Тайная жизнь пчел бесплатное чтение

Сью Монк Кид
Тайная жизнь пчел

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Королева-матка является объединяющей силой общества; если удалить ее из улья, рабочие особи вскоре почувствуют ее отсутствие. Через несколько часов, или даже раньше, они начнут выказывать явные признаки отсутствия матки.

«Человек и насекомые»

Ночами я лежала в постели и наблюдала за представлением: пчелы просачивались в мою спальню через щели в стенах и кружили по комнате, издавая звуки, как самолетный пропеллер, — такое всепронизывающее ж-ж-ж-ж-ж-ж, заставляющее жужжать саму мою кожу. Я смотрела на их крылышки, мерцающие в темноте, подобно кусочкам хрома, и чувствовала, как в груди разрастается тоска. От того, как они летали, — даже не в поисках цветка, а просто, чтобы почувствовать ветер, — мое сердце кричало и пело.

В течение дня я слушала, как они роют проходы внутри стен моей комнаты, и представляла, как они превращают стены в соты, а мед просачивается в комнату и мне остается только подставить ему свой рот.

Пчелы появились летом 1964-го — тем самым летом, когда мне исполнилось четырнадцать и моя жизнь закружилась по совершенно новой орбите, именно так — по совершенно новой орбите.

Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что пчелы были посланы мне свыше. Иными словами, они появились, как архангел Гавриил перед Девой Марией. Я понимаю, сколь самонадеянно сравнивать свою жизнь с жизнью святых, но мне почему-то кажется, что они не стали бы возражать; не стану и я забегать вперед. Достаточно будет сказать, что, несмотря на все, что произошло тем летом, я сохранила к пчелам нежные чувства.

* * *

Первое июля 1964-го: я лежу в постели и жду появления пчел, думая о том, что сказала Розалин, когда я поведала ей об этих ночных визитах.

— Пчелы роятся перед смертью, — сказала она.

Розалин работала у нас с тех пор, как умерла моя мама. Мой папа, которого я называла Т. Рэй, поскольку слово «папа» никак ему не подходило, вытащил ее из персикового сада, где она работала одной из сборщиц. У нее было большое круглое лицо и тело, имеющее форму шатра, и она была такой черной, что ночь, казалось, сочится из всех пор ее кожи. Она жила одна в маленьком домике, запрятанном неподалеку от нас в лесу, и каждый день приходила, чтобы готовить, убирать и быть мне матерью. У Розалин никогда не было своих детей, так что последние десять лет я была ее любимой игрушкой.

Пчелы роятся перед смертью. Она была переполнена сумасшедшими фантазиями, на которые я не обращала никакого внимания, но я лежала и думала об этом, желая знать, не моя ли смерть у них на уме. По правде сказать, эта мысль не слишком меня тревожила. Каждая из этих пчел могла бы спикировать на меня и жалить, пока я не умру, и это не было бы худшим исходом. Те, кто считают, что смерть — худшее зло, ничего не смыслят в жизни.

Мама умерла, когда мне было четыре года. Это было фактом биографии, но, стоило мне об этом заговорить, как люди тут же принимались рассматривать свои ногти и ковырять заусенцы или выискивать что-то на небе, и было похоже, что они меня не слышат. Иногда какая-нибудь добрая душа говорила: «Просто выкинь это из головы, Лили. Это был несчастный случай. Успокойся».

Я лежала в постели и думала о том, как умру и попаду в рай — к моей маме. Я бы ей сказала: «Мама, прости. Пожалуйста, прости», и она бы целовала мою кожу и говорила, что я не виновата. Она бы говорила мне это первые десять тысяч лет.

Следующие десять тысяч лет она бы меня причесывала. Я знала, что она сможет сделать из моих волос такую красоту, что люди по всему раю побросают арфы, только чтобы восхищаться моей прической. Я очень быстро поняла — чтобы узнать, у кого из девочек нет мамы, достаточно взглянуть на их волосы… Мои волосы вечно торчали, как им вздумается, а Т. Рэй, конечно же, отказывался купить мне нормальные бигуди, так что я накручивала их на баночки из-под виноградного сока, а спать с ними было совершенно невозможно. Мне всегда приходилось выбирать между приличной прической и нормальным ночным сном.

Я решила, что пожертвую четыре или пять веков на то, чтобы рассказать ей, какое это несчастье — жить с Т. Рэем. Он был зол круглый год, но особенно летом, когда с утра до вечера работал в своих персиковых садах. Я старалась как можно меньше попадаться ему на глаза. Он был добр только со Снаутом, своей собакой, с которой он охотился на птиц, которая спала в его постели и которой он всякий раз принимался чесать живот, стоило ей только перевернуться на спину. Однажды я видела, как Снаут пописал на ботинки Т. Рэя, и это не вызвало у него ни малейшего возмущения.

Я часто просила Бога, чтобы он сделал что-нибудь с Т. Рэем. Он сорок лет ходил в церковь, но становился только хуже. Казалось, это должно было кое о чем сказать Богу.

Я отбросила одеяло. В комнате было совершенно тихо, нигде ни единой пчелы. Я поминутно глядела на часы, не понимая, куда же эти пчелы могли подеваться.

Наконец, где-то около полуночи, когда мои веки почти уже сдались в борьбе со сном, в верхнем углу комнаты возник урчащий звук, низкий и вибрирующий, звук, который можно было принять за мурлыканье кошки. А через мгновение тени на стене задвигались, похожие на брызги краски, ухватывая немного света всякий раз, когда они пролетали мимо окна, — так что я могла разглядеть контуры крыльев. Звук нарастал волнами, пока вся комната не запульсировала в темноте, пока сам воздух не стал живым, насквозь пронизанным пчелами. Они кружились вокруг моего тела, сделав меня эпицентром тучи, несущей торнадо. За всем этим жужжанием я не слышала даже собственных мыслей.

Я вонзила ногти в ладони с такой силой, что почти проткнула кожу. Пчелы могут закусать до полусмерти.

И все же зрелище было величественным. Вдруг я поняла, что не могу противиться побуждению показать это хоть кому-нибудь, даже если единственным человеком поблизости был Т. Рэй. И если его случайно укусит пара сотен пчел, что ж, тогда — прости, папочка.

Я выскочила из-под одеяла и бросилась к двери, проломившись сквозь гущу пчел. Я будила его, дотрагиваясь пальцем до руки, сперва тихонько, потом все сильнее, пока наконец я уже не тыкала в его руку со всей силы, изумляясь тому, до чего она твердая.

Т. Рэй в одних трусах вскочил с кровати. Я тащила его к своей комнате, а он кричал, что будет лучше, если это окажется правдой, что лучше бы этот проклятый дом сгорел, а Снаут лаял, как на голубиной охоте.

— Пчелы! — кричала я. — У меня в комнате рой пчел!

Но когда мы зашли в комнату, они уже исчезли в стене, как если бы знали, что он сейчас зайдет, и не хотели демонстрировать ему свой высший пилотаж.

— Черт подери, Лили, это не смешно.

Я осматривала стены сверху до низу. Я заглядывала под кровать, умоляя пыль и спирали кроватных пружин породить хотя бы одну пчелу.

— Они здесь были, — сказала я. — Летали повсюду.

— Ага — и еще стадо долбаных быков.

— Послушай, — сказала я. — Слышно, как они жужжат.

Он с притворно-серьезным видом приблизил ухо к стене.

— Я не слышу никакого жужжания, — сказал он и покрутил пальцем у виска. — Полагаю, они вылетели из этих сломанных часов с кукушкой, которые ты называешь своим мозгом. Еще раз меня разбудишь, Лили, и я достаю «Марту Уайтс»,[1] ты поняла?

«Марта Уайтс» была формой наказания, до которого мог додуматься только Т. Рэй. Я тут же замолкла.

И все же, я не могла это так оставить — чтобы Т. Рэй думал, что я дошла до того, что выдумала вторжение пчел с целью привлечь к себе внимание. У меня возникла великолепная идея — наловить полную банку этих пчел, предъявить их Т. Рэю и сказать: «Ну, и кто же тут выдумывает?»

* * *

Моим первым и единственным воспоминанием о матери был день ее смерти. Я долгое время пыталась вызвать в воображении ее образ до этого дня — хотя бы кусочек чего-нибудь, вроде того, как она подтыкает мое одеяло, читает мне про приключения Дядюшки Уиггли или холодным утром развешивает мое белье возле камина. Я была бы рада даже вспомнить, как она отламывает прутик и стегает меня по голым ногам.

Она умерла третьего декабря 1954-го. Печка так нагрела воздух, что мама стянула с себя свитер и стояла в одной майке, дергая застрявшее окно своей спальни.

Наконец она сдалась, проговорив:

— Ладно, отлично, тогда мы просто угорим здесь ко всем чертям.

У нее были густые черные волосы, которые вились вокруг ее лица — лица, которое я никак не могу вызвать в памяти, несмотря на отчетливость всего остального.

Я протянула к ней руки, и она подняла меня, сказав, что я немного великовата, чтобы так меня держать, но все равно продолжала держать меня на руках. Как только я оказалась у нее на руках, меня окутал ее запах.

Этот аромат остался со мной навсегда, и я могу представить его так же отчетливо, как запах корицы. Я регулярно ходила в Силван в магазин и обнюхивала каждый флакончик с духами, пытаясь найти нужный. Всякий раз, когда я там появлялась, продавщица духов изображала удивление, говоря: «Боже мой, посмотрите, кто к нам пришел». Как если бы я не была там неделю назад и не прошлась тогда по всему ряду бутылочек. «Галимар», «Шанель № 5», «Уайт Шолдерз».

И я говорила:

— Получили что-нибудь новенькое? Она ни разу не ответила «да».

Так что я была потрясена, когда почувствовала этот запах от своей учительницы в пятом классе, которая сказала, что это был попросту кольдкрем «Пондз».

В тот день, когда умерла моя мама, на полу лежал распахнутый чемодан — прямо возле окна, которое так и не удалось открыть. Она ходила в чулан и обратно, то и дело кидая что-нибудь в чемодан, не утруждая себя складыванием.

Я пошла за ней в чулан и пролезла под полами платьев и брючными штанинами вглубь, где валялись хлопья пыли, мертвые мотыльки и куски грязи из нашего сада, где стоял плесневый запах персиков, налипших на ботинки Т. Рэя. Я засунула руки в пару белых туфель на высоких каблуках и пошлепала ими друг о друга.

Пол в чулане вибрировал всякий раз, когда кто-нибудь взбирался по ступенькам под ним, так что я знала, что сейчас Т. Рэй будет здесь. Я слышала, как над моей головой мама сдергивала с вешалок все подряд, слышала шелест одежды и позвякивание проволочных плечиков друг о друга. «Быстрее», — сказала она.

Когда его ботинки протопали в комнату, она выдохнула, и воздух вышел из груди, как будто ее легкие внезапно и сильно сжались. Это последнее, что я четко помню, — ее дыхание, спускающееся ко мне, как крошечный парашют и исчезающее без следа среди груды обуви.

Я не помню, что они говорили, только злость в их словах и воздух, который, казалось, был весь в рубцах и кровоточил. Еще это напоминало птиц, пойманных в закрытой комнате, бьющихся о стены и стекла, друг о друга. Я попятилась, оказавшись еще глубже внутри чулана и чувствуя свои пальцы во рту, вкус туфель, вкус ног.

Когда меня стали вытаскивать, я сначала не поняла, кто меня тянет, пока не оказалась на руках у мамы и не вдохнула ее запах. Она пригладила мне волосы, сказала: «Не волнуйся», но тут Т. Рэй меня забрал. Он отнес меня к двери и опустил на пол в коридоре.

— Иди в свою комнату, — сказал он.

— Не хочу, — я плакала, пытаясь протиснуться мимо него, назад в комнату, назад к ней.

— Убирайся к черту в свою комнату! — заорал он и сильно меня пихнул. Я стукнулась о стену, затем упала на четвереньки. Подняв голову, из-за спины Т. Рэя я увидела, как она бежит к нему через комнату Она выкрикивала: «Оставь. Ее. В покое».

Я сжалась на полу у двери и наблюдала сквозь воздух, который, казалось, был весь исцарапан. Я видела, как он схватил ее за плечи и начал трясти, а ее голова моталась взад-вперед. Я видела, как побелели его губы.

И тогда — хотя я и вижу это сейчас словно в тумане — она вырвалась от него и побежала в чулан, подальше от его цепких рук, и стала нашаривать что-то на одной из верхних полок.

Увидев пистолет у нее в руке, я побежала к ней, неуклюже и чуть не падая, желая ее спасти, спасти нас всех.

Затем время распадается на куски. То, что я помню, находится в моей голове в виде четких, но совершенно разрозненных картинок. Пистолет, блестящий в ее руке, как игрушка; он вырывает пистолет и размахивает им; пистолет на полу; я нагибаюсь, чтобы его поднять; звук выстрела, похожий на взрыв.

Вот то, что я знаю о себе. Она была всем, что мне было нужно. И она навсегда осталась со мной.

* * *

Мы с Т. Рэем жили рядом с городком Силван, Южная Каролина, с населением 3100 человек. Палатки с персиками да баптистские церкви — вот все, что там было.

У въезда на нашу ферму стояла большая деревянная вывеска со словами: «ПЕРСИКОВАЯ КОМПАНИЯ ОУЭНСА», намалеванными самой отвратительной оранжевой краской, какую вы когда-либо видели. Я ненавидела эту вывеску. Но вывеска была мелочью, по сравнению с гигантским персиком, насаженным на верхушку двадцатиметрового шеста рядом с воротами. Все в школе называли его Великой Задницей (и это вежливый вариант их слов). Телесный цвет, не говоря уже о вертикальной складке посередине, придавали ему безошибочное сходство с задней частью человека. Розалин говорила, что это способ Т. Рэя показать задницу всему миру. Таков был Т. Рэй.

Он не верил ни в мои ночевки у подружек, ни в танцевальные вечеринки, что не было особой проблемой, поскольку меня на них все равно не приглашали, но он отказывался подвозить меня в город на футбольные матчи, на собрания энтузиастов и на субботние благотворительные мойки машин в «Бета-клубе». Его не волновало, что я ношу одежду, которую шила сама в варианте эконом-класса: ситцевые английские блузки с перекошенными молниями и юбки, свисающие ниже колен, — разве что девушки из церкви Святой Троицы стали бы ходить в подобных нарядах. С таким же успехом я могла написать у себя на спине: «Я НЕ ПОПУЛЯРНА И НИКОГДА НЕ БУДУ ПОПУЛЯРНА». Мне необходима была максимальная помощь, какую только может дать мода, ведь никто, ни единый человек, ни разу не сказал: «Лили, ты такой милый ребенок». Никто, кроме мисс Дженнингс из церкви, а ведь она была совершенно слепа.

Я разглядывала свое отражение не только в зеркале, но и в витринах и в телевизоре, когда он был выключен, пытаясь работать над своим взглядом. Мои волосы были черные, как у матери, но все состояли из непослушных вихров. Еще меня беспокоил мой маленький подбородок. Я надеялась, что он начнет расти одновременно с грудью, но ожидания не оправдались. У меня, однако же, были красивые глаза, как у Софи Лорен, но все равно, даже мальчики, делавшие из напомаженных волос хвостик и носившие в кармане рубашки расческу, не слишком мной интересовались.

То, что должно быть пониже шеи, у меня вполне оформилось, хотя и не было ни малейшей возможности выставить это на обозрение. Тогда было в моде носить кашемировые костюмы-двойки и шотландские юбки выше колен, но Т. Рэй сказал, что раньше ад превратится в ледовый каток, чем я пойду куда-нибудь в таком наряде — или я хочу забеременеть, как Битси Джонсон, чья юбка едва прикрывает задницу? Одному Богу известно, откуда он узнал про Битси, но что касается ее юбок и ее ребенка, то это было правдой. Просто неудачное стечение обстоятельств.

Розалин знала о моде меньше, чем Т. Рэй, так что, когда было холодно, помилуй-нас-Боже-Иисус, она отправляла меня в школу в бриджах, надетых под платье в стиле Святой Троицы.

Больше всего я ненавидела, когда кучки шепчущихся девчонок замолкали при моем приближении. Я отковыривала струпья со своего тела, а когда они заканчивались, грызла заусенцы, пока не начинала течь кровь. Я так много переживала о внешности и о том, все ли я правильно делаю, что, казалось, половину времени я лишь играю какую-то роль, вместо того, чтобы быть настоящей девочкой.

Я думала, что у меня появился реальный шанс, когда я записалась в школу очарования в Женском клубе прошлой весной — по вечерам в пятницу в течение шести недель, — но меня не взяли, поскольку у меня не было мамы, или бабушки, или хотя бы какой-нибудь вшивой тетки, чтобы вручить мне на выпускной церемонии белую розу. Розалин не могла этого сделать, так как это было против правил. Я плакала, пока меня не стошнило в раковину.

— Ты и так очаровательна, — говорила Розалин, отмывая раковину. — Тебе не нужны эти школы для выскочек, чтобы быть очаровательной.

— Нет, нужны, — всхлипывала я. — Они там учат всему на свете. Как ходить и поворачиваться, что делать с ногами, когда ты сидишь на стуле, как садиться в машину, разливать чай, снимать перчатки…

Розалин издала пыхтящий звук, выпустив воздух через сжатые губы.

— Господи помилуй, — сказала она.

— Ставить цветы в вазу, говорить с мальчиками, выщипывать брови, брить ноги, красить губы…

— А как насчет блевания в раковину? Они учат, как делать это очаровательно? — спросила она.

Иногда я ее просто ненавидела.

* * *

Наутро после того, как я разбудила Т. Рэя, Розалин стояла в дверях моей комнаты и смотрела, как я гоняюсь за пчелой с банкой в руках. Ее губа отвисала так, что мне был виден маленький розовый восход солнца у нее во рту.

— Чего это ты делаешь с этой банкой? — спросила она.

— Ловлю пчел, чтобы показать Т. Рэю. Он думает, что я их выдумала.

— Господь, дай мне силы.

Она чистила бобы на крыльце, и бисеринки пота сверкали у нее в волосах. Она потянула платье вперед, открывая воздуху доступ к ее груди, большой и мягкой, как диванные подушки.

Пчела села на карту штата, прикнопленную к стене. Я смотрела, как она ползет вдоль побережья Южной Каролины по живописному шоссе 17. Я накрыла пчелу банкой, поймав ее где-то между Чарлстоном и Джорджтауном. Когда я подсунула крышку, пчела запаниковала и принялась яростно колотиться о стенки, напоминая град, стучащий в окно.

Я насыпала в банку бархатистых лепестков, богатых пыльцой, и проделала гвоздем множество дырок в крышке, чтобы пчелы не погибли, ведь, как я знала, человек может в один прекрасный день превратиться в того, кого он убил.

Я подняла банку к лицу.

— Иди посмотри, как она бьется, — позвала я Розалин.

Когда она ступила в комнату, ее запах поплыл ко мне, темный и пряный, как табак, который она держала за щекой. У нее в руке была кубышка с горлышком размером с монетку и ручкой, чтобы продевать в нее палец. Я смотрела, как она прижимает кубышку к подбородку, вытягивает губы цветочком и сплевывает внутрь струйку черного сока.

Она поглядела на пчелу и покачала головой.

— Если она тебя ужалит, не приходи ко мне жаловаться, — сказала она, — потому что мне все равно.

Это было неправдой.

Я была единственной, кто знал, что, несмотря на грубоватость, сердце ее было нежней цветочной кожицы и она безумно меня любила.

Я узнала об этом в восемь лет, когда она купила мне цыпленка, выкрашенного для Пасхи. Я увидела его, дрожащего в углу в своем загончике: он был цвета красного винограда и печальными глазками высматривал свою маму. Розалин позволила мне принести его домой, прямо в гостиную, где я рассыпала по полу коробку овсяных хлопьев, чтобы он их клевал, и Розалин даже ни словом меня не попрекнула.

Цыпленок оставлял по всей комнате кусочки помета с фиолетовыми прожилками — видимо, потому, что краска просочилась в его хрупкий организм. Мы только начали уборку, как в комнату ворвался Т. Рэй, угрожая сварить цыпленка на обед и уволить Розалин за то, что она идиотка. Он кинулся ловить цыпленка, пытаясь схватить его своими черными после возни с трактором руками, но Розалин встала у него на дороге.

— В этом доме есть вещи похужей цыплячьего дерьма, — сказала она, глядя на него снизу вверх и одновременно сверху вниз. — Ты не тронешь эту крошку.

Когда он уходил по коридору, в звуке его шагов мне слышалось поражение. Она меня любит, думала я, и тогда эта мысль возникла у меня впервые.

Ее возраст был тайной, поскольку у нее не было свидетельства о рождении. Иногда она говорила, что родилась в 1909-м, а иногда — что в 1919-м, в зависимости от того, насколько старой она чувствовала себя в этот день. Но она точно знала место: Макклеланвиль, Южная Каролина, где ее мама плела корзинки из соломы, которые затем продавала, стоя у дороги.

— Как я — персики, — говорила я ей.

— Ничего общего с твоими персиками, — отвечала она. — У тебя нет семерых детей, которые с этого кормятся.

— У тебя шесть братьев и сестер? — Я всегда думала о ней как о человеке, у которого кроме меня нет никого на свете.

— Были, но я не знаю, где сейчас хотя бы один из них.

Она бросила своего мужа через три года после свадьбы, за пьянство.

— Дай его мозги птице, и птица полетит задом наперед, — говаривала она. Я часто задумывалась, что бы эта птица стала делать, будь у нее мозги Розалин. Я решила, что половину времени она будет гадить всем на голову, а другую половину — сидеть на брошенных гнездах, растопырив крылья.

В моих мечтах она была белой, выходила замуж за Т. Рэя и становилась мне настоящей матерью. А иногда я была сиротой-негритянкой, которую она находила на кукурузном поле и удочеряла. Изредка я видела нас живущими в другой стране, вроде Нью-Йорка, где она могла бы меня удочерить, и никто бы не удивлялся тому, что у нас разный цвет кожи.

* * *

Мою маму звали Дебора. Это имя казалось мне самым красивым на свете, хотя Т. Рэй и отказывался его произносить. Если же я его произносила, он вел себя так, будто сейчас пойдет на улицу и там кого-нибудь зарежет. Однажды я спросила его, когда у нее день рождения и какую начинку она любила в пироге, но он сказал, чтобы я заткнулась, а когда я спросила снова, он взял банку черничного желе и швырнул ее в кухонный сервант. На нем до сих пор остались синие пятна.

Однако мне удалось выжать из него кое-какие обрывки информации, например, что мама похоронена в Виржинии, там, откуда она родом. Я спросила его, можно ли найти мою бабушку. Нет, сказал он, мама была единственным ребенком. Однажды, раздавив на кухне таракана, он сказал, что мама проводила массу времени, пытаясь выманить тараканов из дома с помощью кусочков пастилы и дорожек из крошек от крекеров, что она была просто психом, когда дело касалось сохранения жизни насекомых.

Самые неожиданные вещи могли заставить меня по ней скучать. Например, спортивный топик. С кем я могла этим поделиться? И кто, кроме мамы, смог бы понять, как важно было возить меня на репетиции группы поддержки? Я могу точно сказать, что Т. Рэю такое и в голову не приходило. Но знаете, когда я по ней больше всего скучала? В день, когда, в возрасте двенадцати лет, проснулась с пятном, похожим на лепесток розы, на моих трусиках. Я была так горда этим цветком, но у меня не хватило духу показать его кому-нибудь, кроме Розалин.

Вскоре после этого я обнаружила на чердаке бумажный пакет, запечатанный степлером. Внутри я нашла последние следы моей мамы.

Там была фотография притворно улыбающейся женщины в светлом платье с плечиками, стоящей возле старой машины. Выражение ее лица говорило: «Не смей меня снимать», но она хотела, чтобы ее снимали, это было видно. Вы бы никогда не поверили тем историям, которые я выдумывала, глядя на фотографию: как она, стоя у автомобильного бампера, нетерпеливо дожидалась своей любви.

Я клала эту фотографию рядом со своей и выискивала черты сходства. У нее тоже немного недоставало подбородка, но, несмотря на это, ее внешность можно было оценить выше среднего, так что это давало мне надежду.

В пакете была еще пара белых хлопковых перчаток, потемневших от времени. Вынув их, я подумала: «Ее руки были здесь внутри». Мне неловко об этом вспоминать, но однажды я набила эти перчатки ватой и всю ночь продержала их в руках.

Но главной загадкой этого пакета была маленькая деревянная картинка Марии, матери Иисуса. Я узнала ее, несмотря даже на то, что у нее была черная кожа, чуть светлее, чем у Розалин. Было похоже, что кто-то вырезал изображение черной Марии из книги, наклеил его на отшлифованный кусочек дерева, сантиметров пяти в поперечнике, и покрыл его лаком. На оборотной стороне неизвестной рукой было написано: «Тибурон, Ю. К.».

Два года я хранила эти вещи в жестяной коробке, которую закопала в саду. У меня там было особое место среди деревьев, о котором не знал никто, даже Розалин. Я стала ходить туда еще до того, как научилась завязывать шнурки. Сперва это было просто местом, где я могла спрятаться от Т. Рэя и его скотства или от воспоминаний о том дне, когда выстрелил пистолет, но позже я стала убегать туда, иногда после того, как Т. Рэй ложился спать, просто чтобы спокойно полежать под деревьями.

Я положила ее вещи в жестяную коробку и закопала там в одну из ночей, поскольку страшно боялась оставлять их у себя в комнате, даже в глубине ящика своего стола. Потому что Т. Рэй мог пойти на чердак и обнаружить пропажу, и тогда он перевернул бы вверх дном мою комнату, чтобы найти эти вещи. Мне становилось дурно, когда я думала о том, что он со мной сделает, если это произойдет.

Время от времени я ходила в сад и выкапывала коробку. Я лежала на земле, надев мамины перчатки, и улыбалась ее фотографии, а деревья стояли вокруг, склонившись надо мной. Я рассматривала надпись: «Тибурон, Ю. К.» на оборотной стороне картинки с черной Марией, рассматривала эти буквы, написанные с нелепым наклоном, и думала о том, какое оно, это место. Однажды я нашла его на карте, и оно оказалось не более чем в двух часах езды от нас. Может, мама была там и купила эту картинку? Я пообещала себе, что однажды, когда стану уже достаточно взрослой, то сяду в автобус и съезжу туда. Я хотела побывать во всех местах, где ей доводилось когда-нибудь побывать.

* * *

В то утро, после ловли пчел, я отправилась в нашу палатку у дороги продавать персики Т. Рэя, где и провела остаток дня. Это было самой унылой работой, какую только можно придумать для девочки — часами торчать у дороги в палатке с тремя стенами и плоской жестяной крышей.

Я сидела на деревянном ящике из-под кока-колы и глядела на проносящиеся мимо пикапы, пока от выхлопных газов и скуки у меня не закружилась голова. Обычно по четвергам я продавала много персиков, поскольку женщины уже начинали готовиться к воскресным посиделкам, но в тот день все проезжали мимо.

Т. Рэй не позволял мне брать с собой книги. Если я все-таки приносила что-нибудь, вроде «Потерянного горизонта», спрятав его под рубашкой, тогда кто-то из доброхотов, вроде миссис Уотсон с соседней фермы, встретив отца в церкви, обязательно говорил: «Видела, как твоя дочка увлеченно читает в своей палатке. Ты можешь ею гордиться». Всякий раз после этого я чудом оставалась жива.

Что это за человек, который ненавидит чтение? Думаю, он считал, что это может зародить во мне мысли о колледже, каковые, с его точки зрения, были пустой тратой времени, особенно для девочек, даже если они, вроде меня, показывали наивысший результат при «тестировании словесных способностей». Мои математические способности не были столь ярко выражены, но нельзя же быть совершенной во всем.

Я была единственной из учеников, кто не роптал, когда миссис Генри выбрала на уроке очередную пьесу Шекспира. На самом деле, в угоду классу, я притворилась, что недовольна, хотя, если честно, я была очень рада.

Пока не появилась миссис Генри, я считала, что вершиной моей карьеры будет школа красоты. Однажды, рассмотрев ее лицо, я сказала, что французский изгиб бровей мог бы сделать с ней чудеса, а она ответила (цитирую): «Пожалуйста, Лили, ты оскорбляешь свой редкостный интеллект. Ты хотя бы представляешь, насколько ты умна? Ты могла бы стать профессором или писателем. Школа красоты. Ну ты и скажешь».

Прошло больше месяца, прежде чем мне удалось справиться с потрясением от того, что у меня есть жизненные перспективы. Вы знаете, как любят взрослые спрашивать: «Ну, кем ты хочешь стать, когда вырастешь?» Невозможно передать, как я прежде ненавидела этот вопрос, но тут я вдруг начала говорить людям, даже тем, кто вовсе и не хотел этого знать, что я планирую стать профессором или писателем.

Я собирала коллекцию собственных произведений. А после того, как в школе мы прошли Ральфа Уалдо Эмерсона, я приступила к «Моей жизненной философии», которая должна была стать капитальным трудом, но мне удалось написать лишь три страницы. Миссис Генри сказала, что мне нужно перерасти свои четырнадцать лет, прежде чем у меня появится эта самая философия.

Она сказала, что образование — моя единственная надежда на будущее, и одолжила мне на лето свои книги. Стоило мне открыть одну из них, Т. Рэй говорил: «Кого ты из себя строишь, Юлия Шекспира?» Он и вправду считал, что так звали Шекспира, и если вы думаете, что я его поправляла, значит, вы ничего не смыслите в искусстве выживания.

Если я сидела в своей фруктовой палатке без книжки, то часто убивала время, сочиняя стихи. Но в тот ленивый день у меня не хватало терпения, чтобы подыскивать рифмы. Я просто сидела и думала, как я ненавижу эту палатку с персиками, как же я ее ненавижу.

* * *

Накануне того дня, когда я пошла в первый класс, Т. Рэй застал меня в палатке, ковыряющей гвоздем один из его персиков.

Он подошел, щурясь от солнца и засунув большие пальцы в карманы брюк. Я наблюдала за его тенью, скользящей по пыли и сорнякам, и думала, что сейчас он накажет меня за испорченный персик. Я сама не понимала, почему это делала.

Но вместо этого он сказал:

— Лили, завтра ты идешь в школу, так что пришло время, чтобы ты кое-что узнала. О своей матери.

На секунду все стихло, как будто бы ветер исчез, а птицы перестали летать. Когда он присел передо мной на корточки, мне показалось, что я попала в капкан.

— Пришло время узнать, что с ней случилось, и я хочу, чтобы ты узнала об этом от меня, а не от чужих людей, которым лишь бы сплетничать.

Мы никогда об этом не говорили, и я почувствовала, как по спине пробежал озноб. Воспоминания о том дне всегда посещали меня внезапно. Заклинившее окно. Ее запах. Позвякивание вешалок. Чемодан. Крики и ругань. Но больше всего — пистолет на полу, тяжесть в руках, когда я его подняла.

Я знала, что взрыв, который я слышала в тот день, убил ее. Этот звук порой возникал в моей голове и всякий раз удивлял. Иногда казалось, что, пока я держала пистолет в руках, не было вообще никакого звука, что звук возник позже, а иногда, когда я в одиночестве сидела на крыльце, скучая и не зная чем заняться, или торчала в своей комнате в дождливые дни, то чувствовала, что именно я являлась его причиной, что, когда я подняла пистолет и звук разодрал комнату, моя жизнь опрокинулась.

Это было тем знанием, которое, выйдя на поверхность, полностью завладевало мной, и я вскакивала и — даже если снаружи шел дождь — бежала вниз с горы к моему месту в персиковом саду. Там я ложилась на землю и постепенно успокаивалась.

Т. Рэй сгреб в ладонь горстку пыли и дал ей просочиться сквозь пальцы.

— В день, когда она умерла, она чистила чулан, — сказал он. Я не могла не заметить странные интонации в его голосе, неестественные интонации — вроде бы обычный голос, но не совсем — такой добренький голос.

Чистила чулан. Я никогда не думала о том, что она делала в эти последние минуты своей жизни, зачем она бегала в чулан, почему они ругались.

— Я помню, — сказала я. Мой голос казался мне тихим и очень далеким, как если бы он доносился из-под земли.

Он поднял брови и приблизил ко мне свое лицо. Лишь глаза выдавали его смущение.

— Ты… что?

— Я помню, — повторила я. — Вы друг на друга кричали.

Его лицо напряглось.

— Правда? — произнес он. Его губы начали бледнеть, а это всегда служило мне сигналом. Я отступила на шаг.

— Черт подери, тебе было лишь четыре года! — заорал он. — Ты сама не знаешь, что ты помнишь.

В наступившей тишине я думала о том, что надо ему соврать, сказать: «Я ошиблась. Я ничего не помню. Расскажи мне, что случилось», но потребность поговорить об этом была так сильна и сдерживалась так долго, что теперь она требовала слов.

Я смотрела вниз на свои ботинки и на гвоздь, который я уронила, увидев, как приближается Т. Рэй.

— Там был пистолет.

— Боже, — сказал он.

Он долго смотрел на меня, а затем отошел к огромным корзинам, сложенным за палаткой. С минуту он стоял там со сжатыми кулаками, а затем вернулся ко мне.

— Что еще? — спросил он. — Отвечай: что еще ты помнишь?

— Пистолет был на полу…

— И ты его подняла, — сказал он. — Полагаю, это ты помнишь.

Эхо взрыва зазвучало в моей голове. Я смотрела в сторону сада, желая сорваться с места и убежать.

— Помню, что подняла, — сказала я. — Но это все. Он наклонился, взял меня за плечи и слегка потряс.

— Ты больше ничего не помнишь? Ты уверена? Подумай еще.

Я думала так долго, что он дернул головой и с подозрением на меня посмотрел.

— Нет, сэр, это все.

— Тогда послушай, — сказал он, сжав пальцами мои руки. — Мы спорили, как ты и сказала. Мы тебя сперва не заметили. Затем мы повернулись, и ты стояла там с пистолетом в руке. Ты подняла его с пола. А затем он просто выстрелил.

Он отпустил меня и засунул руки в карманы. Я слышала, как в карманах позвякивают ключи и монетки. Я так хотела схватиться за его ногу, хотела, чтобы он поднял меня и прижал к груди, но я не двигалась, и он тоже не двигался. Он глядел куда-то поверх моей головы. Он очень внимательно туда глядел.

— Полиция задавала массу вопросов, но это был просто кошмарный несчастный случай. Ты не хотела этого делать, — сказал он мягко. — Но если кто-нибудь захочет знать — все было так, как я тебе только что сказал.

Затем он направился к дому. Он отошел совсем немного и оглянулся.

— И не ковыряй больше своим гвоздем мои персики.

* * *

Где-то после шести вечера я вернулась домой, так ничего и не продав, ни единого персика, и обнаружила Розалин в гостиной. Обычно к этому времени она уже уходила домой, но сейчас она сражалась с антенной на крышке телевизора, пытаясь избавиться от «снега» на экране. Президент Джонсон то появлялся, то бледнел и исчезал в снежной пурге. Я никогда не видела, чтобы Розалин так интересовалась телешоу, чтобы тратить из-за этого столько энергии.

— Что случилось? — спросила я. — Они сбросили атомную бомбу? — С тех пор, как у нас в школе начались противоядерные учения, я не могла не думать о том, что мои дни сочтены. Все строили у себя во дворах бомбоубежища, запасали воду, готовились к концу света. Тринадцать учеников из моего класса сделали модели бомбоубежищ в качестве своих научных проектов, что говорило о том, что не я одна об этом беспокоюсь. Мистер Хрущев и его ракеты были нашей навязчивой идеей.

— Нет, бомбу никто не взрывал, — сказала она. — Лучше подойди сюда и посмотри, нельзя ли настроить телевизор. — Ее кулаки так глубоко погрузились в бедра, что их почти не было видно.

Я обернула антенну оловянной фольгой. Изображение прояснилось настолько, что стало видно президента Джонсона, сидящего за столом, и людей, стоящих вокруг. Я не слишком любила нашего президента за то, как он держал за уши своих гончих. Но я обожала его жену, Леди Птицу, которая всегда выглядела так, словно не хочет ничего другого — только отрастить крылья и улететь.

Розалин придвинула скамеечку для ног к телевизору и уселась на нее, так что скамеечка полностью под ней исчезла. Она сидела, наклонившись к телевизору, и теребила край своей юбки.

— Что происходит? — спросила я, но она была так поглощена зрелищем, что даже не ответила. На экране президент чернильным пером писал свое имя на какой-то бумажке.

— Розалин…

— Ш-ш-ш, — сказала она, махая на меня рукой.

Пришлось узнавать новости от диктора. «Сегодня, второго июля», — сказал он, — «президент Соединенных Штатов в восточной комнате Белого дома подписал Акт о гражданских правах…»

Я взглянула на Розалин, которая сидела, тряся головой и бормоча: «Бог милосерден», при этом она выглядела такой недоверчивой и счастливой, как люди по телевизору, когда они правильно отвечают на вопрос, стоящий миллион долларов.

Я не знала, радоваться за нее или волноваться. Выходя из церкви, люди говорили исключительно о неграх и их гражданских правах. Кто выиграет: команда белых или команда цветных? Как будто это был вопрос жизни и смерти. Когда этот священник из Алабамы, преподобный Мартин Лютер Кинг, был арестован в прошлом месяце во Флориде за то, что хотел поесть в ресторане, люди в церкви вели себя так, словно команда белых выиграла звание чемпиона. Я понимала, что, узнав сегодняшние новости, они не станут сидеть сложа руки — ни за что на свете.

— Аллилуйя, Иисус, — говорила Розалин, сидя на своей скамеечке. Блаженная наивность.

* * *

Розалин оставила обед на плите — ее прославленный тушеный цыпленок. Накладывая тарелку Т. Рэю, я размышляла о том, как заговорить с ним на деликатную тему моего дня рождения. Он всегда игнорировал мой день рождения, но каждый раз я, как дура, надеялась, что в этом году все будет иначе.

Мой день рождения совпадал с днем рождения нашей страны, отчего помнить о нем становилось еще труднее. Когда я была маленькой, то думала, что люди запускают ракеты и фейерверки из-за меня — ура, Лили родилась! Но затем иллюзии рассеялись, как это обычно и происходит.

