицией маленького зверька, вынужденного выживать в их полном опасности мире, что он только что был у них. На её лице (ох уж эти девичьи лица – открытая книга) отразился страх. Ай, голубушка, да ты никак без спросу из дома отлучилась в рабочее-то время. Антон почувствовал, как внутри него поднимается весёлый и злой смех.

– Леночка, – повторил он, по-прежнему не отпуская её локтя и даже слегка притянув к себе. Она вся сжалась, одеревенела, но не сопротивлялась. Маленькая мышка. Серенькая, пухленькая, юная мышка. И снова по телу Антона лёгкой дрожью пробежало желание.

– Пустите меня, – прошептала она. – Пожалуйста. Мне надо…

– Конечно, надо. Там Юрий Алексеевич ждёт. Я только что от него.

По чуть дрогнувшим губам девочки он понял, что угадал – улизнула без спроса. К какому-нибудь своему дружку. Воспользовалась отсутствием хозяйки.

– Я в прачечную ходила.

– Очередь там, наверно, в прачечной, коль ты так долго отсутствовала, – он откровенно забавлялся. – Но ты не бойся… киска, – он облизнул губы.

По-прежнему не отпуская её локтя, Антон немного развернул девочку, подтолкнул к стене и слегка прижался к ней телом, давая понять, что он хочет. Было забавно и волнительно ощущать страх этой глупышки, едва уловимую вибрацию её юного тела. Да она особо и не дёргалась, поняла. Молодец, смышлёная девочка.

Нет, разумеется, он не собирался трогать её – уж точно не здесь, не в коридорах жилой зоны, которые хоть и были малолюдны на верхних этажах, но всё же. Это точно не тот адреналин, который ему нужен. А девочка хороша, хороша… как он раньше этого не замечал.

– Я, правда, ненадолго отлучилась, – слова оправдания звучали смешно, по-детски наивно, тем более, перед ним-то чего было оправдываться. Но Наталья Леонидовна, судя по всему, прислугу держала в чёрном теле, потому что страх, слетавший с подрагивающих губ девчонки, был совсем неподдельным. – Вы… пожалуйста… я очень прошу, не говорите ничего Наталье Леонидовне…

Антон еле удержался от того, чтобы не расхохотаться.

Девчонка выглядела и жалкой, и комичной одновременно. Он хорошо знал такой типаж женщин: хорошенькие, правда, чаще всего только в юности, глупенькие, но не лишённые животного чутья, не отягчённые, опять же в силу всё той же глупости, какими-то морально-нравственными вопросами, инстинктивно стремящиеся извлечь выгоду и где-то даже гордящиеся тем, что могут кого-то облапошить, и при этом не понимающие скудным своим умишком, что чаще всего используют именно их.

Скорее всего, девочка жила где-нибудь внизу, работала или в цехах, или ползала на грядках, а потом ей внезапно подфартило. Кравец догадывался, что девчонка с кем-то переспала, чтобы получить «работу мечты». Теперь вот терпит изо всех сил капризы и скверный характер своей хозяйки, угождает, лебезит, втайне ненавидит, но тешит себя иллюзией, что однажды здесь наверху захомутает прекрасного принца. Сколько их таких, бабочек-однодневок. Золушки, мать их за ногу.

Антон, хоть он и был не по части прекрасных принцев, отлично знал, что этого добра на верхних уровнях хватает. Вот только у здешних юных и свежих принцев имеются свои принцессы. Да что там – здесь даже облезлые короли укомплектованы такими же облезлыми королевами, так что если что девочке и светило, то разве что роль одноразовой игрушки у какого-нибудь престарелого любителя острых ощущений, которому и надо-то – посмотреть, да за мягкое место подержаться. Кравец не удержался, хохотнул в голос. Девчонка испуганно вскинула на него свои раскосые глазки. А что, если…

Он поднял руку и провел по её щеке. Она даже не отстранилась, уже всё понимая.

– Ну же, крошка, – Антон перешёл на шёпот. – Не бойся. Ну же…

Он наклонился к её покрасневшему ушку, нет, целовать её его не тянуло – нежности и ласки Антона никогда не возбуждали, скорее уж наоборот. Он представил, как наваливается на неё всем телом, и как она бьётся �

Продолжение книги