Нелюдь бесплатное чтение
ПРОЛОГ
— Бес… Ну, Бееес, — женский голос заставил оторваться от экрана и склонить голову к ярко-накрашенной блондинке, с соблазнительной улыбкой водившей тонким пальчиком по моему колену, — хватит пялиться на экран, ты ведь не для этого купил все билеты в этом зале, м?
Ухмыльнулся, притянув за подбородок к себе смазливое личико с полными губами, блестевшими ярко-красной помадой. Большим пальцем надавил на нижнюю, и девочка послушно открыла рот, втягивая мой палец и игриво прикусывая его белоснежными зубками.
— А зачем мы сюда приехали, куколка? — очень удобно называть женщин всеми этими приторно-сладкими прозвищами. Так, по крайней мере, не нужно обременять себя запоминанием их имен. Впрочем, я не утруждался даже запоминанием их лиц.
Ее глаза прикрылись от удовольствия, когда я скользнул ладонью под подол короткого розового платья, обтянувшего соблазнительное тело словно вторая кожа. Когда-то мне было интересно, в какой момент закончится их фальшивое удовольствие и начнется работа. Потому что вряд ли можно наслаждаться сексом с таким уродом, как я. Богатым уродом. Влиятельным уродом. Неожиданно отхватившим жирный, мясистый кусок у суки-судьбы. Уродом, который для таких, как эта продажная куколка, теперь царь и бог. Сейчас мне уже по хрен, что они там изображают рядом со мной или подо мной. Если у меня на них встал, значит, меня все устраивает. А их устроит оплата или статус моей шлюхи, который дает некоторые привилегии, пока мне не надоест и не появится другая.
— За этим, — не шепот, а почти стон, и ухоженные пальчики обхватывают мой член сквозь ткань брюк.
Коснулась языком моего пальца, и тело прострелило разрядом возбуждения. Пожалуй, можно было бы до начала фильма устроить себе расслабляющие процедуры… с ее ртом.
Я допустил ошибку, перевел на мгновение взгляд к экрану. Я увидел лишь мельком. Но этого оказалось достаточно, чтобы отстраниться от девки, оставив ее изумленно хватать воздух открытым ртом. Достаточно, чтобы дернуть ворот черной рубашки, чтобы унять предательскую дрожь в пальцах. Нет, не от возбуждения. Точнее, уже не от возбуждения к шлюшке, сидевшей рядом. Она тут же для меня исчезла, испарилась, превратилась в ничто, кем по сути для меня и являлась.
— Бес? — непонимающе. Почти возмущенно.
Сжал пальцами ее затылок, заставляя замолчать. Потому что сейчас я хотел, чтобы она просто заткнулась и не мешала, не портила своим голосом картинку, не раздражала суррогатом. Сейчас я смотрел на то, ради чего мы на самом деле приехали сюда.
Остолбеневший, словно в первый раз… но ведь у нас всегда так с ней. С той, которая смотрела прямо на меня с огромного экрана, и я чувствовал, как задрожал каждый нерв от этого светло-зеленого взгляда.
Да, не замерло сердце, не разорвалось в бешеном танце, не пустилось вскачь. Просто завибрировала каждая клетка на теле, как дрожит стекло от оглушительных аккордов музыки. Нарастающими битами. Пока что вступительными, но уже бьющими по венам адским всплеском адреналина и предвкушения.
И, нет, мое сердце не бьется быстрее. Я вообще не знаю, бьется ли оно. Потому что нет больше никакого сердца. Оно осталось там. На темном дне ее лживого взгляда. Осталось пульсировать фантомной болью, отдающейся резонансом в моей пустой груди, каждый раз, когда она смотрела на меня с той стороны экрана. Каждый раз, когда накрывало осознанием, что не только на меня, но еще и на миллионы других людей. Потому что недостоин того, который был бы для меня одного. Потому что для нее никто. Ничто. Нелюдь. Не людь…
Да и этот психоз — не любовь давно. Невозможно любить без сердца. Только подыхать от больной, тягучей, как вонючая и грязная трясина, одержимости, потому что ржавой занозой въелась в мозг, под кожу. Въелась и травит каждый день. Каждую ночь. Часами, сука, травит, месяцами, годами. Бесконечно, мать ее.
Сжал пальцами подлокотники кресла, затаив дыхание, когда она улыбнулась кому-то в фильме. Ничего. Я напомню тебе о себе. Я вырежу свое имя на твоем сердце, даже если для этого мне придется разорвать твою грудную клетку голыми руками. Я смою твою улыбку "для всех" ты будешь улыбаться или для меня, или не улыбнешься больше никогда в жизни.
Кем бы я ни был… ты все равно остаешься моей. Клятвы не берут обратно. Клятвы — это кривые гвозди, которыми ты намертво прибита ко мне. Как твой Иисус к кресту. Я твой крест… Молись, моя маленькая Ассоль, игра уже началась, но твоих ходов в ней не будет.
Рывком наклонил притихшую шлюху к своему паху, удерживая за затылок и расстегивая ширинку другой рукой, продолжая смотреть остекленевшим взглядом на экран, и стиснул челюсти до хруста, когда голова блондинки ритмично задвигалась вниз-вверх как раз в тот момент, когда умопомрачительно красивая зеленоглазая женщина на экране начала сбрасывать с себя одежду… С-с-сука. Опять для всех.
ГЛАВА 1. БЕС. ЯРОСЛАВСКАЯ
1970–1980-е гг. СССР
— Мама, — Тоненький громкий голос заставил женщину в мерзких перчатках обернуться. Я ненавидел, когда ко мне прикасались. Меня дико раздражало ощущение резины на моей коже. И выражение брезгливости на их лицах. На лицах всех, кто дотрагивался меня. Даже если они делали это подошвами ботинок. Тогда было больнее, конечно. Но почему-то гораздо более унизительным мне казалось лежать перед женщиной с аккуратно уложенной в пучок прической и строгими очками на лице. Свет тусклой лампы отражался от них и почему-то слепил глаза, и я всегда в такие минуты думал о том, что когда-нибудь сорву их с ее высокомерного лица и вобью в идеальный, искривленный в презрении рот, до самой глотки, чтоб видеть, как по подбородку потечет кровь и во взгляде появится удивление.
Да, однозначно валяться тут перед ней было унизительнее. Может быть, потому что я понимал — если посмею наброситься и на эту суку, мою маму убьют. Так же, как ее детей. Настоящих детей.
Да, я называл про себя волчицу матерью. Волчицу, у которой эти твари отобрали детенышей, подсунув ей меня. Одна из женщин, которой повезло не умереть от нескольких прерванных на поздних сроках беременностей, рассказывала мне, что эта волчица оказалась гораздо человечнее ублюдков, кинувших месячного младенца в вольер с диким зверем.
Попрощавшись душераздирающим воем с потерянными волчатами, она облизала меня и приняла как своего собственного ребенка. Потом не раз она будет бросаться на охранников, приходивших за мной, будет до последнего защищать своего единственного детеныша, позволяя наносить себе такие увечья, после которых приходила в норму неделями. А со временем уже я бросался на мразей, защищая мать и себя, кусаясь и рыча, хватаясь зубами за толстые ляжки и не размыкая челюстей, даже когда на спину хаотично сыпались удары дубинок.
Они называли меня зверенышем, и я стал им. Они называли меня сволочью, и я с удовольствием доказывал им, что они правы. Они называли меня нелюдем, и я с готовностью убил в себе все от человека и готов был рвать их зубами и жрать их мясо.
Подонки на двух ногах ассоциировались у меня с исчадиями самого настоящего зла, а встававшая между мной и этими уродами волчица — с самым светлым, что было в моей жизни.