Я хотела рассказать Т. Рэю, что все девочки любят серебряные браслеты, что на самом деле в этом году я была единственной девочкой в Силванской средней школе, у которой не было такого браслета, и что главной фишкой обеденного перерыва было стоять в очереди за обедом, позвякивая запястьем и демонстрируя всем коллекцию своих амулетов.

— Итак, — сказала я, ставя перед ним тарелку, — в субботу у меня день рождения.

Я смотрела, как он вилкой отковыривает мясо от косточки.

— Я просто подумала, что хорошо было бы иметь один из тех серебряных браслетов, что продаются в торговом центре в городе.

Дом скрипнул, как это часто с ним бывало. За дверью негромко гавкнул Снаут, а затем стало так тихо, что я могла слышать, как во рту у Т. Рэя перемалывается еда.

Он доел грудку и принялся за бедро, время от времени сурово поглядывая на меня.

Я было начала говорить: «Так как насчет браслета?», но тут до меня дошло, что он уже ответил, и тогда какая-то грусть поднялась во мне. Она была нежной и прохладной и на самом деле не имела ничего общего с браслетом. Теперь я думаю, что это была грусть, вызванная скрежетом вилки о тарелку, звуком, заполняющим все пространство между нами, пространство, в котором больше не оставалось места для нас самих.

* * *

В ту ночь я лежала в постели, слушая пощелкивание, жужжание и мурчание в банке с пчелами, ожидая, пока не станет достаточно поздно, чтобы можно было прокрасться в сад и выкопать коробку с вещами моей мамы. Я хотела лежать в саду, лежать и чтобы эти вещи меня убаюкивали.

Когда темнота вытянула луну на середину неба, я вылезла из постели, надела шорты и блузку без рукавов и тихонько заскользила мимо комнаты Т. Рэя, двигаясь как на коньках. Я не видела его ботинок, которые он поставил прямо посередине коридора. Когда я упала, дом сотряс такой грохот, что храп Т. Рэя изменил свой ритм. Сперва храп совсем прекратился, но затем возник вновь, предваренный тройным похрюкиванием.

Я прокралась вниз по ступенькам и вышла через кухню. Когда ночь ударила в мое лицо, мне захотелось смеяться. Луна была идеально круглой и такой яркой, что все вокруг приобрело янтарный оттенок. Пели цикады, и я бежала босиком по траве.

Чтобы попасть на мое тайное место, нужно дойти до восьмого ряда (от сарая с трактором), свернуть налево и считать деревья, пока не дойдешь до тридцать второго. Коробка была зарыта в мягкой земле под деревом, достаточно неглубоко, чтобы я могла выкопать ее голыми руками.

Когда я смахнула землю с крышки и открыла ее, то сперва увидела белизну ее перчаток, затем фотографию, завернутую в вощеную бумагу, и, наконец, смешную деревянную картинку темноликой Марии. Я вытащила все из коробки и, вытянувшись среди опавших персиков, положила вещи себе на живот.

Когда я посмотрела наверх через паутину веток, ночь придавила меня всей своей тяжестью, и, на какое-то мгновение, я растворилась в окружающем. Я увидела молнию, но не зигзаг, а мягкие золотистые вспышки на небе. Я расстегнула пуговицы рубашки и распахнула ее, чтобы ночь обласкала мою кожу, да так и заснула, лежа с вещами моей матери на животе, а влажный воздух оседал на моей груди и небо трепетало зарницами.

Я проснулась от того, что кто-то ломился через деревья. Т. Рэй! Я села, в панике пытаясь застегнуть рубашку. Я слышала его шаги, быстрое, тяжелое дыхание. Посмотрев вниз, я увидела перчатки моей мамы и две картинки. Я оставила пуговицы и схватила мамины вещи, теребя их в руках, не в состоянии придумать, что мне делать, куда их спрятать. Коробка валялась в своей ямке, слишком далеко, чтобы можно было достать.

— Лили-и-и! — кричал он, и я видела, как стремительно приближается его тень.

Я запихала перчатки с картинками под пояс своих шорт, а затем дрожащими пальцами схватилась за оставшиеся пуговицы.

Прежде чем я успела их застегнуть, на меня упал луч света — и вот Т. Рэй уже стоял надо мной, без рубашки, с фонарем в руке. Луч шарил по мне, ослепляя, когда пробегал по лицу.

— С кем ты здесь была? — заорал он, направляя свет на мою полузастегнутую рубашку.

— Н-ни с кем, — сказала я, подобрав ноги и обхватив колени руками, в ужасе от того, что он подумал. Я не могла долго смотреть ему в лицо — оно было таким большим и ослепительным, как лицо Бога.

Он направил луч в темноту.

— Кто здесь?

— Т. Рэй, пожалуйста, здесь кроме меня никого не было.

— Поднимайся! — рявкнул он.

Я пошла за ним к дому. Его ноги так ударяли в землю, что мне стало ее жаль. Мы молчали, пока не пришли на кухню и он не достал из буфета крупу «Марта Уайтс».

— Этого можно ожидать от парней. Лили, — их трудно винить, — но я не ожидал этого от тебя. Ты ведешь себя, как шлюха.

Он насыпал горку крупы, размером с муравейник, на пол из сосновых досок.

— Иди сюда и становись на колени.

Я стояла на крупе с шестилетнего возраста, но так и не смогла привыкнуть к этому ощущению толченого стекла, насыпанного тебе под кожу. Я подошла к горке такими крошечными шажками, как какая-нибудь японка, и опустилась на пол, твердо решив не плакать. Но мои глаза уже начинало жечь.

Т. Рэй сидел в кресле и чистил ногти карманным ножиком. Я переминалась с колена на колено, надеясь получить хотя бы секундное облегчение, но от этого боль лишь глубже проникала под кожу. Я закусила губу и в это мгновение почувствовала деревянную картинку Черной Мадонны у себя под поясом. Я почувствовала вощеную бумагу с фотографией внутри и перчатки мамы, прижатые к моему животу, и вдруг осознала, что там моя мама, прямо у меня на теле, как если бы она была панцирем, защитившим меня, чтобы помочь справиться со всей этой подлостью.

* * *

На следующее утро я проснулась поздно. Как только мои ноги коснулись пола, я сунула руку под матрас, проверить, на месте ли вещи моей мамы.

Уверивпшсь, что все на месте, я отправилась на кухню, где нашла Розалин, подметающую крупу.

Я намазала маслом кусок хлеба.

Она мела с таким ожесточением, что меня обдавало ветром.

— Что произошло? — спросила она.

— Ночью я выходила в сад. Т. Рэй думает, что я встречалась там с мальчиком.

— А ты встречалась?

Я вытаращила на нее глаза:

— Нет.

— Сколько времени он держал тебя на этой крупе?

Я пожала плечами:

— Может, час.

Она прекратила мести и посмотрела на мои колени. Они горели сотнями ярких кровоподтеков, крошечными синяками, которые вскоре превратят кожу в сплошное синее пятно.

— Посмотри на себя, детка. Посмотри, что он с тобой сделал, — сказала Розалин.

Мои колени истязали достаточно много раз в моей жизни, чтобы я перестала думать об этом, как о чем-то из ряда вон выходящем; с этим просто нужно было время от времени мириться, как с простудой. Но сейчас выражение лица Розалин заставило меня взглянуть на это новыми глазами. Посмотри, что он с тобой сделал.

Я разглядывала свои колени — именно за этим занятием и застал меня Т. Рэй, войдя на кухню.

— Взгляните-ка, кто решил наконец проснуться. — Он вырвал хлеб у меня из рук и бросил в миску Снаута. — Будет не слишком бесцеремонно с моей стороны, если я попрошу тебя пойти в персиковую палатку и чуть-чуть поработать? Тебя пока еще не выбрали Королевой Дня.

Я знаю, это звучит безумно, но до сих пор я думала, что Т. Рэй хотя бы немножко меня любит. Я не могла забыть, как он улыбался мне в церкви, когда я пела, держа в руках перевернутый вверх ногами сборник гимнов.

Я смотрела на его лицо. Оно было злобным и презрительным.

— Пока ты живешь под моей крышей, ты будешь делать, что я скажу! — заорал он.

Тогда я найду другую крышу, подумала я.

— Ты поняла? — спросил он.

— Да, сэр, я поняла.

И это было правдой. Я поняла, что новая крыша сможет сделать для меня невероятное.

* * *

Ближе к вечеру я поймала еще двух пчел. Лежа на животе поперек кровати, я наблюдала, как они кружатся внутри банки, не находя выхода.

Розалин сунула голову в дверь.

— Ты в порядке?

— Ага.

— Я ухожу. Скажи своему папаше, что я пойду завтра в город, так что меня не будет.

— Идешь в город? Возьми меня, — сказала я.

— А тебе зачем?

— Ну Розалин, ну пожалуйста.

— Тебе придется всю дорогу идти пешком.

— Ну и что.

— Почти все будет закрыто, кроме лотков с фейерверками и бакалеи.

— Ну и что. Я просто хочу в свой день рождения выйти куда-нибудь из дому.

— Ладно, только отпросись у своего папаши. Я зайду за тобой утром.

Она уже вышла за дверь, когда я ее окликнула:

— Чего это ты собралась в город?

Мгновение она продолжала стоять ко мне спиной, совершенно не шевелясь. Когда она обернулась, лицо ее выглядело мягким и изменившимся, словно это была другая Розалин. Она сунула руку в карман, порылась в нем и вытащила сложенный блокнотный листок. Она села на кровать рядом со мной. Я потирала свои ноги, пока она разглаживала листок у себя на коленях.

Ее имя, Розалин Дэйз, было написано на этом листке, по меньшей мере, раз двадцать пять, крупными письменными буквами, как первая работа, которую ты сдаешь в начале учебного года в школе.

— Тут я тренировалась, — сказала она. — Ведь четвертого июля в церкви для цветных будет слет избирателей. Я регистрируюсь, чтобы голосовать.

У меня в желудке возникло неприятное ощущение. Накануне по телевизору сказали, что какого-то человека в Миссисипи убили за то, что он зарегистрировался для голосования. И я лично слышала, как мистер Басси, один из дьяконов, сказал Т. Рэю: «Не волнуйтесь, они потребуют, чтобы те писали свои имена безукоризненным письменным шрифтом, и не дадут им учетной карточки, если они забудут поставить хотя бы птичку над „й“ или сделать петлю в букве „у“».

Я разглядывала завитки в «Р» Розалин.

— A T. Рэй знает, что ты делаешь?

— Т. Рэй, — сказала она, — Т. Рэй вообще ничего не знает.

* * *

На закате он прошаркал наверх, весь потный после работы. Я встретила его у кухонной двери, стоя со скрещенными на груди руками.

— Я думаю завтра сходить с Розалин в город. Мне нужно купить кое-какие предметы гигиены.

Он принял это без комментариев. Больше всего Т. Рэй ненавидел упоминания о женской половой зрелости.

Вечером я взглянула на банку на комоде. Несчастные пчелы сидели на донышке, едва шевелясь, и наверняка мечтали улететь. Тогда я вспомнила, как они выныривали из щелей в стенах и летали, летали. Я подумала о том, как моя мама делала дорожки из крошек от крекеров и пастилы, чтобы выманивать тараканов из дома, вместо того, чтобы их давить. Я сомневалась, что она бы одобрила, что я держу пчел в банке. Я отвинтила крышку и положила ее рядом.

— Можете лететь, — сказала я.

Но пчелы остались на месте, словно самолеты на взлетной полосе, которые не знают, что полоса уже свободна. Они ползали на своих тоненьких ножках вдоль стеклянных стенок, как будто весь мир сжался до размеров этой банки. Я постучала по стеклу, даже положила банку на бок, но эти ненормальные пчелы не желали никуда улетать.

* * *

Пчелы были все еще там, когда на следующее утро пришла Розалин. Она принесла пирог с четырнадцатью свечками.

— Привет. С днем рождения, — сказала она. Мы съели по два куска, запивая молоком. Молоко оставило на ее темной верхней губе белый полумесяц, который она не потрудилась вытереть. Позже я вспоминала об этом — как она отправилась в путь, женщина, отмеченная иной судьбой.

До Силвана было не близко. Мы шагали вдоль края дороги. Розалин двигалась медленно, но ритмично. Плевательная кубышка болталась у нее на пальце. Воздух был дымчатым и весь пропитан запахом персиков.

— Хромаешь? — спросила Розалин.

Ноги так болели, что я с трудом за ней поспевала.

— Немного.

— Тогда почему бы нам не присесть ненадолго в тенечке?

— Все в порядке, — сказала я, — не беспокойся. Проехала машина, обдав нас пылью и горячим воздухом. Розалин от жары вся взмокла. Она вытирала лицо и тяжело дышала.

Показалась баптистская церковь Эбенезера, которую посещали мы с Т. Рэем. Сквозь заросли деревьев проступал шпиль, а красные кирпичи выглядели затененными и прохладными.

— Пойдем, — сказала я, сворачивая с дороги.

— Ты куда?

— Отдохнем в церкви.

Внутри было тихо и тускло. Свет косо падал из окон, но это были не симпатичные витражи, а матовые стекла, через которые невозможно ничего увидеть.

Я прошла вперед и села на вторую скамью, оставив место Розалин. Она взяла бумажный веер с полочки для сборников гимнов и теперь изучала картинку, нарисованную на нем — белая церковь и улыбающаяся белая женщина, выходящая из дверей.

Розалин начала обмахиваться, и я чувствовала волны воздуха, идущие от нее. Она никогда не ходила в церковь, но в те несколько раз, когда Т. Рэй позволял мне сходить к ней домой, я видела ее специальную полочку с огарком свечи, речными камушками, красным пером и куском какого-то корня. В центре стояла фотография без рамки, на которой была изображена женщина.

Когда я в первый раз это увидела, то спросила у Розалин: «Это ты?», поскольку — клянусь — женщина выглядела в точности как она, с мохнатыми косичками, иссиня-черной кожей и узкими глазами, а вся масса ее тела стекла вниз, как у баклажана. По бокам, там, где Розалин держала фотографию пальцами, глянец вытерся.

— Это моя мама, — сказала она.

Эта полочка была иконостасом религии, которую она сама себе выдумала: гибрид культа природы и культа предков. Она прекратила посещать молитвенный дом Святого Евангелия много лет назад, поскольку службы там начинались в десять утра, а заканчивались не раньше трех пополудни, что было, как она выразилась, предостаточным количеством религии, чтобы убить взрослого человека.

Т. Рэй сказал, что религия Розалин была совершеннейшей галиматьей и чтобы я держалась от этого подальше. Но меня притягивало то, что она любит речные камешки и перья дятлов, что у нее есть единственная фотография мамы — прямо как у меня.

Одна из дверей открылась, и в церковь вошел брат Джералд, наш священник.

— Ради всего святого. Лили, что ты здесь делаешь?

Тут он увидел Розалин и с таким остервенением принялся скрести свою безволосую макушку, что я побоялась, что он протрет ее до самого черепа.

— Мы шли в город и завернули сюда, чтобы слегка охладиться.

Его рот сложился по форме звука «о», но он не произнес его вслух; он был занят, рассматривая Розалин, сидящую в его церкви, Розалин, которая именно сейчас решила сплюнуть в свою кубышку.

Забавно, что я забыла о правилах. Ей не полагалось здесь находиться. Всякий раз, когда доходили слухи о том, что группа негров собирается прийти в воскресенье утром на нашу службу, дьяконы, сцепив руки, вставали на ступенях церкви, чтобы их не пустить. Мы любим их во Христе, объяснял брат Джерадд, но у них есть свои места.

— У меня сегодня день рождения, — сказала я, надеясь пустить его мысли в другое русло.

— Правда? Тогда, с днем рождения, Лили. Так сколько тебе исполнилось?

— Четырнадцать.

— Спроси его, можно ли тебе взять парочку этих вееров как подарок ко дню рождения, — сказала Розалин.

Он издал тоненький смешок.

— Ну, если мы начнем раздавать веера всем, кто этого захочет, то в церкви не останется ни одного веера.

— Она просто шутит, — сказала я и встала. Он улыбнулся, довольный, и провел меня до самой двери, а Розалин шла следом за нами.

Снаружи солнце светило еще ярче. Когда мы прошли мимо дома священника и снова оказались на шоссе, Розалин извлекла из-за пазухи два церковных веера и, придав своему лицу выражение невинности, передразнила меня: «О, брат Джерадд, она просто шутит».

* * *

Мы вошли в Силван с самой гадкой его стороны. Старые дома из шлакоблоков. Вентиляторы, втиснутые в окна. Грязные дворики. Женщины в розовых бигуди. Собаки без ошейников.

Пройдя несколько кварталов, мы оказались возле заправки Эссо на углу Уэст-маркет и Парк-стрит — место, знаменитое как пристанище для мужчин, у которых слишком много свободного времени.

Я обратила внимание, что на заправке нет ни одной машины. Трое мужчин сидели возле мастерской на пластиковых стульях, положив на колени лист фанеры. Они играли в карты.

— Крой, — сказал один из них, и заправщик, в шапочке с козырьком, шлепнул карту на лист фанеры. Он поднял глаза и увидел нас: Розалин шла, махая веером и, подшаркивая, раскачивалась из стороны в сторону.

— Эй, взгляните-ка кто идет, — закричал он, — ты куда, черномазая?

Издалека до нас доносились взрывы петард.

— Не останавливайся, — прошептала я, — не обращай внимания.

Но Розалин, у которой оказалось меньше здравого смысла, чем я надеялась, произнесла тоном, каким ребенку в детском саду объясняют очень трудные вещи:

— Я иду зарегистрировать свое имя, чтобы мне разрешили голосовать, вот куда я иду.

— Нам лучше поторопиться, — сказала я, но она продолжала идти в своем обычном медленном темпе.

Человек с волосами, зачесанными назад, сидевший рядом с заправщиком, отложил карты и произнес:

— Вы это слышали? У нас здесь образцовый гражданин.

Ветер пел свою медленную песню, двигаясь вслед за нами по улице. Мы шли, а эти мужчины, отложив свой импровизированный стол, подошли к краю дороги. Они ждали нас стоя, как зрители на параде.

— Вы хоть раз видали таких черных? — сказал заправщик.

И человек с зачесанными назад волосами ответил:

— Нет. И я ни разу не видал таких больших. Разумеется, третий мужчина должен был тоже что-нибудь сказать, так что он посмотрел на Розалин — беззаботно выступающую, с веером, который скорее подошел бы белой женщине, — и произнес:

— Где ты взяла этот веер, черномазая?

— Украла в церкви, — отрезала она. Буквально — отрезала.

Однажды я с ребятами из церкви плавала на плоту по реке Чаттуга, и теперь я испытывала похожие ощущения — что нас несет течение, водоворот событий, которому невозможно противиться. Подойдя к мужчинам, Розалин подняла кубышку, наполненную черной слюной, и спокойно вылила слюну им на ботинки, выводя рукой вензеля, как будто она писала свое имя — Розалин Дэйз — точно так, как она тренировалась его писать.

Какую-то секунду они глядели на слюну, стекающую, как автомобильное масло, по их ботинкам. Они моргали, не в силах этому поверить. Когда они подняли глаза, я увидела, как удивление на их лицах уступает место злости, а затем и откровенной ярости. Они набросились на нее, и все завертелось. Розалин, которую держали и колошматили со всех сторон, Розалин, которая кружилась, пытаясь стряхнуть мужчин со своих рук, и мужчины, оравшие, чтобы она извинилась и вытерла им ботинки.

И еще слышались крики птиц над головой, резкие и бесполезные — птицы срывались с веток, перемешивая воздух с ароматом сосны, и в тот момент я уже знала, что до конца жизни буду испытывать к этому запаху отвращение.

— Вызови полицию, — закричал заправщик кому-то внутри мастерской.

К тому времени Розалин лежала, распластавшись на земле и вплетя пальцы в траву. Из ранки под глазом шла кровь. Она затекала под подбородок, словно это были слезы.

Приехавший полицейский приказал нам сесть к нему в машину.

— Вы арестованы, — сказал он Розалин. — Оскорбление, кража и нарушение общественного порядка.

Затем он обратился ко мне:

— Когда приедем в участок, я позвоню твоему отцу, и пускай он с тобой разбирается.

Розалин залезла в машину и уселась. Я залезла вслед за ней и тоже уселась. Я делала все точно так же, как делала она.

Дверь закрылась. Она закрылась с легким щелчком, почти бесшумно, и это было самое странное — как такой тихий звук мог заполнить собой весь мир.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Покинув старое гнездо, рой, обыкновенно, пролетает всего несколько метров и опускается. Пчелы-разведчики ищут подходящее место для новой колонии. В конце концов одному из мест отдается предпочтение, и весь рой вновь поднимается в воздух.

«Пчелы мира»

Полицейского, который вез нас в тюрьму, звали мистер Эвери Гастон, но люди на заправке называли его Туфля. Загадочное прозвище, поскольку его туфли (и даже его ноги, насколько я видела) были ничем не примечательны. Но что в нем было примечательно, так это маленькие уши, уши, как у ребенка, уши, похожие на кусочки кураги. Я смотрела на них с заднего сиденья и думала, что его следовало бы прозвать «Ухо».

Трое мужчин ехали за нами в зеленом пикапе с подставкой для ружья в кузове. Они двигались вплотную к нам и сигналили каждые несколько секунд. Я всякий раз подпрыгивала, и Розалин похлопывала меня по ноге. В какой-то момент они затеяли новую игру: ехали рядом с нами и что-то выкрикивали, но нам почти ничего не было слышно, поскольку окна были закрыты. Людям, сидящим на заднем сиденье полицейской машины не полагалось дверных и оконных ручек, так что нам пришлось ехать в тюрьму в удушающей жаре.

Розалин глядела прямо перед собой и вела себя так, словно эти люди были мелкими мушками, жужжащими за оконной сеткой. Я лишь могла чувствовать, как дрожат ее ноги — все заднее сиденье ходило ходуном.

— Мистер Гастон, — спросила я, — ведь эти люди не едут с нами?

В зеркале заднего вида появилась его улыбка.

— Трудно сказать, что будут делать люди, разозленные до такой степени.

Перед Главной улицей они устали от своих развлечений и умчались вперед. Я вздохнула с облегчением, но когда мы въехали на пустую автостоянку перед полицейским участком, они уже ждали нас на крыльце. Заправщик постукивал фонариком по ладони. Двое других помахивали нашими церковными веерами.

Когда мы вылезли из машины, мистер Гастон надел на Розалин наручники, защелкнув их у нее за спиной. Я шла так близко за ней, что чувствовала горячий пар, идущий от ее кожи.

Она остановилась в десятке ярдов от мужчин и отказалась двигаться с места.

— Послушайте, не заставляйте меня доставать оружие, — сказал мистер Гастон. Обычно полиция Силвана использовала оружие только тогда, когда их призывали отстреливать гремучих змей у кого-нибудь во дворе.

— Пойдем, Розалин, — сказала я, — что они тебе сделают, когда рядом полицейский?

Именно в эту секунду заправщик подошел к нам, поднял свой фонарик и опустил его на голову Розалин. Она упала на колени.

Я не помню, как я кричала, но помню, как мистер Гастон зажал мне рот.

— Тихо, — сказал он.

— Может, сейчас ты захочешь извиниться, — сказал заправщик.

Розалин пыталась встать, но без рук это было бесполезно. Вдвоем с мистером Гастоном мы поставили ее на ноги.

— Твоей черной жопе все равно придется извиняться, — сказал заправщик и сделал шаг к Розалин.

— Погоди, Франклин, — сказал мистер Гастон, ведя нас к двери, — сейчас не время.

— Я не успокоюсь, пока она не извинится. Это последнее, что мы услышали, прежде чем оказаться внутри, где я ощутила непреодолимое побуждение встать на колени и поцеловать тюремный пол.

* * *

Если я и знала что-то о тюрьмах, так только из вестернов, но эта была совсем не похожа на те, что показывали в кино. Тут стены были покрашены розовым, а на окнах висели занавески в цветочек. Оказалось, что мы зашли через жилое помещение. Жена мистера Гастона вышла из кухни, на ходу смазывая форму для оладий.

— Привел тебе еще два рта на прокорм, — сказал мистер Гастон, и его жена вернулась к работе, даже не улыбнувшись и не проявив никакого сочувствия.

Мы прошли в переднюю часть здания, где находились два ряда пустых тюремных камер. Мистер Гастон снял с Розалин наручники и дал ей полотенце. Она прижимала его к голове, пока полицейский, сидя за столом, заполнял бумаги, а затем рылся в ящиках стола в поискахключей.

Из камер доносился запах винного перегара. Туфля поместил нас в ближайшую камеру, где на скамейке, прикрепленной к одной из стен, кто-то нацарапал: «Трон для дерьма». Все выглядело почти нереально. Мы в тюрьме, думала я. Мы в тюрьме.

Когда Розалин убрала полотенце, я увидела двухсантиметровую ранку на вспухшем месте над бровью.

— Сильно болит? — спросила я.

— Так себе.

Она обошла камеру два или три раза, прежде чем сесть на скамейку.

— Т. Рэй вытащит нас отсюда, — сказала я.

— Угу.

Она не произнесла больше ни слова, пока, полчаса спустя, мистер Гастон не открыл дверь камеры.

— Вперед, — сказал он.

В глазах у Розалин мелькнула надежда. Она даже начала подниматься. Но он покачал головой.

— Ты остаешься здесь. Только девочка.

У двери я схватилась за прут решетки, словно это была рука Розалин.

— Я вернусь. Ладно?.. Ладно, Розалин?

— Не волнуйся, я справлюсь.

У нее на лице было такое выражение, что я едва не расплакалась.

* * *

Стрелка спидометра на грузовике Т. Рэя дрожала так сильно, что я не могла понять, показывает она на семьдесят или на восемьдесят. Сгорбившись над рулем, Т. Рэй давил на газ, отпускал, затем снова давил. Несчастный грузовик грохотал так, что, казалось, капот вот-вот отлетит, срубив по пути несколько сосен.

Я воображала, что Т. Рэй так торопится домой, чтобы поскорее начать сооружать по всему дому пирамиды из крупы — продуктовую камеру пыток, где я буду ходить от одной кучки к другой, стоя на коленях по четыре часа кряду, с перерывами на туалет. Мне было все равно. Я не могла думать ни о чем, кроме Розалин, которая осталась в тюрьме.

Я скосила на него глаза:

— Что же будет с Розалин? Ты должен ее вытащить…

— Тебе еще повезло, что я тебя вытащил! — заорал он.

— Но она не может там оставаться…

— Она облила трех белых табачным соком! О чем она вообще думала, черт бы ее подрал?! Да еще самого Франклина Пози, прости Господи. Она не могла найти кого-нибудь понормальней? Это самый сволочной ненавистник черномазых в Силване. Он ее прикончит и глазом не моргнет.

— Ты хочешь сказать, что он действительно ее убьет? — сказала я.

— Именно это я и хочу сказать.

У меня задрожали руки. Франклин Пози был тем мужчиной с фонариком, и он собирался убить Розалин! Но, по большому счету, разве я сама не понимала этого еще прежде, чем спросила Т. Рэя?

Он шел за мной, пока я поднималась по лестнице. Я специально шла медленно, и во мне нарастала злость. Как он мог вот так оставить Розалин в тюрьме?

Когда я вошла в свою комнату, Т. Рэй остановился в дверях.

— Я должен пойти насчитать сборщикам зарплату, — сказал он. — Не выходи из комнаты. Ты меня поняла? Сиди здесь и думай о том, как я приду, чтобы с тобой разобраться. Думай об этом изо всех сил.

— Не пугай меня, — произнесла я себе под нос. Он уже уходил, но теперь резко обернулся.

— Что ты сказала?

— Не пугай меня, — повторила я громче. Что-то высвободилось внутри меня, какая-то дерзость, до тех пор запертая в моей груди.

Он сделал шаг ко мне, подняв руку, словно собираясь ударить меня по лицу тыльной стороной ладони.

— Давай, попробуй, ударь меня! — крикнула я. Когда он ударил, я отпрянула назад. Мимо!

Я подбежала к кровати и забралась на ее середину, тяжело дыша.

— Моя мама больше не позволит тебе ко мне прикасаться! — крикнула я.

— Твоя мама? — его лицо было пунцовым. — Ты думаешь, этой проклятой женщине было до тебя хоть какое-то дело?

— Моя мама меня любила! — крикнула я.

Он откинул голову и издал неестественный смешок.

— Это… это не смешно, — сказала я.

Тогда он наклонился к кровати, упершись кулаками в матрас и поднеся свое лицо так близко к моему, что я могла видеть поры на коже. Я отодвинулась назад, к подушкам, упершись спиной в стенку.

— Не смешно? — простонал он. — Не смешно? Отчего же, это самое смешное дерьмо, какое я слышал в своей жизни: ты думаешь, что твоя мать — твой ангел-хранитель. — Он опять засмеялся. — Она не смогла бы наплевать на тебя сильнее, чем она это сделала.

— Это неправда, — сказала я. — Нет.

— Да откуда тебе знать? — сказал он, все еще нависая надо мной. Остатки улыбки приподнимали уголки его рта.

— Ненавижу тебя! — выкрикнула я. Улыбка тут же исчезла с его лица. Он весь напрягся.

— Ты, маленькая сучка, — произнес он. Его губы побелели.

Я вдруг ощутила холод, как будто бы в комнату заползло что-то опасное. Я посмотрела в сторону окна и почувствовала, что начинаю дрожать.

— Теперь послушай меня, — сказал он совершенно ровным голосом. — Правда в том, что твоя несчастная мать сбежала и бросила тебя. В день своей смерти она вернулась, чтобы забрать вещи. Вот и все. Можешь ненавидеть меня сколько хочешь, но именно она тебя бросила.

В комнате воцарилась тишина.

Он смахнул что-то со своей рубашки и вышел.

После его ухода я сидела не двигаясь — только водила пальцем по полоскам света на кровати. Его ботинки прогрохотали по лестнице и затихли. Я вытащила подушки из-под кроватного покрывала и разложила вокруг себя, словно бы это был спасательный плот, который удержит меня на поверхности. Я могла понять, почему она бросила его. Но бросить меня?

Банка стояла теперь на тумбочке, пустая. За время, прошедшее с утра, пчелы успели прийти в себя и улететь. Я дотянулась до банки, взяла ее в руки, и из меня полились слезы, которые я, казалось, сдерживала годами.

Твоя несчастная мать сбежала и бросила тебя. В день своей смерти она вернулась, чтобы забрать вещи. Вот и все.

Бог и Иисус, заставьте его взять эти слова назад.

На меня нахлынули воспоминания. Чемодан на полу… Они кричат друг на друга… Мои плечи затряслись, совершенно меня не слушаясь. Я прижимала банку к груди, надеясь, что это меня успокоит, но не могла унять дрожь, не могла прекратить плакать, и это пугало, как если бы меня сбила машина, которую я не заметила, и я лежала на дороге, стараясь понять, что же произошло.

Я сидела на краю кровати, снова и снова повторяя про себя его слова. Всякий раз я чувствовала боль в том месте, где билось мое сердце.

Не знаю, сколько времени я так просидела, чувствуя, что разваливаюсь на части. Наконец я подошла к окну и стала смотреть на персиковые деревья, тянущиеся чуть ли не до Северной Каролины, на их покрытые листьями руки, поднятые в немой мольбе. Помимо деревьев там было лишь небо, воздух и одиночество.

Я заглянула в банку, которую все еще держала в руке, и увидела на дне лужицу слез. Я отодвинула сетку и вылила их в окно. Ветер подхватил мои слезы и рассеял их по выжженной траве. Как она могла меня бросить? Я стояла там несколько минут, пытаясь осознать его слова. Слышалось пение птиц — такое прекрасное.

И тут меня осенило: Что если все это неправда? Что если Т. Рэй все это выдумал, чтобы меня наказать?

Я почувствовала такое облегчение, что у меня даже закружилась голова. Так и было. Так должно было быть. Надо сказать, что мой отец был Томасом Эдисоном, когда дело доходило до изобретения наказаний. Однажды, когда я ему нагрубила, он сказал, что моя крольчиха. Мадемуазель, умерла, и я проплакала всю ночь, а наутро нашла ее в своей клетке, живой и невредимой. Он наверняка и теперь все выдумал. Некоторые вещи в этом мире совершенно невозможны. Так не бывает, чтобы оба родителя не любили своего ребенка. Один — еще может быть, но, умоляю, только не оба!

Наверняка все было так, как он рассказывал раньше: в тот день она чистила чулан. Люди ведь часто чистят чуланы.

Я глубоко вдохнула, чтобы успокоиться.

Можно сказать, что у меня никогда не было религиозного откровения, вроде тех, когда ты знаешь, что с тобой говорит Голос. И он звучит так отчетливо, что ты видишь, как слова сверкают, просвечивая сквозь облака и деревья. Такое откровение снизошло на меня в тот самый момент, когда я находилась в своей комнате. Я услышала Голос, который сказал: Лили Мелисса Оуэнс, твоя банка открыта.

Уже через считанные секунды я точно знала, что нужно сделать — уйти. Я должна уйти от Т. Рэя, который, возможно, в тот самый момент уже направлялся сюда, чтобы сделать со мной бог знает что. Не говоря уже о том, что мне нужно было вытащить Розалин из тюрьмы.

Часы показывали 2:40. Мне необходим был план, но я не могла позволить себе роскошь сидеть и что-то придумывать. Я схватила розовую брезентовую сумку, которую собиралась использовать для ночевок у подружек, если бы у меня таковые когда-нибудь появились. Я достала тридцать восемь долларов, которые заработала, продавая персики, и засунула их в сумку вместе с семью своими лучшими трусиками — такими, на которых сзади написаны дни недели. Еще я засунула туда носки, пять пар шорт, футболки, пижаму, шампунь, расческу, зубную пасту и щетку, резинки для волос — не забывая все время поглядывать в окно. Что еще? Взгляд упал на висящую на стене карту, и я содрала ее, даже не потрудившись вытащить кнопки.

Я залезла рукой под матрас и вытащила фотографию мамы, перчатки, деревянную картинку Черной Мадонны и тоже запихала их следом.

Выдрав лист из блокнота, я написала записку — коротко и по существу: «Дорогой Т. Рэй. Не трудись меня искать. Лили. P. S. Люди, которые лгут, подобно тебе, должны гореть в аду».

Когда я вновь взглянула в окно, Т. Рэй шел из сада по направлению к дому, кулаки сжаты, голова наклонена, как у быка, который собирается кого-то боднуть.

Я положила записку на стол и на секунду задержалась в центре комнаты, раздумывая, увижу ли ее когда-нибудь вновь. «Прощай», — сказала я и почувствовала, как крошечный росточек грусти пробился из моего сердца.

Выйдя из дома, я обнаружила разрыв в сетке, которой был обернут фундамент. Я пролезла в отверстие и исчезла среди фиолетового света и паутинного воздуха.

Ботинки Т. Рэя протопали через веранду.

— Лили! Лили-и-и-и-и! — Я слышала, как его голос разносится по всему дому.

Вдруг я увидела Снаута, который обнюхивал то место, где я недавно пролезала. Я отступила глубже в темноту, но он уже учуял мой запах и принялся лаять во всю свою паршивую глотку.

Т. Рэй появился со смятой запиской в руке, заорал на Снаута, чтобы тот заткнулся, влез в грузовик и рванул с места, оставляя за собой шлейф выхлопных газов.

* * *

Идя во второй раз за сегодняшний день по заросшей сорняками обочине шоссе, я думала о том, насколько старше сделал меня день моего четырнадцатилетия. За несколько часов я стала старше на сорок лет.

Дорога, на сколько хватало глаз, была пуста, и воздух над ней дрожал. Если мне удастся освободить Розалин, — «если» казалось таким же большим, как планета Юпитер, — то куда мы пойдем?

Внезапно я застыла на месте. Тибурон, Южная Каролина. Ну конечно. Город, написанный на обороте Черной Мадонны. Разве я не собиралась однажды туда съездить? И это было совершенно логично: моя мама там бывала. Или же она там кого-то знала, кого-то, кто потрудился послать ей милую картинку с изображением матери Иисуса. И кому придет в голову нас там искать?

Я присела возле канавы и развернула карту. Тибурон был крошечной точкой возле большой красной звезды Колумбии. Т. Рэй обязательно будет наводить справки на автовокзале, так что нам с Розалин придется добираться автостопом. Насколько это сложно? Ты просто стоить на дороге, оттопырив большой палец, пока кто-нибудь тебя не пожалеет.

Вскоре после того, как я миновала церковь, мимо проскочил брат Джералд на своем белом «форде». Зажглись стоп-сигналы, и машина задним ходом подъехала ко мне.

— Так и знал, что это ты, — сказал он, высунувшись в окно. — Куда идешь?

— В город.

— Опять? А сумка зачем?

— Я… я несу кое-что для Розалин. Она в тюрьме.

— Да, я знаю, — сказал он, открывая пассажирскую дверь. — Залезай, мне тоже туда.

До сих пор я никогда не ездила в машине священника. Не то чтобы я ожидала, что задняя часть машины до потолка будет забита Библиями, но я все же удивилась, увидев, что внутри эта машина похожа на любую другую.

— Ты едешь к Розалин? — спросила я.

— Мне позвонили из полиции и попросили выдвинуть против нее обвинение за кражу церковного имущества. Они сказали, что она взяла наши веера. Ты что-нибудь об этом знаешь?

— Всего два веера…

Он тут же вошел в роль проповедника:

— В глазах Бога не имеет значения, два веера или двести. Воровство есть воровство. Она спросила, можно ли взять веер, я сказал «нет», на чистом английском. Она все равно их взяла. Это грех, Лили.

Праведники всегда действовали мне на нервы.

— Но она глуха на одно ухо, — сказала я. — Думаю, что она вас просто не поняла. С ней всегда так. Т. Рэй может ей сказать: «Поджарь мне на завтрак яйца», а она зажарит ему зайца.

— Проблемы со слухом. Да, об этом я не знал.

— Розалин в жизни ничего не украдет.

— Еще они сказали, что она оскорбила каких-то людей на заправке Эссо.

— Все было не так, — сказала я. — Она просто пела свой любимый гимн: «Где были вы, когда распяли Бога?». Я не верю, что эти люди христиане, брат Джерадд, поскольку они стали орать, чтобы она заткнулась со своей дурацкой песенкой про Иисуса. Розалин сказала: «Вы можете ругать меня, но не оскверняйте Господа нашего Иисуса». Но они не унимались. Тогда она вылила сок из своей табачной чашечки прямо им на ботинки. Может, она была и не права, но, с ее точки зрения, она защищала Иисуса.

Я вся взмокла.

Брат Джерадд нервно покусывал нижнюю губу. Похоже, он всерьез раздумывал над моими словами.

* * *

Мистер Гастон был один. Когда мы с братом Джералдом вошли, он сидел за столом и ел арахис. Повсюду на полу валялись ореховые скорлупки.

— Твоей цветной здесь нет, — сказал он, глядя на меня. — Я отвез ее в больницу, чтобы ей наложили швы. Она упала и стукнулась головой.

Черта с два она упала и стукнулась головой. Мне хотелось швырнуть его чашку с арахисом об стену.

Я не смогла удержаться, чтобы не заорать на него:

— Что это значит, «упала и стукнулась головой»?!

Мистер Гастон посмотрел на брата Джералда — этаким все понимающим взглядом, каким обмениваются мужчины, когда женщина ведет себя якобы как истеричка.

— Успокойся, — сказал он.

— Я не могу успокоиться, пока не уверена, что с ней все в порядке, — сказала я уже спокойнее, но все еще дрожащим голосом.

— Она в порядке. Всего лишь стукнулась головой. Полагаю, она будет здесь уже к вечеру. Доктор хотел несколько часов за ней понаблюдать.

Пока брат Джерадд объяснял, что он не может подписать ордер, раз Розалин почти глуха, я направилась к двери.

Мистер Гастон окинул меня подозрительным взглядом:

— Мы приставили к ней охранника, и он никому не позволяет с ней видеться, так что отправляйся домой. Ты поняла?

— Да, сэр. Я иду домой.

— Вот именно, домой, — сказал он. — Потому что если я узнаю, что ты ошиваешься вокруг больницы, я снова вызову твоего отца.

* * *

Мемориальная больница Силвана была приземистым кирпичным зданием с одним крылом для белых и другим — для черных.

Я ступила в пустынный коридор, изобилующий различными запахами. Гвоздика, старики, спиртовые протирки, освежители воздуха, микстуры. В белом отделении из окон торчали кондиционеры, но здесь лишь вентиляторы гоняли с места на место горячий воздух.

У стойки дежурной сестры стоял полицейский. Он выглядел, как какой-нибудь старшеклассник, который прогуливает физкультуру или вышел покурить на переменке. Он разговаривал с девушкой в белом. Видимо — медсестра, но она не выглядела намного старше меня. «Я сменяюсь в шесть», — расслышала я слова полицейского. Она улыбалась, пряча за ухом непослушный локон.

В противоположном конце коридора напротив одной из комнат я увидела пустой стул. Под ним лежала полицейская фуражка. Я подошла и увидела на двери табличку: «ПОСЕЩЕНИЯ ЗАПРЕЩЕНЫ». Я вошла прямо туда.

Там было шесть кроватей, и все они пустовали — кроме одной, самой дальней, возле окна. Одеяло вздыбилось, с трудом вмещая под собой пациента. Я опустила сумку на пол.

— Розалин?

Вокруг ее головы была обмотана марлевая повязка размером с детскую пеленку. Запястья привязали к прутьям кровати.

Увидев меня, она начала плакать. За все те годы, что она за мной ухаживала, я ни разу не видела, чтобы хоть одна слезинка скатилась по ее лицу. Теперь же словно прорвало плотину. Я гладила ее руку, ногу, щеку, плечо.

Когда ее слезные железы наконец истощились, я спросила:

— Что с тобой случилось?

— Когда ты ушла, этот полицейский по кличке Туфля впустил тех людей, чтобы они получили свои извинения.

— Они снова тебя ударили?

— Двое держали меня за руки, а третий бил — тот, с фонариком. Он сказал: «Извиняйся, черномазая», а когда я не извинилась, он стал меня бить, пока полицейский не сказал «хватит». Но они все равно не дождались своих извинений.

Я желала, чтобы эти люди подохли в аду, моля о глотке воды, но я сердилась и на Розалин. Почему ты не могла просто извиниться? Тогда, может Франклин Пози, побив, оставил бы тебя в покое. Но теперь они точно вернутся.

— Тебе нужно уходить отсюда, — сказала я, отвязывая ее запястья.

— Но я не могу просто уйти, — сказала она. — Я все еще в тюрьме.

— Если ты здесь останешься, эти люди придут и убьют тебя. Я не шучу. Они убьют тебя, как убили тех цветных в Миссисипи. Даже Т. Рэй так считает.

Когда она села, ее больничный халат поднялся выше колен. Она попробовала его натянуть, но тот снова полз вверх, словно резиновый. В шкафу я нашла платье и протянула Розалин.

— Но это безумие, — сказала она.

— Надевай платье. Просто делай, что я говорю, ладно?

Она натянула его через голову и встала. Повязка косо сползала на глаза.

— Повязку надо снять, — сказала я.

Я сняла повязку, и под ней обнаружились два ряда швов. Затем я заглянула в замочную скважину, чтобы посмотреть, не вернулся ли полицейский на свой стул.

Он был там. Конечно, было бы слишком хорошо, если бы он флиртовал с медсестрой столько времени, чтобы мы успели оттуда смыться. Я постояла пару минут, пытаясь что-нибудь придумать, затем открыла свою сумку, нащупала деньги и вытащила несколько десятицентовиков.

— Я попытаюсь от него избавиться. Залезай в постель, на случай если он заглянет.

Она таращилась на меня, ее зрачки сузились, превратившись в две точки.

— Малютка Иисус, — сказала она.

Когда я вышла в коридор, он аж подпрыгнул.

— Тебе не положено там находиться!

— Я уже поняла, — сказала я. — Я ищу свою тетю. Готова поклясться, что мне сказали «комната сто два», но там какая-то цветная. — Я потрясла головой, стараясь выглядеть смущенной.

— Ты заблудилась. Тебе нужно в другое крыло здания. Здесь отделение для цветных.

Я улыбнулась.

— Понятно.

В отделении для белых я нашла телефон-автомат. Над информационной стойкой я увидела номер больницы и набрала его, попросив дежурную медсестру цветного отделения.

Я прочистила горло.

— Это жена надзирателя из полицейского участка, — сказала я ответившей мне девушке. — Мистер Гастон хочет, чтобы вы отослали полицейского, который у вас дежурит, назад в участок. Скажите, что должен приехать священник, чтобы подписать кое-какие бумаги, а мистер Гастон не может здесь находиться, поскольку ему надо срочно уйти. Так что, пожалуйста, скажите, чтобы он сразу же шел сюда.

Какая-то часть меня произносила эти слова, а другая часть слушала, как я их говорю, и думала. Думала то об исправительной школе, то о колонии для юных правонарушителей и понимала, что скоро я наверняка окажусь в одной из них…

Я прокралась в цветное отделение и встала, сгорбившись над фонтанчиком питьевой воды, искоса глядя, как девушка в белом, активно жестикулируя, пересказывает ему мое послание. Я видела, как полицейский надел свою фуражку, прошествовал по коридору и вышел за дверь.

* * *

В коридоре я огляделась по сторонам. Чтобы добраться до двери, нужно было пройти мимо стойки дежурной сестры, но девушка в белом была занята — опустив голову, она что-то писала.

— Иди, будто ты псюетитель, — сказала я Розалин. Когда мы были на полпути к стойке, девушка прекратила писать и встала.

— Дерьма кусок, — прошептала я. Схватив Розалин за руку, я втащила ее в какую-то комнату.

Крошечная старушка сидела на кровати, как птица на насесте. Ее лицо напоминало сморщенную черничину. Когда она нас увидела, ее рот приоткрылся, а язык изогнулся, как запятая, потерявшая свое место.

— Мне бы воды чуток, — сказала она.

Розалин налила из кувшина и протянула ей стакан, пока я, прижимая сумку к груди, выглядывала в коридор.

Я увидела, как девушка, взяв какую-то бутылку, исчезла в комнате за несколько дверей от нас.

— Пошли, — сказала я.

— Уже уходите? — спросила старушка.

— Ага, но я вернусь еще до вечера — это уж как пить дать, — ответила Розалин, скорее мне, нежели этой женщине.

На этот раз мы повели себя не как посетители, а рванули бегом.

Снаружи я схватила Розалин за руку и потащила за собой.

— Поскольку ты все так хорошо продумала, то, полагаю, ты знаешь, куда мы идем, — с выражением сказала она.

— Мы идем к Сороковому шоссе и ловим там машину до Тибурона, Южная Каролина. По крайней мере, попробуем.

Мы шли окольными путями, сначала через городской парк, пройдя по узкой аллее до Ланкастер-стрит, затем несколько кварталов до Мэй-Понд-роуд, где, пройдя бакалею Глена, свернули на пустырь.

Мы пробирались через заросли кустов и цветов, среди стрекоз и запаха каролинского жасмина, столь густого, что я почти видела, как он клубится в воздухе, подобно золотистому дымку. Розалин не спрашивала меня, почему мы едем в Тибурон, а я ей ничего не говорила. Зато она спросила:

— С каких это пор ты стала говорить «дерьмо»? Я никогда не прибегала к сквернословию, хотя немало слышала его от Т. Рэя, а также читала на стенках в общественных уборных.

— Мне уже четырнадцать. Думаю, мне теперь можно ругаться, если хочется.

И мне хотелось.

— Дерьма кусок, — сказала я.

— Дерьма кусок, адский огонь, проклятие и сучьей матери сын, — сказала Розалин, смакуя каждое слово, словно на языке у нее был сладкий картофель.

* * *

Мы стояли на обочине Сорокового шоссе в тени от щита с выгоревшей рекламой сигарет «Лаки Страйк». Я выставила большой палец, но машины, завидев нас, лишь прибавляли газу.

Нас пожалел цветной мужчина на побитом грузовичке, который вез дыни-канталупы. Я влезла первой, и мне пришлось чуть ли не сплющиться, чтобы Розалин могла усесться рядом со мной.

Мужчина сказал, что едет в Колумбию повидать сестру и что везет дыни на фермерский рынок. Я сказала, что еду в Тибурон навестить тетю, а Розалин будет помогать ей по хозяйству. Звучало неубедительно, но он не задавал вопросов.

— Могу высадить вас в трех милях от Тибурона, — сказал он.

Закат — самое печальное зрелище на земле. Мы долго ехали в его сиянии, а вокруг была тишина, ее нарушали только сверчки и лягушки, которые все громче пели в надвигающихся сумерках. Я наблюдала через окно за тем, как свет постепенно уступает место темноте.

Водитель включил радио, и кабину заполнили звуки песни: «Детка, детка, куда же ушла наша любовь?» Ничто, кроме песенки о потерянной любви, не может так напомнить вам о жизни, которая сошла со своих привычных рельсов и несется под откос. Я положила свою голову рядом с рукой Розалин. Я хотела, чтобы она похлопала меня и, таким образом, вернула бы нашу жизнь на место, но ее руки неподвижно лежали на коленях.

Через девяносто миль после того, как мы сели в грузовик, фермер остановился на обочине возле знака «ТИБУРОН 3 МИЛИ». Знак указывал налево, на дорогу, уходящую в серебристую темноту. Вылезая из машины, Розалин спросила, нельзя ли нам взять одну из дынь для ужина.

— Возьмите две, — сказал он.

Задние огни грузовика превратились в точки не крупнее светлячков, прежде чем мы заговорили или хотя бы пошевелились. Я старалась не думать о том, насколько печально наше положение. Я не была уверена, что нам теперь будет лучше, чем дома с Т. Рэем или даже в тюрьме. Вокруг не было никого, кто мог бы нам помочь. И все же я чувствовала себя до боли живой, словно бы в каждой клеточке тела горело пламя, которое жгло меня изнутри.

— По крайней мере, сегодня полнолуние, — сказала я.

Мы наконец пошли. Если вы думаете, что природа ночью затихает, значит, вы никогда не бывали на природе. Одни только древесные лягушки могут заставить мечтать об ушных затычках.

Мы шли, притворяясь, что это обычная прогулка. Розалин сказала, что, похоже, у фермера, который нас подвез, неплохой урожай дынь. Я сказала — удивительно, что нет комаров.

Когда мы дошли до моста, то решили спуститься, чтобы заночевать на берегу речки. Внизу была совсем другая вселенная, рябь на воде искрилась, а лоза дикого винограда гамаком висела между соснами. Это напомнило мне волшебный лес братьев Гримм, вызвав беспокойное ощущение, которое появлялось всякий раз, стоило мне открыть книгу сказок, где невероятное становилось возможным и можно было ждать любых неожиданностей.

Розалин расколола канталупы о речной валун. Вскоре от дынь остались одни корочки, и мы стали пить воду, зачерпывая ее ладонями и не заботясь ни о водорослях, ни о головастиках, ни о том, не гадят ли вверх по течению в речку коровы. Затем мы сели на берегу и посмотрели друг на друга.

— Мне просто интересно, почему из всех мест на земле ты выбрала именно Тибурон, — сказала Розалин. — Я о нем никогда даже не слыхала.

Хотя и было темно, я вынула из сумки картинку с Черной Мадонной и протянула Розалин.

— Это принадлежало моей маме. На обратной стороне написано: «Тибурон, Южная Каролина».

— Поправь меня, если я не так поняла. Ты выбрала Тибурон, потому что у твоей матери была картинка с названием этого города на обороте — и все?

— Ну, подумай сама, — сказала я. — Она наверняка бывала там, иначе откуда у нее эта картинка? А если так, то кто-нибудь запросто может ее вспомнить.

Розалин повернула картинку к лунному свету, чтобы лучше ее разглядеть.

— И кто это на картинке?

— Дева Мария, — сказала я.

— Но, если ты до сих пор не заметила, она черная, — сказала Розалин, и по тому, как она, раскрыв рот, глядела на картинку, я видела, что это произвело на нее впечатление. Я могла прочесть ее мысли: Если мать Иисуса черная, то почему нам известно только о белой Марии? Это было все равно, как если бы женщины узнали, что у Иисуса была сестра-близнец, которая получила свою половину божественных генов и при этом — ни капли славы.

Она вернула мне картинку.

— Думаю, мне можно смело умирать, потому что я уже видела все.

Я засунула картинку в карман.

— Знаешь, что сказал Т. Рэй о моей маме? — спросила я, собираясь наконец рассказать ей о том, что произошло. — Он сказал, что мама бросила меня и Т. Рэя задолго до своей смерти. Что она просто приходила забрать вещи, когда это произошло.

Я ждала, чтобы Розалин сказала, насколько это нелепо, но она смотрела прямо перед собой, словно бы взвешивая подобную возможность.

— И это неправда, — сказала я таким голосом, словно бы кто-то выталкивал его снизу через горло. — А если он думает, что я поверю этим байкам, значит, у него дырка в его так называемом мозгу. Он просто все это выдумал, чтобы меня наказать. Я знаю, что это так.

Я могла бы еще добавить, что у мам есть инстинкты и гормоны, которые не позволяют им бросать своих детей, что даже свиньи и опоссумы не покидают своих детенышей, но Розалин, обдумав наконец сказанное мной, произнесла:

— Ты, возможно, права. Зная твоего папашу, он мог бы сделать и не такое.

— А моя мама никогда бы не сделала того, что он сказал, — добавила я.

— Я не была знакома с твоей мамой, — сказала Розалин. — Но мне приходилось видеть ее издалека, когда я возвращалась из сада после уборки. Она обычно развешивала белье или поливала огород, а ты была возле нее, играла рядом. Только однажды я видела ее без тебя.

До сих пор я и понятия не имела, что Розалин видела мою маму. Внезапно я почувствовала головокружение, не зная, было ли это из-за голода, усталости или этих поразительных новостей.

— И что она делала в тот раз, когда ты видела ее одну? — спросила я.

— Она сидела за сараем с трактором, прямо на земле, и глядела в никуда. Когда мы прошли мимо, она нас даже не заметила. Помню, я подумала, что она выглядит печальной.

— Еще бы. Кто хочешь будет печальным, живя с Т. Рэем.

Словно бы лампочка вспыхнула на лице Розалин — вспышка понимания.

— Ага, — сказала она, — до меня дошло. Ты убежала из-за того, что твой папаша сказал о твоей маме. Это не имело никакого отношения ни ко мне, ни к тюрьме. А я тут как дура сижу и волнуюсь, что ты из-за меня убежала и нарвалась на неприятности, а ты бы все равно убежала. Ну что ж, спасибо, что захватила меня с собой.

Она выпятила губу и посмотрела наверх в сторону дороги, заставив меня подумать, не собирается ли она вернуться тем же путем, каким мы пришли сюда.

— Ну, и какие у тебя планы? — спросила она. — Ходить из города в город, спрашивая о своей маме? Это твой блестящий замысел?

— Если бы я хотела, чтобы меня критиковали круглыми сутками, то я бы взяла с собой Т. Рэя! — крикнула я. — И чтобы ты знала — у меня нет никакого плана.

— Ну, я уверена, что у тебя был план, когда ты пришла ко мне в больницу, заявив, что надо делать то-то и то-то, а я должна была только следовать за тобой, как собачка. Ты вела себя так, будто ты мой хозяин. Словно я безмозглая негритоска, которую ты собираешься спасать. — Ее глаза сузились и смотрели на меня жестко. Я поднялась на ноги.

— Это несправедливо! — я задыхалась от гнева.

— У тебя были благие намерения, и я рада оказаться подальше оттуда, но пришло ли тебе хоть раз в голову спросить меня?

— Ты действительно безмозглая! — заорала я. — Нужно быть совершенно безмозглой, чтобы вылить табачный сок на ботинки этим типам. И еще безмозглей, чтобы не попросить прощения, если это может спасти тебе жизнь. Они собирались вернуться и убить тебя, или еще что похуже. Я вызволила тебя оттуда, и вот она — благодарность! Ну что ж.

Я стащила ботинки, схватила сумку и вошла в реку. Холод нарезал круги на моих лодыжках. Мне не хотелось находиться с Розалин на одной планете, а еще меньше — на одной стороне реки.

— Отныне можешь делать все, что захочешь! — крикнула я, обернувшись через плечо.

На том берегу я плюхнулась на мшистую землю. Мы смотрели друг на друга через реку. В темноте она выглядела булыжником, обточенным пятью ста годами непрерывных штормов. Я легла на спину и закрыла глаза.

В своем сне я снова была на персиковой ферме. Я сидела за сараем с трактором, и, хотя была середина дня, в небе сияла огромная круглая луна. Она выглядела так прекрасно. Некоторое время я на нее смотрела, а затем привалилась к стене сарая и прикрыла глаза. Потом я услышала звук, словно бы кто-то колол лед. Я взглянула наверх и увидела, что луна развалилась на части и падает на меня. Нужно было спасать свою жизнь.

Я проснулась с болью в груди. Я поискала на небе луну и нашла ее целой и невредимой, нависающей над рекой. Я посмотрела за реку. Розалин там не было.

Мое сердце бешено заколотилось.

Ради Бога. Я не хотела обращаться с ней, как с собачкой. Я только хотела ее спасти. Вот и все.

Пытаясь на ощупь надеть ботинки, я ощущала такое же горе, какое я чувствовала каждый год, приходя в церковь в День Матери. Мама, прости.

Розалин, где ты? Я подхватила сумку и побежала вдоль речки к мосту, даже не чувствуя, что плачу. Споткнувшись в темноте о корягу, я растянулась во весь рост и решила больше не подниматься. Я представила Розалин за мили отсюда, шагающей по шоссе и ворчащей себе под нос: Дерьма кусок, проклятая глупая девчонка.

Взглянув наверх, я заметила, что дерево, под которым я упала, было практически голым. Лишь несколько зеленых пятнышек тут и там да серый лишайник, свисающий до земли. Даже в темноте было видно, что оно умирает, и умирает в одиночестве среди всех этих равнодушных сосен. И так было и будет всегда. Гибель рано или поздно поселяется внутри и проедает тебя насквозь.

Из ночи возникли звуки мелодии. Это не был церковный гимн в полном смысле этого слова, но что-то очень на него похожее. Я пошла на звук и обнаружила Розалин посредине реки, в чем мать родила. Бисеринки воды сверкали у нее на плечах, словно капли молока, а ее груди колыхались, увлекаемые течением. Это зрелище не могло оставить меня равнодушной — мне захотелось подойти и слизать молочные бисеринки с ее плечей.

Я открыла рот. Я чего-то хотела. Чего-то, чего сама не знала. Мама, прости. Вот все, что я чувствовала. Эта извечная жажда не собиралась меня отпускать.

Я избавилась от ботинок, шорт и футболки. Я на секунду замешкалась, а потом сняла и трусики.

Вода ощущалась как ледник, тающий вокруг моих ног. Должно быть, Розалин услышала, как я от холода хватаю ртом воздух, поскольку она подняла глаза и, увидев, как я, голая, иду к ней по воде, засмеялась.

— Взгляните-ка, кто идет — сиськами трясет. Я присела с ней рядом, затаив дыхание под ледяными укусами воды.

— Извини, — сказала я.

— И ты меня. — Она дотянулась и похлопала по моей коленке, как по бисквитному тесту.

Благодаря луне, я четко видела дно — каждый камушек. Я взяла один: красноватый, круглый — гладкое водяное сердце. Я положила его в рот, желая высосать из него весь костный мозг.

Опершись на локти, я сползала, пока вода не сомкнулась над моей головой. Я затаила дыхание и слушала, как вода царапает меня по ушам, и мне хотелось как можно глубже погрузиться в этот темный шипучий мир. Но я думала о чемодане на полу, о лице, черты которого не могла разобрать, о сладковатом запахе кольдкрема.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Новоиспеченным пчеловодам рассказывают, что найти пропавшую матку можно, выявив сперва круг ее приближенных.

«Королева[2] должна умереть, и другие проблемы пчел и людей»

После Шекспира я больше всего люблю Торо. С миссис Генри мы читали отрывки из «Вальденовского пруда», и после этого я мечтала о том, как уйду в свой тайный сад, где Т. Рэй никогда меня не найдет. Я начала ценить мать-природу и то, что она делает с землей. В моем воображении она была похожа на Элеонор Рузвельт.

С мыслью о ней я и проснулась в то утро на постели из лозы дикого винограда. Над водой плыла дымка, и стрекозы, переливаясь синим, сновали туда и сюда, словно бы зашивали что-то в воздухе крупными стежками. Зрелище было столь завораживающим, что я на секунду забыла тяжелое чувство, которое носила в себе с тех пор, как Т. Рэй рассказал о моей маме. Вместо этого я находилась у Вальденовского пруда. Первый день новой жизни, сказала я себе. Вот он какой.

Розалин спала с открытым ртом, и с ее нижней губы свисала ниточка слюны. По тому, как ее глаза бегали под веками, можно было понять, что она видит сны. Ее распухшее лицо выглядело лучше, чем накануне, но в ярком свете дня я также увидела синяки на ее руках и ногах. Ни у кого из нас не было часов, но, судя по солнцу, мы проспали почти все утро.

Мне не хотелось будить Розалин, так что я вытащила из сумки деревянную картинку с Марией и прислонила ее к стволу дерева, чтобы хорошенько рассмотреть. На картинку вползла божья коровка и уселась прямо на щеке Святой Матери, превратившись в великолепную родинку. Я подумала о том, любила ли Мария бывать на природе, предпочитая деревья и насекомых церковным стенам.

Я легла на спину, пытаясь придумать историю о том, как моя мама могла заполучить картинку с Черной Марией. Ничего не получалось — возможно, из-за моего невежества касательно Марии, которой в нашей церкви никогда не уделялось особого внимания. По словам брата Джералда, ад был не чем иным, как костром для католиков. У нас в Силване не было ни одного католика — только баптисты и методисты, — но нам были даны инструкции на случай, если мы встретим таковых во время своих странствий. Нам следовало предложить им пятиступенчатый план спасения, который они вольны были принять или не принять. В церкви нам выдали по резиновой перчатке, на каждом пальце которой было написано по одному этапу спасения. Надо было начать с мизинца и закончить большим пальцем. Некоторые женщины постоянно носили Перчатку Спасения в своей сумочке на тот случай, если они неожиданно наткнутся на католика.

Единственная история о Марии, которую нам рассказывали, была историей о том, как она понудила своего сына, практически против его воли, изготовить на кухне вино из простой воды. Это меня потрясло, поскольку наша церковь не верила в вино, а также в то, что женщины вообще могут что-либо решать. Единственное, что я могла предположить, это что моя мама была каким-то образом связана с католиками, и, должна сказать, это втайне меня тревожило.

Я засунула картинку в карман, а Розалин все продолжала спать, выдувая воздух так, что было видно, как вибрируют ее губы. Я поняла, что она может проспать до завтра, и стала трясти ее руку, трясти до тех пор, пока Розалин не открыла глаза.

— Боже, как все болит, — сказала она. — Словно меня были палкой.

— Тебя и вправду били, ты помнишь?

— Но не палкой, — сказала она.

Я подождала, пока она поднимется на ноги — долгий, невероятный процесс возвращения к жизни членов ее тела, сопровождаемый оханьем и стонами.

— Что тебе снилось? — спросила я, когда она, наконец, встала прямо.

Она смотрела на верхушки деревьев, почесывая локти.

— Дай-ка вспомнить. Мне снилось, что преподобный Мартин Лютер Киот-младший стоит на коленях и красит мне ногти на ногах слюной изо рта, и каждый мой ноготь красен, словно бы преподобный насосался красного вина.

Я думала об этом по дороге в Тибурон — Розалин шла с таким видом, словно ее ноги намазаны елеем, словно ее рубиновым пальцам на ногах принадлежит вся округа.

Мы шли мимо серых амбаров, кукурузных полей, жаждавших орошения, и медленно жующих, вполне довольных своей жизнью коров. Вглядевшись вдаль, можно было увидеть дома фермеров с длинными верандами и качелями из тракторных колес, подвешенных на веревках к деревьям; неподалеку от них возвышались ветряные мельницы, их гигантские лопасти поскрипывали от ветра. Все было безупречно высушено; даже крыжовник зажарился до состояния изюма.

Асфальт закончился, начался гравий. Я слушала, как он хрустит под ногами. Пот собрался в лужицу там, где сходились ключицы Розалин. Я не знала, чей желудок больше нуждается в пище, мой или ее. Вдобавок я осознала, что сегодня воскресенье и все лавки закрыты. Я опасалась, что скоро мы будем есть одуванчики, дикую репу и личинки червей, чтобы поддерживать в себе жизнь.

Время от времени до нас долетал запах свежего навоза, ненадолго отбивая у меня аппетит, но Розалин сказала:

— Я бы сейчас съела мула.

— Если в городе мы найдем заведение, которое будет открыто, я зайду и возьму нам еды, — сказала я.

— А где мы будем спать? — спросила она.

— Если там не будет мотеля, придется снять комнату.

Она кисло улыбнулась.

— Лили, дитя мое, там не будет ни единого места, в котором согласятся принять цветную женшину. Даже если это будет сама Дева Мария, ее никто не пустит, если она черная.

— Но в чем же тогда смысл Акта о гражданских правах? — сказала я, остановившись посреди дороги. — Не значит ли он, что черные могут позволить себе спать в их мотелях и есть в их ресторанах?

— Именно это он и означает, но тебе придется пинками и тумаками заставлять людей это делать.

Всю следующую милю я шла в страшном беспокойстве. У меня не было плана, даже намека на план. До сих пор я надеялась, что в какой-то момент мы споткнемся об окно, через которое влезем в совершенно новую жизнь. Розалин же, напротив, ожидала, что в любой момент ее схватят. Для нее это было летним отпуском из тюрьмы.

Мне нужен был знак. Мне нужен был голос, говорящий со мной, вроде Голоса, который я слышала накануне в своей комнате: Лили Мелисса Оуэнс, твоя банка открыта.

Сделаю девять шагов и посмотрю наверх. Что бы я ни увидела — это мой знак. Когда я посмотрела наверх, то увидела самолет-кукурузник и облако пестицидов, которое он распылял над полем. Трудно было понять, какую часть этой сцены я олицетворяю: растения, которых спасали от жуков, или жуков, которых убивали химикатами. Казалось крайне маловероятным, что я — самолет, парящий над землей и несущий гибель одним и спасение другим.

Я чувствовала себя несчастной.

Жара усиливалась, и пот тек у Розалин по лицу.

— Жаль, поблизости нет церкви, чтоб мы могли стащить парочку вееров, — сказала она.

* * *

Издали, магазин на окраине городка выглядел так, будто ему сто лет, но когда мы подошли, я увидела, что он еще старше. Табличка на дверях гласила: «УНИВЕРСАЛЬНЫЙ МАГАЗИН И РЕСТОРАН ФРОГМОРА СТЮ. С 1854 ГОДА».

Генерал Шерман наверняка проходил здесь со своей армией, но решил пощадить дом, благодаря необычному имени его хозяина; вряд ли у него могли найтись другие причины. Передняя стена дома являла собой давно забытую доску объявлений: «Ремонт „студебеккеров“», «Лошадиный корм», «Рыболовный турнир Бадди», «Льдозавод братьев Рейфорд», «Ружья для оленьей охоты за $45» и картинка девушки в шапке в виде банки из-под кока-колы. Там также было объявление об евангельских песнопениях в баптистской церкви горы Сион за 1957 год, если кому интересно об этом знать.

Больше всего мне понравилась коллекция прибитых к стене автомобильных номерных знаков из разных штатов. Если бы у меня было достаточно времени, я осмотрела бы каждый из них.

Во дворе, сбоку от дома, цветной мужчина поднял крышку жаровни, сделанной из железной бочки, и запах свинины, смазанной перцем и уксусом, образовал под моим языком столько слюны, что она буквально потекла мне на футболку.

Перед домом стояло несколько легковых машин и грузовичков, принадлежащих, возможно, людям, которые решили не идти в церковь и приехали сюда сразу после воскресной школы.

— Зайду и узнаю, нельзя ли купить поесть, — сказала я.

— И табака. Мне нужен табак, — сказала Розалин.

Она плюхнулась на скамейку возле бочки с барбекю, а я вошла внутрь, окунувшись в смешанный запах маринованных яиц, копченой ветчины и опилок. Ресторан был расположен в задней части дома, а в передней был магазин, где продавалось все, от стеблей сахарного тростника до скипидара.

— Могу я вам чем-нибудь помочь, юная леди? — Невысокий человек в галстуке-бабочке стоял по ту сторону деревянного прилавка, практически незаметный за баррикадой из коробок со студнем и банок с огурцами. У него был высокий голос, а сам он выглядел человеком мягким. Я не могла представить себе, чтобы он продавал ружья для охоты на оленей.

— Похоже, я тебя раньше не видел, — сказал он.

— Я не местная. Приехала в гости к бабушке.

— Мне нравится, когда дети проводят время со своими бабушками и дедушками, — сказал он. — У стариков можно многому научиться.

— Да, сэр, — сказала я. — От своей бабушки я научилась большему, чем за весь восьмой класс.

Он засмеялся, словно это было самым смешным из того, что он слышал за последние годы.

— Ты зашла пообедать? У нас есть специальное воскресное блюдо — свинина-барбекю.

— Я возьму две порции с собой, — сказала я. — И две кока-колы, пожалуйста.

Ожидая, пока принесут наш обед, я ходила вдоль полок, запасаясь к ужину. Мешочки с соленым арахисом, сливочное печенье, два сэндвича с сыром, кислые шарики и жестянка с табаком «Красная Роза». Я сложила все это на прилавке.

Возвратившись с тарелками и бутылками колы, он замотал головой.

— Мне очень жаль, но сегодня воскресенье. Я не могу ничего продавать в магазине — только в ресторане. Твоей бабушке это должно быть известно. Кстати, как ее зовут?

— Роза, — сказала я, прочитав это имя на табачной этикетке.

— Роза Кэмпбелл?

— Да, сэр. Роза Кэмпбелл.

— Мне казалось, у нее только внуки.

— Нет, сэр. У нее еще есть я.

Он коснулся мешочка с кислыми шариками.

— Просто оставь это здесь. Я разложу по местам.

Кассовый аппарат звякнул, и из-под него выдвинулся ящик для денег. Я нашарила деньги в своей сумке и заплатила.

— Не могли бы вы открыть колу? — попросила я. Когда он пошел на кухню, я смахнула банку с табаком в сумку и закрыла ее на молнию.

Розалин били, она сто лет не ела, спала на жесткой земле, и кто знает, может, она вновь окажется в тюрьме или ее вообще убьют? Она заслужила свой табак.

Я представляла себе, как однажды, через многие годы, я пришлю магазину доллар в конверте, и еще представляла, как отныне чувство вины будет наполнять каждое мгновение моей жизни, когда вдруг поняла, что смотрю на картинку с Черной Марией. Я не имею в виду картинку с какой-нибудь там черной Марией. Я имею в виду, что это была совершенно такая же картинка, как картинка моей мамы. Мария глядела на меня с этикеток на дюжине банок меда. «МЕД „ЧЕРНАЯ МАДОННА“» было написано на банках.

Открылась дверь, и в магазин вошла семья, прямиком из церкви — мама и дочка, одетые в одинаковые голубые костюмы с отложными воротничками. Свет устремился в дверь, дымчатый, неясный, расплывчатый, в желтых брызгах. Девочка чихнула, а ее мама сказала: «Подойди ко мне, я вытру тебе нос».

Я снова посмотрела на банки с медом, на янтарный свет, плавающий в них, и приказала себе дышать ровнее.

Впервые в жизни я кое-что поняла: наш мир наполнен тайной — она прячется за тканью наших бедных, забитых жизней, сияя ярчайшим светом, а мы об этом даже не подозреваем.

Я подумала о пчелах, которые прилетали в мою комнату по ночам, и что они были частью этой тайны. И о Голосе, который я слышала накануне: Лили Мелисса Оуэнс, твоя банка открыта, и что он звучал так же четко и ясно, как голос женщины в голубом, когда она разговаривает со своей дочкой.

— Вот твоя кока-кола, — сказал человек в галстуке-бабочке.

Я показала на банки с медом.

— Откуда это у вас?

Он принял интонации в моем голосе за испуг.

— Понимаю, о чем вы. Многие не желают это покупать, поскольку там Дева Мария нарисована как цветная женщина, но дело в том, что женщина, которая делает этот мед, — сама цветная.

— Как ее зовут?

— Августа Боутрайт, — сказал он. — Она держит пчел по всему округу.

Дыши ровно, дыши ровно.

— Вы знаете, где она живет?

— Да, конечно, это самый жуткий дом, который тебе приходилось видеть. Покрашен в ядовитейший цвет. Твоя бабушка его точно знает — проходишь по Главной улице через весь город, пока улица не перейдет в шоссе, ведущее во Флоренцию. Там увидишь.

Я направилась к двери.

— Спасибо.

— Передавай привет бабушке, — сказал он. Храп Розалин сотрясал скамейку. Я ее растормошила.

— Просыпайся. Вот твой табак, только спрячь его в карман, потому что я за него не платила.

— Ты его украла?

— Пришлось, потому что по воскресеньям они ничего не продают.

— Твоя жизнь катится прямиком в ад, — сказала она.

Я разложила обед на скамейке, словно бы у нас был пикник, но не съела ни кусочка, пока не рассказала Розалин о Черной Марии на банках с медом и пасечнице по имени Августа Боутрайт.

— Тебе не кажется, что моя мама могла ее знать? — спросила я. — Это не может быть простым совпадением.

Она не отвечала, и тогда я повысила голос:

— Розалин? Тебе так не кажется?

— Я не знаю, что мне кажется, — сказала она. — Но я не хочу, чтобы ты сильно на это надеялась, вот и все. — Она дотронулась до моей щеки. — О, Лили, что же с нами будет?

Тибурон — это тот же Силван минус персики. Перед куполообразным зданием суда кто-то вставил в горловину пушки флаг конфедератов. Южная Каролина была, во-первых, югом, и только потом уже — Америкой. Вам бы не удалось вытравить из нас гордость за форт Самтер.

Бредя по Главной улице, мы постоянно находились в тени двухэтажных зданий, стоящих вдоль дороги. Проходя мимо аптекарского магазина, я через витринное стекло увидела хромированный прилавок, за которым продавались банановые коктейли и вишневая кола, и подумала, что скоро все это не будет уже только для белых.

Мы прошли мимо страхового агентства Уорта, офиса Электрической компании округа Тибурон и магазина, где на витрине были выставлены хула-хупы, очки для плавания и коробки бенгальских огней, а поперек стекла аэрозолем было написано: «ПРАЗДНИК ЛЕТА». На некоторых заведениях, таких, например, как «Фермерский банк», висели плакаты: «ГОЛДУОТЕРА[3] В ПРЕЗИДЕНТЫ», а иногда ниже была наклейка, гласящая: «ЗА ВОЙНУ ВО ВЬЕТНАМЕ».

Возле главпочтамта я оставила Розалин на тротуаре, а сама зашла внутрь, туда, где были абонентские ящики и лежали воскресные газеты. Нигде не было объявлений о том, что нас с Розалин разыскивают. Передовица в газете «Колумбия» рассказывала о сестре Кастро, шпионящей для ЦРУ, и ни словом не упоминала белую девочку, которая помогла негритянской женщине сбежать из тюрьмы в Силване.

Я бросила в щель десятицентовик и взяла газету, думая, что про нас может быть написано где-нибудь внутри. Мы с Розалин зашли в переулок и, присев на корточки, разложили газету на земле. Мы просмотрели каждую страницу: там писали про Малкольма Икс, про Сайгон, про «Битлз», про теннис в Уимблдоне и про мотель в Джексоне, штат Миссисипи, который закрылся, но не пожелал принимать цветных постояльцев. И ни слова о нас с Розалин.

Иногда хочется упасть на колени и возблагодарить Бога за все те ужасные события, о которых пишут в новостях.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Медоносные пчелы — это общественные насекомые, живущие колониями. Каждая колония — это семья, состоящая из яйцекладущей самки, или матки, и множества ее бесплодных дочерей, которых называют рабочими. Рабочие совместно добывают пищу, строят гнездо и выводят потомство. Самцы выводятся только в то время года, когда их наличие необходимо.