Под проклятия обессиленных женщин меня заносили полутрупом в вольер после очередных исследований границ боли или сеансов терапии, от которых я срывал горло в криках, и я верил, что страдания на сегодня закончились, только когда чувствовал, как утыкается в мою шею холодный нос, и как ложится рядом большое и горячее мохнатое тело. Я закрывал глаза, вдыхая запах ее шерсти и с благодарностью окунаясь в чувство безопасности, которое накрывало меня рядом с ней, и до потери сознания повторял "мама", пока шершавый язык слизывал следы крови и слез с моего лица и тела.
Я услышал это слово от той самой женщины. Она представилась Ольгой и говорила, что я похож на ее сына, оставшегося где-то в деревне, из которой она приехала в столицу в поисках лучшей жизни. Как она оказалась в этом проклятом месте, женщина не рассказала, по ее словам, в моей жизни было и так слишком много грязи и боли, чтобы пачкать остатки моей детства еще и этой историей.
По ночам Ольга любила гладить себя по круглому животу и напевать какие-то песни. Смысла многих ее слов я не понимал. Но мне так нравилось звучание ее голоса в тишине лаборатории, что я ложился у самой решетки и, положив голову на руки, закрывал глаза, вслушиваясь в тихую мелодию и представляя, что эту песню поют для меня. Каждое свое выступление она заканчивала ласковыми прикосновениями к животу и говорила, улыбаясь:
— Мама любит тебя, малыш. Чтобы ни случилось с нами, знай, мама тебя любит и будет рядом до последнего.
Почему-то я тогда решил, что "мама" — это самое важное, самое дорогое, что может быть. И чего у меня не было. Что-то сокровенное, ведь она пела только по ночам и только своему животу… или тому, кто в нем был. Что-то бесконечно доброе. И что умеет любить, несмотря на страх перед неизбежным.
Я ложился рядом со своей мохнатой "мамой" и, обнимая за мощную шею, до самого утра лежал с открытыми глазами, фантазируя о том, что когда-нибудь мы оба вырвемся из этого Ада и заберем с собой всех тех несчастных, чьи стоны давно стали привычным шумовым фоном нашего общего "дома". О том, что когда-нибудь в этой лаборатории начнут раздаваться совершенно другие голоса… другие мольбы, и эти новые стоны зазвучат гораздо громче и будут полны адской боли, потому что я наполню их такой агонией, от которой вибрировать будет даже воздух. И громче всех будет орать сука-профессор.
А сейчас я остолбенел, услышав, как это самое слово сказали монстру в очках без оправы. Тому, кого боялись даже высокомерные врачи-мужчины нашей тюрьмы. Тому, кого я ненавидел каждый день из своих тринадцати лет жизни. Я просыпался не с чувством голода, а с чувством ненависти к этой женщине со стальным голосом и светлыми волосам, с абсолютным безразличием выносившей приговор. Без разницы кому. Женщинам, их детям, мне или моей матери.
Я засыпал с чувством всепоглощающей ненависти… Иногда оно смешивалось с отвращением… в те дни, когда в маленький проем вольера кидали еду для моей волчицы. Я садился на пол спиной к ней, закрывая рот и нос рукой и стараясь не вдохнуть тошнотворный запах смерти, пока она с громким хрустом и чавканьем разрывала клыками и жадно поглощала маленькие посиневшие трупы младенцев.
Я не знал, убили ли эти мрази детей сами, или те умирали при родах, но я обещал себе, что отомщу за каждую смерть, которая произошла на моих глазах. За каждую смерть, при звуках которой я вздрагивал, покрываясь холодным потом омерзения и страха от осознания, какие нелюди нас окружали. Они называли таковыми нас… но ни в одном из этих зверей не было и толики человечности. Они призывали меня смотреть на то, как расправляется моя волчица с маленькими трупиками, отпуская злые шутки. Хотя сами недостойны были даже рядом стоять с этим сильным животным. Прежде меня, совсем еще ребенка, конечно, шокировало, когда та, которой я доверял безоговорочно, бросалась на человеческое "мясо" пройдет время, и я пойму, что иногда для того, чтобы суметь выжить и обеспечить защиту своей семье, можно становиться каким угодно зверем и рвать на части кого угодно. Она это делала ради меня… потому что я бы без нее не продержался.
От нее пахло какими-то духами. От профессора, как они называли ее. Я же ощущал только вонь смерти, когда эта мразь приближалась ко мне. Я бросал ей вызов, вставая прямо перед дверью вольера под недовольное и предупреждающее рычание мамы, а монстр складывала руки на груди и, глядя мне прямо в глаза, называла своей помощнице ряд процедур, которым должны будут меня подвергнуть. Иногда мне казалось, что лучше бы эта сука приказала убить меня. Неважно как: быстро или садистски долго, пусть даже разрезая на мелкие части… Я мечтал умереть и прекратить эти мучения, только бы не просыпаться каждое утром с вопросом самому себе — переживу ли я этот день. Но стоило закрыть глаза, и я видел перед ними вереницы женщин, десятки… десятки женщин и младенцев, умерщвленных ради целей этой амбициозной стервы… я видел разбитую челюсть свой матери и подпаленный бок, после того, как эти нелюди отгоняли ее от меня пылающими палками. А еще я видел самодовольный, полный превосходства взгляд этой сучки и понимал, что не имею права на эту слабость. И я стискивал зубы, запихивая свои желания в зад, и распахивал глаза, не позволяя смерти утянуть в свою тьму.
Я запомнил все имена. Я не умел писать. Я еще не умел разговаривать, и не понимал смысла многих звуков. Но эти имена… эти фамилии стали для меня аккордами реквиема. Мелодией смерти, которую я обещал сыграть по каждому из них. Особенно по профессору. Для нее я приготовил самую долгую и самую оглушительную мелодию.
— Что ты тут делаешь? Я же говорила, что тебе сюда нельзя.
Монстр быстро вышла из моей камеры и подошла к маленькому существу в какой-то странной яркой одежде, настолько яркой, что у меня от этой непривычной феерии цвета едва не заболели глаза.
— Ой, мама, а кто это?
Существо удивленно смотрело то на меня, то на волчицу, ощетинившуюся и оскалившуюся на них.
Профессор остановилась возле существа, но в это время входная дверь громко хлопнула, и в коридоре появилась запыхавшаяся работница.
— Ангелина Альбертовна, простите меня, — она заламывала руки, еле сдерживая всхлипывания, — Я только отвернулась, чтобы ответить на звонок, и она… девочка убежала.
Его так зовут? Это существо? Девочка?
Я вскочил на ноги, когда она подошла ко мне и приложила маленькую, совсем крошечную ладонь к стеклу и посмотрела на меня, смешно открыв рот.
— Привет. Я — Ассоль. А ты кто?
— Аля. Немедленно вернись.
Голос монстра заставил ее обернуться. И я возненавидел эту тварь с удвоенной силой. За то, что забрала у меня внимание этой… девочки. Потом я стану ненавидеть любого, на кого будет обращен ее взгляд, любого, на кого будет направлен ее интерес, любого, кто посмеет приблизиться к ней. Потом я начну захлебываться в болоте ненависти и злости на весь мир. Из-за нее. А тогда я сам не понял, что влез в это болото сразу по колени. Просто стоял и наблюдал, как завороженный, не смея отвернуться.
— Как тебя зовут?
Она снова посмотрела на меня, нетерпеливо топая маленькой ножкой. А я… я пожал плечами и приложил ладонь к тому месту, где была ее рука.
— Аля.
Девочка отступила от меня назад, с каким-то сожалением проведя через стекло по моим пальцам, и шепнула торопливо:
— Я-Ассоль. И я вернусь к тебе. Ты жди.
Мне вдруг стало грустно, что девочка с двумя косичками отняла руку от двери, и я автоматически сжал ладонь в кулак, чтобы сохранить иллюзию прикосновения.