«Пчелы мира»

Женщина двигалась вдоль ряда белых ящиков, выставленных по кромке леса, окружающего розовый дом. Дом был таким розовым, что выжигал отпечаток на роговице глаза — когда я отвернулась, перед глазами все еще стояло розовое пятно. Женщина была высокой, одетой во все белое, а на голове у нее был тропический шлем с сетками, ниспадавшими на лицо, на плечи и на спину. Она выглядела как африканская невеста.

Приподняв крышку ящика, она заглядывала внутрь, раскачивая дымящееся жестяное ведро взад и вперед. Тучи пчел поднимались из ящика и роились вокруг ее головы. Дважды она совсем исчезала в этой лавине, но всякий раз постепенно проявлялась, словно сон, поднимающийся со дна ночи.

Мы стояли через дорогу, я и Розалин, временно онемевшие. Я — от благоговения перед разыгрывающейся на моих глазах мистерией, а Розалин — оттого, что ее губы были запечатаны табаком «Красная Роза».

— Это та женщина, которая делает мед «Черная Мадонна», — сказала я. Я не могла отвести от нее глаз. Это была Повелительница Пчел, врата в жизнь моей мамы. Августа.

Розалин вяло сплюнула струйку черного сока и вытерла пот с верхней губы.

— Надеюсь, она делает мед лучше, чем выбирает краску.

— Мне нравится этот цвет, — заявила я.

Мы подождали, пока она не зашла в дом, а затем перешли дорогу и открыли калитку в ограде из частокола, который едва не падал под весом Каролинского жасмина. Добавьте сюда весь чеснок, укроп и лимонник, растущий вокруг крыльца, и запах собьет вас с ног.

Мы стояли на крыльце, и дом отсвечивал на нас розовым. Вокруг летали июльские жучки, а из дома лилась тихая музыка — как скрипка, только неизмеримо печальнее.

Мое сердце колотилось. Я спросила Розалин, слышно ли ей, как оно бьется.

— Я не слышу ничего, кроме Господа Бога, который спрашивает меня, что я тут делаю. — Она сплюнула то, что, как я надеялась, было остатками табака у нее во рту.

Я постучала в дверь, а Розалин тем временем бормотала себе под нос: Дай мне силы… Малютка Иисус… Наши заблудшие души…

Музыка прекратилась. Уголком глаза я уловила некое движение за окном — в жалюзи появилась щелочка и тут же исчезла.

Когда дверь открылась, за ней оказалась не та женщина в белом, а другая, в красном. Она была так коротко подстрижена, что ее прическа напоминала маленькую серую плавательную шапочку с тисненым узором, туго натянутую на голову. Она смотрела на нас, строго и подозрительно. Я заметила, что под мышкой у нее зажат смычок, словно это был кнут. Мне пришло в голову, что она может использовать свое оружие против нас. — Да?

— Вы Августа Боутрайт?

— Нет, я Июна Боутрайт, — сказала она, ощупывая глазами швы на лбу Розалин. — Августа Боутрайт — моя сестра. Вы пришли к ней?

Я кивнула, и тут появилась еще одна женщина, с босыми ногами. На ней было платье без рукавов в зелено-белую полоску, а из головы во все стороны торчали коротенькие косички.

— Я Мая Боутрайт, — сказала она. — Я тоже сестра Августы. — Она улыбнулась нам странной улыбкой, такой, от которой становится ясно, что человек перед тобой — не вполне нормален.

Хотелось, чтобы Июна со своим кнутом под мышкой тоже нам улыбнулась, но вместо этого на ее лице читалось раздражение.

— Августа вас ждет? — спросила она, обращаясь к Розалин.

Розалин, естественно, тут же начала выкладывать все начистоту:

— Нет, понимаете, у Лили есть эта картинка… Я немедленно вмешалась:

— Я видела в магазине банку с медом, и продавец сказал…

— Так вы пришли за медом. Так бы сразу и говорили. Пройдите в гостиную. Я позову Августу.

Я одарила Розалин красноречивым взглядом: Ты с ума сошла? Не вздумай рассказывать им о картинке. Что нам было необходимо, так это правдивая легенда.

У некоторых людей есть шестое чувство. Я считаю, что принадлежу к таким людям, поскольку, как только ступила в дом, я почувствовала дрожь по всему телу, ток, который поднялся по спине, спустился по рукам и заставил пульсировать мои пальцы. Я словно бы испускала какие-то лучи. Тело многое узнает еще задолго до того, как мы понимаем это умом. Я спрашивала себя, что же такое знает мое тело, чего не знаю я.

Повсюду был запах мебельного воска. Кто-то прошелся воском по всей гостиной — большой комнате с отделанными бахромой коврами, старым пианино, накрытым кружевной салфеткой и плетеными креслами-качалками, застеленными шерстяными пледами. Перед каждым креслом стояла бархатная скамеечка. Бархатная. Я подошла к одной из них и погладила.

Затем я подошла к столу с откидной доской и понюхала восковую свечку, которая пахла точно так же, как и мебельный воск. Свечка стояла в подсвечнике в форме звезды, а рядом лежала наполовину собранная картинка-пазл, но пока не было понятно, что должно получиться. На столике возле окна возвышался гладиолус, поставленный в молочную бутылку с широким горлышком. Занавески были из тонкой кисеи, но не обыкновенного белого цвета, а серебристо-серого, так что свет, проходя сквозь них, приобретал дымчатый оттенок.

Представьте себе стены, на которых нет ничего, кроме зеркал. Я насчитала пять, каждое в тяжелой медной раме.

Затем я повернулась и посмотрела в сторону двери, через которую сюда вошла. Там, в углу, стояла вырезанная из дерева фигура женщины около трех футов высотой. Это была одна из тех фигур, которые в былые времена ставились на носу корабля. Она выглядела такой древней, что могла бы плавать с Колумбом на «Санта-Марии», если я что-нибудь в этом смыслю.

Она была совершенно черной, покоробившейся, как дерево, которое сплавляли, а потом высушили на солнце. Ее лицо — подробная карта штормов и путешествий, в которых она побывала. Правая рука поднята, словно указывая путь, если не считать того, что пальцы были сжаты в кулак. Это придавало фигуре внушительность, казалось, она в любой момент могла указать вам ваше место.

Хотя она и не была одета, как Мария, а также не была похожа на картинку с рекламой меда, я знала, что это именно она. На груди у нее было сердце, изображенное выцветшей красной краской, и желтый месяц, вытершийся и кривой, нарисованный там, где ее тело прежде переходило в корпус корабля. Свечка внутри высокого красного стакана бросала на скульптуру блики и сполохи. Она одновременно была и мощью и смирением. Я не знала, что думать, но то, что я чувствовала, было таким влекущим и столь огромным, словно луна вопша в мою грудь и наполнила ее до краев.

Единственное, с чем я могла это сравнить, было ощущение, которое возникло у меня однажды, когда я возвращалась из персиковой палатки и увидела, как солнце перед закатом освещает землю, поджигая верхушки сада, пока темнота сгущается под деревьями. Тишина повисла над моей головой, а красота разлилась в воздухе. Деревья были прозрачными, и я чувствовала, что могу увидеть внутри них какую-то изначальную чистоту. Моя грудь болела тогда так же, как и сейчас.

На губах скульптуры была красивая, повелевающая полуулыбка, вид которой заставил меня поднести обе руки к своему горлу. В этой улыбке все говорило: Лили Оуэнс, я знаю тебя как облупленную.

Было чувство, что она знает, каким лживым и ненавидящим человеком я была на самом деле. Как я ненавидела Т. Рэя, девочек в школе, но особенно себя, за то, что убила свою мать.

Сперва захотелось плакать, но, уже в следующую секунду, хотелось смеяться, потому что скульптура дала почувствовать, что меня одобряют, словно бы во мне была и добродетель, и красота. Словно бы у меня действительно был весь тот потенциал, о котором говорила миссис Генри.

Я стояла там, любя себя и себя ненавидя. Вот что сделала со мной Черная Мария — заставила меня понять свое торжество и свой позор, одновременно.

Я подошла еще ближе и ощутила едва уловимый запах меда, исходящий от дерева. Мая подошла и встала возле меня, и теперь я улавливала только запах лака от ее волос, лука от ее рук и ванили от ее дыхания. У нее были розовые ладони, такие же, как нижняя часть ступней. Локти были темнее, чем все остальное, и их вид почему-то наполнил меня нежностью.

Вошла Августа Боутрайт, в очках без оправы и со светло-зеленым шарфом из шифона, привязанным к поясу.

— Кто к нам пришел? — спросила она, и звук ее голоса тут же вернул меня к обычному восприятию.

Из-за солнца и пота она вся была словно намазанная миндальным маслом. Ее лицо было прорезано тысячами морщинок, а волосы словно присыпаны мукой, но в остальном она выглядела на десятки лет моложе.

— Я Лили, а это Розалин, — сказала я, запнувшись при виде Июны, вошедшей в дверь вслед за Августой. Я открыла рот, не имея ни малейшего понятия, что скажу дальше. То, что я произнесла, не могло бы удивить меня больше:

— Мы убежали из дома, и нам некуда пойти, — сказала я.

В любой другой день я могла бы одной левой выиграть любое соревнование по вранью, и вот, вот что я тут выдаю: душераздирающую правду. Я наблюдала за их лицами, особенно за лицом Августы. Она сняла очки и потерла вмятинки по бокам от переносицы. Было так тихо, что я слышала, как в соседней комнате тикают часы.

Августа вновь надела очки, подошла к Розалин и осмотрела швы у нее на лбу, ранку под глазом и синяки на лице и на руках.

— Похоже, что вас били.

— Она упала со ступенек крыльца, когда мы уходили, — сказала я, уступая своей естественной привычке к вранью.

Августа и Июна переглянулись, а Розалин прищурила глаза, давая мне понять, что я опять проявляю пренебрежение: говорю за нее, как будто ее самой здесь вовсе нет.

— Ну ладно. Вы можете оставаться здесь, пока не придумаете, как поступить. Мы не можем позволить вам жить на улице, — сказала Августа.

Июна сделала такой вдох, что чуть было не высосала весь воздух из комнаты:

— Но, Августа…

— Они останутся здесь, — повторила Августа таким тоном, что сразу стало ясно, кто здесь старшая сестра, а кто младшая. — Все будет в порядке. У нас в медовом домике есть кровати.

Июна метнулась прочь из комнаты, сверкнув красным платьем.

— Спасибо, — сказала я Августе.

— Пожалуйста. Присаживайтесь. Я принесу оранжада.

Мы уселись в плетеные кресла-качалки, а Мая осталась стоять, как часовой, улыбаясь своей безумной улыбкой. Я заметила, что у нее очень мускулистые руки.

— Как это у всех вас такие календарные имена? — спросила Розалин.

— Наша мама любила весну и лето, — сказала Мая. — У нас еще была Апрелия, но… она умерла, когда была маленькой. — Ее улыбка исчезла, и она внезапно запела: «О, Сюзанна!». Она пела так, словно бы от этого зависела ее жизнь.

Мы с Розалин смотрели, как пение переходит в горькие рыдания. Она плакала так, будто Апрелия умерла только что.

Наконец вернулась Августа, неся на подносе четыре стакана, на кромки которых были очень мило насажены кружочки апельсина.

— Мая, родная, сходи к своей стене и там успокойся, — сказала она, слегка подталкивая сестру к двери.

Августа вела себя так, словно все происходящее было в порядке вещей и могло иметь место в любом доме Южной Каролины.

— Пожалуйста, оранжад.

Я принялась отхлебывать маленькими глоточками. Розалин, между тем, выпила все с такой скоростью, что ее отрыжке позавидовали бы пацаны из моей школы. Это было чудовищно.

Августа сделала вид, что ничего не слышала, а я уперлась взглядом в бархатную скамеечку, желая одного — чтобы Розалин вела себя покультурнее.

— Значит, вы — Лили и Розалин, — сказала Августа. — У вас есть фамилии?

— Розалин… Смит и Лили… Уильямс, — соврала я, и меня понесло. — Понимаете, моя мама умерла, когда я была маленькой, а в прошлом месяце мой папа тоже умер — он попал под трактор на нашей ферме в округе Спартанбург. У меня больше нет родственников в нашем городе, так что меня хотели отдать в приют.

Августа покачала головой. Розалин тоже покачала, но совсем по другой причине.

— Розалин была нашей экономкой, — продолжала я. — У нее нет никого, кроме меня, так что мы решили поехать в Виргинию, чтобы найти там мою тетю. Вот только у нас совсем нет денег, так что если у вас есть для нас какая-нибудь работа, может быть, мы бы смогли немного заработать, прежде чем ехать дальше. Мы, в общем-то, не так уж торопимся в Виргинию.

Розалин глядела на меня расширенными глазами. Целую минуту в комнате не было слышно ничего, кроме позвякивания льдинок в наших стаканах. Я даже не подозревала, насколько душно было в комнате и на что способны мои потовые железы. Я буквально чувствовала собственный запах. Я перевела глаза на Черную Марию в углу, а затем вновь посмотрела на Августу.

Она поставила стакан. Я никогда не видела глаза такого цвета, цвета чистого имбиря.

— Я сама из Виргинии, — сказала она, и это почему-то вновь возбудило те самые токи, которые потекли во мне, когда я только зашла в комнату. — Ладно. Розалин сможет помогать Мае по дому, а ты можешь помогать мне и Заку с пчелами. Зак — мой главный помощник, так что я не смогу тебе платить, но у вас, по крайней мере, будет крыша над головой и пища, пока мы не позвоним твоей тете, и, может, она пришлет вам денег на автобус.

— Вообще-то, я не знаю ее полного имени, — сказала я. — Мой папа просто называл ее тетя Верни; я ее никогда не видела.

— Так что же ты, малышка, собиралась делать — ходить по всей Виргинии от дома к дому?

— Нет, мэм, только в Ричмонде.

— Понятно, — сказала Августа. И это было так. Ей было действительно все понятно.

* * *

В тот вечер в небе над Тибуроном скопилось слишком много жары; и жара наконец разразилась грозой. Мы с Августой и Розалин стояли у затянутого сеткой окна на примыкающей к кухне веранде и смотрели, как лиловые тучи поливают верхушки деревьев, а ветер рвет им ветви. Мы ждали затишья, чтобы Августа могла показать наше новое жилье в медовом домике — перестроенном гараже в заднем углу двора, выкрашенном в тот же цвет знойного фламинго, что и большой дом.

До нас то и дело долетали брызги, затуманивая мой взгляд. Всякий раз я отказывалась вытирать лицо. Это делало мой мир таким живым. Я не могла не завидовать тому, что хорошая гроза привлекает к себе столько внимания.

Августа сходила на кухню и вернулась с тремя алюминиевыми сковородками. Каждая взяла по одной.

— Давайте пробежимся. Волосы, по крайней мере, останутся сухими.

Мы с Августой бросились под ливень, держа сковородки над головами. Оглянувшись, я увидела, что Розалин крутит сковороду в руках, не понимая, что от нее требуется.

Когда мы с Августой добежали до медового домика, нам пришлось ждать ее у двери. Розалин шествовала, собирая дождь в сковороду и выливая его на землю, как ребенок. Она шла по лужам, как по персидским коврам, а когда раздался раскат грома, она посмотрела вверх на затопленное небо, открыла рот и впустила в себя струи дождя. С тех пор, как ее побили, с ее лица не сходило усталое выражение, а глаза были такими тусклыми, словно из них вышибли весь свет. Но сейчас она выглядела неуязвимой Царицей Погоды, и я видела, что к ней наконец-то возвращается жизнь.

Если бы только не ее манеры…

Внутри медового домика оказалась большая комната, наполненная непонятными приспособлениями для производства меда — огромные баки, газовые горелки, ванночки, рычаги, белые ящики и стеллажи, на которых штабелями лежали восковые соты. Мои ноздри наслаждались сладким запахом.

Вдоль боковой стенки тянулись полки с банками для меда. На гвоздях возле входной двери висели тропические шлемы с сетками, инструменты и мешочки с восковыми свечами. На всем лежал тончайший налет меда. При ходьбе мои ноги чуть-чуть липли к полу.

Пока Августа искала полотенца, вокруг Розалин образовалась лужа.

Августа провела нас в крошечную угловую комнату в задней части домика. Там была раковина, зеркало в полный рост, окно без занавесок и две кровати, заправленные чистым белым бельем. Я поставила сумку на ближайшую кровать.

— Мы с Маей иногда спим здесь, когда приходит время собирать мед круглыми сутками, — сказала Августа. — Тут бывает очень жарко, так что вам придется включать вентилятор.

Розалин дотянулась до полки, на которой стоял вентилятор, и щелкнула выключателем, отчего с лопастей послетали паутинки и закружились по комнате, а несколько паутинок село ей на лицо.

— Вам нужна сухая одежда, — сказала ей Августа.

— Так высохну, — сказала Розалин, растягиваясь на кровати и кладя ноги на спинку.

— Вам придется пользоваться туалетом в доме, — сказала Августа. — Мы не запираем дверей, так что просто входите.

Глаза Розалин были закрыты. Она уже была в другом мире и тихонько посапывала. Августа понизила голос:

— Так, значит, она упала со ступенек?

— Да, мэм, полетела кувырком. Зацепилась за коврик на верхней ступеньке — тот, что положила еще моя мама.

Секрет успешного вранья в том, чтобы не слишком углубляться в объяснения, а вместо этого подбросить одну убедительную деталь.

— Хорошо, мисс Уильямс, завтра вы сможете начать работать, — сказала она. Я стояла, не понимая, с кем это она разговаривает, пока до меня не дошло, что это я теперь Лили Уильямс. Вот еще один секрет вранья: нельзя забывать, что именно ты уже наврала.

— Зака не будет целую неделю, — сказала она. — Они всей семьей отправились на остров Поли, чтобы навестить сестру его матери.

— Если можно, расскажите, что именно я буду делать?

— Ты будешь делать мед со мной и с Заком — делать все, что понадобится. Пойдем, я устрою тебе экскурсию.

Мы вернулись в большую комнату, где находились все эти приспособления. Мы подошли к колонне из белых ящиков, сложенных друг на друга.

— Их называют суперами, — сказал она, поставив один из них передо мной на пол и сняв крышку.

Снаружи он выглядел как обычный ящик, выдвинутый из комода, но внутри ровными рядами висели рамки с сотами, наполненными медом и залепленными воском.

Она показала пальцем:

— Там раскупориватель, где мы снимаем с сот воск. Затем воск пропускается через ту плавильную печь.

Я проследовала за ней, наступая на кусочки и крошки сот, которые были повсюду, вроде катышков пыли в обычных помещениях. Она остановилась возле большого металлического бака в центре комнаты.

— Это центрифуга, — сказала она, похлопывая по стенке, словно это была хорошая собачка. — Можешь забраться и посмотреть.

Я поднялась по лесенке с двумя ступеньками и заглянула через край, а Августа тем временем щелкнула выключателем, и на полу, ворча, заработал старый мотор. Центрифуга завращалась — сперва медленно, но постепенно набирая скорость, как аппарат для сладкой ваты на ярмарке. Вокруг распространился райский запах.

— Центрифуга отделяет мед, — сказала она, — Выкидывает все плохое и оставляет только хорошее. Я думаю, было бы неплохо сделать подобную штуку и для людей. Чтобы просто кидать их внутрь, и предоставить центрифуге заботу об остальном.

Я взглянула на нее: она смотрела прямо на меня своими глазами цвета имбирного печенья. Когда она говорила про людей, то имела в виду меня, или же у меня паранойя?

Она выключила мотор, и, после нескольких щелчков, ворчание прекратилось.

Наклонившись над коричневой трубкой, торчащей из центрифуги, она сказала:

— Отсюда мед попадает в экранный бак, затем в нагревательную емкость, и, наконец, в бак-отстойник. А здесь медовый терминал, где мы наполняем ведра. Ты быстро во всем разберешься.

Вот в этом я сильно сомневалась. В жизни не попадала в столь сложное положение.

— Ладно. Полагаю, ты тоже хочешь отдохнуть, как Розалин. Ужин в шесть. Ты любишь печенье из сладкого картофеля? Это фирменное блюдо Маи.

Когда она ушла, я легла на свободную кровать и стала слушать, как дождь выбивает дробь по жестяной крыше. У меня было ощущение, что я путешествовала долгие недели, сражаясь со львами и тиграми, продираясь через джунгли, пытаясь добраться до Затерянного Города Брильянтов в Конго, что как раз было сюжетом последнего фильма, который я смотрела на утреннем сеансе в Силване. Я чувствовала, что чем-то связана с этим местом, но с тем же успехом я могла бы попасть и в Конго, настолько мне было здесь все незнакомо. Жить в цветном доме с цветными женщинами, есть с их тарелок, спать на их белье — я не была против, но для меня все это было абсолютно ново, и моя кожа никогда еще не казалась мне такой белой.

Т. Рэй считал, что черные женщины не могут быть умными. Поскольку я намерена сказать здесь всю правду (а это значит — ее худшие части), я считала, что они могут быть умными, но все же не такими умными, как я — белый человек. Однако, лежа на кровати в медовом домике, я могла думать только одно: Августа — такая умная такая культурная, и это меня удивляло. Так я поняла, что глубоко во мне тоже жила предвзятость.

Когда Розалин очнулась ото сна, еще прежде, чем она подняла голову от подушки, я спросила:

— Тебе здесь нравится?

— Думаю, да, — сказала она, силясь принять сидячее положение. — Пока что.

— И мне нравится, — сказала я. — Так что я не хочу, чтобы ты сказала что-нибудь, что может нам все испортить, ладно?

Она нахмурилась и скрестила руки на животе.

— Например?

— Не говори ничего про картинку Черной Марии, что лежит в моей сумке, ладно? И не упоминай мою маму.

Она принялась заплетать распустившиеся косички.

— Чего это вдруг ты решила делать из этого секрет?

У меня не было времени, чтобы раскладывать по полочкам свои причины. Мне хотелось сказать: Потому что я просто хочу побыть нормальной — не беженкой, ищущей свою мать, а обыкновенной девочкой, приехавшей летом погостить в Тибурон, Южная Каролина. Мне нужно время, чтобы завоевать доверие Августы, чтобы она не отослала меня обратно, как только узнает что я натворила. И все это было правдой, но в то же время я понимала, что это не может полностью объяснить, почему мне так не хочется говорить с Августой о своей матери.

Я подошла и стала помогать Розалин заплетать косички, заметив, что мои руки слегка дрожат.

— Просто пообещай мне, что ты ничего не скажешь.

— Это твой секрет, — сказала она. — Делай с ним что хочешь.

* * *

На следующее утро я рано проснулась и вышла наружу. Дождь прекратился, и солнце проглядывало сквозь разрывы в облаках.

За медовым домиком во все стороны тянулся сосновый лес. Я насчитала четырнадцать ульев, стоящих вдалеке под деревьями. Они сверкали белизной и казались размером с почтовую марку.

Накануне вечером во время ужина Августа сказала, что у нее двадцать восемь акров земли, которые оставил ей дедушка. Любой человек может затеряться в этаком городке в двадцать восемь акров, тем более девочка, вроде меня.

Свет полился в щель между облаками с красной окантовкой, и я пошла за ним по тропинке, ведущей от медового домика к лесу. Я прошла мимо детской коляски, полной садовых инструментов. Она стояла рядом с грядками, на которых росли помидоры, привязанные к деревянным столбикам обрывками нейлоновых чулок. Вперемежку с помидорами росли оранжевые циннии и бледно-лиловые гладиолусы, склонившиеся к земле.

Сестры любили птиц, это было видно. Там была бетонная купальня для птиц и масса кормушек — выдолбленные тыквы и ряды сосновых шишек, намазанных арахисовым маслом.

Там, где трава уступала лесу, я обнаружила каменную стену, грубо скрепленную цементом. Высотой по колено, но чуть ли не пятидесяти ярдов в длину, она тянулась вдоль участка и внезапно заканчивалась. Было непохоже, что от нее могла быть какая-то польза. Тут я заметила крошечные кусочки сложенной бумаги, засунутые в щели между камнями. Я прошла вдоль всей стенки, и везде было то же самое — сотни кусочков бумаги.

Я вытащила один и развернула, но написанное так расплылось от дождя, что нельзя было ничего разобрать. Я вынула другой. Бирмингем, 15 сентября четыре маленьких ангела мертвы.

Я сложила листок и засунула обратно, чувствуя себя, сделавшей что-то плохое.

Перешагнув через стенку, я пошла по лесу, пробираясь между невысокими папоротниками сине-зеленого цвета, стараясь не повредить узоры, над которыми все утро усердно трудились пауки. Было ощущение, словно мы с Розалин действительно обнаружили Затерянный Город Брильянтов.

Вскоре послышался шум бегущей воды. Услышав этот звук, невозможно не отправиться на поиски его источника. Я углубилась дальше в лес. Растительность стала гуще, цепкий кустарник хватал меня за ноги, но я все же нашла ее — маленькую речку, ненамного больше той, где мы купались с Розалин. Я смотрела на ее течение, на ленивую рябь, время от времени возникающую на поверхности.

Сняв ботинки, я вошла в воду. Илистое дно просачивалось сквозь пальцы ног. Прямо передо мной с камня в воду шлепнулась черепаха, напугав меня до полусмерти. Лучше было не думать, с какими еще существами я могла здесь повстречаться — змеи, лягушки, рыбы, целый речной мир кусачих насекомых. И я не думала.

Когда я надела ботинки и пошла назад, солнце уже светило вовсю, и мне захотелось, чтобы все так навсегда и осталось — ни Т. Рэя, ни мистера Гастона, ни той троицы, которая избила Розалин до потери чувств. Лишь лес, промытый дождем, да восход солнца.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Давайте на секунду представим, что мы достаточно малы, чтобы последовать за пчелой в улей. Как правило, первое, к чему нам придется привыкать, — это темнота…

«Исследуя мир общественных насекомых»

Первая неделя в доме Августы была истинным отдыхом и утешением. Мир время от времени преподносит такие подарки — краткие передышки среди постоянного кошмара. Удар гонга — и боксер идет в свой угол, где некто льет бальзам на его израненную жизнь.

За всю эту неделю никто ни разу не заговорил о моем отце, который, предположительно, погиб под трактором, или о моей неведомой и загадочной тетушке из Виргинии. Календарные сестры нас просто приютили.

Первое, что они сделали, — позаботились об одежде для Розалин. Августа села в свой грузовичок и отправилась прямиком в магазин, где купила для Розалин четыре пары трусов, бледно-голубую ночную сорочку, три балахонистых платья в гавайском стиле и бюстгальтер, в котором можно было таскать булыжники.

— Это не благотворительность, — сказала Розалин, когда Августа выложила все это на кухонный стол. — Я за все расплачусь.

— Вы сможете это отработать, — сказала Августа. Вошла Мая с йодом и ватными тампончиками и начала обрабатывать швы на лбу Розалин.

— Кто-то вас порядком отчебучил, — сказала Мая, а через мгновение она уже пела «О, Сюзанна!» так же неистово, как и накануне.

Июна резко подняла голову, оторвавшись от разглядывания покупок на столе.

— Ты снова поешь эту песню, — сказала она Мае. — Почему бы тебе не извиниться?

Мая уронила свой тампон на стол и вышла из кухни.

Я посмотрела на Розалин, и та пожала плечами. Июне пришлось самой промывать Розалин швы; такое занятие ей не нравилось — я видела это по ее сжатым губам.

Выскользнув из кухни, я пошла искать Маю. Я собиралась ей сказать: Я спою «О, Сюзанна!» вместе с тобой от начала до конца, но ее нигде не было видно.

* * *

Именно Мая научила меня медовой песенке:

Положи мне на могилку
Улей с пчелками живыми,
Пусть их мед в мой сон сочится
Капельками золотыми,
Пусть во сне том беспробудном
Вечный рай мне будет сниться.
Чтоб с горшочком меда чудным
Не могла я разлучиться.[4]

Мне страшно нравилась наивность этой песенки. Пение позволяло мне вновь почувствовать себя нормальным человеком. Мая пела песенку на кухне, раскатывая тесто или нарезая помидоры, а Августа напевала ее, когда клеила этикетки на банки с медом. Песенка полностью соответствовала жизни в этом доме.

Мы жили медом. Мы проглатывали ложку меда утром, чтобы проснуться, и еще одну вечером, чтобы заснуть. Мы съедали по ложке за каждым приемом пищи, чтобы успокоить свой ум, упрочить запас жизненных сил и избежать смертельных болезней. Мы мазались медом, дезинфицируя порезы и смягчая потрескавшиеся губы. Мы добавляли его в ванну, в крем для кожи, в чай с малиной и в печенье. Ничто не могло избежать меда. За неделю мои тощие руки и ноги округлились, а кудряшки на голове преобразились в шелковистые волны. Августа говорила, что мед — это амброзия богов и шампунь для богинь.

Я проводила время с Августой в медовом домике, пока Розалин помогала Мае по хозяйству. Я научилась вести нагретый паром нож вдоль супера, срезая слой воска с сот, и заряжать соты в центрифугу. Я регулировала пламя в парогенераторе и меняла нейлоновые чулки, через которые Августа фильтровала мед в баке-отстойнике. Я схватывала все так быстро, что как-то раз Августа даже назвала меня чудом. Она прямо так и сказала: Лили, ты — чудо.

Больше всего мне нравилось заливать воск в формы для свечей. На каждую свечку уходило по фунту воска, и Августа вдавливала туда крошечные фиалки, которые я собирала в лесу. Она рассылала заказы в магазины, которые находились в Мэйне и Вермонте или даже еще дальше. Люди покупали у Августы так много меда и свечей, что она не успевала их изготавливать. Еще у нас были жестянки с многоцелевым воском «Черная Мадонна» для особых клиентов. Августа говорила, что от этого воска будет плавать рыболовная леска, станет прочнее нитка, мебель будет блестеть, окно перестанет заклинивать, а воспаленная кожа засияет, как попка младенца. Пчелиный воск был чудодейственным средством.

Мая и Розалин сразу поладили. Мая была бесхитростной. Я не имею ввиду — умственно отсталой, поскольку в некотором смысле она была вовсе не глупой и постоянно читала поваренные книги. Я имею в виду, что она была наивной и непритязательной — взрослая женщина и ребенок в одном флаконе, плюс чуточку безумия. Розалин говорила, что Мая — несомненный кандидат в психушку, но при этом та все равно ей очень нравилась. Я заходила на кухню, а они могли стоять там плечом к плечу возле раковины, очищая кукурузные початки, и болтать. Или они могли мазать сосновые шишки арахисовым маслом для птиц.

Именно Розалин раскрыла тайну «О, Сюзанны!». Она сказала, что пока все хорошо, Мая ведет себя как нормальный человек, но стоит ей вспомнить или узнать о чем-нибудь неприятном — вроде швов на голове Розалин или гниющих помидоров, — и Мая начинает петь «О, Сюзанна!». Это было ее личным способом борьбы с неприятностями. Но это срабатывало только в случаях с помидорами, но не более того.

Пару раз она рыдала так сильно, крича и выдирая себе волосы, что Розалин приходилось вызывать Августу из медового домика. Августа без липших слов отправляла Маю к каменной стенке. Это было единственным, что могло привести ее в чувство.

Мая не позволяла ставить в доме мышеловки, поскольку не могла вынести мысли о страдающей мыши. Но что действительно бесило Розалин, так это то, что Мая ловила пауков и выносила их из дома в совке для мусора. А мне как раз это в ней нравилось, поскольку напоминало о моей матери — любительнице насекомых. Я помогала Мае ловить сороконожек, и не только потому, что раздавленный паук мог повергнуть ее в плач, но и потому, что мне казалось, я исполняю волю моей мамы.

Каждое утро Мая обязательно съедала один банан, и на этом банане не должно было быть ни единого пятнышка. Однажды я видела, как она очистила подряд семь бананов, пока не нашла тот единственный, без изъяна. Она держала бананы на кухне — залежи бананов. Они хранились в огромных керамических чашах. Не считая меда, в доме больше всего было бананов. Мая могла очистить за утро пять или больше бананов в поисках идеального, безукоризненного банана — такого, который не пострадал от жестокой несправедливости мира.

Розалин готовила банановые пудинги, пироги с бананами, банановое желе и ломтики банана на листьях салата, пока Августа не сказала ей, что все в порядке — отбракованные экземпляры можно просто выкидывать.

Но кого мне было действительно трудно понять, так это Июну. Она преподавала историю и английский язык в средней школе для цветных, но по-настоящему она любила только музыку. Если я заканчивала работу в медовом домике пораньше, то шла на кухню и смотрела, как Розалин и Мая готовят еду. Но на самом деле я приходила туда слушать, как Июна играет на виолончели.

Она играла музыку умирающим — ходила к ним домой или даже в больницу, чтобы своей серенадой проводить их в следующую жизнь. Я никогда раньше не слышала ни о чем подобном и, сидя за столом с чашкой сладкого чая со льдом, думала о том, что, возможно, именно из-за этого Июна так редко улыбается. Может быть, она слишком часто встречается со смертью.

Я знала, что она все еще сердится на то, что мы с Розалин здесь поселились — и это было единственным, что омрачало мою жизнь в доме Августы.

Однажды вечером, направляясь в уборную в розовом доме и проходя через двор, я подслушала, как они разговаривали с Августой на задней веранде. Услышав их голоса, я замерла возле куста гортензии.

— Ты ведь знаешь, что она врет, — сказала Июна.

— Знаю, — ответила Августа, — но они попали в беду, и им негде жить. Кто еще приютит их, если не мы, — белую девочку и негритянку? Никто.

На секунду обе замолкли. Было слышно, как мотыльки бьются о лампу на крыльце. Июна сказала:

— Но мы не можем держать здесь сбежавшую девочку, никуда о ней не сообщив.

Августа выглянула наружу, заставив меня отступить глубже в тень и прижаться спиной к дому.

— А куда сообщать? — сказала она. — В полицию? Они ее просто куда-нибудь заберут. Возможно, у нее действительно умер отец. Если так, то где ей может быть лучше, чем у нас?

— А как насчет той тетушки, о которой она говорила?

— Нет никакой тетушки, и ты это знаешь, — сказала Августа.

В голосе Июны послышался гнев.

— А что, если ее отец вовсе не умирал и не попадал ни под какой трактор? Разве он не будет ее разыскивать?

Последовало молчание. Я подкралась ближе к крыльцу.

— Я просто интуитивно чувствую, что так нужно, Июна. Что-то подсказывает мне не отсылать ее назад, туда, где ей не хочется оставаться. По крайней мере, пока. У нее были причины, чтобы убежать. Может быть, он плохо с ней обращался. Я вижу, что в наших силах ей помочь.

— Почему бы тебе не спросить напрямик, что с ней стряслось?

— Всему свое время, — сказала Августа. — Меньше всего мне хочется пугать ее назойливыми вопросами. Она сама расскажет, когда будет готова. Наберемся терпения.

— Но, Августа, она ведь белая.

Это было откровением — не то, что я белая, а то, что Июна, похоже, была против моего пребывания здесь из-за цвета моей кожи! Я и не предполагала, что такое возможно — отвергать человека за то, что он белый. Меня бросило в жар. «Праведный гнев» — так называл это брат Джералд. Иисус испытывал праведный гнев, когда переворачивал столы в храме и изгонял оттуда жуликов-менял. Мне хотелось войти к ним, перевернуть парочку столов и сказать: Прошу прощения, Июна Боутрайт, но вы меня даже не знаете!

— Давай посмотрим, чем мы сможем ей помочь, — сказала Августа, когда Июна исчезла из поля моего зрения. — Мы должны это сделать.

— Я не считаю, что мы хоть что-нибудь ей должны, — сказала Июна. Хлопнула дверь. Августа выключила свет, и я услышала, как глубокий вздох поплыл в темноту.

Я пошла назад в медовый домик, чувствуя стыд оттого, что Августа раскусила мою ложь. Но я также чувствовала облегчение, потому что теперь знала, что она не собирается звонить в полицию или отсылать меня назад — пока. Пока — так она сказала.

Но сильнее всего было чувство обиды из-за отношения Июны. Подойдя к кромке леса, я присела на корточки и почувствовала тепло мочи у себя между ног. Я смотрела, как она пузырится на земле, а ее запах исчезает во тьме. Не было никакой разницы между моей мочой и мочой Июны. Вот о чем я думала, глядя на темный кружок на земле. Моча — это просто моча.

* * *

Каждый вечер после ужина мы сидели в крошечной каморке возле телевизора, на котором стояла глиняная кадка с филодендроном. Экран был еле виден за стеблями, свисающими по бокам.

Мне нравилось, как выглядит Уолтер Кронкайт, в своих темных очках, знающий все, что только вообще стоит знать. Этот человек не был противником книг, это уж точно. Возьмите все то, чем не был Т. Рэй, и вы получите Уолтера Кронкайта.

Он поведал нам о процессии в честь расовой интеграции, на которую напала толпа белых, о «комитете бдительности», созданном белыми, о брандспойтах и слезоточивом газе. От него мы узнавали о самом главном. Убиты трое защитников гражданских прав. Взорвалось две бомбы. Троих негров-студентов избили бейсбольными битами.

После того, как мистер Джонсон подписал этот закон, жизнь Америки начала расползаться по швам. Мы смотрели, как один за другим на экране появляются губернаторы и призывают к «разуму и спокойствию». Августа сказала, что это, похоже, лишь вопрос времени — скоро подобное начнет происходить и у нас в Тибуроне.

Сидя там, я чувствовала свою белизну и неловкость, особенно когда в комнате находилась Июна. Неловкость и стыд.

Обычно Мая не смотрела с нами телевизор, но как-то раз она тоже пришла и в разгар новостей принялась петь «О, Сюзанна!». Она расстроилась из-за негра по имени мистер Рейнс, которого в Джорджии застрелили из дробовика. Показали фотографию его вдовы с детьми на руках, и тут Мая разрыдалась. Все, естественно, вскочили, как если она была неразорвавшейся гранатой, и попытались ее успокоить, но было уже слишком поздно.

Мая раскачивалась взад-вперед, ногтями раздирая себе лицо. Она рванула ворот блузки, так что во все стороны, словно попкорн, полетели бледно-желтые пуговицы. Я никогда прежде не видела ее такой, и меня это напутало.

Августа с Июной взяли Маю под руки и вывели за дверь, ведя ее так плавно, что было ясно, что им приходилось делать это и раньше. Спустя несколько секунд я услышала, как вода наполняет ванну на ножках, где я сама дважды купалась в медовой воде. Кто-то из сестер надел пару красных носков на две ножки из четырех — я так и не поняла зачем.

Мы с Розалин подкрались к двери. Щель была достаточно большой, чтобы мы могли увидеть Маю, которая, обняв колени, сидела в ванне в облаке пара. Июна зачерпывала ладонями воду и медленно выливала Мае на спину. Та уже немного успокоилась и только хлюпала носом.

Мы услышали голос Августы:

— Все в порядке, Мая. Пускай все несчастья стекут с тебя, как эта вода. Просто отпусти их.

* * *

Каждый вечер после новостей мы все становились на колени перед Черной Марией и читали ей молитвы, а вернее сказать — мы с тремя сестрами стояли на коленях, а Розалин сидела на стуле. Августа, Июна и Мая называли скульптуру «Наша Леди в Оковах», по неясной для меня причине.

Радуйся, Мария, благодати полная! Господь с Тобою; благословенна Ты между женами…

Стоя на коленях, сестры перебирали в руках деревянные четки. Поначалу Розалин отказывалась к нам присоединиться, но вскоре она уже молилась вместе с нами. Уже после первого вечера я запомнила все слова наизусть. Это потому, что мы повторяли их вновь и вновь, так что они еще долго крутились в моей голове после того, как я переставала их произносить.

Это было похоже на молитвы католиков, но когда я спросила Августу, не были ли они католиками, она сказала:

— И да, и нет. Моя мать была настоящей католичкой — она дважды в неделю посещала мессу в церкви Святой Марии в Ричмонде, но отец был ортодоксальным эклектиком.

Я не имела ни малейшего представления, что это за секта — ортодоксальные эклектики, но я кивнула, словно у нас в Силване тоже были их последователи.

Она сказала:

— Мы с Июной и Маей взяли католичество нашей матери и добавили туда кое-что от себя. Не знаю, как это называется, но нам оно подходит.

После того как мы прочитывали «Радуйся, Мария» около трехсот раз, мы беззвучно произносили собственные молитвы, что не занимало много времени, поскольку к тому времени наши колени болели уже нестерпимо. Впрочем, мне не на что жаловаться, поскольку это было ерундой, по сравнению с «Мартой Уайтс». Потом сестры осеняли себя крестом ото лба к пупку, и все заканчивалось.

Как-то вечером, после того как мы перекрестились и все, кроме меня и Августы, вышли из комнаты, она сказала:

— Лили, если ты попросишь помощи у Марии, то сможешь ее получить.

Я не знала, что на это ответить, так что только пожала плечами.

Она жестом предложила мне сесть в кресло-качалку.

— Я хочу рассказать тебе историю, — сказала она. — Эту историю рассказывала нам мама, когда мы уставали от своих обязанностей или же просто были не в духе.

— Я не устала от своих обязанностей, — сказала я.

— Я знаю, но все равно это хорошая история. Просто послушай.

Я уселась в кресло и стала тихонько раскачиваться, слушая поскрипывание, которым славятся такие качалки.

— Давным-давно, на другом конце света, в Германии, жила молодая монашка по имени Беатрис, которая любила Марию. Однажды ей до смерти надоело быть монашкой, выполнять все эти обязанности и соблюдать все эти правила. И вот, когда ей уже стало совсем невмоготу, как-то ночью она сняла свой монашеский наряд, свернула его и положила на кровать. Затем она вылезла через монастырское окно и убежала.

Кажется, я уже понимала, к чему она клонит.

— Она думала, что у нее начнется прекрасная жизнь, — продолжала Августа, — но жизнь беглой монашки оказалась совсем не такой, как она себе представляла. Она скиталась, чувствуя себя страшно одинокой, и побиралась на улицах. Через некоторое время ей уже захотелось вернуться в монастырь, но она знала, что ее ни за что не пустят обратно.

Мы говорили не о монашке Беатрис — это было ясно как день. Мы говорили обо мне.

— И что же с ней стало? — спросила я, стараясь, чтобы мой голос не дрожал.

— И вот однажды, после долгих лет мучений и странствий, она изменила внешность и пришла в свой монастырь, чтобы посмотреть на него в последний раз. Она зашла в молельню и спросила одну из своих прежних сестер: «Вы помните монахиню Беатрис, которая убежала?» «Что это значит? — спросила сестра. — Беатрис вовсе не убегала. С чего это вы взяли? Да вон же она, подметает пол возле алтаря». Ты можешь себе представить, как удивилась настоящая Беатрис? Она подошла к подметающей женщине, чтобы посмотреть на нее, и обнаружила, что это была не кто иная, как Мария. Мария улыбнулась, а затем повела Беатрис в ее старую келью и вернула ее монашескую одежду. Понимаешь, Лили, все это время Мария жила в монастыре, притворяясь Беатрис.

Я перестала раскачиваться, и мое кресло затихло. Так что же пыталась сказать Августа? Что Мария будет притворяться мной у меня дома в Силване и Т. Рэй ничего не заметит? Это было слишком нелепо даже для католиков. Я думаю, она хотела сказать: Я знаю, что ты убежала, — у каждого однажды возникает такое желание, — но рано или поздно ты захочешь вернуться домой. Просто попроси Марию о помощи.

Я ушла, извинившись, не в силах больше находиться под прицелом ее взгляда. Но после этого я начала просить Марию о помощи — вовсе не о том, чтобы она позволила мне вернуться домой, как бедной монашке Беатрис. Отнюдь — я просила ее позаботиться о том, чтобы я никогда туда больше не возвращалась. Я просила ее сделать завесу вокруг розового дома, чтобы никто никогда не смог нас найти. Я просила об этом каждый день, и у меня было полное впечатление, что просьбы исполняются. Никто не стучал в нашу дверь и не тащил нас в тюрьму. Мария окружила нас своей защитой.

* * *

В наш первый пятничный вечер, после того как закончилась молитва, а в небе еще оставались розовые блики заката, мы с Августой отправились на пчелиный двор.

До сих пор я ни разу не бывала возле ульев, поэтому для начала Августа преподала мне урок того, что она назвала «этикетом пчелиного двора». Она напомнила мне, что весь наш мир — это большой пчелиный двор, и все эти правила действуют одинаково хорошо как здесь, так и там: «Не бойся, поскольку ни одна пчела, любящая жизнь, не станет тебя жалить. И все же, не нужно быть дурой — носи длинные рукава и длинные брюки. Не пытайся прихлопнуть пчелу. Даже не помышляй об этом. Если чувствуешь злость — свисти. Злоба возбуждает, а свист наоборот — умиротворяет пчел. Веди себя, словно ты знаешь, что делаешь, даже если на самом деле — не знаешь. Но главное — посылай пчелам любовь. Даже самые маленькие существа хотят быть любимыми».

Августу жалили столько раз, что у нее выработался иммунитет. Пчелы едва ли могли ей навредить. Она даже сказала, что укусы помогают ей от артрита, но, поскольку у меня нет артрита, то мне лучше поберечься. Она дала мне одну из своих белых рубашек с длинными рукавами, а затем надела мне на голову один из белых шлемов и расправила сетку.

Все теперь выглядело мягче, нежнее. Идя за Августой в этой пчелиной вуали, я чувствовала себя луной, проплывающей за ночным облаком.

У Августы было 48 ульев, раскиданных по лесу вокруг розового дома, и еще 280 было расставлено в различных фермах — возле рек и на плоскогорьях. Фермерам нравились ее пчелы — благодаря пчелиному опылению их арбузы становились краснее, а огурцы — крупнее. Они были рады принять пчел бесплатно, но Августа платила каждому из них по пять галлонов меда.

Она без конца проверяла ульи, разъезжая на своем старом грузовичке с плоским кузовом из конца в конец округа. «Медовый возок» — так она его называла. «Медовый патруль» — то, что она делала с его помощью.

Я смотрела, как она нагружает красную тележку — ту, что я видела на заднем дворе, — дощатыми рамками, которые вставляют в ульи, чтобы пчелы могли откладывать туда мед.

— Необходимо убедиться, что у матки достаточно места, чтобы отложить яйца, иначе мы получим рой, — сказала она.

— Что это значит — рой?

— Ну, если у нас есть матка с группой свободолюбивых пчел, которые откалываются от остальных и начинают искать новое место, чтобы уйти, это называется рой. Обычно они обосновываются на какой-нибудь ветке.

Было очевидно, что рой ей не нравится.

— Итак, — сказала она, переходя к делу, — нам нужно извлечь из ульев рамки, наполненные медом, и вставить туда пустые.

Августа толкала тележку, а я шла за ней, неся дымарь, набитый сосновыми иглами и листьями табака. Зак оставил по кирпичу на крышке каждого улья, чтобы Августа знала, что делать. Если кирпич лежал спереди, это означало, что колония почти наполнила соты и нужен был новый супер. Если кирпич был сзади, это значило, что здесь были проблемы, вроде восковой моли или больных маток. Положенный на бок кирпич возвещал о благополучном пчелином семействе.

Августа чиркнула спичкой и подожгла дымарь. Я видела, как ее лицо озарилось, а затем снова погрузилось во мрак. Она раскачивала ведерком, окуривая улей. «Дым, — сказала она, — действует лучше любого успокоительного».

И все же, когда Августа сняла крышку, пчелы потекли наружу толстыми черными веревками, которые разделялись на прядки, — ливень крошечных крылышек, суетящихся вокруг наших лиц. Кругом уже не было ничего, кроме пчел, и я посылала им любовь, как учила меня Августа.

Она извлекла рамку — полотно в черных и серых тонах, с серебристыми вкраплениями.

— Вон она, Лили, видишь? — сказала Августа. — Это матка — та, что больше других.

Я сделала реверанс, какой положено делать перед королевой Англии. Августа засмеялась.

Я хотела, чтобы она меня полюбила и навсегда оставила зде

Sue Monk Kidd

THE SECRET LIFE OF BEES

Copyright © Sue Monk Kidd Ltd., 2002

All rights reserved including the right of reproduction in whole or in part in any form.

This edition published by arrangement with Viking, an imprint of Penguin Publishing Group, a division of Penguin Random House LLC.

В коллаже на обложке использованы фотографии и иллюстрации:

Paradise studio, KatyArtDesign, moopsi, Pixel Robot, Sadovnikova Olga, Ant_art / Shutterstock.com

Используется по лицензии от Shutterstock.com

Во внутреннем оформлении использованы иллюстрации:

Alina Briazgunova / Shutterstock.com

Используется по лицензии от Shutterstock.com

© Мельник Э., перевод на русский язык, 2022

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022

* * *

«Сью Монк Кидд написала триумфальный роман о взрослении, о всеобщей человеческой потребности в любви».

– New Orleans Times-Picayune

«Глубокое погружение… Целый рой привлекательных женских персонажей, неизбитый сюжет и чудесный стиль».

– Publishers Weekly

«Кидд словно дала с собой целый пакет лакомств, и ты такая: “Ой, да я столько не съем!” – а потом слопала все до последней крошки в машине по пути домой».

– Entertainment Weekly

«Может быть, на свете действительно нет идеальных книг, но эту я закрыла с полной убежденностью, что нашла совершенство».

– Book magazine

«“Тайная жизнь пчел” доказывает, что семью можно обрести там, где меньше всего ожидаешь ее найти, – пусть не в собственном доме, а в том волшебном месте, где живет любовь. “Тайная жизнь пчел” – это дар, наполненный любовью».

– Луанн Райс

«Метафоры ошеломительны, персонажи реалистичны и настолько трогательны, что на глаза наворачиваются слезы».

– Library Journal

«Вам захочется проглотить эту книгу за один вечер. Сдерживайтесь! Прекрасный язык и идеальное повествование великолепно написанной истории заслуживают большего. [Она] достойна неторопливости и смакования».

– Southern Living

«Книга, достойная обсуждения».

– People

«Используя задушевную манеру мемуариста и удивительное чувство места, свойственное ей как южанке, Сью Монк Кидд написала историю о прощении для оставшегося без матери ребенка в каждом из нас».

– Шелби Хирон

«История об искуплении… которая обещает заполнить часть дыр, проделанных в нас жизнью».

– Virginian Pilot

«Сью Монк Кидд написала замечательный роман о матерях, дочерях и трансцендентной силе любви, одновременно мастерски освещая женский лик Бога».

– Конни Мэй Фаулер

«Обладая воображением таким же пышным и красочным, как и сам американский Юг, Сью Монк Кидд создает дивный материнский рай в этом суровом мире».

– Кристина Шварц

«Эти главы… танцуют на гранях “магического реализма”, того смешения чудесного и обыденного, которое способно украсить повествование ощущением чуда, – что и происходит в этой книге».

– Richmond Times-Dispatch

«Остается только удивляться тому, что эта трогательная, оригинальная и талантливая книга – первый роман автора. Он изумительно написан, силен, трогателен и юмористичен – и вкусно эксцентричен. Пожалуйста, прочтите его!»

– Джоанна Троллоп

«Сильная история… Еще до конца первой главы я успела сжаться от ужаса, поплакать и посмеяться. А еще я была заворожена и понимала, что мне придется проделать весь путь с Лили, ее милой опекуншей Розалин и чудесными “календарными сестрами”…»

– The State (Колумбия, Южная Каролина)

«Читать такие произведения – беспримесная радость».

– Time Out New York

Тайная жизнь пчел

Дебютный роман Сью Монк Кидд «Тайная жизнь пчел» больше ста недель входил в список бестселлеров «Нью-Йорк таймс», был продан в США общим тиражом свыше шести миллионов экземпляров, по его мотивам был создан художественный фильм, отмеченный наградами, и мюзикл; кроме того, он был переведен на 36 языков. Ее второй роман «Русалочье кресло» был бестселлером номер один, по версии «Нью-Йорк таймс», по нему снят телефильм. Третий роман Кидд, «Изобретение крыльев», избранный для представления в «Книжном клубе Опры, версия 2.0», тоже стал первым номером в списке бестселлеров «Нью-Йорк таймс». Кидд является автором нескольких получивших признание критиков книг воспоминаний, в их числе «Танец дочери диссидента», революционная работа о религии и феминизме, и бестселлер «Нью-Йорк таймс» «Путешествие с гранатами», написанный совместно с дочерью, Энн Кидд Тейлор. Сью Монк Кидд живет в Северной Каролине.

Моему сыну Бобу,

а также Энн и Сэнди —

со всей любовью.

Благодарности

Я глубоко благодарна всем: моим агентам, Дженнифер Рудольф Уолш и Вирджинии Барбер, за изумительную поддержку и защиту этого романа. Моему редактору Памеле Дорман, чье блестящее руководство и вдумчивая работа имели решающее значение. Сотрудникам издательства Viking, которые старательно трудились ради этой книги, – Сюзан Петерсен Кеннеди, Клэр Ферраро, Нэнси Шеппард, Кэролин Коулберн, Луизе Браверман, Полу Словаку, Ли Батлер, Хэлу Фессендену, Карле Болт, Полу Бакли, Розанне Серра, Брюсу Гиффордсу, Морин Саджен, Энн Ма, Лоре Тисдел и всем сотрудникам отдела продаж, которые так меня поддерживали. Дейву и Дженис Грин, преданным пчеловодам с пасеки Pot o’Gold Honey Company в Хемингуэе, штат Южная Каролина, которые привели меня в свой мир пчел и оказали неоценимую помощь. Poets & Writers, Inc. за превосходную программу Writers Exchange, предоставившую мне такие важные и своевременные возможности в отношении этого романа. Nimrod, литературному журналу, опубликовавшему мой рассказ «Тайная жизнь пчел» (номер осень/зима 1993 года), на котором основана первая глава книги, дав мне то ободрение, в котором я нуждалась, чтобы развить эту историю в роман. Дебби Дэниел, писательнице и подруге, которая читала первые главы книги и делилась своими соображениями. Энн Кидд Тейлор, которая читала рукопись по мере написания и обеспечивала меня превосходными отзывами и помощью. Терри Хелвиг, Трише Синнотт, Керли Кларку, Кэролин Риверс, Сюзан Халл Уокер, Кэрол Граф, Донне Фармер и Линн Рейвенел – выдающимся женщинам, которые видели меня насквозь. Моей замечательной семье, которая так меня поддерживала, – Бобу, Энн, Скотту, Келли, Рокси, Бену, Максу, моим родителям (совершенно не похожим на родителей из этого романа). И, самое главное, моему мужу Сэнди, а причин для благодарности у меня больше, чем я смогу назвать.

Вступление

Августа сказала:

– А теперь послушай меня, Лили. Я скажу тебе кое-что и хочу, чтобы ты всегда это помнила. Договорились?

Ее лицо сделалось серьезным, сосредоточенным. Глаза смотрели на меня не моргая.

– Договорились, – ответила я, ощутив, как электрический разряд скользнул вдоль моего позвоночника.

– Мадонна – это не какое-то там волшебное существо вроде феи-крестной. Она – не статуя в «зале». Она – то, что внутри тебя. Ты понимаешь, о чем я говорю?

– Мадонна внутри меня, – послушно повторила я, совсем в этом не уверенная.

– Ты должна найти мать внутри себя. Все мы это делаем. Даже если у нас уже есть мать, нам все равно нужно найти внутри эту часть самих себя.

Глава первая

Царица пчел, со своей стороны, является объединяющей силой сообщества; если удалить ее из улья, рабочие пчелы очень быстро ощутят ее пропажу. Через пару часов или даже раньше они демонстрируют признаки, безошибочно указывающие на отсутствие матки.

«Человек и насекомые»

По вечерам я лежала в постели и смотрела представление: пчелы протискивались в щели в стене моей спальни и кружили по комнате, издавая характерный звук работающего пропеллера, звонкое ж-ж-ж-ж-ж, в такт которому гудела моя кожа. Я видела, как сияли в темноте их крылышки, точно хромированные, и чувствовала, как в моей груди нарастала тоска. Эти пчелы даже не искали цветы – они просто летали, чтобы почувствовать ветерок, и от этого зрелища сердце мое рвалось на части.

Днем я слышала, как они рыли ходы в стенах моей спальни – звук был, как у радиоприемника в соседней комнате, настроенного на статический шум, – и представляла, как стены превращаются в соты, текущие медом: подставляй язык да пробуй.

Эти пчелы появились летом 1964 года – тем летом, когда мне исполнилось четырнадцать и жизнь моя понеслась по совершенно новой орбите. Вот-вот, иначе и не скажешь – по совершенно новой орбите. Теперь, оглядываясь на то время, мне хочется сказать, что эти пчелы были посланы мне. Мне хочется сказать, что они явились мне, как архангел Гавриил явился Деве Марии, приведя события в движение. Знаю, знаю, это самонадеянно – сравнивать мою маленькую жизнь с жизнью Богородицы, но у меня есть причина полагать, что она не стала бы возражать; потом расскажу какая. А пока достаточно будет сказать, что вопреки всему, что произошло тем летом, я продолжаю питать к пчелам сердечную нежность.

1 июля 1964 года. Лежу в постели, дожидаясь появления пчел, и думаю о том, что сказала Розалин, когда я описала ей их ежевечерние визиты.

– Пчелы роятся перед смертью, – вот что сказала она.

Розалин работала у нас с тех пор, как умерла моя мать. Мой папочка – я называла его Ти-Рэй[1], слово «папочка» с ним никак не вязалось – сманил ее из персиковых садов, где она трудилась сборщицей урожая. У нее было большое круглое лицо, тело, расходившееся вниз от шеи этаким шатром, и кожа такая черная, что казалось, из нее сочилась сама ночь. Она жила одна в маленьком домике, укрытом в лесу неподалеку от нас, и каждый день приходила готовить, убирать и заменять мне мать. У Розалин никогда не было своих детей, так что в последние десять лет я была ее любимой подопытной морской свинкой.

Пчелы роятся перед смертью. У Розалин было полно таких завиральных идей, и обычно я не обращала на них внимания. Но сейчас я лежала и обдумывала ее слова, гадая, не по мою ли грядущую смерть прилетали пчелы. Честно говоря, эта мысль не сильно меня взволновала. Все эти пчелы до одной могли бы опуститься на меня, точно стайка ангелов, и зажалить до смерти, и это было бы не самым худшим из того, что могло случиться. Люди, которые думают, что хуже смерти ничего на свете нет, мало что понимают в жизни.

Моя мать умерла, когда мне было четыре года. Это был реальный жизненный факт, но если я заговаривала о нем, моих собеседников внезапно начинали страшно интересовать заусенцы и кожица на ногтях, а то и вовсе небесные дали, и они временно переставали меня слышать. Однако порой какая-нибудь добрая душа советовала: «Просто выброси это из головы, Лили. Это был несчастный случай. Ты ничего такого не хотела».

Тем вечером я лежала в постели и думала о том, как умру и буду с матерью в раю. Я встретила бы ее словами: «Мамочка, прости! Пожалуйста, прости!» – а она целовала бы меня до тех пор, пока у меня не потрескается кожа, и говорила бы, что я не виновата. Она говорила бы мне это все первые десять тысяч лет.

А следующие десять тысяч лет она причесывала бы мои волосы. Она возводила бы из них прекрасную башню, и весь народ на небесах бросал бы свои арфы, чтобы ею полюбоваться. Девочек, у которых нет матери, можно отличить по прическам. Мои волосы постоянно торчали сразу в одиннадцать разных сторон, а Ти-Рэй, естественно, отказывался покупать мне бигуди, так что весь год приходилось накручивать пряди на банки из-под виноградного сока, из-за чего у меня едва не началась хроническая бессонница. Сколько себя помню, мне всегда приходилось выбирать между приличной прической и крепким ночным сном.

По моим прикидкам, примерно четыре-пять столетий пришлось бы потратить на рассказ о том, какое это невероятное мучение – жить с Ти-Рэем. Злобным нравом он отличался круглый год, но становился особенно раздражительным летом, когда от рассвета до заката трудился в персиковых садах. Бо́льшую часть времени я старалась не путаться у него под ногами. Единственным живым существом, видящим от него ласку, была Снаут, охотничья собака. Он пускал ее спать в свою постель и чесал ей пузо всякий раз, как она переворачивалась на спину, заросшую проволочно-жесткой шерстью. Как-то раз Снаут на моих глазах опи́сала сапог Ти-Рэя, а он и глазом не моргнул.

Я не раз просила Бога сделать что-нибудь с Ти-Рэем. Он сорок лет ходил в церковь, да только добрее не становился. Казалось бы, Бог мог уже сделать из этого какие-то выводы.

Я пинком откинула одеяло. В комнате было абсолютно тихо; нигде ни одной пчелы. Я каждую минуту поглядывала на будильник, стоявший на тумбочке, и гадала, почему они задерживаются.

Наконец ближе к полуночи, когда мои веки уже почти смыкались, не выдержав напряжения, в углу зародился рокочущий шум, низкий и вибрирующий, почти такой же, какой издает тарахтящая кошка. Еще пара мгновений – и по стенам задвигались тени, точно брызги краски. Пролетая мимо окна, они попадали в полосу света, так что видны становились очертания крылышек. Этот звук нарастал в темноте, пока вся комната не начала пульсировать, пока сам воздух не ожил и не потяжелел от пчел. Они нареза́ли круги вокруг моего тела, превратив его в самый центр вихревого облака. Из-за пчелиного гудения я даже мыслей своих не слышала.

Я впивалась ногтями в ладони, пока вся кожа не покрылась вдавлинками. Если окажешься в помещении, полном пчел, то они вполне могут зажалить тебя до полусмерти.

Все же зрелище было потрясающее! И вдруг я поняла, что не вынесу, если не смогу никому это показать, пусть даже единственная живая душа поблизости – это Ти-Рэй. И если бы его по чистой случайности покусала пара сотен пчел… ну, жаль, но ничем не могу помочь.

Я осторожно выбралась из-под одеяла и метнулась сквозь пчелиную тучу к двери. Забежав в спальню Ти-Рэя, стала будить его, тыкая одним пальцем в плечо. Поначалу тихонько, потом все смелее и сильнее, пока мой палец не начал вонзаться в его плоть, и я мельком подивилась ее жесткости.

Ти-Рэй вскочил с постели. На нем не было ничего, кроме трусов. Я потащила его к своей комнате, и он по дороге рычал, что я пожалею, если причина пробуждения окажется менее серьезной, чем, скажем, пожар в доме, а Снаут заливалась лаем, словно мы шли охотиться на голубей.

– Пчелы! – выкрикнула я. – У меня в комнате целый рой пчел!

Но когда мы распахнули дверь, пчелы снова исчезли в стене, словно догадались, что идет Ти-Рэй, и не хотели метать перед ним бисер, демонстрируя фигуры высшего пилотажа.

– Разрази меня гром, Лили, это не смешно!

Я осмотрела стены. Залезла под кровать и, шаря там, мысленно молилась о том, чтобы в пыли и пружинах нашлась хоть одна пчелка.

– Они были здесь, – упрямо сказала я. – Летали повсюду.

– Ага, и вместе с ними богом проклятое стадо буйволов, да-да!

– Прислушайся, – попросила я. – Ты услышишь, как они жужжат.

Он прислонился ухом к стене с напускной серьезностью.

– Не слышу никакого жужжания, – сказал он и выразительно покрутил пальцем у виска. – Наверное, они вылетели из тех часов с кукушкой, которые у тебя вместо мозгов. Вот только разбуди меня еще раз, Лили, и я достану крупу, поняла меня?

Стояние на крупе было родом наказания, додуматься до которого мог только Ти-Рэй. Я тут же захлопнула рот.

И все же я не могла просто взять и забыть об этом – о том, что Ти-Рэй думает, будто я настолько отчаялась, что даже придумала нашествие пчел, лишь бы добиться его внимания. Вот так у меня и появилась хитроумная идея: наловить полную банку этих самых пчел, предъявить ее Ти-Рэю и сказать: «Ну, кто тут что выдумывает?»

Моим первым и единственным воспоминанием о матери был день, когда она умерла. Я долгое время пыталась представить ее до этого дня, хоть малость какую – например, как она укладывает меня спать, читает о приключениях дядюшки Уиггли или в морозное утро развешивает мое белье у комнатного обогревателя. Да я была бы рада даже вспомнить, как она обламывает ветку форзиции и стегает меня по ногам!

Умерла она 3 декабря 1954 года. Печь в тот день раскалила воздух настолько, что мать стянула с себя свитер и стояла в одной рубашке с коротким рукавом, дергая ручку окна в спальне, намертво залипшего в раме из-за краски.

Наконец она сдалась и сказала:

– Что ж, ладно, тогда просто угорим здесь к чертовой матери, да и все!

Волосы у нее были черные и густые, крупными кудрями обрамляли лицо – лицо, которое я никак не могла увидеть в своем воспоминании ясно, несмотря на резкую отчетливость всего остального.

Я потянулась к ней, и она подняла меня на руки, ворча, что я слишком большая девочка, чтобы вот так меня держать; но все равно обняла. В тот же миг, когда я оказалась в ее объятиях, меня окутал ее запах.

Этот аромат, резковатый, как запах корицы, запал мне в душу навсегда. Одно время я регулярно наведывалась в «Сильван Меркантиль» и перенюхивала все бутылочки с духами, какие там были, пытаясь найти мамин запах. Каждый раз, когда я туда приходила, продавщица парфюмерного отдела строила удивленную мину, восклицая: «Господи ты боже мой, смотрите, кто пришел!» Как будто это не я была там всего неделю назад и не я прошлась по всему ряду бутылочек. Shalimar, Chanel No. 5, White Shoulders…

Я спрашивала ее: «Что-нибудь новенькое есть?»

Новенького никогда не было.

Так что для меня стало настоящим потрясением, когда я услышала этот аромат у своей учительницы в пятом классе, а она сказала, что это всего-навсего самый обыкновенный кольдкрем.

В тот день, когда умерла моя мать, на полу, как раз возле заклинившего окна, стоял раскрытый чемодан. Она сновала между ним и шкафом-чуланом, бросая в него то одну свою вещичку, то другую, даже не заботясь их сложить.

Я пошла вслед за ней в чулан и пролезла под подолами платьев и штанинами брюк в темноту, к пыльным катышкам и трупикам мотыльков, к сапогам Ти-Рэя, к которым навсегда пристали садовая грязь и гниловатый персиковый душок. Сунула руки в белые туфли на высоком каблуке и хлопнула подметками друг о друга.

Пол чулана подрагивал всякий раз, когда кто-то поднимался по лестнице под ним, и по этому подрагиванию я поняла, что к нам идет Ти-Рэй. Над головой я слышала шум движений матери, срывавшей вещи с плечиков, шелест одежды, лязг проволоки о проволоку. Скорее, бормотала она.

Когда его сапоги протопали в комнату, она коротко вздохнула, и воздух вырвался из ее груди так, будто легкие внезапно что-то стиснуло. Это последнее, что запечатлелось в моей памяти с идеальной отчетливостью, – ее выдох опускается на меня, паря, точно крохотный парашютик, и пропадает без следа среди груд обуви.

Я не помню, что́ они говорили, помню только ярость их слов и то, как сам воздух, казалось, кровоточил и покрывался рубцами. Впоследствии, когда я вспоминала их ссору, они ассоциировались у меня с птицами, оказавшимися внутри запертой комнаты, бросавшимися грудью на окна, стены, друг друга. Я попятилась, забираясь глубже в чулан, ощущая во рту собственные пальцы и их вкус – вкус туфель, вкус босых ног.

Когда меня оттуда выволокли, я не сразу поняла, чьи руки меня тащат, а потом оказалась в материнских объятиях, вдыхая ее запах. Она пригладила мне волосы, сказала: «Не волнуйся…» – но не успела договорить, как меня выдрал из ее рук Ти-Рэй. Донес до двери и выставил в коридор.

– Иди к себе в комнату, – велел он.

– Я не хочу! – закричала я, пытаясь протиснуться мимо него обратно, туда, где была она.

– Убирайся в свою треклятую комнату! – заорал он и отпихнул меня.

Я отлетела, ударилась о стену, потом упала вперед, на руки и колени. Подняв голову, глядя мимо него, я видела, как она бежит вперед. Бежит к нему и кричит:

– Не трогай ее!

Я сжалась в комок на полу у двери и смотрела на них сквозь толщу воздуха, который казался мне исцарапанным. Я видела, как он схватил ее за плечи и стал трясти. Ее голова болталась туда-сюда. Я видела, как побелела у него губа.

А потом – хотя с этого момента в моих воспоминаниях все начинает мутиться – она отшатнулась от него и бросилась в чулан, прочь от его загребущих ручищ, пытаясь нашарить что-то на полке.

Увидев в ее руке пистолет, я побежала к ней, спотыкаясь, падая, желая спасти ее, спасти нас всех.

И тут время складывается как карточный домик. Все остальное хранится в моей голове кусками, четкими, но бессвязными. Как пистолет блестит в ее руке словно игрушечный. Как он выхватывает пистолет и размахивает им. Пистолет на полу. Наклоняюсь, чтобы подобрать его. Грохот, который взрывается вокруг нас.

Вот что я знаю о себе. Мама была всем для меня. И я отняла ее у себя.

Мы с Ти-Рэем жили на подступах к южнокаролинскому городку Сильван с населением в 3100 человек. Ларьки с персиками да баптистские церквушки – вот и весь городок.

У въезда на нашу ферму стоял большой деревянный щит, на котором самой отвратной оранжевой краской, какую вы только видели в своей жизни, были намалеваны слова «Персиковая компания Оуэнса». Я эту вывеску ненавидела. Но она была еще ничего по сравнению с гигантским персиком, водруженным на шестифутовый[2] шест у ворот. Все в нашей школе величали его Большой попой, и это я еще смягчаю формулировку. Телесный цвет, не говоря уже о ложбинке посередине, придавал ему потрясающее сходство с человеческими «тылами». Розалин говорила, что так Ти-Рэй показывает задницу всему миру. Что ж, в этом был весь Ти-Рэй.

Он не пускал меня ни к подружкам с ночевкой, ни на танцы, что меня не особенно волновало, поскольку меня все равно не приглашали ни туда, ни туда. Но он точно так же отказывался возить меня в городок на футбольные матчи, митинги или субботнюю мойку машин, организованную Бета-клубом[3]. Ему было плевать на то, что я хожу в одежде, которую сшила себе сама на уроках домоводства, в хлопчатобумажных блузках в цветочек с криво пришитыми молниями и юбках ниже колена – в такие обычно рядились только девочки из семей пятидесятников. С тем же успехом я могла носить на спине табличку: не популярна и никогда не буду.

Я не отказалась бы от любой помощи, какую могла предложить мне мода, ибо ни одна живая душа на свете ни разу не сказала мне: «Лили, ты такая красивая девочка!» – если не считать мисс Дженнингс из нашей церкви, которая была слепа как крот.

Я придирчиво рассматривала свое отражение в зеркале, витринах магазинов, экране телевизора, когда он был выключен, пытаясь как-то исправить свою внешность. Волосы у меня были черные, как у матери, но по сути представляли собой воронье гнездо из непокорных вихров. А еще меня беспокоил слишком маленький подбородок. Я раньше думала, что он отрастет сам – так же как появилась грудь; но ничего такого не случилось. Вот глаза у меня были красивые: как тогда говорили, глаза Софи Лорен. Но все равно, даже тех парней, которые зачесывали волосы в «утиный хвост» и заливали их лаком, а в нагрудном кармане рубашки носили расческу, не тянуло ко мне, несмотря на то, что они были не из богатеньких.

Все, что было у меня ниже шеи, обрело формы, – но этой своей частью я пощеголять не могла. В те времена было модно носить двойки[4] из кашемира и клетчатые юбки до середины бедра, но Ти-Рэй говорил, что скорее ад превратится в ледяной каток, чем я в таком виде выйду из его дома. Я что, хочу забеременеть, как Битси Джонсон, у которой юбчонка едва задницу прикрывает? – говорил он. Как он узнал о Битси, одному богу известно, но насчет ее юбок это была чистая правда и насчет ребенка тоже. Прискорбное совпадение – вот и все.

Розалин разбиралась в моде еще хуже Ти-Рэя. Когда было холодно, Господи-Боже-помоги-мне, она заставляла меня поддевать под мои пятидесятнические платья длинные рейтузы.

Ничто на свете не выводило меня так из себя, как кучки шепчущихся девчонок. Шепотки эти затихали, стоило мне пройти мимо. Тогда я начинала отковыривать с тела запекшиеся корочки, а когда таковых не находилось, грызла кожу вокруг ногтей, пока пальцы не превращались в кровоточащий кошмар. Я так беспокоилась о том, хорошо ли выгляжу и правильно ли себя веду, что мне то и дело чудилось, будто я разыгрываю роль какой-то девочки на сцене, а не являюсь ею на самом деле.

Я была уверена, что передо мной забрезжил реальный шанс, когда прошлой весной решила записаться в «школу очарования» при женском клубе. Занятия в школе предполагалось вести по пятницам, во второй половине дня, в течение шести недель. Но меня не взяли, потому что у меня не было ни матери, ни бабушки, ни даже какой-никакой тетушки, – ах, кто же будет вручать мне белую розу на выпускной церемонии? Розалин этого сделать не могла – это было против правил. Я рыдала, пока меня не вырвало в раковину.

– Ты и так достаточно очаровательна, – заявила Розалин, вымывая рвоту из раковины. – И нечего тебе ходить во всякие школы для спесивых дур, чтобы обзавестись очарованием.

– Нет, надо! – заартачилась я. – Там учат всему! Как ходить и поворачиваться, что делать со щиколотками, когда опускаешься в кресло, как садиться в машину, разливать чай, снимать перчатки…

Розалин фыркнула сквозь плотно сжатые губы.

– Боже милосердный, – пробормотала она.

– … составлять букеты, разговаривать с мальчиками, выщипывать пинцетом брови, брить ноги, наносить губную помаду…

– А блевать в раковину там не учат? Не учат, как делать это очаровательно? – перебила она.

Иногда я от души ее ненавидела.

Утром после той ночи, когда я разбудила Ти-Рэя, Розалин стояла в дверях моей комнаты и наблюдала, как я гоняюсь за пчелой, держа в руках стеклянную банку. Она так выпятила губу, что видна была маленькая, розовая, как рассвет, полоска во рту.

– Что ты задумала делать с этой банкой? – спросила она.

– Наловлю пчел, чтобы показать Ти-Рэю. Он считает, что я все придумала.

– Боже, дай мне сил!

Розалин лущила масляные бобы на веранде, и пот поблескивал на завитках волос вокруг ее лба. Она оттянула перед платья, давая воздуху доступ к груди, большой и пухлой, как диванные подушки.

Пчела села на карту штата, прикрепленную кнопками к стене. Я смотрела, как она ползет вдоль побережья Южной Каролины по Живописному шоссе, 17. Потом грохнула горлышком банки о стену, поймав насекомое где-то между Чарльстоном и Джорджтауном. Когда я пропихнула крышку между горлышком банки и стеной, пчела сорвалась в штопор, снова и снова бросаясь на стекло со щелчками и хлопками, напоминавшими удары градин, которые порой колотили в окна.

Я как могла украсила банку ворсистыми лепестками, густо обсыпанными пыльцой, и натыкала гвоздем более чем достаточно дырочек в крышке, поскольку, как мне было известно, любой человек может однажды вернуться в этот мир тем самым существом, которое убил.

Проделав все это, я подняла банку до уровня носа.

– Ну-ка, погляди, как она бьется, – окликнула я Розалин.

Когда она ступила в комнату, ее аромат подплыл ко мне, темный и пряный, как жевательный табак, который она клала за щеку. В руке у нее была плевательница – кувшинчик с горлышком не шире монеты и с ручкой, в которую она просовывала палец. Я смотрела, как Розалин прижала его к подбородку, ее губы округлились и вытянулись точно бутон, а потом она сплюнула в сосуд струйку черной жижи.

Она присмотрелась к пчеле и покачала головой.