— Я вернусь. Ты мне веришь?
Не знаю, почему я тогда ей кивнул. Не знаю, почему, но я тогда ей поверил. Со мной до нее никто ТАК не говорил и на меня никто ТАК не смотрел. Без ненависти и презрения. Может быть, я поверил ей, потому что впервые увидел солнце, вспыхнувшее в чьих-то глазах, обращенных на меня, и до отчаяния захотел ощутить его тепло.
Ангелина Альбертовна брезгливо стянула с ухоженных рук перчатки и быстрым и сердитым шагом последовала к выходу из лаборатории, уверенная, что Аля последует за ней.
Она предпочитала не отчитывать свою единственную дочь при посторонних. Благо та давала не так часто поводов для подобных мыслей.
Более того, сегодняшнюю активность обычно спокойной и послушной девочки Ангелина Альбертовна списала на ее огорчение смертью отчима.
Профессор сжала пальцы. В свое время она променяла обоих своих мужей на блестящую научную карьеру, а те нашли свое утешение в Але. Ассоли, как называли ее они оба. Ярославская недовольно поморщилась. Нет, однозначно нужно поменять свидетельство о рождении дочери.
Это же надо было додуматься так назвать ребенка. Если бы знала, что покойный первый муж, биологический отец дочери, совершит подобную глупость, то прямо из роддома бы сама направилась в ЗАГС и потребовала бы записать дочь так, как когда-то хотела, Алиной.
Начитался романтичных историй и ими же забил голову дочери. Если бы знала молодая, но не в меру честолюбивая, Ангелина Виноградова, каким мягкотелым и нежизнеспособным в окружающем мире жесткого соперничества за место под тусклым солнцем партийной элиты станет казавшийся великолепной партией Павел Мельцаж. Поляк по отцу, он работал и жил в Белоруссии, но окончил университет в Москве и остался там ради самой красивой и самой амбициозной девушки ВУЗа Ангелины.
Он называл ее своим Ангелом. Он обещал ей показать полмира и всю луну, а корыстолюбивая девушка больше ценила двушку его бабушки в одном из крупных городов в Союзе, куда они после свадьбы и переехали, благополучно отправив старенькую бабку в Белоруссию к отцу Мельцажа, естественно, по настоянию молодой жены.
Потом они поменяют небольшую квартирку в старом районе на вместительную четырехкомнатную, казавшуюся хоромами, обставят модной зарубежной мебелью и будут принимать только нужных и полезных гостей в своем новом жилище.
Долгие прогулки по вечерам, которые так любил Павел, сменят многочасовые работы в исследовательском центре и изучение набиравших тогда популярность работ по исследованию плаценты в сфере повышения реактивности организма. Он приглашал ее встречать закат на теплоходе, а она отправляла его жарить картошку на ужин, так как сама практически до ночи пропадала в центре.
Он злился на нее за ее отсутствие в своей жизни, а она была разочарована отсутствием у него амбиций. Рождение дочери подарило им обоим то, что они давно хотели: Павлу — объект, на который он направлял всю свою любовь и заботу, а Ангелине — возможность спокойно работать без оглядки на вечно недовольного мужа. Она вышла на свое место уже через шесть месяцев после родов, каждый день из которых провела с мыслью о том, что теряет такое важное, драгоценное время на ребенка, которого, как она сама считала, все-таки слишком рано родила.
Когда девочке исполнилось три года, Павел умер от алкогольной интоксикации. Ангелина тогда выдохнула, так же, как и сейчас, с известием о смерти благоверного ощутив, как спали оковы собственной совести, сжимавшиеся вокруг ее шеи с каждым произнесенным "нет" и "мне некогда".
Впрочем, и второй суженый профессора оказался под стать Мельцажу — такой же мягкий и невыразительный. Поначалу он мечтал о совместных детях, но был вынужден практически в одиночку растить дочь супруги. Со временем Ангелина все чаще стала замечать, что муж не просто из вежливости либо жалости читает Ассоль (он упорно продолжал называть ее так, несмотря на то, что знал о том, как это имя раздражало Ангелину… а, может, именно поэтому), а получает удовольствие, рассказывая маленькой девочке сказки братьев Гримм или читая по памяти Пушкина. К пяти годам Аля уже вовсю звала Олега папой, а тот гордился этим, представляя девочку на приемах, как собственную дочь.
Испытывала ли Ярославская хотя бы толику ревности, присущей любой матери, к этим двум мужчинам? Никогда. Скорее, облегчение и тихую благодарность за то, что у нее была возможность спокойно отдавать себя тому делу, что она действительно любила и ценила всей душой — науке.
— Мама, это кто? — звонкий голос дочери отвлек от воспоминаний, — тот мальчик в камере.
— Это не камера, Аля, — поправила машинально, подходя к тяжелому окну и дергая на себя ручку, — твоя мама работает не в тюрьме, а в больнице. Значит, это палаты, а не камеры.
— А он чем-то болен? — девочка испуганно придвинулась ближе.
— Нет, он ничем не болен.
— Совсем-совсем ничем?
— Совсем.
— А зачем тогда держать взаперти здорового человека?
— Это моя работа, Аля.
— А что ты с ним сделаешь?
— Я его исследую. Я же как-то тебе показывала, помнишь?
— Ты показывала мне, как ты исследуешь лягушку. Ты разрезала ее, и мы наблюдали за ней в микроскоп, — девочка закрыла ладошкой рот, ее глаза широко распахнулись, — ты его тоже разрежешь?
— Ну что ты, — Ангелина Альбертовна тяжело выдохнула, думая о том, что если понадобится, то будет резать лично наживую любого из своих подопытных, — я не причиню ему вреда, он здесь для других целей.
— Для каких? — Аля подошла к матери и обняла тонкими ручками за пояс. Ярославская поморщилась — она терпеть не могла тактильные контакты.
— Для очень важных.
— Папа умер, — девочка вдруг напряглась, пряча голову на животе матери, и та растерянно подняла руки, раздумывая, стоит ли обнять ребенка. Обычно чем-то подобным занимались ее отцы, не мать. Впрочем, если бы она уделяла время подобным глупостям, то не стала бы тем, кем стала сейчас.
— Люди рождаются и умирают. Это нормально, — все же решилась положить ладонь на темноволосую головку.
— Не нормально, — Аля вдруг оттолкнула ее от себя, и профессор разочарованно вздохнула, увидев в светло-зеленых, так похожих на ее собственные, глазах ребенка слезы, — Не нормально, что самые хорошие люди уходят… Не нормально, что тебе все равно.
Неизвестно, каких бы масштабов достигла назревавшая истерика дочери, но телефонный звонок заставил ребенка замолчать. Ярославская отвернулась, чтобы не видеть дрожащих губ, искривленных гримасой боли.
— Слушаю. Да, Валентин. Начинайте. Я сейчас спущусь. Нет. Все нормально. Не переживай. Я нашла ему замену. Нелюдь 113 подойдет. Нет, не молод. В самом подходящем возрасте для первого раза.
ГЛАВА 2. ЯРОСЛАВСКАЯ. АССОЛЬ
1970–1980-е гг. СССР
— Ангелина Альбертовна, вас к телефону, — тихий шепот лаборантки испуганно замолк, как только светло-зеленый взгляд профессора обратился к ней. Она нервно стиснула пальцы, не решаясь поднять глаза к лицу начальницы, и, дождавшись молчаливого кивка, с видимым облегчением вышла из помещения лаборатории.
Ангелина Альбертовна последовала за ней, напоследок взглянув с сожалением на подопытную и отмечая у себя в голове необходимость отдать распоряжение Валентину созвониться с поставщиком для получения очередной партии простагландинов. Стоны женщины, лежавшей на вылинявшем дырявом пледе прямо на полу камеры со стеклянной дверью сопровождали негромкое цоканье аккуратных каблуков профессора.