– Если она тебя ужалит, не беги ко мне плакаться, – сказала она. – Мне и дела до тебя не будет.

Это была ложь.

Я единственная знала, что, несмотря на всю ее резкость, сердце у нее было нежнее цветочного лепестка, и любила она меня сверх всякой меры.

Я поняла это только в восемь лет, когда она купила мне в магазине раскрашенного к Пасхе цыпленка. Я обнаружила его в углу цыплячьего загончика, он был цвета темного винограда и рыскал вокруг печальными маленькими глазенками, ища свою мать. Розалин позволила мне забрать его домой и выпустить прямо в гостиную, где я высыпала для него на пол целую коробку овсяных хлопьев, а она и слова не сказала.

Цыпленок уделал весь дом капельками помета в сиреневую полоску – наверное, от краски, насквозь пропитавшей его хрупкий организм. Мы только-только начали подтирать их, и тут в дом ворвался Ти-Рэй, грозясь сварить из него суп на ужин и уволить Розалин за то, что она такая «дура». Он принялся было ловить цыпленка своими ручищами, черными от тракторного масла, но Розалин встала у него на пути, незыблемая как скала.

– Есть в этом доме вещи и похуже цыплячьего дерьма, – сказала она и смерила его взглядом с ног до головы. – Ты к этой мелочи не прикоснешься!

Его сапоги уныло шаркали, пока он брел прочь по коридору. Я подумала: она меня любит, – и это был первый раз, когда мне в голову пришла такая завиральная идея.

Возраст Розалин был тайной за семью печатями, поскольку свидетельства о рождении у нее не было. Годом своего рождения она называла то 1909, то 1919 год – в зависимости от того, насколько старой чувствовала себя в данный момент. Вот насчет места она была уверена: это был Макклелланвиль, штат Южная Каролина, где ее мама плела корзины из сахарного тростника и торговала ими у обочины дороги.

– Прямо как я торгую персиками, – сказала я ей.

– Тебе и не снилось так торговать, – фыркнула она. – У тебя же нет семерых детей, которых ты кормишь со своей торговли.

– У тебя что, шестеро братьев и сестер?!

Я-то думала, у нее на целом свете никого нет, кроме меня.

– Было шестеро, да, но я знать не знаю, где хоть один из них.

Она выгнала мужа из дома через три года после того, как они поженились. За пьянство.

– Если б его мозги да пичуге какой, та пичуга летала бы хвостом наперед, – говаривала она.

Я часто гадала, что делала бы та пичуга, будь у нее мозги Розалин. И решила, что половину времени она бы гадила людям на голову, а другую половину насиживала брошенные кладки в чужих гнездах, широко растопыривая крылья.

В одних моих фантазиях она была белой, выходила замуж за Ти-Рэя и становилась моей настоящей матерью. В других фантазиях я была негритянкой-сиротой, которую она нашла на кукурузном поле и удочерила. Время от времени я воображала, как мы живем в какой-нибудь другой местности, вроде Нью-Йорка, где она смогла бы меня удочерить, и при этом мы обе могли бы сохранить свой природный цвет кожи.

Мою мать звали Деборой. Я думала, что это самое красивое имя, какое мне приходилось слышать в своей жизни, хоть Ти-Рэй и отказывался его произносить. Если же его произносила я, у него делался такой вид, будто он сейчас пойдет прямо на кухню и кого-то там прирежет. Однажды я спросила у него, когда ее день рождения и какую глазурь на торте она предпочитала. Он велел мне заткнуться, а когда я задала тот же вопрос во второй раз, схватил банку ежевичного варенья и швырнул ее о кухонный буфет. И по сей день на этом буфете красовались синие пятна.

Однако мне все же удавалось выудить из него кое-какие обрывки сведений. Например, что моя мать похоронена в Виргинии, откуда были родом ее родители. Я разволновалась, когда услышала это, думая, что смогу найти там свою бабушку. Нет, сказал он мне. Ее мать умерла давным-давно от естественных причин. Однажды он наступил в кухне на таракана и потом рассказал мне, что моя мать часами выманивала из дома тараканов, прокладывая дорожки из кусочков маршмеллоу и крошек от печенья. Что она становилась совершенно чокнутой, когда речь шла о спасении насекомых.

Тоска по ней просыпалась во мне по самым неожиданным поводам. Например, из-за спортивного лифчика. Кого мне о нем расспрашивать? И кто, кроме матери, мог бы понять, как важно отвезти меня на отбор в команду юных болельщиц? Могу сказать вам совершенно точно, Ти-Рэй этого не понимал. Но знаете, когда я тосковала по ней сильнее всего? В тот день, когда мне исполнилось двенадцать и я проснулась с пятном цвета розового лепестка в трусах. Я так гордилась этим цветочком, а показать его не могла ни одной живой душе, кроме Розалин.

Вскоре после этого я нашла на чердаке бумажный пакет, скрепленный у горловины степлером. Внутри обнаружились последние следы, оставленные моей матерью.

Там была фотография женщины, стоящей перед старой машиной, улыбающейся, в светлом платье с подплечниками. Выражение ее лица словно предостерегало: «Не смей брать в руки эту фотографию», – но видно было, что она хочет, чтобы ее взяли. Вы не представляете, какую историю я прочитала по этой фотографии! Как она ждала у автомобильного бампера – не очень-то терпеливо – прихода своей любви.

Я положила эту фотографию рядом со своей, сделанной в восьмом классе, и стала придирчиво сверять их, выискивая все возможные сходства. У нее тоже оказался слишком маленький подбородок, но, несмотря на это, она была хороша собой, лучше среднего, и это вселило в меня искреннюю надежду на будущее.

В том же пакете лежала пара белых бязевых перчаток, чуть пожелтевших от времени. Вынув их, я подумала: здесь, внутри, были ее руки. Сейчас это кажется мне глупостью, но как-то раз я набила эти перчатки ватными шариками и всю ночь проспала с ними в обнимку.

Но самым таинственным предметом в пакете была маленькая деревянная иконка – образ Марии, матери Иисуса. Я узнала ее, несмотря на то что кожа ее была черна, лишь на тон светлее, чем у Розалин. Мне казалось, что кто-то вырезал фотографию этой чернокожей Марии из книжки, наклеил на отшлифованную дощечку примерно двух дюймов[5] в поперечнике и покрыл лаком. На обороте рука неизвестного вывела: «Тибурон, Ю.К.».

Уже два года я хранила эти вещи в жестяной коробке, зарыв ее в саду. Там, в длинном туннеле между деревьями, было одно особенное место, о котором не знал никто, даже Розалин. Я стала ходить туда раньше, чем научилась завязывать шнурки. Поначалу это было просто укромное убежище, где я пряталась от Ти-Рэя и его злобы или от воспоминаний о том дне, когда разрядился пистолет. Но потом я стала ускользать туда, после того как Ти-Рэй заваливался спать, чтобы просто полежать в тишине и покое под деревьями. Это был мой клочок земли, мой личный закуток.

Я сложила ее вещи в жестяную коробку и однажды поздним вечером при свете фонарика закопала там, поскольку держать ее у себя в комнате, даже задвинув подальше в ящик стола, было страшно. Я боялась, что Ти-Рэй может подняться на чердак, обнаружить, что ее вещи пропали, и в поисках этого пакета перевернуть всю мою комнату вверх дном. Мне и думать не хотелось, что он со мной сделает, если обнаружит их спрятанными среди моих вещей.

Время от времени я ходила в свое тайное место и откапывала коробку. Ложилась на землю там, где деревья смыкались надо мной, натягивала ее перчатки, улыбалась ее фотографии. Изучала надпись «Тибурон, Ю.К.» на обороте иконки с чернокожей Марией, необычный наклон букв и гадала, что это за место такое. Однажды я поискала его на карте, и оказалось, что до Тибурона не больше двух часов езды. Может быть, моя мать жила там и купила эту картинку? Я всегда обещала себе, что когда-нибудь, когда стану достаточно взрослой, поеду туда на автобусе. Я хотела побывать везде, где когда-либо бывала она.

После утра, занятого ловлей пчел, я провела день в ларьке на шоссе, торгуя персиками Ти-Рэя. Для девочки не придумать летней работы тоскливее, чем торчать на обочине в коробке с тремя стенами под плоским железным навесом. Я сидела на ящике из-под кока-колы, смотрела, как мимо проносятся пикапы, и травилась выхлопными газами вперемешку со скукой. Обычно четверг был «большим персиковым днем», когда женщины готовились печь воскресные коблеры[6], но сегодня никто у ларька не останавливался.

Ти-Рэй не позволял мне брать с собой книги. Даже если удавалось унести какую-нибудь книжку тайком, к примеру «Потерянный горизонт»[7], спрятав ее под блузкой, кто-нибудь вроде миссис Уотсон с соседней фермы, встретив Ти-Рэя в церкви, непременно докладывал: «Видела я вашу дочку в персиковом ларьке: она читала, ничего вокруг не замечая. Вы должны ею гордиться». А он потом норовил прибить меня до полусмерти.

Да что это за человек такой, который против чтения? Наверное, он боялся, как бы чтение не заронило мне в голову мысль об учебе в колледже, что он считал пустой тратой денег применительно к девушкам, даже если они – как я, к примеру – получали высший балл на экзамене по словесности. Математика – это да, дело иное, но нельзя же быть умницей сразу во всем.

Я была единственной школьницей, которая не стенала и не роптала, когда миссис Генри задавала нам очередную пьесу Шекспира. Ну, если честно, я притворялась, что стенаю вместе со всеми, но внутренне испытывала такой же трепет, как если бы меня выбрали «персиковой королевой» Сильвана.

Вплоть до появления миссис Генри я полагала, что колледж парикмахеров и визажистов будет потолком моей возможной профессиональной карьеры. Я изучала ее лицо. И как-то раз предложила сделать французский пучок, который, на мой взгляд, очень бы ей подошел. На что она ответила (цитирую дословно): «Брось, Лили, ты оскорбляешь свой прекрасный интеллект! Ты вообще представляешь, насколько ты умна? Ты могла бы преподавать или писать настоящие книги. Колледж парикмахеров! Я тебя умоляю!»

Мне потребовалось не меньше месяца, чтобы оправиться от потрясения, вызванного новыми жизненными перспективами. Вы же знаете, как взрослые любят спрашивать: «Итак… Кем ты будешь, когда вырастешь?» Передать вам не могу, до какой степени я ненавидела этот вопрос. Но теперь вдруг я пристрастилась по собственному почину рассказывать людям – людям, которые и знать этого не хотели, – что я планирую преподавать или писать настоящие книги.

Я стала собирать коллекцию собственных сочинений. Одно время во всем, что я писала, фигурировали лошади. После того как мы в классе прошли Ральфа Уолдо Эмерсона, я написала «Мою нравственную философию», которая задумывалась как начало книги, но осилила только три страницы. Миссис Генри сказала, что мне нужно дожить хотя бы до четырнадцати лет, прежде чем у меня появится своя философия.

Она заявила, что моя единственная надежда на будущее – это стипендия, и на лето давала мне читать свои личные книги. Каждый раз, как я открывала какую-нибудь из них, Ти-Рэй фыркал: «Кем ты себя возомнила – Юлием Шекспиром?» Этот человек был искренне уверен, что именно так звали Шекспира, и если вы думаете, что мне следовало его поправить, то вы ничего не знаете об искусстве выживания. Еще он называл меня Мисс-Сопливый-Нос-В-Книжке, а иногда Мисс-Эмили-Большая-Больная-Голова. Ти-Рэй имел в виду Эмили Дикинсон, но, опять же, есть вещи, которые просто необходимо пропускать мимо ушей.

В персиковом ларьке, если не было книжки, я часто проводила время за стихосложением, но в тот бесконечно тягучий день мне не хватало терпения рифмовать слова. Я просто сидела и думала, как ненавижу этот персиковый ларек, как абсолютно всей душой я его ненавижу.

Накануне того дня, когда я пошла в первый класс, Ти-Рэй застал меня в персиковом ларьке. Я бездумно ковыряла гвоздем один из его персиков.

Он шел ко мне, сунув большие пальцы рук в карманы; глаза его были сощурены от солнца настолько, что казались полузакрытыми. Я смотрела, как его тень скользит по земле и сорнякам, и думала, что он пришел наказать меня за испорченный персик. Я даже не понимала, зачем это сделала.

Но вместо этого он сказал:

– Лили, завтра ты идешь в школу, так что тебе нужно кое-что узнать. О твоей матери.

На миг все умолкло и застыло, словно ветер умер, а птицы перестали летать. Когда он присел на корточки передо мной, мне показалось, что я провалилась в жаркую тьму и не могу выбраться.

– Пора тебе узнать, что с ней случилось, и я хочу, чтобы ты услышала это от меня. Не от людей, которые болтают всякое-разное.

Мы никогда об этом не разговаривали, и меня вдруг пробрало дрожью. Воспоминание о том дне возвращалось ко мне в самые неожиданные моменты. Заклинившее окно. Ее запах. Звяканье вешалок. Чемодан. То, как они ссорились и кричали. А главное – пистолет на полу, тяжесть в ладони, когда я его подняла.

Я знала, что взрыв, который я слышала в тот день, убил ее. Этот звук до сих пор порой пробирался мне в голову и каждый раз заставал врасплох. Иногда мне казалось, что, когда я держала пистолет в руках, никакого звука вообще не было, будто он раздался позже. Но в другие моменты, когда я сидела в одиночестве на заднем крыльце, скучая и маясь бездельем, или изнывала у себя в комнате в дождливый день, я чувствовала, что это я была его причиной. Когда я подняла пистолет, звук разорвал комнату и продырявил наши сердца.

Это было тайное знание, которое выскакивало на поверхность и ошарашивало меня. Я пускалась бежать – даже если шел дождь, я все равно бежала – вниз по холму к своему секретному месту в персиковом саду. Ложилась там прямо на землю, она меня успокаивала.

И вот теперь Ти-Рэй загреб горсть земли и позволил ей просыпаться между пальцами.

– В тот день, когда твоя мать умерла, она наводила порядок в чулане, – сказал он.

Я не могла объяснить странный тон его голоса, неестественное его звучание, словно он вдруг стал – почти, да не совсем – добрым.

Наводила порядок в чулане. Я никогда не задумывалась о том, что́ моя мать делала в последние минуты своей жизни, почему она была в чулане, из-за чего они ссорились.

– Я помню, – сказала я. Мой собственный голос показался мне тоненьким и далеким, словно доносился из муравьиной норки в земле.

Его брови поехали вверх, и он подался ближе ко мне. Его растерянность выдали только глаза.

– Ты – что?

– Я помню, – повторила я. – Вы кричали друг на друга.

Его лицо закаменело.

– Точно помнишь? – спросил он.

Его губы побелели – тот самый признак, которого я всегда остерегалась. Я попятилась.

– Черт побери, да тебе было-то всего четыре года! – заорал он. – Ты сама не знаешь, что ты там помнишь!

В последовавшем за этой вспышкой молчании я подумывала было соврать ему, сказать: Беру свои слова обратно. Я ничего не помню. Расскажи мне, что случилось. Но во мне волной поднялась мощная потребность, которая копилась так долго – потребность поговорить об этом, высказать все вслух.

Я уставилась на свои туфли, на гвоздь, который уронила, когда увидела, что он приближается.

– Там был пистолет.

– Иисусе, – пробормотал он.

Он долго-долго смотрел на меня, потом подошел к большим корзинам, составленным друг на друга в задней части ларька. Простоял там с минуту, сжимая кулаки, потом повернулся и вышел обратно на свет.

– Что еще? – спросил он. – А ну, рассказывай немедля, что еще ты знаешь!

– Пистолет был на полу…

– И ты подобрала его, – перебил он. – Полагаю, это ты помнишь.

Звук взрыва эхом пронесся в моей голове. Я бросила взгляд в сторону персикового сада, испытывая страстное желание сорваться с места и убежать.

– Я помню, как подобрала его, – сказала я. – Но ничего больше.

Он наклонился, взял меня за плечи и легонько встряхнул:

– Ты больше ничего не помнишь? Ты уверена? Давай подумай!

Я так долго молчала, что он наклонил голову набок и с подозрением уставился на меня.

– Нет, сэр, это все.

– Слушай меня, – велел он, впиваясь пальцами в мои предплечья. – Мы ссорились, как ты и сказала. Мы сначала тебя не видели, потом повернулись, а ты уже стоишь и держишь пистолет. Ты подобрала его с пола. А потом он просто выстрелил.

Он отпустил меня и засунул руки глубоко в карманы. Я слышала, как он звенит в них ключами и мелочью. Мне так захотелось ухватиться за его ногу, ощутить, как он наклоняется и поднимает меня, прижимает к груди! Но я не могла пошевелиться, и он тоже не мог. Он смотрел в какую-то точку поверх моей головы. В какую-то точку, которую изучал со всем возможным тщанием.

– Полицейские задавали много вопросов, но это был просто ужасный несчастный случай. Так бывает. Ты не хотела этого делать, – сказал он мягко. – Но если кому-то станет интересно, вот как оно было на самом деле.

А потом он развернулся и двинулся обратно в сторону дома. Сделал всего несколько шагов и обернулся:

– И больше не ковыряй гвоздем мои персики!

Было уже больше шести вечера, когда я, не продав за весь день ни единого персика, пришла домой из ларька и обнаружила Розалин в гостиной. Обычно к этому времени она уже уходила домой, но сейчас сражалась с антенной на телевизоре, пытаясь что-то сделать со «снегом» на экране. Президент Джонсон то появлялся, то исчезал, теряясь в метели помех. Я ни разу не видела, чтобы Розалин настолько заинтересовалась телепрограммой, что была готова тратить ради нее силы.

– Что случилось? – спросила я. – Атомную бомбу сбросили?

С тех пор как мы в школе начали отрабатывать порядок действий при бомбардировке, я не могла не думать о том, что мои дни сочтены. Все строили противорадиационные убежища на заднем дворе, запасали воду в канистрах, готовились к концу света. Тринадцать моих одноклассников выбрали для самостоятельной работы по естествознанию макеты противорадиационных укрытий, и это показывает, что беспокоилась не только я. Мы были одержимы мистером Хрущевым и его ракетами.

– Нет, бомбу никто не взрывал, – покачала она головой. – Слушай, иди сюда, может быть, у тебя получится наладить телевизор.

Ее кулаки, упертые в бока, почти исчезли в щедрой плоти.

Я накрутила на усы антенны фольгу. Экран прояснился достаточно, чтобы можно было разобрать президента Джонсона, как раз занимавшего место за столом. Со всех сторон его окружали какие-то люди. Президент не вызывал у меня особых симпатий: мне не нравилось, как он трепал за уши своих биглей. Зато меня восхищала его жена, Леди птичка[8], которая всегда выглядела так, будто больше всего на свете хотела расправить крылья и улететь прочь.

Розалин подтащила табурет поближе к телевизору и села. Сиденье практически исчезло под ней. Она всем телом подалась к экрану, взволнованно ухватив ткань юбки и комкая ее в руках.

– Да что такое происходит? – спросила я, но она была настолько увлечена происходящим, что даже не ответила.

На экране президент пытался поставить свою подпись на листе бумаги, чтобы довести начатое до конца, ему понадобилось не меньше десяти перьевых ручек.

– Розали-ин!

– Тссс, – шикнула она, отмахиваясь от меня.

Пришлось узнавать, в чем дело, от телекомментатора.

– Сегодня, второго июля тысяча девятьсот шестьдесят четвертого года, – говорил он, – в Восточном зале Белого дома президент Соединенных Штатов подписал Закон о гражданских правах…

Я перевела взгляд на Розалин, которая сидела, трясла головой и бормотала:

– Господи, помилуй!

Вид у нее был такой же неверящий и счастливый, как у людей в телевикторине, когда они отвечают на вопрос стоимостью в 64 000 долларов.

Я не знала, то ли радоваться за нее, то ли тревожиться. После церковных служб прихожане только и говорили, что о неграх да о том, получат ли они свои гражданские права. Кто побеждает – команда белых или команда цветных? Словно это было состязание не на жизнь, а на смерть. Когда священник из Алабамы, преподобный Мартин Лютер Кинг, в прошлом месяце был арестован во Флориде за то, что хотел поесть в ресторане, мужчины из нашей церкви ликовали так, словно команда белых победила в бейсбольном чемпионате. Я знала, что смиренно они нынешнюю новость не примут – ни за что на свете.

– Аллилуйя, Иисусе! – повторяла Розалин снова и снова, сидя на своем табурете. Словно в забытьи.

Розалин оставила на плите ужин – свою знаменитую тушеную курицу. Накладывая еду на тарелку Ти-Рэя, я раздумывала, как бы поднять деликатный вопрос моего дня рождения, на который Ти-Рэй за все годы моей жизни ни разу не обратил внимания. Но я все равно каждый раз, как дурочка, преисполнялась надежд, думая, что уж в этом-то году все будет иначе.

Мой день рождения совпадал с днем рождения Соединенных Штатов Америки, из-за чего обратить на него внимание было еще труднее. Я, когда была маленькой, думала, что люди запускают фейерверки и ракеты в мою честь: Ура, сегодня родилась Лили! Потом реальность расставила все по местам, как это обычно и бывает.

Я хотела сказать Ти-Рэю, что любая девочка была бы рада серебряному браслету с подвесками; что, более того, в прошлом году я была единственной девочкой в средней школе Сильвана, которая осталась без такого браслета; что весь смысл обеда в школьной столовой заключался в том, чтобы стоять в очереди, помахивая рукой, демонстрируя всем желающим свою коллекцию подвесок.

– В общем, – начала я, ставя перед ним тарелку, – у меня день рождения в эту субботу.

И стала смотреть, как он вилкой отделяет куриное мясо от косточки.

– Я тут подумала, что мне бы очень хотелось серебряный браслетик, один из тех, которые есть у нас в торговом центре…

Дом скрипнул – с ним такое случалось время от времени. За дверью громко гавкнула Снаут, а потом стало так тихо, что я слышала, как зубы во рту Ти-Рэя перемалывают еду.

Он доел куриную грудку и принялся за ножку, время от времени поднимая на меня тяжелый взгляд.

Я открыла было рот, чтобы спросить: ну, так что там насчет браслета? – но поняла, что он уже дал ответ, и от этого во мне поднялась этакая тихая печаль: свежая, нежная и на самом-то деле не имевшая ничего общего с браслетом. Теперь мне кажется, что печалилась я по скрежету, который издавала его вилка, скребя по тарелке, по тому, как этот звук разрастался и увеличивал дистанцию, разделявшую нас, по тому, что меня словно вообще не было в комнате.

Той ночью я лежала в постели, прислушиваясь к щелчкам, трепету и шуршанию в банке с пчелами, дожидаясь, пока наступит достаточно поздний час, чтобы можно было незаметно улизнуть в сад и выкопать жестянку, в которой хранились вещи моей матери. Мне хотелось полежать в саду, позволив ему обнимать меня.

Когда тьма выкатила луну на вершину неба, я поднялась с постели, натянула шорты и блузку-безрукавку и в тишине заскользила мимо комнаты Ти-Рэя, двигая руками и ногами, как фигуристка на льду. Я не видела его сапог, не видела, что он бросил их прямо посреди коридора. Когда я запнулась о них и упала, грохот падения так сотряс воздух в доме, что храп Ти-Рэя сменил ритм. Поначалу он даже смолк, но потом с тремя поросячьими всхрюкиваниями возобновился.

Я прокралась вниз по лестнице в кухню. Когда ночь коснулась моего лица, мне захотелось рассмеяться. Луна налилась и превратилась в идеальный круг, настолько полный света, что вокруг всех предметов появился янтарный ореол. Цикады поддали жару, и я побежала, ступая босыми ногами по траве.

Чтобы добраться до моего места, надо было выбрать восьмой ряд влево от тракторного гаража, потом пройти по нему, считая деревья, пока не достигнешь тридцати двух. Жестянка была зарыта в мягкой земле под деревом, достаточно неглубоко, чтобы ее можно было выкопать руками.

Смахнув землю с крышки и откинув в сторону, я увидела вначале белизну перчаток, потом фотографию, по-прежнему обернутую вощеной бумагой, – так, как я ее и оставила. И, наконец, ту странную дощечку с изображением Марии с темным ликом. Я вынула все вещи из коробки и, растянувшись на земле среди опавших персиков, пристроила их себе на живот.

Когда я подняла взгляд вверх сквозь паутину древесных ветвей, ночь опрокинулась на меня. И я лишилась своих границ. Казалось, что небо – это моя собственная кожа, а луна – мое сердце, бьющееся там, в темноте. Мелькнула зарница – не угловатая, как обычно, а мягкими золотистыми языками облизнувшая небо. Я расстегнула пуговицы на блузке и распахнула ее, просто пожелав, чтобы ночь опустилась на мою кожу, да так и задремала, лежа там с вещами матери, и воздух оседал на моей груди испариной, а небо полыхало светом.

Я проснулась от треска – кто-то ломился между деревьями. Ти-Рэй! Я подскочила в панике, торопливо застегивая блузку. Мне были слышны его шаги, быстрые, тяжелые; шумные вдохи и выдохи. Опустив взгляд, я увидела на земле материнские перчатки и фотографию с образком. Бросила застегиваться, подхватила их, засуетилась, не в силах сообразить, что делать, как спрятать. Жестянку я оставила прямо в ямке, слишком далеко, чтобы дотянуться.

– Лили-и-и-и! – заорал он, и я увидела, как его тень метнулась ко мне.

Я запихнула перчатки и фотографию с иконкой под резинку шортов, потом трясущимися пальцами потянулась к еще не застегнутым пуговицам.

Не успела я довести начатое до конца, как на меня упал луч света. Ти-Рэй стоял передо мной без рубашки, держа в руке фонарь. Его луч зигзагами метался из стороны в сторону, ослепляя меня, когда попадал в глаза.

– С кем ты тут была?! – рявкнул он, нацелив фонарь на мою полузастегнутую блузку.

– Н-ни с кем, – запинаясь, пробормотала я, подтягивая к груди колени и обнимая их руками, шокированная тем, что он обо мне подумал. Долго смотреть ему в лицо – огромное и пылающее, точно лик Бога – было невозможно.

Ти-Рэй вновь метнул луч фонаря в темноту.

– Кто здесь?! – проревел он.

– Пожалуйста, Ти-Рэй, здесь нет никого, кроме меня!

– А ну, встала, быстро! – гаркнул он.

Я потащилась вслед за ним обратно к дому. Его сапоги избивали землю с такой силой, что мне стало ее жалко. Он не проронил ни слова, пока мы не вошли на кухню, а там сразу вытащил из кладовки крупу.

– От парней только такого и следует ожидать, Лили, – их винить не в чем, – но от тебя я не ожидал. Ты ведешь себя не лучше, чем шлюха!

Он высыпал на сосновый пол горку крупы размером с муравейник.

– Иди сюда и становись на колени.

Я стояла коленями на крупе с тех пор, как мне исполнилось шесть, но так и не привыкла к ощущению стеклянной крошки под кожей. Я приблизилась к кучке теми крохотными шажочками, какими передвигаются девушки в Японии, и опустилась на пол, уговаривая себя не плакать. Но мои глаза уже наливались слезами.

Ти-Рэй сел в кресло и принялся чистить ногти складным ножом. Я переминалась с одного колена на другое, надеясь выгадать одну-другую секунду облегчения, но боль впивалась глубоко под кожу. Я закусила губу – и тут остро ощутила деревянный образок чернокожей Марии под резинкой на поясе. А под ним – вощеную бумагу с вложенной в нее фотографией матери и ее перчатки, прилипшие к моему животу. И вдруг мне показалось, будто моя мать здесь, прижата к моему телу, будто она – это частички изоляции, направленные на мою кожу, помогающие мне впитать всю его злобу.

Следующим утром я проснулась поздно. Едва коснувшись ступнями пола, полезла под матрац проверять, на месте ли мамины вещи, – это был временный тайник, куда я спрятала их до тех пор, пока не представится возможность снова закопать в саду.

Довольная тем, что мои сокровища в безопасности, я побрела в кухню, где и застала Розалин, сметавшую с пола крупу.

Я намазала себе маслом кусок хлеба.

Розалин шуровала метлой, поднимая сквозняк.

– Что случилось? – спросила она.

– Вчера ночью я выходила в сад. Ти-Рэй думает, что я встречалась с каким-то парнем.

– А ты встречалась?

Я в ответ закатила глаза:

– Нет!

– И долго он продержал тебя на крупе?

Я пожала плечами:

– Около часа, наверное.

Она перевела взгляд на мои колени и замерла с метлой в руках. Они распухли от сотен мелких красных рубцов, кровоподтеков размером с булавочную головку, которым предстояло превратиться в синюшные крапины по всей коже.

– Да ты глянь только, дитя! Глянь, что он с тобой сделал! – ахнула она.

За мою жизнь колени подвергались этой пытке столько раз, что я перестала считать ее чем-то необыкновенным; с ней просто приходилось время от времени мириться, как с обычной простудой. Но выражение лица Розалин внезапно разорвало эту привычность в клочки.

Этим я и занималась – разглядывала свои колени, – когда сквозь кухонную дверь, топая, прошел Ти-Рэй.

– Ну-ну, посмотрите-ка, кто тут у нас решил встать с постели! – Он выхватил из моих рук бутерброд и швырнул его в миску Снаут. – Не затруднит ли тебя отправиться в персиковую палатку и немножко поработать? Ты пока еще не королева дня, знаешь ли!

Каким бы невероятным это ни казалось, но вплоть до того момента я думала, что Ти-Рэй, возможно, все-таки меня любит. И бережно хранила в памяти случай, когда я, маленькая, пела в церкви гимны, перевернув псалтирь вверх ногами, а он улыбался мне.

Теперь же я внимательно вгляделась в его лицо. В нем не было ничего, кроме презрения и гнева.

– Пока ты живешь под моим кровом, будешь делать то, что я скажу! – рявкнул он.

Тогда я найду себе другой кров, подумала я.

– Ты меня поняла?

– Да, сэр, поняла, – сказала я.

И действительно, я его поняла. Я поняла, что новый кров сотворит для меня чудеса.

Ближе к вечеру я поймала еще двух пчел. Лежа на животе поперек кровати, я наблюдала, как они летали в банке, круг за кругом, не находя выхода.

Розалин просунула голову в дверь:

– У тебя все в порядке?

– Ага, все нормально.

– Я ухожу. Скажи папе, что завтра не приду, собираюсь в город.

– Ты идешь в город? Возьми меня с собой, – попросила я.

– Это еще зачем?

– Пожалуйста, Розалин!

– Тебе придется всю дорогу идти пешком.

– Не страшно.

– Да там почти ничего и открыто-то не будет, разве что ларьки с петардами да продуктовый магазин.

– Мне все равно! Я просто хочу в свой день рождения вырваться куда-нибудь из дома.

Розалин всмотрелась в меня, словно осев всем телом на тучные ноги.

– Ладно, только у папы отпросись. Я зайду за тобой спозаранок.

И отошла от двери. Я окликнула ее:

– А зачем тебе в город?

Она около секунды стояла спиной ко мне, не двигаясь. Когда же повернулась, лицо ее было мягким и изменившимся, словно передо мной была какая-то другая Розалин. Рука ее нырнула в карман, пальцы зашарили, что-то нащупывая. Она вынула сложенный листок, выдранный из блокнота, подошла и села рядом со мной на кровать. Я потирала колени, пока она разглаживала бумагу.

Ее имя – Розалин Дейз – было выведено на листке как минимум двадцать пять раз крупным, старательным почерком, как на самостоятельной работе, которую дети сдают в первом классе.

– Это листок, на котором я тренировалась, – пояснила она. – Четвертого июля в церкви цветных проводят встречу для избирателей. Я собираюсь зарегистрироваться, чтобы голосовать.

В животе у меня неприятно екнуло. Вчера вечером по телевизору сообщили, что какого-то мужчину в Миссисипи убили за то, что он зарегистрировался как избиратель, и я собственными ушами слышала, как мистер Басси, один из священников, говорил Ти-Рэю: «Да не волнуйся ты так, их заставят писать свои имена идеальным почерком и не выдадут удостоверения, если они забудут хоть одну черточку или петельку».

Я изучила черточки и петельки в имени Розалин.

– А Ти-Рэй знает, что ты задумала?

– Ти-Рэй! – фыркнула она. – Ти-Рэй вообще ничего не знает.

Он прибрел домой на закате, весь потный после работы. Я встретила его у кухонной двери, сложив руки на груди поверх блузки.

– Я тут подумала, схожу-ка я завтра в город с Розалин. Нужно купить гигиенические принадлежности.

На это он ничего не сказал. Больше всего на свете Ти-Рэй ненавидел женское половое созревание.

Тем вечером мой взгляд упал на банку с пчелами, стоявшую на тумбочке. Бедняжки, сгрудившиеся на дне, едва шевелились, явно жаждая улететь. Тогда мне вспомнилось, как они вылезали из щелей в стенах моей комнаты и кружили просто ради чистой радости полета. Еще мне вспомнилось, что моя мать прокладывала дорожки из крошек от печенья и маршмеллоу, чтобы выманивать тараканов из дома, вместо того чтобы давить их ногами. Сомнительно, что она одобрила бы содержание пчел в банке. Я отвинтила крышку и отложила ее в сторону.

– Можете лететь, – сказала я им.

Но пчелы остались на месте, точно самолеты на взлетной полосе, неуверенные, дадут ли им разрешение на взлет. Они ползали на своих суставчатых ножках, описывая кривую вдоль окружности стекла, словно весь мир ужался до размеров этой банки. Я постучала по стеклу, даже положила банку набок, но эти чокнутые пчелы не желали никуда лететь.

Они никуда не делись и следующим утром, когда пришла Розалин. В руках она несла «ангельскую пищу» – бисквитный пирог – с четырнадцатью свечками.

– Вот, держи. С днем рождения, – сказала она.

Мы с ней сели за стол и съели по два куска, запивая молоком. Молоко оставило на бархатной тьме ее верхней губы белый полумесяц, который она и не подумала стереть. После мы отправились в дорогу.

До Сильвана было несколько миль[9] пути. Мы шли по обочине шоссе, Розалин двигалась с неторопливостью двери банковского сейфа, просунув палец в ручку плевательницы. Над деревьями висело марево, и каждый глоток воздуха был пропитан духом перезрелых персиков.

– Хромаешь? – спросила Розалин.

Колени болели настолько, что мне было трудно за ней угнаться.

– Немножко.

– В таком случае почему бы нам немножко не посидеть на обочине? – предложила она.

– Да ничего страшного, – заверила я ее. – Все в порядке.

Мимо пронеслась машина, обдав нас тучей горячих выхлопных газов и пыли. Из-за зноя Розалин вся лоснилась от пота. Она то и дело отирала лицо и тяжело дышала.

Мы приближались к Эбенезерской баптистской церкви, прихожанами которой были мы с Ти-Рэем. Ее шпиль торчал посреди купы развесистых деревьев; краснокирпичное здание под ними даже на вид казалось тенистым и прохладным.

– Идем, – сказала я ей, сворачивая на подъездную дорогу.

– Ты куда это собралась?

– Мы можем отдохнуть в церкви.

Воздух внутри был темным и неподвижным, исполосованный косыми лучами света, падавшими с боковых окон – не тех красивых витражей, которые вы сейчас себе представили, а молочно-белесых стеклянных панелей, сквозь которые почти ничего-то и не разглядишь.

Я прошла вперед и села во втором ряду скамей, оставив рядом место для Розалин. Она вынула веер из держателя для молитвенника и принялась рассматривать на нем картинку – белую церковь с улыбающейся выходящей из дверей белой леди.

Розалин обмахивалась, и я ощущала легкие потоки воздуха, слетавшие с ее рук. Она сама никогда не ходила в церковь, но в тех немногих случаях, когда Ти-Рэй позволял мне бывать у нее дома, в лесной хижине, я видела особую полочку с огарком свечи, галькой из ручья, рыжеватым птичьим пером и куском корня Иоанна Завоевателя, а прямо в центре всего этого стояла – просто так, без рамки – фотография женщины.

Впервые увидев ее, я спросила Розалин: «Это ты?» – поскольку, клянусь, эта женщина была один в один она, с курчавой челкой, иссиня-черной кожей, узкими глазами, с телом, расширявшимся книзу и оттого напоминавшим баклажан.

– Это моя мама, – ответила она.

По бокам фотографии, в тех местах, где ее брали пальцами, глянец стерся. Полочка Розалин была как-то связана с религией, которую она придумала для себя, этакой смесью поклонения природе и предкам. Она перестала ходить в Молитвенный дом полной евангельской святости, местную негритянскую церковь, много лет назад, потому что службы там начинались в десять утра и заканчивались только в три часа дня, а такой порцией религии, как она говорила, можно и взрослого человека с ног свалить.

Ти-Рэй говорил, что религия Розалин – полное юродство, и велел мне держаться от нее подальше. Но меня привлекала мысль о том, что Розалин любила речные камушки и перья дятла, а еще у нее была одна-единственная фотография матери, совсем как у меня.

Одна из церковных дверей отворилась, и брат Джеральд, наш священник, вошел в алтарь.

– Помилуй, Боже, Лили, что ты здесь делаешь?

Тут он увидел Розалин и принялся потирать лысину, пребывая в таком волнении, что мне показалось, он вот-вот протрет ее до кости.

– Мы шли в город и зашли сюда, чтобы немного остыть.

Его губы округлились, формируя восклицание «О!», но из них не вылетело ни звука; брат Джеральд был слишком увлечен созерцанием Розалин в его церкви – Розалин, которая не нашла лучшего времени, чтобы выпустить струю слюны в свою плевательницу.

Забавно, как иногда вылетают из головы правила! Розалин не полагалось заходить сюда. Каждый раз, когда кто-то пускал слух, что группа негров собирается помолиться с нами воскресным утром, священники вставали на церковном крыльце, взявшись за руки, чтобы не пустить их. Мы любим их во Господе нашем, говорил брат Джеральд, но у них есть собственные молитвенные дома.

– У меня сегодня день рождения, – сказала я, надеясь направить его мысли в другую сторону.

– Правда? Что ж, поздравляю тебя с днем рождения, Лили. И сколько тебе стукнуло?

– Четырнадцать.

– Спроси его, можно ли нам получить тебе в подарок парочку этих вееров, – подначила меня Розалин.

Он издал тоненький звук – что-то вроде смешка.

– Ну, если мы начнем раздавать веера всем желающим, то в церкви ни одного не останется.

– Она просто пошутила, – заверила я и поднялась со скамьи.

Он улыбнулся, удовлетворенный моим ответом, и проводил меня до самой двери, а Розалин чуть замешкалась позади.

Небо на улице побелело от облаков, и нестерпимое сияние разливалось по всем поверхностям, отчего у меня в глазах заплясали мушки. Когда мы пересекли дворик дома священника и снова вышли на шоссе, Розалин вынула из-за пазухи два церковных веера и, изображая меня, глядящую снизу вверх с невинным выражением, передразнила:

– «О, брат Джеральд, она просто пошутила»!

Мы вошли в Сильван с его худшей стороны. Старые дома, возведенные на фундаменте из шлакоблока. Вентиляторы, вставленные в форточки. Немощеные дворы с голой землей. Женщины в розовых бигуди. Собаки без ошейника.

Пройдя пару кварталов, мы приблизились к бензоколонке на углу Вест-Маркет и Парк-стрит, общепризнанному месту сборищ мужчин, у которых было слишком много свободного времени.

Я заметила, что ни одна машина сегодня не заправлялась. Трое мужчин сидели на стульях у гаража, положив на колени лист фанеры. Они играли в карты.

– Крой давай, – сказал один из них, и сдающий, в бейсболке с эмблемой магазина «Семена и корма», хлопнул перед собой картой. Потом поднял голову и увидел нас – меня и Розалин, которая обмахивалась и шаркала ногами, покачиваясь при ходьбе из стороны в сторону.

– Эй, поглядите-ка, кто к нам идет! – воскликнул он. – Ты куда это собралась, черномазая?

Вдалеке трещали праздничные петарды.

– Не останавливайся, – прошептала я. – Не обращай внимания.

Но Розалин, у которой оказалось меньше благоразумия, чем я надеялась, промолвила тем же тоном, каким объясняла бы какой-нибудь трудный вопрос детсадовцу:

– Я иду зарегистрировать свое имя, чтобы голосовать, вот куда я иду!

– Давай, пошли скорее, – поторопила ее я, но она даже не подумала ускорить шаг.

Мужчина, сидевший рядом со сдающим, у которого волосы были зализаны к затылку, отложил карты и глумливо сказал:

– Не, вы слышали, а? У нас тут образцовая гражданочка!

Я слышала неторопливую песню ветра, тихо плывшую по улице за нашими спинами вдоль водосточной канавы. Мы продолжали идти, а мужчины отставили свой импровизированный карточный стол и выступили прямо на край тротуара, поджидая нас, словно были зрителями на параде, а мы – его главной платформой.

– Слышьте, вы когда-нибудь видели такую черную черномазую? – спросил сдающий.

А мужчина с зализанными волосами сказал:

– Не-а, и такую здоровенную тоже никогда не видел.

Естественно, третий должен был что-то добавить, и тогда он пригляделся к Розалин, невозмутимо шагавшей вперед, держа в руках веер с нарисованной белой леди, и спросил:

– Где ты взяла этот веер, черномазая?

– Из церкви свистнула, – ляпнула она. Ничтоже сумняшеся.

Как-то раз я вместе со своей церковной группой сплавлялась на плоту по реке Чаттуга и теперь вновь испытала это ощущение – когда тебя несет течением, вихрем событий, которые невозможно повернуть вспять.

Поравнявшись с мужчинами, Розалин подняла свою плевательницу, уже заполненную черной слюной, и спокойно опорожнила ее прямо на носки их ботинок, описывая рукой плавные петельки, словно тренируясь, выводила свое имя – Розалин Дейз.

Пару секунд они просто смотрели на черную жижу, стекавшую с их ботинок, густую, как машинное масло, лупали глазами, пытаясь осмыслить происходящее. Когда они подняли головы, я увидела, что замешательство сменилось на их лицах гневом, а потом и неприкрытой яростью. Они бросились на нее, и все завертелось вихрем. Розалин хватали за руки, она молотила кулаками во все стороны, размахивая повисшими на ней мужчинами, точно дамскими сумочками, а те вопили, требуя, чтобы она извинилась и отчистила их обувь.

– Оттирай давай! – слышала я снова и снова только эти слова. И еще птичьи крики над головой, острые, как иголки, осыпавшиеся с нижних ветвей сосен, источавшие запах хвои. И уже тогда я понимала, что всю жизнь буду содрогаться от этого запаха.

– Вызывай полицию! – крикнул сдающий мужчине, выглянувшему из здания бензоколонки.

К этому моменту Розалин уже лежала распростертая на земле, избитая, вцепившись пальцами в островки травы. Из раны у нее под глазом шла кровь, стекая дорожкой под подбородок, точно слезы.

Приехавший полицейский сказал, что мы должны сесть на заднее сиденье его машины.

– Вы арестованы, – сказал он Розалин. – За нападение, кражу и нарушение спокойствия, – а потом повернулся ко мне: – Когда доберемся до участка, позвоню твоему папе, и пусть он сам с тобой разбирается.

Розалин забралась в машину, подвинулась на сиденье. Я последовала за ней, двигаясь, как она, садясь, как она.

Дверца закрылась. Так тихо, словно это просто воздух легонько вздохнул. В том-то и заключалась вся странность – как такой тихий звук смог накрыть собой весь мир.

Глава вторая

Покинув прежнее гнездо, рой, как правило, пролетает всего несколько метров и останавливается. Пчелы-разведчики ищут подходящие места для основания новой колонии. Со временем одно такое место завоевывает предпочтение, и весь рой взвивается в воздух.

«Пчелы мира»

Полицейского, который вез нас в тюрьму, звали Эйвери Гастон, но заправщик бензоколонки называл его Ботинком. Загадочное прозвище, поскольку в его ботинках не было ничего примечательного, да и в ногах тоже, насколько я могла судить. Единственной бросавшейся в глаза чертой его внешности были уши – совсем детские, похожие на вяленые абрикосы. Я разглядывала их с заднего сиденья и гадала, почему ему не дали прозвище, например, Ушастик.

Трое мужчин ехали вслед за нами в зеленом пикапе с ружейной стойкой в кузове. Каждые пару минут они буквально нависали над нашим бампером и сигналили клаксоном. Я всякий раз подскакивала на месте, и Розалин успокаивающе поглаживала меня по ноге. Перед «Вестерн-Авто» они затеяли новую игру: поравнялись с нами и начали что-то выкрикивать в окна, что именно – разобрать мы не могли, поскольку стекла в машине были подняты. Людям, сидящим на заднем сиденье полицейской машины, не положены такие привилегии, как дверные ручки и стеклоподъемники. Так что нам повезло ехать в тюрьму в удушающей жаре, наблюдая, как губы мужчин двигаются, произнося вещи, которых мы не слышали, – и были этому рады.

Розалин смотрела прямо перед собой и делала вид, что эти мужчины – мелкие мошки, жужжащие у москитной сетки кухонной двери. Вот только я чувствовала, как дрожат ее ноги, превращая все заднее сиденье в виброкушетку.

– Мистер Гастон, – позвала я, – эти люди ведь не с нами едут?

В зеркальце заднего вида мелькнула его улыбка:

– Трудно сказать, что могут сделать мужчины, которых настолько допекли.

Незадолго до Мейн-стрит это развлечение им наскучило, они прибавили газу и уехали вперед. Мне вздохнулось легче, но, когда мы остановились на пустой парковке за полицейским участком, они уже поджидали нас на заднем крыльце. Тот, что сдавал карты, похлопывал по ладони ручным фонариком. Двое других держали в руках церковные веера, помахивая ими.

Когда мы вышли из машины, мистер Гастон надел на Розалин наручники, защелкнув их у нее за спиной. Я подошла к ней так близко, что почувствовала, как с ее кожи испаряется влага.

Не дойдя до мужчин десять ярдов[10], она встала как вкопанная, отказываясь идти дальше.

– Ну, слушайте, не заставляйте меня доставать пистолет, – процедил мистер Гастон.

Обычно полицейским в Сильване приходилось пользоваться оружием только тогда, когда их вызывали отстреливать во дворах гремучих змей.

– Пойдем, Розалин, – попросила я. – Да что они с тобой сделают на глазах у полицейского?

И тут тот, кто сдавал карты, взметнул фонарик над головой и резко опустил вниз, хрястнув Розалин по лбу. Она рухнула на колени.

Я не помню, чтобы что-то кричала, но когда снова начала себя осознавать, ладонь мистера Гастона зажимала мне рот.

– Тихо, – шикнул он.

– Может, теперь тебе захочется извиниться, – сказал раздающий.

Розалин силилась подняться на ноги, но без помощи рук это была безнадежная затея. Поднять ее смогли только мы с мистером Гастоном.

– Ты все равно извинишься, черномазая, не мытьем, так катаньем, – с угрозой сказал раздающий и вновь шагнул к Розалин.

– Придержи-ка коней, Франклин, – бросил ему мистер Гастон, ведя нас к двери. – Не время еще.

– Я не успокоюсь, пока она не извинится!

Это был его последний выкрик, а потом мы вошли в здание участка, и у меня возникло почти непреодолимое желание упасть на колени и расцеловать тюремный пол.

Я представляла себе тюрьмы только по вестернам в кинотеатрах, и эта была совершенно на них не похожа. Прежде всего, стены в ней были выкрашены в розовый цвет, а на окне висели занавески в цветочек. Оказалось, мы вошли через квартиру, отведенную для тюремного надзирателя. Его жена выглянула на шум из кухни, не переставая смазывать маслом форму для кексов.

– Вот, привел тебе еще пару ртов на прокорм, – сказал ей мистер Гастон, и она вернулась к своим делам. Сочувственной улыбки нам не досталось.

Он провел нас в переднюю часть участка, где друг против друга в два ряда выстроились камеры, все как одна пустые. Мистер Гастон снял с Розалин наручники и протянул ей полотенце, которое захватил из ванной комнаты. Она прижимала его к голове, пока он, сидя за столом, заполнял бумаги, а потом долго искал ключи от ящика для документов.

В тюрьме пахло застарелым перегаром. Он завел нас в первую камеру в первом ряду, где кто-то нацарапал на скамье, прикрученной к одной из стен, слова «Дерьмовый трон». У всего происходящего был отчетливый привкус нереальности. Мы в тюрьме, думала я. Мы в тюрьме.

Когда Розалин убрала от головы полотенце, я увидела рану длиной в дюйм[11], уже начавшую опухать, высоко над бровью.

– Очень болит? – спросила я.

– Побаливает, – ответила она.

Розалин два или три раза обошла камеру по кругу, потом опустилась на скамью.

– Ти-Рэй нас отсюда вытащит, – неуверенно сказала я.

– Угу.

Она больше ни слова не проронила до тех пор, пока примерно через полчаса мистер Гастон не отворил дверь камеры.

– Выходи, – сказал он.

Лицо Розалин на миг озарилось надеждой. Она даже начала вставать. Он отрицательно покачал головой:

– Ты никуда не идешь. Только девочка.

У двери я вцепилась в решетку камеры, точно она была рукой Розалин.

– Я вернусь, обязательно! Договорились?.. Договорились, Розалин?

– Иди уже, я справлюсь.

И выражение ее лица было загнанным – настолько, что едва не добило меня.

Стрелка спидометра в грузовике Ти-Рэя скакала и металась так, что я не могла разобрать, показывает она семьдесят или восемьдесят миль[12] в час. Пригнувшись к рулю, он выжимал педаль газа, отпускал и выжимал снова. Бедный грузовик грохотал так, что казалось, крышка капота вот-вот оторвется и слетит, обезглавив в полете пару сосенок.

Как мне представлялось, Ти-Рэй так торопился домой, чтобы превратить его в пыточную камеру и насыпать пирамиды из крупы. А я буду переходить от одной кучи к другой, часы напролет простаивая на коленях с перерывами только на посещение туалета. Мне было все равно. Я не могла думать ни о чем, кроме Розалин, оставшейся в тюрьме.

Я покосилась на него:

– А как же Розалин? Ты должен ее вытащить…

– Радуйся, что я тебя оттуда вытащил! – рявкнул он.

– Но она не может там оставаться…

– Она облила табачной жижей троих белых мужчин! О чем она, черт возьми, только думала?! Да еще самого Франклина Пози, Христос помилуй! Она не могла кого понормальнее выбрать? Он же самый злобный негроненавистник во всем Сильване. Да он ее прикончит сразу, как только увидит!

– Да быть не может, – возразила я. – Ты же не имеешь в виду, что он прямо так возьмет и убьет ее!

– Что я имею в виду – что меня не удивит, если он взаправду ее кокнет.

Мои руки, засунутые в карманы, вмиг ослабели. Франклин Пози – мужчина с фонариком, и он непременно убьет Розалин. Но с другой стороны, разве в душе я не знала этого еще прежде, чем Ти-Рэй сказал это вслух?

Он поднялся вслед за мной по лестнице. Я шла намеренно неторопливо, внутри меня вдруг начал нарастать гнев. Как он мог так вот бросить Розалин в тюрьме?

Когда я вошла в комнату, он остановился на пороге.

– Я должен пойти разобраться с выплатой сборщикам, – сказал он. – Не смей выходить из комнаты. Ты меня поняла? Сиди здесь и думай о том, что я вернусь и разберусь с тобой. Подумай об этом хорошенько.

– А ты меня не пугай, – пробормотала я, в основном себе под нос.

Он уже повернулся, собираясь уйти, но при этих словах резко крутанулся ко мне:

– Что ты там вякнула?

– А ты меня не пугай, – повторила я, на этот раз громче.

Изнутри меня рвалось на свободу смелое чувство, дерзкое нечто, прежде запертое в груди.

Он шагнул ко мне, занося руку, словно намереваясь дать мне пощечину.

– Ты за языком бы своим последила!

– Ну, давай ударь меня! – завопила я.

Когда он размахнулся, я отдернула голову. Он промахнулся.

Я бросилась к кровати и забралась на самую ее середину, тяжело дыша.

– Моя мать больше никогда не позволит тебе меня коснуться! – выкрикнула я.

– Твоя мать? – Его лицо побагровело. – Ты думаешь, этой чертовке было не насрать на тебя?

– Мама любила меня! – крикнула я.

Он запрокинул голову и издал натужный, злой смешок.

– Это… Это не смешно, – бросила я.

Тогда он бросился к кровати, уперся кулаками в матрац, приблизив свое лицо к моему настолько, что я разглядела крохотные поры, из которых росли волоски у него на коже. Я отшатнулась назад, к подушкам, вжалась спиной в изголовье.

– Не смешно?! – заорал он. – Не смешно? Почему же, я смешнее в жизни ничего не слыхивал! Ты думаешь, что мать – твой ангел-хранитель! – Он снова рассмеялся. – Да этой женщине было наплевать на тебя!

– Это неправда, – возразила я. – Неправда.

– А тебе-то откуда знать? – бросил он, по-прежнему нависая надо мной. Остатки ухмылки кривили уголки его рта.

– Я тебя ненавижу! – крикнула я.

Это стерло улыбку с его лица в один миг. Он заледенел.

– Так, значит, маленькая сучка, – выговорил он. Губы его побелели.

Внезапно по мне скользнул ледяной холод, словно что-то опасное проникло в комнату. Я бросила взгляд на окно и почувствовала, как дрожь пробежала вдоль позвоночника.

– А теперь послушай меня, – сказал он убийственно спокойным голосом. – Правда в том, что твоя жалкая мамаша сбежала и бросила тебя. В тот день, когда она умерла, она вернулась, чтобы забрать свои вещи, вот и все. Можешь ненавидеть меня сколько хочешь, но это она тебя бросила.

В комнате стало абсолютно тихо.

Он стряхнул что-то с полочки рубашки и пошел к двери.

Даже после его ухода я не шевелилась – только поглаживала пальцем полосы света на кровати. Звук его шагов, прогрохотавших вниз по лестнице, замер. Я вытащила подушки из-под покрывала и обложилась ими, словно автомобильной камерой, которая могла поддержать меня на плаву. Я была способна понять, почему она ушла от него. Но уйти от меня? Эта мысль пустила бы меня на дно навеки.

Банка, в которой были пчелы, теперь стояла опустевшая на тумбочке. Видно, с утра пчелы наконец оправились настолько, что смогли улететь. Я потянулась и взяла банку в руки, из глаз у меня хлынули слезы, которые я сдерживала, наверное, не один год.

Твоя жалкая мамаша сбежала и бросила тебя. В день своей смерти она вернулась, чтобы забрать вещи, вот и все.

Господь Бог и Иисус, заставьте его забрать эти слова обратно.

Воспоминание навалилось на меня. Чемодан на полу. Их ссора. Мои плечи начали сотрясаться – странно, неудержимо. Я вжимала банку в себя, в ложбинку между грудями, надеясь, что она поможет мне успокоиться, но не могла перестать трястись, не могла перестать плакать, и это пугало. Словно меня сбила машина, приближения которой я не заметила, и теперь я лежала на обочине дороги, пытаясь понять, что случилось.

Я села на край постели, снова и снова воспроизводя в памяти его слова. И каждый раз щемящая тоска скручивала меня в том месте, где положено быть сердцу.

Не знаю, сколько я так просидела, чувствуя себя разбитой на куски. Наконец подошла к окну и стала смотреть на персиковые деревья, протянувшиеся на половину расстояния до Северной Каролины, на то, как они поднимали свои лиственные руки в жесте чистой мольбы. Кроме них вокруг было только небо, воздух и безлюдное пространство.

Я посмотрела на пчелиную банку, которую по-прежнему сжимала в руке, и увидела, что на ее донышко натекло слез около столовой ложки. Я отцепила край сетки на окне и вылила их на улицу. Ветер подхватил капли на свой подол и стряхнул на выгоревшую траву. Как она могла меня бросить? Я простояла так несколько минут, глядя на мир, пытаясь понять. Доносилось пение каких-то пичужек – такое совершенное.

Вот тогда-то до меня и дошло: А что, если бегство моей матери – неправда? Что, если Ти-Рэй все это придумал, чтобы наказать меня?

У меня едва голова не закружилась от облегчения. Вот именно! Так оно наверняка и есть. Это я к тому, что мой отец был второй Эдисон, когда надо было изобрести очередное наказание. Однажды, когда я огрызнулась в ответ, он сказал, что моя любимица, крольчиха Мадмуазель, умерла, и я проплакала всю ночь, а на следующее утро обнаружила ее живой и здоровой в крольчатнике. Должно быть, и сейчас он тоже все выдумал. Есть вещи, невозможные в этом мире. У детей не может быть сразу двух родителей, отказывающихся их любить. Один – возможно, но, ради милосердия, не двое!

Должно быть, дело было так, как он говорил прежде: она прибиралась в чулане в тот день, когда произошел несчастный случай. Люди ведь все время прибираются в чуланах.

Я поглубже вздохнула, успокаиваясь.

У меня никогда прежде не было настоящего религиозного откровения – такого, когда знаешь, что с тобой говорит голос, знакомый, но не твой собственный, говорит так явственно, что видишь, как его слова изливают сияние на деревья и облака. Но такой момент настиг меня как раз тогда, когда я стояла в своей собственной обыкновеннейшей комнате. Я услышала голос, который сказал: Лили Мелисса Оуэнс, твоя банка открыта.

За считаные секунды я поняла, что должна делать: уйти. Я должна была убраться подальше от Ти-Рэя, который, наверное, в эту самую минуту возвращался домой, чтобы бог весть что со мной сделать. Не говоря уже о том, что я должна была вызволить Розалин из тюрьмы.

На часах было без двадцати три. Я нуждалась в надежном плане, но не могла позволить себе роскошь рассиживаться и продумывать его. Я схватила свой розовый парусиновый вещмешок, который планировала брать с собой на вечеринки с ночевкой, если бы только кто-то пригласил меня. Взяла тридцать восемь долларов, которые заработала, продавая персики, и сунула их в мешок вместе с семью своими лучшими трусами, у которых на задней части напечатаны названия дней недели. Побросала туда же носки, пять пар шортов, топы, ночную рубашку, шампунь, щетку для волос, зубную пасту, зубную щетку, резинки для волос, то и дело поглядывая в окно. Что еще? Мазнув взглядом по висевшей на стене карте, я сорвала ее одним движением, не позаботившись вытащить кнопки.

Сунула руку под матрац и вытащила фотографию матери, перчатки и деревянный образок чернокожей Марии, и тоже сунула их в мешок.

Вырвав листок бумаги из прошлогодней тетрадки по английскому, я написала записку, короткую и деловитую: «Дорогой Ти-Рэй! Не стоит меня искать. Лили. P. S. Люди, которые лгут, как ты, должны гнить в аду».

Глянув в очередной раз в окно, я увидела, что Ти-Рэй направляется от сада к дому, сжав кулаки, наклонив голову вперед, точно бык, желающий кого-нибудь забодать.

Я поставила записку стоймя на трюмо и на миг задержалась в центре комнаты, гадая, увижу ли я ее еще когда-нибудь.

– Прощай, – сказала я, и из моего сердца пробился тоненький росток печали.

Оказавшись снаружи, я высмотрела прореху в сетке, которой был обтянут фундамент. Протиснувшись в нее, я исчезла там, в темно-лиловом сумраке и пронизанном паутинками воздухе.

Сапоги Ти-Рэя прогремели по веранде.

– Лили! Ли-лиииии! – услышала я его голос, разносившийся над половицами дома.

И вдруг я увидела Снаут, обнюхивавшую то место, куда я заползла. Я попятилась глубже во тьму, но она почуяла мой запах и разгавкалась от всей своей косматой души.

Ти-Рэй выбежал из дома, держа в руке мою скомканную записку, наорал на Снаут, велев ей заткнуться, и рванул с места в своем грузовике, задымив выхлопными газами всю подъездную дорогу.

Второй раз за день идя по заросшей сорняками полосе вдоль шоссе, я думала о том, насколько старше меня сделало четырнадцатилетие. За считаные часы я начала чувствовать себя на все сорок.

Дорога впереди была пуста, насколько хватало взгляда. Местами из-за знойного марева казалось, что воздух идет волнами. Если бы я сумела освободить Розалин – это было такое большое «если», размером с планету Юпитер, – то куда бы мы тогда направились?

И вдруг я застыла на месте. Тибурон, Южная Каролина. Конечно! В городок, название которого было написано на обороте дощечки с чернокожей Мадонной. Я же сама намеревалась когда-нибудь попасть туда, верно? Это было идеальное решение: моя мать там бывала. А может быть, даже знала кого-то из тамошних жителей, достаточно любивших ее, чтобы подарить чудесную картинку с матерью Иисуса. И кому пришло бы в голову нас там искать?

Я присела на корточки у кювета и развернула карту. Тибурон был как карандашная точка рядом с большой красной звездой Колумбии, столицы Южной Каролины. Ти-Рэй наверняка будет наводить справки на автобусной станции, так что нам с Розалин придется добираться на попутках. Вряд ли это будет особенно трудно. Стой себе на шоссе с поднятой рукой, и кто-то да сжалится над тобой.

Я едва миновала церковь, и тут мимо проехал брат Джеральд в своем белом «Форде». Я увидела, как мигнули красным тормозные огни. Он сдал назад.

– Я так и думал, что это ты, – сказал он в окошко. – Куда направляешься?

– В город.

– Опять? А мешок зачем?

– Я… кое-какие вещички несу Розалин. Она в тюрьме.

– Да, я знаю, – сказал он, распахивая пассажирскую дверцу. – Забирайся, я и сам туда еду.

Никогда еще мне не приходилось ездить в машине проповедника. Не то чтобы я ожидала увидеть тысячу библий, сваленных на заднее сиденье, но все же меня немного удивило то, что внутри она оказалась точь-в-точь такой же, как любая другая машина.

– Вы едете повидаться с Розалин? – спросила я.

– Мне позвонили из полиции и попросили выдвинуть против нее обвинение в краже церковной собственности. Говорят, что она взяла пару наших вееров. Ты что-нибудь об этом знаешь?

– Да всего-то два веера…

Он тут же переключился на проповеднический тон:

– В глазах Бога не имеет значения, два это веера или две сотни! Кража есть кража. Она спросила, можно ли ей взять веера, я сказал «нет» на чистом английском языке. Она все равно их взяла. Так вот, это грех, Лили!

Благочестивые люди всегда действовали мне на нервы.

– Но она же глуха на одно ухо, – с жаром возразила я. – Наверное, не расслышала, что вы сказали. Она вечно так делает. Вот Ти-Рэй скажет ей: «Погладь мне две рубашки», а она возьмет да перегладит все рубашки.

– Проблема со слухом… Ну, я этого не знал, – кивнул он.

– Розалин ни в жизнь бы ничего не украла!

– Мне сказали, она напала на мужчин у заправочной станции.

– Все было не так, – заверила я. – Видите ли, она пела свой любимый гимн: «Где были вы, когда распинали Господа моего?» Я не верю, что эти люди христиане, брат Джеральд, потому что они стали кричать на нее, велели заткнуться и перестать петь эту идиотскую песенку про Иисуса. А Розалин им: «Можете обзывать меня, но не богохульствуйте на Господа нашего Иисуса». А они все равно не послушались. Тогда она вылила им на ботинки жижу из своей плевательницы. Может, она и была неправа, но она-то сама считала, что Иисуса защищает.

Я вспотела так, что промокла от блузки до бедер.

Брат Джеральд пожевывал губу. Я видела, что сказанное мной на самом деле заставило его задуматься.

Мистер Гастон был в участке один. Он сидел за столом и ел вареный арахис, когда мы с братом Джеральдом переступили порог. Скорлупа была разбросана по всему полу – вполне в духе мистера Гастона.

– Твоей цветной здесь нет, – сказал он, глядя на меня. – Я отвез ее в больницу, чтобы ей наложили швы. Она упала и ударилась головой.

Упала она, значит, пропади ты пропадом! Мне захотелось схватить его миску с арахисом и швырнуть о стену.

Я не смогла сдержаться и заорала:

– То есть как это – упала и ударилась головой?!

Мистер Гастон посмотрел на брата Джеральда, они обменялись тем всепонимающим взглядом, каким обмениваются мужчины, когда в поведении женщины возникает хоть малейший намек на истерику.

– Успокойся сию минуту, – велел он мне.

– Я не смогу успокоиться, пока не узнаю, все ли у нее в порядке, – сказала я чуть тише, но голос у меня все равно подрагивал.

– Все у нее хорошо. Просто легкое сотрясение. Полагаю, сегодня к вечеру она уже вернется сюда. Врач хотел понаблюдать ее пару часов.

Пока брат Джеральд объяснял, что не может подписать документы на арест, учитывая, что Розалин почти глуха, я начала отступать к двери.

Мистер Гастон метнул в меня предупреждающий взгляд.

– Ее в госпитале охраняет наш человек, и он не разрешает никому видеться с ней, так что отправляйся-ка домой. Поняла меня?

– Да, сэр. Я иду домой.

– Вот и иди, – сказал он. – Если узнаю, что ты у больницы околачиваешься, я снова позвоню твоему отцу.

Мемориальная больница Сильвана представляла собой приземистое кирпичное строение в два крыла: одно для белых, другое для чернокожих.

Я вошла в пустынный коридор, в котором витало слишком много запахов – гвоздики, старческого тела, растирки на спирту, освежителя воздуха, желатинового десерта из красных ягод. В окнах «белого» отделения торчали кондиционеры, но здесь не было ничего, кроме электрических вентиляторов, гонявших душный воздух с места на место.

У поста медсестер стоял, привалившись к стойке, полицейский. Вид у него был точно как у школьника, прогуливающего физкультуру и выбежавшего на переменке покурить с грузчиками из магазина. Он разговаривал с девушкой в белом. Как я догадалась, это была медсестра, но на вид ненамного старше меня. «Я сменяюсь в шесть», – донеслись до меня его слова. Она стояла и улыбалась, заправляя за ухо прядку волос.

В противоположном конце коридора у одной из палат стоял пустой стул. Под ним лежала полицейская фуражка. Я тихонько поспешила туда и увидела на двери табличку: «Посещения запрещены». И тут же шагнула внутрь.

В палате стояли шесть коек, все пустые, кроме самой дальней у окна. Матрац и постельное белье на ней задрались, изо всех сил стараясь выдержать вес пациентки, занимавшей койку. Я бросила вещмешок на пол.

– Розалин?

На голове у нее была намотана марлевая повязка размером с детский подгузник, а запястья привязаны к раме койки.

Увидев меня, Розалин заплакала. За все годы, что она за мной присматривала, я ни разу не видела на ее лице ни слезинки. А теперь дамбу прорвало. Я гладила ее по чему попало – по руке, ноге, щеке.

Когда запас ее слез наконец иссяк, я спросила:

– Что с тобой случилось?

– После того как ты ушла, полицейский по прозвищу Ботинок разрешил тем мужчинам войти в камеру, чтобы получить свои извинения.

– И они снова тебя избили?

– Двое держали меня за руки, а третий бил – тот, что с фонариком. Он сказал мне: «Черномазая, а ну, говори, что извиняешься». Я не стала извиняться, и он на меня набросился. Он бил меня до тех пор, пока полицейский не сказал ему, мол, хватит. Но никаких извинений они не получили.

Мне хотелось, чтобы эти люди умерли в аду, моля о глотке воды со льдом, но я рассердилась и на Розалин. Почему ты не могла просто извиниться? Тогда, может быть, Франклин Пози только поколотил бы тебя да и успокоился. А так она добилась лишь того, что они гарантированно вернутся.

– Тебе надо выбираться отсюда, – сказала я, отвязывая ее руки.

– Не могу же я просто уйти, – возразила она. – Я до сих пор в тюрьме.

– Если останешься здесь, они вернутся и добьют тебя. Я не шучу. Они убьют тебя, как убили тех цветных в Миссисипи. Даже Ти-Рэй так сказал.

Она села, и больничная рубашка поползла вверх по ее ляжкам. Розалин попыталась натянуть ее на колени, но она снова съезжала, точно резиновая. Я нашла в шкафу ее платье и подала ей.

– Вот же безумие… – начала было она.

– Надень платье. Просто сделай это.

Она натянула его через голову и встала. Повязка съехала ей на лоб.

– Повязку придется оставить здесь, – сказала я.

Размотала ее и обнаружила два ряда швов, сделанных кетгутовой нитью. Потом, жестом попросив Розалин не шуметь, я чуточку приоткрыла дверь, проверяя, вернулся ли на свой пост полицейский.

Вернулся. Естественно, смешно было надеяться, что он будет крутить шуры-муры с медсестричкой так долго, что мы сумеем убежать. Я простояла у двери пару минут, пытаясь придумать какой-нибудь план, потом открыла вещмешок, порылась в деньгах, вырученных за персики, и вынула пару десятицентовиков.

– Я попытаюсь от него избавиться. Приляг пока на койку – на случай, если ему вздумается сюда заглянуть.

Розалин уставилась на меня, сощурив глаза так, что они превратились в точки.

– Иисусе Христе… – пробормотала она.

Когда я шагнула в коридор, полицейский подскочил от неожиданности.

– Здесь не положено находиться!

– Да я не знала! – затараторила я. – Я ищу свою тетку. Мне сказали, она в палате сто два, но здесь только какая-то цветная… – Я покачала головой, изображая растерянность.

– Ну да, ты не туда попала. Тебе нужно в другое крыло. Ты оказалась в крыле для цветных.

Я робко улыбнулась ему:

– Ой…

В «белой» половине я нашла рядом с зоной ожидания таксофон. Добыла телефон больницы из справочника и набрала его, попросив соединить с постом медсестер в крыле для цветных.

Откашлялась.

– Это жена тюремного надзирателя из полицейского участка, – сказала я снявшей трубку девушке. – Мистер Гастон хочет, чтобы вы прислали полицейского, отряженного в охрану, обратно в участок. Скажите ему, что к нам едет проповедник, чтобы подписать документы, а мистер Гастон не сможет присутствовать, потому что ему надо немедленно уехать. Так что будьте добры, передайте, чтобы он прибыл как можно скорее…

Я произносила эти слова и одновременно думала о том, что теперь мне самое место в исправительной школе или в изоляторе для несовершеннолетних правонарушительниц, и окажусь я там, по всей видимости, очень скоро.

Медсестра повторила мне все это слово в слово, чтобы убедиться, что правильно меня поняла. Из трубки донесся ее вздох:

– Я ему передам.

Она ему передаст! Я с трудом могла в это поверить.

Прокравшись обратно в цветное крыло, я наклонилась над фонтанчиком с питьевой водой и слушала, как девушка в белом все это рассказывает полицейскому, бурно жестикулируя. Увидела, как он надел фуражку, миновал коридор и вышел за дверь.

Когда мы с Розалин вышли из палаты, я посмотрела налево, потом направо. Нам предстояло миновать пост медсестер на пути к выходу, но девушка в белом, казалось, ничего не замечала вокруг себя, поскольку увлеченно что-то писала.

– Иди так, словно ты посетительница, – шепотом велела я Розалин.

Когда мы были на полпути к стойке, девушка перестала писать и встала.

– Вот параша… – прошептала я, схватила Розалин за руку и потянула в ближайшую палату.

На койке сидела крохотная женщина, старая, похожая на птичку, со сморщенным личиком цвета ежевики. Когда она увидела нас, у нее приоткрылся рот и язык загнулся, точно поставленная не на то место запятая.

– Мне бы водицы, – попросила она.

Розалин подошла к тумбочке, налила из кувшина воды и протянула женщине стакан, в то время как я, прижав вещмешок к груди, выглядывала в коридор.

Я проследила, как медсестра скрылась за дверью одной из палат дальше по коридору, держа в руках какую-то стеклянную емкость.

– Идем, – шепнула я Розалин.

– Уже уходите? – окликнула нас старушка.

– Да, но я, наверное, вернусь еще до заката, – сказала Розалин, обращаясь скорее ко мне, чем к старушке.

На этот раз мы не стали прикидываться посетительницами, а рванули оттуда со всех ног.

На улице я взяла Розалин за руку и потянула к тротуару.

– Ну, раз ты все уже решила, то, наверное, знаешь, куда нам идти, – выразительно сказала она.

– Мы идем к шоссе номер сорок и доедем на попутке до Тибурона, это тоже в штате Южная Каролина. По крайней мере, попытаемся.

Я повела ее обратно к окраине городка, срезав путь через городской парк, по переулочку к Ланкастер-стрит, потом через три квартала к Мэй-Понд-Роуд, где мы вышли на пустырь позади «Бакалеи Гленна».

Сквозь заросли «кружева королевы Анны», как у нас называют дикую морковь, и какие-то пурпурные цветы на толстых стеблях мы пробирались вперед, к стрекозам и аромату каролинского жасмина, такому насыщенному, что казалось, стоит приглядеться – и увидишь, как он завивается в воздухе, точно золотистый дым. Розалин не спрашивала меня, зачем мы собираемся в Тибурон, а я не стала говорить. Зато она спросила о другом:

– Когда это ты начала употреблять слово «параша»?

Я никогда не ругалась, хоть и слышала немало бранных слов от Ти-Рэя, да и читала их на стенках общественных уборных.

– Мне уже четырнадцать. Полагаю, я имею право его употреблять, если хочется, – отрезала я, и мне в ту же минуту захотелось. – Параша! – громко выпалила я.

– Параша, адово пламя, проклятие и сукин сын, – подхватила Розалин, произнося каждое слово со смаком, точно лакомый кусочек.

Мы стояли на обочине шоссе номер сорок в клочке тени от полинялого билборда с рекламой сигарет Lucky Strike. Я поднимала руку при приближении каждой машины, но все они только прибавляли газу, едва завидев нас.

Цветной мужчина за рулем побитого жизнью грузовичка-«шеви», кузов которого был наполнен дынями-канталупами, сжалился над нами. Я забралась в кабину первой, и мне пришлось все тесниться да тесниться, пока Розалин усаживалась у окошка.

Водитель сказал, что едет в Колумбию навестить сестру, а дыни везет на фермерский рынок штата. Я в ответ рассказала, что собираюсь в Тибурон, чтобы навестить тетку, а Розалин едет вместе со мной, чтобы помогать тетке по хозяйству. Звучало это неубедительно, но он не стал спорить.

– Могу высадить вас в трех милях[13] от Тибурона, – предложил он.

Нет печальнее света, чем в закатный час. Мы долго ехали в его отблесках. Затихло все, не считая сверчков и лягушек, которые только-только расходились в сумерках. Я смотрела сквозь ветровое стекло на огненные краски, что заливали небо.

Фермер включил радио, и группа Supremes грянула на всю кабину: «Детка, детка, куда ушла наша любовь?» Ничто так не способно напомнить о том, что все, что есть в твоей жизни драгоценного, может слететь с петель, на которые ты с таким тщанием его навешивала, как песня об утраченной любви. Я опустила голову на плечо Розалин. Мне хотелось, чтобы она погладила меня и жизнь снова встала на место, но ее руки неподвижно лежали на коленях.

Через девяносто миль[14] от того места, где мы забрались в грузовик, фермер свернул на обочину у дорожного знака с надписью «Тибурон – 3 мили». Стрелка указывала влево, на дорогу, уходившую извивами прочь, в серебристый сумрак. Выбираясь из кабины, Розалин спросила, можно ли нам взять на ужин одну дыньку.

– Да берите две, – махнул он рукой.

Мы дождались, пока тормозные огни его грузовика не превратятся в пятнышки размером со светляков, и только тогда позволили себе говорить и двигаться. Я пыталась не думать о том, насколько мы теперь несчастные и потерянные. Никак не могла понять, лучше ли это, чем жизнь с Ти-Рэем или даже жизнь в тюрьме. На всем свете не было ни единой души, способной помочь нам. И все же я чувствовала себя до боли живой, словно в каждой клетке моего тела трепыхался крохотный язычок пламени, горевший настолько ярко, что обжигал.

– Хорошо еще, что сегодня полнолуние, – сказала я Розалин.

Мы тронулись в путь. Если вы думаете, что за городом по ночам царит тишина, значит, вы никогда не жили в деревне. Хватит и трех лягушек, чтобы пожалеть, что у тебя нет берушей.