Она обхватила изящными длинными пальцами телефонную трубку, машинально сканируя взглядом рабочий стол в поисках своей рабочей тетради.
— Ярославская слушает.
— Ангелина Альбертовна, это Дмитрий Ильич, — лечащий врач ее мужа замялся на том конце трубки, и профессор облегченно выдохнула, догадавшись, какую новость он хотел ей сообщить.
— Когда? — без лишних расспросов, без деланно-сентиментальных охов и вздохов. Конкретный вопрос, на который она ждала ответа, разглядывая свои аккуратно стриженые короткие ногти и думая о том, что придется, как минимум, пару недель теперь обходиться без покрытия, соблюдая траур. Жаль. Она никогда не красилась, будучи обладательницей достаточно яркой внешности и позволяя себе лишь слабость баловаться самыми разными оттенками лаков из-за катастрофической нехватки времени на что-то большее.
— Сорок минут назад, — доктор деликатно закашлялся и, прежде чем он глубоко вдохнул, чтобы начать свою традиционную речь, которую, наверняка, придумал лет тридцать назад еще на восходе своей профессии и с тех пор менял в ней только имена и даты, профессор сухо попрощалась с ним, пообещав отправить кого-нибудь за телом мужа, который уже несколько месяцев лежал в онкологическом отделении центральной областной больницы.
Положила трубку и, возвращаясь к подопытным, на ходу записала: "позвонить змее". Пусть свекровь сама занимается похоронами сына. Ярославская заплатит, и это самое большее, на что могла рассчитывать старая карга, и что могла сделать Ангелина Альбертовна для этого недомужчины, которому отдала так многое: нервы, неоправдавшиеся ожидания, потерянное время и даже дочь.
Не успела подойти к двери, как снова раздался звонок, и Юлия, та самая лаборантка, вскочила с места, но тут же остановилась, словно вкопанная, увидев, как профессор, невозмутимо направляется к телефону.
Она уже знала, кто мог позвонить. Доктор, наверняка, не ограничился звонком только ей. Более того, Ангелина Альбертовна была уверена — дочери и матери мужа позвонили раньше. Сказать, что это ее волновало? Ничуть. Так даже было удобнее — разобраться со всеми этими глупостями, чтобы, наконец, вернуться к работе. Сегодня нужно было абортировать сразу двух женщин.
— Ярославская.
Громкий всхлип, и профессор скривилась.
— Мама… Папа… папа несколько минут назад… папа, — девочка не могла договорить, она задыхалась от слез.
— Умер. Я знаю. Что ты хотела, Аля?
— Мамаааа… — еще один всхлип, и девочка шмыгнула носом, — он умер, понимаешь? Умер?
— С его болезнью он долго продержался, Аля.
— Как ты можешь так говорить?
— Как профессор медицинских наук и ученый. Аля, если ты хотела сказать что-то существенное, говори. Мне нужно возвращаться к работе. У меня сегодня две операции.
— К какой работе? — девочка вскрикнула так громко, что профессор отставила ладонь с трубкой от уха, инстинктивно отметив про себя, что нужно сделать замечание Юлечке, как ее называл Валентин, чтобы больше не надевала эту кофточку с глубоким вырезом. Такими темпами мужчины в лаборатории вспомнят о том, что орган в их штанах пригоден не только для мочеиспускания, и рабочая атмосфера в лаборатории будет безнадежно нарушена.
— Мне страшно, мама. Мне страшно. Бабушка уехала в больницу. Можно я к тебе приеду?
Если бы Ангелина Альбертовна могла предусмотреть… если бы она могла заглянуть в будущее, она никогда бы не ответила согласием на просьбу своей единственной дочери. Никогда бы не позволила ей даже ногой ступить на территорию исследовательского центра, существование которого являлось государственной тайной.
Но она вдруг оказалась наедине с ребенком, которого почти не знала и который только что потерял близкого человека, и не нашла другого выхода, кроме как обещать дочери отправить за ней водителя, а сама со спокойной душой вернулась в лабораторию.
— Чертова тварь. Держи его… да не спереди заходи, тупица. Сейчас он тебя покусает. Сученыш. Зверина поганый. Я б ему все зубы повыбивал.
Ангелина Альбертовна обернулась на крики, раздававшиеся в самом дальнем углу длинного коридора с десятками палат по обеим сторонам. Когда-то на них были железные двери. Когда еще здание было психиатрической больницей. Но уже десятки лет профессор Ярославская с успехом руководила тайным проектом по выделению специальных веществ из плаценты, которые в дальнейшем должны были стать основой так называемого "эликсира молодости".
Крики продолжились, только теперь к ним присоединились маты. Профессор недовольно поморщилась. Все же это ужасно неприятно, когда людям ее положения приходится иметь дело с подобным контингентом. Впрочем, кто-то же должен выполнять грязную работу.
Она медленно шла вдоль прозрачных дверей, за каждой из которых были прикованные цепями к ножкам простых больничных кроватей женщины. Истощенные, худые, грязные. Беременные. Нет, им, конечно, вводились ежедневно все необходимые препараты, призванные восполнить недостаток в витаминах. У них была теплая, хоть и жесткая, постель и крыша над головой.
По сути, еще несколько месяцев назад эти курицы и мечтать не могли о таком. Бездомные, проститутки, малолетние дурочки, сбежавшие из родного дома. Те, кто еще недавно отдавался за копейки или талоны на продукты первому встречному. Сейчас их кормили достаточно, чтобы они продержались тридцать недель, так необходимые профессору Ярославской и руководству партии, активно, но тайно спонсировавшему ее исследования. Инкубатор. Курицы. Так их она называла про себя.
— Дрянь. Сука. Тварь бесчеловечная. Чтоб ты сдохла. Чтоб у тебя матка вывернулась, мразь, — очередная порция проклятий, сопровождавшаяся лязгом цепей по полу, выложенному дешевым коричневым кафелем.
Ну, девочки не знали, что матку она вывернет им самим, а к ругательствам не то что привыкла, а всегда умела наказать — например, резать без наркоза или показать им, как умирают их отбросы, захлебываясь в чане с водой, а потом рассказать, что она сделает с их маленькими синюшными телами.
Ангелина Альбертовна скептически оглядела худенькую беременную девушку с растрепанными, давно нечесаными волосами. Она сама запретила давать расчески и любые заколки "инкубаторам". После того, как одна из будущих матерей вспорола себе вены зубьями деревянного гребня. Как она умудрилась сделать это, Ярославская так и не поняла, но отдала должное упорству, с которым курица полосовала запястья. Тогда слишком поздно уборщики обнаружили обезумевшую в заключении женщину, и та истекла кровью. Такая же молодая, как и та, что стояла перед профессором сейчас на четвереньках. Почти девочка. Пятнадцать лет. Ее обнаружили за два квартала от детского дома, из которого она сбежала, и привезли в лабораторию к Ярославской, которая сочла экспонат заслуживающим внимания.
После проведения нужных исследований и сбора анализов девушку осеменили. Ярославская предпочитала называть этот процесс именно так. Обезличенно. Для нее все те женщины, которые находились по ту сторону дверей, были не людьми и даже не опытными образцами. Они стояли еще ниже. Всего лишь сосуды, из которых нужно было добывать эти образцы. Живые пробирки. Не более того. О том, что у каждой подобной пробирки были когда-то собственные планы, мечты и сны, Ярославская предпочитала не задумываться. Что значат сотни и даже тысячи загубленных жизней, если миллионы будут спасены? Ничто.
Кажется, именно эта маленькая, грязная оборванка умудрилась тогда поранить осеменителя. Кто-то из охраны не уследил, и дрянь откуда-то достала шариковую ручку, которую и вонзила в горло мужчине, пока он усердно пыхтел на ней. Хорошо, что к тому времени он уже успел оплодотворить ее. Но теперь у Ярославской появилась существенная проблема — найти нового самца, который станет донором спермы. И не просто донором, а достаточно выносливым донором, способным исполнять свои функции на нужном уровне. С учетом того, что практически все "пробирки" должны будут опустошить.
— Что уставилась, сука старая? Выпусти меня отсюда-а-а… Выпусти, мраааазь.
Ярославская поджала губы, напоследок окинув девушку презрительным взглядом. Разделенная стеклянной дверью, та все же бросалась на нее, уже зная, что длина цепи не позволит достичь цели, но не прекращала бесноваться.
— Ненавижу вас. Ненавижууу… Вы — нелюди. Вы все — нелюди.
Величественный поворот головы профессора в сторону ясно продемонстрировал, кого в этом проклятом месте не принимали за людей.
— Да, твою маааать… Лехаааа… Леха, он прокусил мне руку.
— Я тебе говорил… придурок. Вот я его сейчас.
Звуки ударов по телу и скулеж животного заглушили дальнейшие проклятия охранников.
К тому времени, как Ярославская подошла к пинавшим кого-то тяжелыми ботинками мужчинам, волчица, чей вой отдавался в стенах лаборатории зловещим эхом, уже бросалась на дверь и скребла массивными лапами железный замок.
— Что тут происходит?
Спросила негромко, но недовольство в ее голосе заставило мужчин отпрянуть от мальчишки, скорчившегося на полу и прикрывавшего руками голову.
— Ангелина Альбертовна, — один из охранников поправил ремень на черных штанах, — этот, — едва не сплюнул, с откровенной ненавистью посмотрев на вскинувшего голову вверх и оскалившегося, как зверь, паренька, — бес напал на меня, когда я пытался вывести его на прогулку.
Профессор выразительно посмотрела на изодранный рукав формы охранника, и тот поспешил вытянуть руку вперед, чтобы наглядно продемонстрировать рану. Ярославская сухо выронила:
— И вы вдвоем не могли справиться с образцом? Два взрослых мужчины с ребенком тринадцати лет?
Она терпеть не могла сравнивать своих подопытных с людьми. Они ими и не были. Но сейчас ей захотелось ткнуть подчиненных в их некомпетентность. Окинула внимательным взглядом мальчишку: он уже лежал на животе, слегка изогнув спину и подняв голову, внимательно переводил взгляд с нее на охранников. Так, словно готовился к новой атаке. Отметила про себя, что лежа на полу, избитый двумя взрослыми бугаями, парень выглядел далеко не униженным, а, наоборот, сильным. Гораздо сильнее своих карателей. Конечно, не физически. Но выражение его лица и лихорадочно блестевшие ненавистью темные глаза, которые вспыхивали каждый раз, когда он смотрел на говорившего охранника, выдавали в нем достаточно жесткий характер. Ярославская огорченно подумала, что проблемы с этим нелюдем — последнее, что сейчас ей необходимо накануне грядущих проверок руководства.
— Да это не ребенок. Это исчадие ада. Вон… — второй охранник кивнул на вольер с волчицей рядом с палатой, в которой они все находились, — волчонок он, а не ребенок. Мы его все бесом зовем, потому что…
— Достаточно, — Женщина вскинула руку ладонью вверх, не желая терять драгоценное время на объяснения этого недоразумения, — он не бес. Он-нелюдь. Он образец. Как и все остальные. Не давайте им имена. Только порядковые номера, по которым мы можем различить их документально. Свободны.
Дождалась, пока они выйдут из палаты, и, натянув белые медицинские перчатки, склонилась над объектом № 113. Тот затаился, широко распахнутыми глазами следя за ней, подобно хищнику, не прирученному, но инстинктивно чуявшему, что перед ним находится кто-то сильнее и страшнее.
Профессор пропустила пальцы сквозь длинные черные волосы мальчика, и отодвинула мочку уха, проверяя, нет ли там повреждений или же паразитов.
Опустила руку по четко очерченным скулам и тяжелому, совершенно не детскому подбородку к шее, надавливая на кадык. Она безразлично ощупывала ребенка, так, как проверяют скот, не обращая внимания на его тяжелое дыхание и напряженный взгляд, который он не сводил с ее руки.
Провела пальцами по бицепсу, слегка сжала предплечье, думая о том, что нашла нового "племенного" быка для своих "сосудов".
Вспомнила, как тринадцать лет назад у одной из женщин начались роды, тогда абортирование проводили на несколько недель позже, чем сейчас, и плод, в отличие от матери, выжил. Профессор как раз начала увлекаться нововведениями в области генной инженерии, на свой страх и риск и втайне от своих коллег проводя эксперименты по скрещиванию людей и животных и внедрению ДНК волка человеку. Правда, пока опыты не приносили положительных результатов, но Ангелина Альбертовна решила оставить темноволосого младенца, родившегося достаточно крепким для своих восьми месяцев. Что было неудивительно — и его биологическую мать, и отца до зачатия плода подвергали различным процедурам, над ними проводили исследования не один месяц. И результат своих многолетних опытов профессор вполне заслуженно посчитала положительным, продолжая скрупулезно изучать уже его.
По совету своего помощника Валентина Снегирева и для того, чтобы проверить влияние бихевиористских аспектов на становление личности подопытного образца, она приказала обустроить место мальчику в вольере с волчицей, у которой ради этой цели отобрали волчат, оставив единственного выкормыша — нелюдь № 113. Да, именно так их предпочитала называть профессор и требовала того же и от всех работников секретной лаборатории.
Так было легче уродовать их и усовершенствовать, калечить, отрезая части тела или же, наоборот, пришивая новые. Так было легче для всех тех, у кого пока еще оставались крохи той самой совести, когда очередную роженицу везли на каталке в операционную, чтобы вырезать из нее плод, который потом либо отдадут на изучение Снегиреву, либо, если он не подойдет по определенным характеристикам, бросят на корм волчице.
ГЛАВА 3. БЕС. АССОЛЬ
1970–1980-е гг. СССР
Я помню, когда увидел ее во второй раз. Помню так, словно это произошло недавно, а не целую вечность назад. Как все-таки интересно устроена эта сука-жизнь: будучи детьми, люди так торопятся повзрослеть… и жестоко разочаровываются в собственной мечте, потому что, наконец, став взрослыми, неистово желают только одного — вернуться в то самое детство. Вернуться туда, где все было настоящим и понятным.
Что ж… я отчаянно хотел повзрослеть. Я желал этого, словно обезумевший. В первую очередь, потому что это означало, что я выдержу. Что не сломаюсь раньше, чем смогу сбежать из этого гребаного ада, в котором существовал сколько себя помнил. Потому что это противоречило любой логике — я должен был сдохнуть еще в утробе матери, но она отдала свои последние силы мне… и я не имел права относиться к ее подарку халатно. Не имел права позволить бездушным тварям в белых халатах растоптать его.
Я помню, когда увидел ее во второй раз. И не только потому что каким-то гребаным чудом я запомню каждую секунду, проведенную рядом с ней. Рядом с девочкой, которая, не спросив разрешения, нагло влезет прямо в мою голову, заполнив собой все мои мысли. С девочкой, которая отберет у меня то единственное, в чем я до встречи с ней был уверен, что оно принадлежит мне. А она просто протянет руку, чтобы сначала коснуться его осторожно кончиками пальцев, заставив задрожать от первого нежного прикосновения в моей жизни, а затем, крепко обхватив ладонью, резко вырвет его вместе с корнями, оставив кровоточить сосуды. Безжалостно и без раздумий она лишит меня сердца с такой наглостью, будто знала заранее — оно принадлежит ей и никому больше.