Мы все шли да шли, делая вид, что ничего особенного не происходит. Розалин сказала: похоже, у фермера, что подбросил нас сюда, дыни в этом году здорово уродились. Я сказала: удивительно, что комаров нет.

Подойдя к мосту, под которым текла вода, мы решили спуститься к ручью и устроить ночной привал. Там, внизу, была совершенно другая вселенная, вода взблескивала подвижными крапинками света, и переплетения кудзу[15] свисали между соснами, точно гигантские гамаки. Мне вспомнился волшебный лес братьев Гримм, вызывая то же обостренное нервное восприятие, какое возникало у меня, когда я мысленно ступала в страну сказок, где невозможное становится вероятным и никогда не знаешь, чего ожидать…

Розалин расколола канталупы о крупную гальку. Мы съели их, оставив только кожицу, потом стали горстями черпать воду и пить, ничуть не беспокоясь ни о тине, ни о головастиках, ни о том, что верховье ручья коровы могут использовать для туалета. Потом уселись на берегу и посмотрели друг на друга.

– Вот хотелось бы мне знать, с какой радости ты из всех возможных мест выбрала Тибурон, – сказала Розалин. – Я о нем и слыхом не слыхивала.

Хоть и было довольно темно, я вытащила из вещмешка образок Черной Мадонны и протянула ей.

– Эта картинка принадлежала моей матери. На обратной стороне написано: Тибурон, Южная Каролина.

– Поправь меня, если что не так. Ты выбрала Тибурон потому, что у твоей матери была картинка, на обороте которой написано название этого городка… правильно я понимаю?!

– Ну, ты сама подумай, – предложила я, – должно быть, она в какой-то момент своей жизни побывала там, раз у нее была эта картинка. А если так, кто-то из местных может ее помнить.

Розалин подставила образок под лунный свет, чтобы разглядеть получше.

– И кто это может быть?

– Дева Мария, – ответила я.

– Ну, если ты не заметила, она цветная, – сказала Розалин, но я поняла, что изображение произвело на нее впечатление, потому что она разглядывала его с приоткрытым ртом.

Я почти что читала ее мысли: Если мать Иисуса – черная, то почему мы знаем только о белой Марии? Это все равно, как если бы женщины вдруг узнали, что у Иисуса была сестра-близнец, получившая половину генов Бога, но ни капли Его славы.

Она вернула мне образок.

– Полагаю, теперь можно и в гроб ложиться, потому как я уже все повидала.

Я сунула дощечку в карман.

– Знаешь, что сказал Ти-Рэй о моей матери? – спросила я, желая наконец рассказать ей о случившемся. – Он сказал, что она бросила меня и его задолго до того, как умерла. Что в тот день, когда произошло несчастье, она вернулась только за своими вещами.

Я ждала, что Розалин фыркнет, мол, чушь какая, но она смотрела, прищурившись, прямо перед собой, явно обдумывая такую возможность.

– Так вот, это неправда! – сказала я. Мой голос стал выше, словно что-то ухватило его снизу и начало выталкивать в глотку. – А если он думает, что я поверю в эту историю, то у него дырка в так называемых мозгах! Он придумал это, только чтобы меня наказать. Я знаю точно!

Я могла бы добавить, что у матерей есть инстинкты и гормоны, которые не дают им бросать своих детей, что даже свиньи и опоссумы не бросают свое потомство, но Розалин, наконец обдумав вопрос, сказала:

– Наверное, ты права. Зная твоего отца… он на такое вполне способен.

– А моя мать ни за что не смогла бы поступить так, как он сказал, – добавила я.

– Я твою маму не знала, – проговорила Розалин. – Но видела ее иногда издалека, когда выходила из сада после сбора персиков. Она развешивала стираную одежду на веревке или поливала растения, а ты всегда была рядом с ней, играла. Я только раз видела ее одну, когда ты не путалась у нее под ногами.

Я понятия не имела, что Розалин вообще видела мою мать. У меня внезапно стало пусто в голове, не понятно, то ли от голода, то ли от усталости, то ли от этого нежданного откровения.

– А что она делала в тот раз, когда ты видела ее одну? – спросила я.

– Она была за тракторным сараем, сидела там на земле, уставившись в пустоту. Когда мы прошли мимо, она даже не заметила нас. Помню, мне показалось, что она чуточку грустна.

– Ну а кто не был бы грустным, живя с Ти-Рэем? – сказала я.

И тогда я увидела, как лицо Розалин озарилось, словно лампочкой, этакой вспышкой понимания.

– Ох ты ж, – пробормотала она. – До меня дошло. Ты сбежала из-за того, что твой папочка сказал о твоей матери. Это не имело никакого отношения к тому, что я сидела в тюрьме. Я тут, понимаешь, места себе не нахожу, думая, что ты сбежала и впуталась в неприятности из-за меня, а ты, оказывается, так и так сбежала бы! Что ж, очень мило с твоей стороны, что ты меня просветила.

Она выпятила нижнюю губу и посмотрела в сторону дороги, отчего у меня мелькнула мысль, что сейчас она встанет и вернется тем же путем, каким мы сюда пришли.

– Ну и что ты планируешь делать? – спросила она. – Ходить из города в город, расспрашивая людей о своей матери? Это, что ль, твоя блестящая идея?

– Если бы мне нужен был человек, который критиковал бы меня с утра до ночи, я могла взять с собой Ти-Рэя! – огрызнулась я. – И, к твоему сведению, никаких особых планов у меня нет.

– Ну, когда ты была в больнице, у тебя точно был план. Приходишь туда и говоришь: вот, мы будем делать то-то, и мы будем делать то-то, а я, значит, беги за тобой, как собачка. Ты ведешь себя как моя надсмотрщица. Как будто я – тупица-негритоска, которую ты спасаешь.

Взгляд ее прищуренных глаз был тяжел.

Я вскочила на ноги.

– Это несправедливо!

Гнев вытеснил воздух из моих легких.

– Намерения у тебя были благие, и я рада, что убралась оттуда. Но ты хоть раз меня-то спросить подумала? – сказала она.

– Ах так? Так вот, ты и есть тупица! – заорала я. – Это какой же надо быть тупой, чтобы вот так взять и вылить табачную жижу на ботинки мужчинам! А еще тупее не извиниться, если это спасет тебе жизнь! Они собирались вернуться и убить тебя, а то и что похуже сделать! Я вызволила тебя оттуда, и вот твоя благодарность?! Ну и ладно!

Я содрала с себя кеды, схватила вещмешок и вошла в ручей. Холод моментально вгрызся в мои голени. Я не хотела оставаться с ней даже на одной планете, не то что на одном берегу ручья.

– Отныне ищи свою дорогу сама! – крикнула я через плечо.

На противоположном берегу я плюхнулась на поросшую мхом землю. Мы уставились друг на друга через русло ручья. В темноте Розалин напоминала валун, который формировали пятьсот лет бурь. Я легла на спину и закрыла глаза.

Во сне я снова перенеслась на персиковую ферму, сидела за тракторным сараем, и, хотя дело было ясным днем, в небе висела огромная, круглая луна. Все там, наверху, казалось таким совершенным! Я какое-то время разглядывала ее, потом прислонилась спиной к сараю и закрыла глаза. А потом услышала треск, какой издает река при ледоходе, и, подняв взгляд, увидела, что по луне бегут трещины и она начинает разваливаться. Мне пришлось спасаться бегством.

Я проснулась с ноющей болью в груди. Поискала взглядом луну и обнаружила ее, целехонькую, по-прежнему льющую свет в ручей. Бросила взгляд на другую сторону в поисках Розалин. Ее нигде не было.

У меня сердце перевернулось в груди.

Пожалуйста, боже! Я не хотела обращаться с ней как с собачкой. Я пыталась спасти ее. И только!

Нашарив кеды и пытаясь натянуть их, я ощущала ту же застарелую печаль, какую каждый День матери чувствовала в церкви. Мама, прости.

Розалин, ты где? Я подобрала вещмешок и побежала вдоль ручья к мостику, едва сознавая, что пла́чу. Запнувшись о мертвый опавший сук, плашмя упала во тьму и не стала подниматься. Я представляла Розалин в нескольких милях отсюда, шагающую по шоссе, бормочущую: Параша, клятая дура-девчонка!

Подняв голову, я заметила, что дерево, под которым я упала, было почти голым. Только жалкие клочки зелени там и сям да пышная поросль серого мха, свисавшего до самой земли. Даже в темноте было видно, что оно умирает – и умирает в одиночестве посреди всех этих равнодушных сосен. Таков был всеобщий порядок вещей. Утрата рано или поздно пускает корни внутри всего и прогрызает все насквозь.

Из ночной тьмы донеслась мелодия без слов. Не какой-то конкретный церковный гимн, но по духу – как раз он. Я пошла на звук и обнаружила посреди ручья Розалин, на которой не было ни нитки. Вода бисером сбегала по ее плечам, сверкая, как капельки молока, а груди колыхались под напором течения. Такое зрелище не скоро забудешь. Я едва сдержалась – так мне вдруг захотелось подойти и слизнуть молочные капли с ее плеч.

Я открыла рот. Мне чего-то хотелось. Не знаю чего. Мама, прости. Это единственное, что я сумела почувствовать. Прежняя, застарелая тоска распростерлась подо мной, точно гигантские колени, надежно удерживая меня.

В сторону полетели кеды, шорты, блузка. Я замешкалась было на трусах, потом стянула и их.

Вода вокруг моих ног показалась тающим ледником. Должно быть, я ахнула от этого ледяного ощущения, потому что Розалин подняла глаза и, увидев, как я, нагая, иду к ней по воде, захохотала.

– Ох, видела бы ты себя! Идет такая, сиськами трясет!

Я окунулась рядом с ней, из-за кусачего холода воды невольно задерживая дыхание.

– Я была неправа, – сказала я ей.

– Знаю. Я тоже, – ответила она. Потянулась ко мне и похлопала кругляш моего колена, как ком бисквитного теста.

Благодаря луне ручей просматривался насквозь, до самого дна, покрытого, как ковром, мелкой галькой. Я подобрала один камешек – рыжеватый, округлый, гладкое водяное сердечко. Сунула его в рот, словно пытаясь высосать из него костный мозг, сколько там его ни было.

Откинувшись назад и опираясь на локти, я опускалась в воду, пока она не сомкнулась у меня над головой. Задержала дыхание и прислушалась к тихому скрежету воды в ушах, погружаясь настолько глубоко, насколько было возможно, в этот мерцающий темный мир. Но думала я по-прежнему о чемодане на полу, о лице, которое никак не могла разглядеть, о сладком запахе кольдкрема.

Глава третья

Новичкам-пчеловодам говорят, что обнаружить неуловимую матку можно, если вначале найти круг ее приближенных.

«Королева должна умереть: и другие дела пчел и людей»

Вторым моим любимым писателем после Шекспира был Торо. Миссис Генри задавала нам читать отрывки об Уолденском пруде, и потом у меня были фантазии о том, как я ухожу в тайный сад, где Ти-Рэй меня никогда не найдет. Я начала ценить матушку-природу, то, что она делала для мира. В моем воображении она была похожа на Элеонору Рузвельт.

Я подумала о ней следующим утром, когда проснулась у ручья на ложе из плетей кудзу. По воде плыла баржа из плотного тумана, и радужно-голубые стрекозы метались туда-сюда, словно сшивая воздух стежками. Это было такое славное зрелище, что я на миг позабыла о тяжелом чувстве, которое носила в себе с тех пор, как Ти-Рэй рассказал мне о моей матери. Я словно оказалась у Уолденского пруда. Первый день моей новой жизни, сказала я себе. Вот что это такое.

Розалин спала с открытым ртом, и с ее нижней губы тянулась длинная ниточка слюны. По движениям ее глаз под веками я поняла, что она смотрит на тот серебряный экран, на котором появляются и пропадают сны. Ее опухшее лицо сегодня выглядело получше, но при свете дня я заметила еще и фиолетовые синяки на ее руках и ногах. Ни у одной из нас часов не было, но, судя по солнцу, мы проспали бо́льшую часть утра.

Розалин будить не хотелось, и тогда я вытащила из вещмешка деревянный образок Мадонны и приставила его к стволу дерева, чтобы как следует рассмотреть. Божья коровка заползла на изображение и уселась на щеке Богоматери, превратившись в прекраснейшую родинку. Мне стало интересно, принадлежала ли Мария к числу любительниц природы, предпочитала ли деревья и насекомых церковному нимбу, надетому на нее.

Я снова легла и попыталась придумать историю о том, почему у моей матери оказалась иконка с чернокожей Марией. Ничего не получилось – вероятно, потому что я ничего не знала о Марии, которой в нашей церкви никогда не уделяли большого внимания. По словам брата Джеральда, ад – не что иное, как костер для католиков. В Сильване католиков не водилось совсем – одни баптисты и методисты, – но у нас были инструкции на случай, если мы встретимся с ними где-нибудь в странствиях. Мы должны были предлагать им пятичастный план спасения, а уж их дело было, соглашаться или нет. В церкви нам раздавали пластиковые перчатки, и на каждом пальце был написан свой этап. Начинать надо было с мизинца и двигаться к большому. Некоторые женщины носили свои «перчатки спасения» в сумочках на случай неожиданной встречи с каким-нибудь католиком.

Единственная история о Марии, которая у нас упоминалась, – это история о свадьбе: когда она убедила сына, практически вопреки его воле, сотворить вино из обычной воды. Для меня эта история явилась потрясением, поскольку в нашей церкви вино не одобряли, да и если уж на то пошло, не считали, что у женщин должно быть право голоса в таких вопросах. Единственное, что я сумела предположить, – это что моя мать как-то где-то общалась с католиками, и, должна сказать, это предположение вызвало у меня тайный трепет.

Я сунула картинку в карман, а Розалин все спала, выдувая воздух сквозь дрожащие губы. Я решила, что она может так проспать и до завтра, поэтому стала трясти ее за руку и не сдавалась, пока она не приоткрыла глаза.

– Господи, затекло-то как все! – простонала она. – Такое ощущение, будто меня палкой избили.

– Тебя и вправду избили, помнишь?

– Но не палкой, – уточнила она.

Я подождала, пока Розалин встанет на ноги: это был долгий, невероятно трудный процесс, сопровождавшийся ворчанием, стонами и разминанием конечностей.

– Что тебе снилось? – спросила я, когда она выпрямилась.

Она поглядела на верхушки деревьев, потирая локти.

– Минутку, дай вспомню. Мне снилось, что преподобный Мартин Лютер Кинг-младший опустился на колени и красил мне ногти на ногах своей слюной, и каждый ноготь был рубиново-красным, словно он перед этим сосал леденцы с корицей.

Я думала об этом сне, когда мы двинулись к Тибурону. Розалин шествовала, точно ноги ее были помазаны миром, точно все окрестные земли принадлежали ее рубиновым ногтям.

Мы дрейфовали мимо серых амбаров, мимо кукурузных полей, явно нуждавшихся в системах полива, и стад коров герефордской породы, медленно пережевывавших жвачку и казавшихся весьма довольными жизнью. Прищурившись и глядя вдаль, я видела фермерские дома с широкими верандами и качели из тракторных покрышек, подвешенные на веревках к ветвям ближайших деревьев; ветряки топырились рядом с ними, их гигантские серебристые лепестки тихонько поскрипывали, когда налетал ветерок. Солнце испекло все до полной готовности, даже ягодки крыжовника, из которого состояли живые изгороди, превратив их в изюм.

Асфальт кончился, и начался гравий. Я прислушивалась к звукам, которые он издавал, царапая подошвы нашей обуви. В ямке, где сходились ключицы Розалин, скопилась лужица пота. Я даже не знала, чей желудок громче жалуется, требуя пищи, мой или ее, а стоило нам тронуться в путь, как до меня дошло, что нынче воскресенье, день, когда все магазины закрыты. Я опасалась, что в итоге мы начнем питаться одуванчиками, выкапывать из земли дикий турнепс и личинок, чтобы не помереть с голоду.

Запах свежего навоза наплывал с полей и время от времени отбивал у меня аппетит, но Розалин сказала:

– Я сейчас и мула бы съела.

– Если удастся найти какое-нибудь открытое заведение, когда доберемся до города, я зайду и куплю нам еды, – пообещала я.

– А ночевать-то где будем? – проворчала она.

– Если у них здесь нет мотеля, придется снять комнату.

Тогда она улыбнулась мне:

– Лили, детка, не будет здесь никакого мотеля, куда пустят цветную женщину. Да будь она хоть Девой Марией, никто не даст ей ночлега, если она цветная.

– Ну а в чем тогда смысл Закона о гражданских правах? – удивилась я, остановившись прямо посреди дороги. – Разве это не означает, что вам должны позволять останавливаться в мотелях и есть в ресторанах, если вы захотите?

– Означать-то означает, да только чтобы люди стали это делать, придется тащить их волоком, а они будут брыкаться да орать.

Следующую милю я прошла в глубокой тревоге. У меня не было никакого конкретного плана, да что там – даже никаких наметок для плана. Вплоть до этого момента я в общем-то полагала, что мы где-то по дороге наткнемся на волшебное окошко и через него влезем в совершенно новую жизнь. Розалин же, напротив, коротала здесь время до тех пор, пока ее не поймают. Считая его летними каникулами от тюрьмы.

Что мне было нужно, так это знамение. Мне нужно было, чтобы некий голос заговорил со мной, как вчера, когда я у себя в комнате услышала: Лили Мелисса Оуэнс, твоя банка открыта.

Вот сделаю девять шагов и посмотрю вверх. На что бы ни упал мой взгляд, это и будет знаком. Подняв голову, я увидела самолет сельскохозяйственной авиации, пикирующий над полем, на котором что-то росло. За ним тянулся шлейф распыляемых пестицидов. Я никак не могла решить, какая часть этой сцены относится ко мне: то ли я – это растения, спасаемые от вредителей, то ли сами вредители, которые вот-вот погибнут от аэрозоля. Все-таки было маловероятно, чтобы мне предназначалась роль самолета, пролетающего над землей и повсюду на своем пути и спасающего, и обрекающего одновременно.

Я совсем скисла.

Пока мы шли, жара набирала силу, и теперь пот тек с лица Розалин ручьями.

– Как жалко, что тут нет церкви, в которой можно было бы стащить парочку вееров, – вздохнула она.

Издалека магазин на краю городка выглядел так, будто ему сто лет, но когда мы до него дошли, я поняла, что на самом деле он еще старше. На вывеске над дверью было написано: «Универсальный магазин и ресторан Фрогмора Стю. С 1854 года».

Вероятно, некогда мимо проезжал генерал Шерман[16] и решил пощадить заведение – только ради его названия, а вовсе не внешнего вида, в этом я была уверена. Вдоль всего фасада тянулась доска с давно устаревшими объявлениями: «Обслуживание “студебеккеров”», «Живая наживка», «Рыбацкий турнир Бадди», «Морозильная фабрика братьев Рэйфорд», «Карабины на оленя, 45 долларов» – и фотографией девушки в головном уборе в форме бутылки кока-колы. Висела там и табличка, оповещавшая о евангельских песнопениях в баптистской церкви Горы Сион, состоявшихся в 1957 году, если это кому интересно.

Больше всего мне понравилась чудесная выставка приколоченных к доске автомобильных номеров из разных штатов. Будь у меня время, я бы все их рассмотрела.

В боковом дворике цветной мужчина снял крышку с костровой ямы для барбекю, переделанной из бочки для бензина, и запах свинины, маринованной в уксусе с перцем, вызвал такой фонтан слюны у меня под языком, что я даже блузку закапала.

Перед заведением были припаркованы несколько легковушек и грузовиков, вероятно, принадлежавших людям, которые не пошли на церковную службу и приехали сюда прямо из воскресной школы.

– Пойду гляну, удастся ли купить поесть, – сказала я.

– И табак. Мне нужен табак, – добавила Розалин.

Она тяжело плюхнулась на скамью у барбекю-бочки, а я вошла сквозь москитную дверь, вбирая смешанные запахи маринованных яиц и опилок, под сень десятков копченных в меду свиных окороков, свисавших с потолка. Ресторан был расположен в задней части заведения, в то время как передняя была отведена под торговлю всем подряд, от стеблей сахарного тростника до скипидара.

– Могу я вам помочь, юная леди?

По другую сторону деревянного прилавка стоял маленький человечек в галстуке-бабочке. Его едва было видно за баррикадой из банок с виноградным желе и маринованными огурчиками. Голос у него был высокий и пронзительный, а внешность мягкая и утонченная. Я не могла представить его торгующим ружьями на оленя.

– Кажется, я вас прежде не встречал, – заметил он.

– А я нездешняя. Бабушку приехала навестить.

– Мне нравится, когда дети проводят время с бабушками и дедушками, – одобрительно кивнул он. – У стариков можно многому научиться.

– Да, сэр, – подхватила я. – От бабушки я узнала больше, чем за весь восьмой класс.

Он расхохотался, словно лучшей шутки не слышал много лет.

– Вы пришли пообедать? У нас есть воскресное фирменное блюдо – свинина-барбекю.

– Я возьму две порции с собой, – сказала я. – И две кока-колы, пожалуйста.

Дожидаясь нашего обеда, я бродила по рядам магазина, запасаясь продуктами для ужина. Пакетики соленого арахиса, сливочное печенье, два сэндвича с сыром пименто в пластиковой упаковке, леденцы с кислой начинкой и банка табака «Красная роза». Все это я выложила на прилавок.

Он вернулся с тарелками и бутылками, посмотрел, покачал головой:

– Прошу прощения, но сегодня воскресенье. Я не могу ничего продать вам из магазина, только из ресторана. Ваша бабушка должна бы это знать. Кстати, как ее зовут?

– Роуз, – ответила я, прочитав надпись на табачной жестянке.

– Роуз Кэмпбелл?

– Да, сэр. Роуз Кэмпбелл.

– Мне казалось, у нее только внуки.

– Не только, сэр, еще и я.

Он прикоснулся к пакетику с карамелью.

– Просто оставьте все это здесь. Я сам потом разложу по местам.

Звякнул кассовый аппарат, из него с лязгом выехал лоток с деньгами. Я порылась в вещмешке, добыла купюру и протянула ему.

– Вы не могли бы открыть мне колу, пожалуйста? – попросила я, и пока он снова наведывался на кухню, украдкой бросила в мешок жестянку с табаком и застегнула молнию.

Розалин подверглась побоям, целый день ничего не ела, спала на твердой земле, и кто знает, много ли времени осталось до того момента, когда ее вернут в тюрьму или убьют? Она заслужила свой табак.

Я живо воображала себе, как в один прекрасный день спустя много лет пришлю в этот магазин доллар в конверте, чтобы покрыть убыток, сопроводив его письмом о том, как чувство вины отравляло каждый миг моей жизни, и вдруг до меня дошло, что я смотрю прямо на изображение чернокожей Марии. И я имею в виду не просто картинку с изображением какой-то там черной Марии. Я имею в виду картинку, совершенно идентичную той, что принадлежала моей матери. Она смотрела на меня с этикеток доброго десятка банок с медом. «Мед “Черная Мадонна”» – вот что было написано на них.

Дверь распахнулась, и в магазин вошло семейство, явно только что из церкви. Мать и дочь были одеты одинаково, в темно-синие платья с белыми воротничками, как у Питера Пэна. Свет хлынул в дверной проем, дымчатый, волнистый, размыто-желтоватый. Малышка чихнула, и ее мать сказала:

– Иди-ка сюда, давай вытрем тебе носик.

Я вновь перевела взгляд на банки с медом, на янтарный свет, плававший внутри них, и заставила себя дышать спокойно.

Впервые в жизни меня осенило: в мире нет ничего, кроме тайны и ее умения скрываться за тканью наших нищенских, подавленных дней; она сияет ярко, а мы этого даже не знаем.

Я подумала о пчелах, которые по вечерам залетали ко мне в комнату, о том, что они были частью всего этого. И о том голосе, который я слышала накануне, сказавшем мне: «Лили Мелисса Оуэнс, твоя банка открыта», – сказавшем это так же просто и ясно, как женщина в темно-синем платье разговаривала со своей дочерью.

– Ваша кока-кола, – напомнил мне мужчина в галстуке-бабочке.

Я указала на банки с медом:

– Откуда вам это привозят?

Он решил, что отзвук шока в моем голосе на самом деле был возмущением.

– Я понимаю, о чем вы, – затараторил он. – Многие не покупают этот мед, потому что на этикетке у него Дева Мария в облике цветной женщины. Но, видите ли, это потому, что женщина, которая изготавливает этот мед, сама цветная.

– Как ее зовут?

– Августа Боутрайт. Она держит пчел по всему округу.

Дыши, продолжай дышать.

– Вы знаете, где она живет?

– О, конечно! В самом эксцентричном доме – вы другого такого в жизни не увидите. Окрашен в ядрено-розовый цвет, как пепто-бисмол. Ваша бабушка наверняка его знает. Надо пройти через весь город по Мейн-стрит, пока она не повернет к шоссе на Флоренс.

Я шагнула к двери:

– Спасибо.

– Передавайте бабушке от меня привет! – крикнул он вслед.

От храпа Розалин тряслись перекладины скамьи. Я потрясла ее за плечо:

– Просыпайся. Вот твой табак, только сразу положи его в карман, потому что я за него не заплатила.

– Ты что, украла его? – спросила она, позевывая.

– Пришлось, потому что товары из магазина по воскресеньям не продают.

– Твоя жизнь катится прямиком в преисподнюю, – покачала она головой.

Я разложила наш обед на скамье, словно устраивая пикник, но не смогла проглотить ни кусочка, пока не рассказала Розалин о чернокожей Марии на банках с медом и о пчеловоде по имени Августа Боутрайт.

– Тебе не кажется, что моя мать могла ее знать? – спросила я. – Не может быть, чтобы это было простым совпадением.

Она не отвечала, так что я спросила громче:

– Розалин? Ты так не думаешь?

– Не знаю, что и думать, – наконец проворчала она. – Не хочу, чтобы ты слишком заносилась со своими надеждами, вот и все. – Она протянула руку и коснулась моей щеки: – Ох, Лили, куда ж мы с тобой забрались и что наделали?

Тибурон был в точности как Сильван, только без персиков. Перед зданием с куполом, в котором располагался суд, кто-то воткнул в жерло городской пушки флаг Конфедерации. Южная Каролина была в первую очередь Югом и только во вторую – Америкой. Гордость за форт Самтер из нас не выбить, сколько ни старайся.

Шагая по Мейн-стрит, мы то и дело ныряли в длинные голубые тени, отбрасываемые двухэтажными зданиями, тянувшимися вдоль всей улицы. У аптеки я заглянула в витринное стекло, увидела автомат с газированной водой, сверкавший хромированной отделкой, и прилавок, где продавали вишневую кока-колу и десерт банана-сплит, и подумала, что вскоре все это уже будет не только для белых.

Мы миновали страховое агентство, офис «Электрической компании округа Тибурон» и магазин «Все по доллару», в котором торговали гимнастическими обручами, очками для плавания и коробками с бенгальскими огнями, а на витрине краской из баллончика были выведены слова: «Летние развлечения». Некоторые учреждения, например Фермерский трастовый банк, выставили в свои витрины плакат «Голдуотера в президенты»; иногда он был дополнен наклейкой на бампер со словами «Одобряем Вьетнам».

У почтового отделения Тибурона я оставила Розалин на тротуаре и вошла в здание, туда, где хранились коробки для посылок и продавались воскресные газеты. Насколько я видела, полицейские плакаты с нашими с Розалин фотографиями нигде не висели, а на первой полосе главной колумбийской газеты была статья о том, что сестра Кастро – агент ЦРУ, и не было ни слова о белой девочке, укравшей негритянку из тюрьмы в Сильване.

Я бросила в прорезь газетного автомата десятицентовик и взяла газету, гадая, нет ли заметки о нас где-нибудь на внутренних страницах. Мы с Розалин присели на корточки в переулке и просмотрели газету, раскрывая каждый разворот. Там было все что угодно – Малкольм Икс, Сайгон, «Битлз», теннисный турнир в Уимблдоне и мотель в Джексоне, штат Миссисипи, который хозяин предпочел закрыть, только бы не принимать постояльцев-негров. Но обо мне и Розалин – ничего.

Порой хочется упасть на колени и возблагодарить Бога на небесах за репортажи обо всех плохих новостях, сколько их ни есть на свете.

Глава четвертая

Медоносные пчелы – насекомые общественные и живут колониями. Каждая колония – это семейная группа, состоящая из одной яйцекладущей женской особи, или матки, и ее многочисленных стерильных дочерей, именуемых рабочими. Рабочие пчелы сообща занимаются сбором пищи, строительством сот и выведением потомства. Самцов выводят только в те времена года, когда их присутствие необходимо.

«Пчелы мира»

Женщина двигалась вдоль ряда белых ящиков, стоявших на границе с лесом неподалеку от розового дома – розового настолько, что он оставил выжженное пятно на роговице, когда я отвела от него взгляд. Высокая, одетая в белое, в пробковом шлеме с сеткой, которая парила облачком вокруг ее лица, опускалась на плечи и струилась вниз по спине. Чем-то похожая на африканскую невесту.

Приподнимая крышки ящиков, она заглядывала внутрь, одновременно раскачивая взад-вперед жестяное ведерко-дымарь. Облака пчел поднимались и летали, описывая кольца, вокруг ее головы. Дважды она полностью исчезала в этих зыбких тучах, потом постепенно проявлялась, точно сновидение, восстающее со дна ночи.

Мы стояли по другую сторону дороги, я и Розалин, временно лишившись дара речи. Я – от благоговения перед творившимся у меня на глазах таинством, а Розалин – оттого что уста ее были запечатаны жевательным табаком.

– Это та самая женщина, которая делает мед «Черная Мадонна», – сказала я.

Я не могла отвести глаз от нее, Пчелиной хозяйки, портала в жизнь моей матери. Августы.

Розалин устало сплюнула струю черной жижи, потом отерла усы испарины над губой.

– Надеюсь, мед она делает лучше, чем краску выбирает.

– А мне нравится, – заявила я.

Мы дождались, когда женщина войдет в дом, потом перешли шоссе и открыли калитку в изгороди из штакетника, едва не опрокидывавшейся под весом каролинского жасмина. Прибавьте к нему лук-резанец, укроп и мелиссу, росшие вокруг веранды, – и их общий запах собьет вас с ног.

Мы поднялись на веранду в розовом отблеске, отбрасываемом домом. Повсюду с гудением мелькали хрущи, изнутри доносились ноты какого-то музыкального инструмента: было похоже на скрипку, только намного печальнее.

Мое сердце забилось быстрее. Я даже спросила Розалин, слышит ли она, как оно бьется, настолько громким был его стук в ушах.

– Ничего я не слышу, вот разве что Господь Бог спрашивает меня, что я здесь забыла. – Она снова сплюнула, как я надеялась, последнюю порцию табачной слюны.

Я постучалась в дверь, а Розалин продолжала бухтеть себе под нос:

– Дай мне сил… Младенец Иисусе… Последнего ума лишились.

Музыка смолкла. Краем глаза я уловила легкое движение в окне, в венецианских жалюзи приоткрылась щелка, потом закрылась.

Когда отворилась дверь, за ней оказалась не женщина в белом, а другая, в красном, с волосами, остриженными так коротко, что они напоминали серую купальную шапочку с причудливыми завитушками, туго натянутую на голову. Глаза смотрели на нас подозрительно и сурово. Я заметила, что под мышкой она держит смычок, точно хлыст. У меня мелькнуло опасение, как бы она не опробовала его на нас.

– Да?

– Это вы – Августа Боутрайт?

– Нет, я Джун Боутрайт, – сказала она, ощупывая взглядом швы на лбу Розалин. – Августа Боутрайт – моя сестра. Вы к ней пришли?

Я кивнула, и одновременно с моим кивком появилась еще одна женщина, босоногая. На ней было бело-зеленое ситцевое платье без рукавов, по всей голове в разные стороны торчали коротенькие косички.

– Я Мэй Боутрайт, – представилась она. – Я тоже сестра Августы. – Женщина улыбнулась нам той странноватой улыбкой, увидев которую сразу понимаешь, что имеешь дело с не вполне нормальным человеком.

Мне хотелось, чтобы «Джун с хлыстом» тоже улыбнулась, но на лице у нее было написано явное раздражение.

– Августа вас ждет? – спросила она, адресуя свой вопрос исключительно Розалин.

Разумеется, Розалин не стала держать язык за зубами:

– Нет, видите ли, у Лили есть такая картинка…

Я перебила ее:

– Я увидела в магазине банку с медом, и тот человек сказал…

– А, так вы пришли за медом! Ну, почему же сразу-то не сказали? Проходите в переднюю залу. Я позову Августу.

Я метнула в Розалин красноречивый взгляд: Ты что, спятила? Не рассказывай им о картинке! Точно, надо будет сверить наши легенды.

У одних людей есть шестое чувство, а другие лишены его напрочь. Полагаю, у меня его просто не может не быть, потому что в тот же миг, когда моя нога ступила в этот дом, я ощутила кожей трепет, стремительный ток, который пробежался вверх по позвоночнику, вниз по рукам и пульсом вырвался из подушечек пальцев. Я практически истекала излучением. Тело понимает многие вещи задолго до того, как их осмыслит разум. И мне стало интересно: что знает мое тело такого, чего не знаю я?

Повсюду в доме пахло мебельным воском. Кто-то обработал им всю «залу» – большую комнату с ковриками, отделанными бахромой, со старым пианино, накрытым кружевной дорожкой, и плетеными креслами-качалками, застеленными вязаными шерстяными платками. Перед каждым креслом стояли маленькие бархатные скамеечки. Бархатные. Я подошла и провела по одной из них рукой.

Потом подошла к раскладному столу-книжке и принюхалась к восковой свече, которая пахла точно так же, мебельным воском. Она стояла в подсвечнике в форме звезды рядом с не до конца собранным пазлом; что там была за картинка, разобрать не удалось. Широкогорлая бутылка из-под молока с букетом гладиолусов стояла на другом столе под окном. Шторы были из органди, причем не из какой-нибудь там обычной белой органди, а из серебристо-серой, так что воздух, проходящий сквозь них, приобретал слегка дымчатое мерцание.

Представьте себе стены, на которых ничего нет, кроме зеркал. Я насчитала пять, и каждое – в большой бронзовой раме.

Потом я повернулась и посмотрела на дверь, через которую мы вошли. В углу возле нее стояла резная скульптура женщины почти три фута[17] высотой. Это была одна из тех фигур, что в былые времена украшали нос кораблей, такая старинная, что, насколько я понимала, вполне могла бы приплыть в Америку на «Санта-Марии» вместе с Колумбом.

Она была чернее черного, вся перекрученная, как морской плавник под действием непогоды; ее лицо было картой всех штормов и путешествий, через которые она прошла. Ее правая рука была воздета, словно указывая путь, вот только пальцы были сжаты в кулак. Оттого вид у нее был весьма серьезный, словно при необходимости она могла поставить на место кого угодно.

Хотя она не была одета как Дева Мария и ничем не напоминала картинку на банках с медом, я сразу поняла, что это она. На ее груди виднелось поблекшее красное сердце, а там, где ее тело некогда сливалось с деревом корабля, был нарисован желтый полумесяц, облупившийся и кривой. Свеча в высоком красном стаканчике отбрасывала отблески и искорки, мерцавшие по всему ее телу. Она казалась одновременно и сильной, и смиренной. Я не знала, что и думать о ней, но чувство, которое я ощущала, было магнетическим и большим – до боли, словно этот полумесяц проник в мою грудь и заполнил ее.

Это ощущение мне было знакомо – однажды оно возникло у меня, когда я возвращалась домой от персикового ларька и видела, как солнце струило свой свет под конец дня, заливая верхушки фруктовых деревьев жидким пламенем, в то время как у корней их собиралась темнота. Тишина парила над моей головой, красота множилась в воздухе, а деревья были так прозрачны, что мне казалось, стоит хорошенько приглядеться – и увидишь внутри чистоту. Тогда у меня тоже заныло в груди, совсем как сейчас.

Губы статуи были чуть растянуты в прекрасной повелительной полуулыбке, отчего обе мои ладони сами потянулись к горлу. Все в этой улыбке говорило: «Лили Оуэнс, я вижу тебя насквозь».

Я чувствовала: она знает, сколько во мне на самом деле лжи, убийственности, ненависти. Как я ненавижу Ти-Рэя и девчонок из школы, но главное – саму себя за то, что отняла жизнь у своей матери.

Мне захотелось плакать, а в следующий миг – смеяться, потому что эта статуя заставила меня чувствовать себя Лили-Которой-Дарят-Улыбку, словно и во мне тоже была доброта и красота. Словно у меня действительно был весь тот прекрасный потенциал, которым я обладала, если верить миссис Генри.

Стоя там, я и любила себя, и ненавидела. Вот что сделала со мной черная Мария – заставила в одно и то же время ощущать и мою славу, и мой позор.

Я шагнула ближе к ней и уловила слабый аромат меда, исходивший от дерева. Мэй подошла и встала рядом со мной, и теперь я не чуяла ничего, кроме запаха помады от ее волос, репчатого лука от рук, ванили в ее дыхании. Ее ладони были розовыми, как и подошвы ступней, а локти темнее остальной кожи, и по какой-то неясной причине это зрелище наполнило меня нежностью.

1 Возможно, автор назвала героя по аналогии с вымышленным суперзлодеем из Marvel Comics. – См. прим.
2 1,82 м.
3 Национальный клуб для американских школьников 4–12-х классов.
4 Комплект из кардигана и джемпера с коротким рукавом.
5 5,08 см.
6 Фруктовый пирог с сочной начинкой.
7 Роман Джеймса Хилтона, написанный в 1933 году.
8 По легенде, прозвище «Леди птичка» (Lady Bird) супруга Линдона Джонсона, Клаудия Альта Джонсон, получила от няни.
9 В одной миле – 1,61 километра.
10 9,1 м.
11 2,54 см.
12 112,6 или 128,7 км.
13 4,83 км.
14 144,8 км.
15 Дикорастущая лиана.
16 Прославленный полководец армии Севера применял тактику «выжженной земли».
17 0,9 м.
Продолжение книги