Но все это будет потом. После того, как она воскресит меня, чтобы убить лично. Изощренная подготовка к смертной казни, которая продлится долгие годы. Все это будет после… после того, как меня едва не разломают на куски.
Его звали Михаил Васильевич, но охранники звали его Василичем. Невысокий полный мужчина с седыми редкими волосами вокруг внушительной залысины. Он был очень аккуратным и щепетильным во всем, что касалось гигиены. Натягивал перчатки еще до входа на наш этаж. Так, будто боялся, что его кожу загрязнит даже воздух помещения, в котором содержали подопытных.
Я ненавидел смотреть на эти толстые пальцы, которыми он деловито поправлял очки на носу-картошке или же с выражением абсолютного презрения щупал мой живот, мои руки и ноги. Каждое утро записывая какие-то одному ему известные данные в свой блокнотик.
Знаете, когда человек чувствует себя наиболее унизительно? Не сидя на цепи в вольере, не прикованным к операционному столу и даже не лакая воду из миски и стоя на четвереньках, подобно зверю. Человек чувствует себя наиболее униженным, когда его рассматривают словно животное, заглядывая в рот, короткими пальцами надавливая на зубы и десны, раздевают, чтобы отстраненно изучить его тело, периодически склоняясь над своими записями и бормоча непонятные слова себе под нос. Так, словно человек и не человек вовсе, а насекомое. Хотя нас считали хуже них. Нас вообще не принимали за одушевленные предметы.
До некоторого времени Василич именно так и относился ко мне. Не знаю, сколько лет мне было, когда я начал замечать, как резко начинает меняться дыхание доктора, как он называл себя, когда с меня срывали одежду для еженедельного осмотра. Да, я никогда не раздевался сам. Мне нравилось доводить до бешенства тупых охранников, пытавшихся стянуть с меня мешковатый плащ — мое единственное одеяние. Конечно, я знал, что ублюдки в конечном итоге повалят меня на пол и сдерут проклятую ткань, но я получал нереальное удовольствие, диким зверем вгрызаясь в их ладони зубами, выдирая их жиденькие волосы и разрывая одежду. Потом смотрел на то, как эти сволочи вытирают губы от крови и с ненавистью смотрят на меня, и громко смеялся сам, выплевывая кровь на чистый, аккуратно выглаженный халат доктора.
Пятна моей крови на рукавах его медицинского халата… так выглядел мой приговор ублюдку, который я привел в исполнение через некоторое время.
В тот день Василич приказал своим идиотам-подчиненным искупать меня для очередного эксперимента. Меня облили ледяной водой из длинного шланга и, напоследок кинув какую-то серую ветошь и подождав, пока я укроюсь ею, повели куда-то наверх. Впервые меня выводили из нашего отдела. Когда подвели к лестнице, я остановился как вкопанный, глядя на выбитые на полу странные наросты. Обычно опыты над нами велись в другой стороне лаборатории, настолько близко к самим камерам, что мы слышали крики боли и ужаса каждого несчастного.
— Поднимайся по ступеням, тварь.
Митя, худой и жилистый охранник подтолкнул стволом автомата меня в спину.
— Нелюдь впервые ступени видит, — заржал рядом его напарник, — давай, бес, шевелись, если не хочешь, чтобы я тебя подогнал вот этим, — демонстративно потряс в воздухе коротким хлыстом.
Я медленно поднял ногу, ставя ее на первую ступень. Не так страшно, как показалось впервые. Вторая нога вслед за первой, шаг за шагом, туда, откуда проливался яркий свет. Запоминая каждый поворот, каждый пролет. Прикидывая, в какую сторону должен буду бежать в случае чего. В случае чего именно, я и сам не знал, но, понимая, что хрена с два меня просто выпустят на свободу из этого Ада, был готов ко всему. Я думал, что готов.
Меня вели по длинному коридору с тошнотворно белыми стенами и вонью стерильности, настолько отличающейся от привычного смрада немытых тел, крови и испражнений, витавшего у нас под землей. Затем мы два раза повернули налево, и снова поднимались вверх, здесь уже были большие окна, сквозь которые настолько ярко слепило солнце, что я остановился, завороженный игрой его лучей на чистых стеклах. Это было мое первое знакомство с солнцем.
— Шевелись, ушлепок, — отвратительный смех охранника, захлебнувшийся, когда я резко развернулся, наступив со всей силы ему на ногу и рывком ударив головой в солнечное сплетение. Придурок согнулся, пытаясь вдохнуть открытым ртом кислород, а второй со злости приложил меня прикладом автомата по затылку, и я потерял сознание от резкой боли.
Очнулся на чем-то непривычно мягком. Очнулся с тупой болью в голове и каким-то омерзением. Панического, знаете, такого, который ощущаешь сразу. Кожей, клетками тела, сразу всеми органами чувств. Мозг подключается потом, ты еще не понимаешь, почему, но чувствуешь, как подкатывает к горлу тошнота. И ты начинаешь осознавать, что тебя тревожит. Чужие прикосновения. Ты ощущал их тысячи раз. Отключившись от очередной инъекции или обморока после недельного голода, ты приходил в себя именно от чужих прикосновений на операционном столе. Стискивал зубы, выжидая, когда сможешь открыть глаза и посмотреть в лицо своему мучителю. Они периодически менялись, но ты знал руки каждого из них. Даже в перчатках…
И тут тебя накрывает волной ужаса — ты понимаешь, что не чувствуешь резины. Только тепло чьих-то трясущихся рук, касающихся твоего тела. Мокрых от пота, отвратительно мягких ладоней, толстые пальцы поглаживают твой живот, спускаясь ниже, чужое частое дыхание обдает тебя вонью его обеда.
Я распахнул глаза, чтобы встретиться с маленькими круглыми глазами, с омерзительной улыбкой на блестящих, словно маслянистых, губах доктора.
— Тише, мой мальчик, — эта улыбка становится шире, а я смотрю расширенными от испуга глазами на то, как он торопливо расстегивает свой халат, освобождая толстую шею. Пока его ладонь… эта пухлая белая ладонь не накрывает мой член, сжимая его пальцами.
— Большооой, — он начинает водить по нему вверх-вниз, склоняясь ко мне. И меня срывает. Меня, блядь, срывает от понимания, чего хочет эта тварь. И я сам подаюсь перед, к его губам. К его отвратительно пошлой улыбке… чтобы вонзиться в них зубами так, что ублюдок начинает выть, пытаясь отшвырнуть меня от себя. Впервые мои руки не стягивает ничего. Впервые приходит понимание, что я сам в ответе за свою жизнь. За свое достоинство. Я видел десятки раз, как насиловали тех невольниц. Видел, как их брали, как над ними дышали так же тяжело и противно, как избивали, превращая в месиво лицо. Видел, как поначалу они боролись, чтобы потом отстраненно позволять себя ломать. Но меня нельзя сломать. Я и есть излом.
Оторвавшись от его противных губ, ударом головы в нос отбросил подонка на пол и оседлал, сжимая бока коленями. В увеличившихся зрачках отражение лица какого-то больного ублюдка с окровавленным ртом, безумно хохочущего, пока мои ладони сомкнулись вокруг шеи Василича. Он вцепился в мои запястья, пытаясь освободиться и хрипя о помощи, а я смотрел на слезы, стекающие по натуженному красному лицу и чувствовал, как по позвоночнику проходят судороги удовольствия.
Он стал моим первым. Потом их будет больше десяти. Их станет двенадцать. Один за одним убийц, прикрывавшихся белыми халатами и распоряжениями партийного руководства.
Но это будет потом. А тогда я смеялся. Смеялся громко. Впервые громко и счастливо. Тогда я понял, что я и только я решаю, сдохну или выживу. Его жирное тело все еще извивалось в попытках освободиться, когда я услышал торопливый шум ботинок. Наверное, их привлек мой смех. Но мне в этот момент было плевать. Плевать на то, что после этого меня, наверняка, выпотрошат и кинут мои внутренности волчице. В этот день я впервые увидел солнечный свет. И впервые ощутил контроль над собственной жизнью. Это было больше, чем я имел до того момента.
Имело значение только успеть убить эту тварь. Вскинул руку к столу, возле которого мы извивались на полу, лихорадочно скользнул ладонью по поверхности клеенки, чтобы едва не закричать от триумфа, когда нащупал маленький нож. Быстрым движением в толстую шею несколько раз подряд, закатив глаза от удовольствия, когда его кровь брызнула мне в лицо.
Я не помню, как меня оттаскивали от тела доктора. Я не помню, куда меня отвели. Не помню, сколько раз терял сознание, пока обозленные охранники избивали меня дубинкам на заднем дворе прямо на мокрой после дождя земле. Мне по-прежнему было плевать. Я почти не ощущал боли. Только кровь доктора на своей коже, во рту и ощущение в ладонях его содрогнувшегося в последний раз тела.
Я понятия не имею, почему меня оставили в живых. Почему профессор не приказала уничтожить меня за убийство своего коллеги. Но через пару дней меня снова бросили в вольер к маме. И только там, рядом с ней, я смог, наконец, спокойно выключиться. Выключиться, чтобы проснуться через некоторое время от тихого голоса, услышав который я вскочил с кафеля и прильнул к решеткам вольера, не веря своим глазам. Там, по ту сторону стояла она. Склонив голову набок и нахмурив тонкие брови, девочка осмотрела меня, а мое тело дрожью пронзило от этого взгляда. Без профессионального интереса. Без унизительной жалости. Но так, словно ощущала боль, которую испытывал я после жутких побоев. В ее светло-зеленых глазах заблестели слезы, как капли дождя, и они стали цвета летней мокрой листвы.
— Ты меня помнишь? Я Ассоль…
Многие говорят "я увидела его и влюбилась или пропала, или перестала дышать"… а я увидела его и почувствовала боль. Его боль. Она впилась мне в кожу тонкими иглами и мягко вошла в вены, понеслась вместе с кровью к сердцу и прошила его намертво ржавыми занозами. Потом, спустя годы, он будет дарить мне эту боль в самых разных воплощениях, она раскроется внутри меня, как цветок-рана с рваными краями-лепестками, он раскрасит для меня этот цветок такими оттенками, которым любовь может только позавидовать… Это слово никогда не имело того сокровенного, невозможно жгучего значения, как боль. Потому что она адресна. Она никогда не безлика. Любить можно что угодно и кого угодно, а болеть только одним человеком, болеть за него, болеть из-за него и для него.
Какой изощренно нежной и сладко-горькой, а иногда кроваво-огненной или черной была она с ним, с самой нашей первой встречи, когда увидела черноволосого мальчика, стоящего на четвереньках, и мою мать, возвышающуюся над ним в кипенно-белом халате, но для меня на мгновение она исчезла, как и все, кто присутствовали в лаборатории. Я смотрела на мальчишку, и внутри все защемило от раздирающего чувства, от невыносимого желания закрыть от матери собой и запретить ей трогать его. И не потому, что мне стало жалко. Этот мальчик внушал какие угодно чувства, но не жалость. В его взгляде было столько отчаянной ярости и дерзости, что впору было отшатнуться, как от дикого зверька, опасного и непредсказуемого. А мне почему-то захотелось протянуть руку и пригладить его взъерошенные волосы. Я никогда не забуду, как он рассматривал меня, склонив голову к плечу. Как приложил ладонь туда, где была моя рука, и провожал долгим взглядом словно я какое-то невероятное чудо, которого он никогда в своей жизни не встречал.
В то время я была для него чудом, а он для меня спасением от безграничного одиночества. После смерти папы я осталась совсем одна. Бабушка слегла, и мать определила ее в дом престарелых, который упорно называла госпиталем для пожилых. Ее младший сын разбился на машине три года назад, и бабушка стала жить с нами, продав свою квартиру.
Наверное, именно в те дни я возненавидела мать той ненавистью, которая уже не пройдет и лишь будет прогрессировать, с годами превращаясь в мрачную необратимую ярость. Возненавидела из-за бабушки, из-за отца, из-за себя. Ничто так не отталкивает, как чье-то равнодушие. Даже презрение и злость не так разрывают душу, как полное безразличие той, кто должна была меня любить самой абсолютной любовью. Ведь должна. Я читала об этом в книгах. В многочисленных и бесконечных книгах, которыми наполнена наша библиотека. Мне было всего лишь восемь, а я глотала романы, которые с трудом могли осилить подростки. Мне ничего не оставалось, как читать много, запоем, взахлеб пожирать все, до чего дотягивались руки. Таким образом я могла уйти от внешнего мира. Стать кем-то другим. Кем-то, кем Алька Мельцаж быть никогда не могла и не сможет. С друзьями мне особо не повезло — мы жили слишком далеко от школы, предназначенной для детей важных государственных работников, и меня туда возил личный водитель через весь город, потому что это было престижно, а мать непременно должна была думать о своем престиже. Показуха всегда и во всем. Самым важным для нее было: "Что скажут люди?" или "Ты — дочь профессора Ярославской. Ты должна быть лучше всех в школе. Только посмей принести плохую оценку или замечание"
Дети со мной особо не дружили, да и когда, если сразу после уроков Павел забирал меня и привозил в наш большой дом, принадлежавший еще моему покойному деду, тоже профессору и доктору наук, и находившийся почти на выезде из города, неподалеку от клиники. И вокруг всего несколько домов таких же врачей, как и моя мама, целиком посвятивших себя исследованиям в научном центре. Пока папа еще не слег, я проводила много времени с ним, потом с бабушкой, а теперь… теперь у меня никого не осталось. А ведь Софья Владимировна была в своем уме, и можно было нанять кого-то, чтоб ухаживали за ней у нас дома, но мать оставалась непреклонной в своем решении избавиться от ненавистной свекрови. Оставшись несколько раз одна дома, я взмолилась взять меня в клинику.
— Пожалуйста, мама. Я не помешаю тебе. Мне страшно одной в этом огромном доме.
— Включи свет и телевизор. Не выдумывай, Аля. Страхов нет, ты сама их себе нафантазировала. Надо посмотреть, что ты там читаешь. В конце концов, сделай уроки.
— Я все сделала и даже наперед. Антон Осипович тоже задержался на два урока по фортепиано вместо одного… Я не могу уснуть, мама. Мне страшно. Здесь совсем никого нет. Когда ты приедешь домой?
— Мне некогда слушать твое очередное нытье. Ты взрослая девочка, найди себе чем заняться.
Она просто положила трубку. А я так и видела, как на ее невозмутимом лице не дрогнул ни один мускул, как поправила очки и, цокая каблуками, пошла в свою лабораторию. Я в настойчивой ярости набрала номер снова, а потом еще и еще. Наперекор ей. Пусть слышит, как трещит проклятый аппарат, пусть ей сообщают о моих звонках каждые пять минут. Но она ни разу мне так и не ответила, за что моя ненависть поднялась еще выше на одну ступень. Я швырнула аппарат на пол и побежала в комнату покойного отчима (я всегда называла его папой), обнимала любимую фотографию и рыдала на его кровати до самого утра, пока не уснула в спальне, пахнущей стерильной чистотой и уже давно утратившей его запах… запах улыбок и счастья, запах детства. Мое почему-то оборвалось именно тогда, когда его не стало и мы вернулись с похорон, а потом спустя несколько дней, перед тем как сесть в машину, чтобы уехать навсегда, моя бабушка поцеловала меня в макушку и тихо сказала:
— Алечка, ты взрослей, моя девочка. Взрослей. Ты все сумеешь и сможешь сама. Ты очень красивая, умная, талантливая и очень сильная. Ни за что музыку не бросай, никогда не бросай — ты станешь знаменитой, вот увидишь. У тебя на роду написано… мне карты все сказали. Прощай, моя хорошая.
Я бежала за машиной, вытирая слезы, а она махала мне сморщенной рукой через заднее стекло. Больше я никогда ее не видела — бабушка умерла через два месяца после папы. А мать все же забрала меня к себе в клинику. Ей пришлось, так как меня и в самом деле стало не с кем оставить, а может, ей осточертели мои звонки и истерики. Я думаю, она не раз потом пожалеет об этом или возненавидит сама себя, хотя вряд ли такой человек, как моя мать, умеет ненавидеть. Скорее, презирать.
Едва я осталась одна в небольшой комнате, выделенной мне неподалеку от ее кабинета, то тут же бросилась к лаборатории, вспомнив о мальчике с глазами загнанного волчонка и всклокоченными черными кудрями. Сняв туфли, я кралась туда на носочках, выглядывая из-за угла и прячась обратно, едва завидев медперсонал или охранников, а потом снова мелкими перебежками от стеночки к стеночке, пока не добралась до больших стеклянных дверей, которые оказались запертыми на ключ.
Неподалеку из соседнего кабинета доносились мужские голоса, и я заглянула туда, тут же отпрянув назад.
— Та оклемается он. Тот еще выродок живучий. Я боюсь его теперь. Ты видел, что он с Василичем сделал? Места живого на нем не оставил. Пятьдесят три колото-резаные в лицо и в шею. Психопат гребаный. Кто знает, что ему завтра в голову взбредет.
— Василич заслужил. Я б сам ему яйца оторвал, если б не грымза наша. Как жена с сыном приезжали, так мне и хотелось ему глаза повыковыривать, чтоб не смотрел на Лелика моего.
Я сильно-сильно зажмурилась. Мама говорит, если плохие слова слышишь, нужно уши руками закрывать, а если скажешь, то срочно рот мыть с мылом и больше никогда не говорить.
— О мертвых или хорошо, или ничего. Давай лучше помянем доктора.
— У тебя есть?
— А то. Пошли к мне в подсобочку, я и огурчиков бочковых с погребка достал.
— А если сучка придет проверить?
— Не придет, у нее две операции сегодня, и дочка ее здесь.
Это они мою мать так обзывают? Захотелось кинуться на них с кулаками, но это означало себя обнаружить, и я не произнесла ни слова.
Юркнув за угол, когда они ушли, я подбежала к столу и стянула ключи.
Открыла стеклянную дверь и так же аккуратно заперла ее за собой изнутри. Прокралась ко второй толстой деревянной двери, ведущей в помещение для подопытных животных, и та оказалась незапертой, я толкнула ее двумя руками, пытаясь разглядеть в полумраке куда идти. Над стенами стояли клетки с собаками, обезьянами и разными грызунами, которые притихли, едва я вошла в помещение. Я медленно прошла мимо них, чувствуя, как щемит где-то внутри от жалости и невыносимо хочется их приласкать, но едва я протянула руку к одной из клеток с обезьянками, животное тут же метнулось в угол и задрожало. Потом я пойму, что они боялись тех, кто протягивают к ним руки, потому что они причиняют им невыносимую боль.
И я пошла к дальней двери, распахнутой настежь. Двери, за которой находился большой вольер из железной сетки, я бы назвала его клеткой. Шаг за шагом, склонив голову, я подходила все ближе и ближе, стараясь рассмотреть, кто там, и вздрогнув, когда засветились в темноте волчьи глаза. Подошла вплотную к клетке и присела на корточки, заметив фигуру мальчика на голом кафеле рядом со зверем. Волчица тихо зарычала, когда я коснулась клетки. А мне стало страшно, что она его загрызет или покалечит.
— Эй… мальчик. Просыпайся. Она тебя съест.
Он резко подскочил на полу, тут же став на колени, впиваясь пальцами в клетку, а я тихо всхлипнула, увидев длинный порез у него на лице от виска через всю щеку до самого подбородка. Раскрытый и все еще кровоточащий. Его явно избили, потому что глаза мальчика опухли и заплыли, он силился смотреть на меня тонкими щелочками, а мне показалось, что я сейчас громко закричу от обжигающего чувства внутри… это его боль ошпарила меня словно кипящим маслом, оставляя первые пятна на сердце. Вот оно — самое начало проклятия, когда я подцепила эту смертельную болезнь без имени и названия. Потом я всегда буду ощущать его страдания сильнее собственных, даже тогда, когда он будет истязать меня саму… но самое страшное, что я всегда буду знать, что эту боль мы делим пополам, она никогда не будет только моей или его. Она наша общая… и нет ничего прекраснее осознания этой адской взаимности. Но тогда я коснулась пальцами его пальцев, и он тут же отпрянул назад, а я вскочила на ноги и бросилась к шкафчикам с красными крестами, распахивая их настежь в поисках ваты, бинтов и спирта. Да, я знала, что делать с ранами, все-таки моя мать врач, и было время, когда я тоже хотела стать врачом, а отец, смеясь, учил меня лечить моих кукол и бинтовать им все части тела и даже зашивать раны. Когда я вернулась с медицинским железным лотком, доверху наполненным ватой, с баночкой спирта и бинтами, мальчик все так же сидел, вцепившись руками в решетку, и внимательно следил за каждым моим движением.
Я отодвинула засов на двери и едва захотела войти, как на меня тихо зарычала волчица… а ведь я совсем о ней забыла, пока собирала медикаменты. Мальчик обернулся к ней, издав какой-то низкий утробный звук, и снова посмотрел на меня. Переступив порог, я остановилась, сжимая в руках бинты и глядя расширенными глазами на ошейник на шее паренька и на железную цепь, вкрученную в стену. Сразу я их не заметила.
И я вдруг подумала о том, что так нельзя обращаться с людьми и с животными нельзя… Я буду хотеть сказать матери об этом. Невыносимо буду хотеть. Но я слишком хорошо ее знала — едва я признаюсь, что ходила в лабораторию, она сделает все, чтоб я сюда больше никогда не попала, вплоть до того, что отправит обратно жить в наш дом. Это была некая степень моего эгоизма — страх разлучиться с ним ценой его мучений и свободы. Возможно, расскажи я кому-то о том, что происходит за стенами исследовательского центра, у нас у всех была бы совсем иная судьба, но я этого не сделала. Мне такое даже в голову не пришло. Я возмутилась его ужасному положению, но ничего не предприняла, чтобы что-то изменить, и не предприму еще долгие годы, особенно когда пойму, что власти прекрасно знают об опытах над людьми и выделяют для этого средства, оказывая покровительство моей матери.
Решительно шагнув внутрь, я опять замерла, понимая вдруг, что нахожусь в клетке с двумя зверьми. Что мой новый знакомый на человека похож лишь внешне, и именно о нем говорили охранники — этот мальчик зарезал какого-то Василича. Но еще раз взглянув на лицо паренька, покрытое синяками, я подумала о том, что тот, несомненно, все это заслужил, и сделала шаг в сторону подростка.
Он мужественно терпел, пока я промывала раны перекисью и мазала спиртом, даже не вздрагивал. Потом я пойму, что по сравнению с той болью, которую нелюдь № 113 терпел ежедневно, мои манипуляции с его раной казались всего лишь комариными укусами.
— Ты такой сильный и смелый. Я всегда визжала, когда бабушка мазала мне ранки зеленкой. Я часто падаю с велосипеда, не умею на нем кататься, сын нашего соседа говорит, что я неуклюжая тощая каланча, — два мазка по ране и снова в его страшные, заплывшие черные глаза с багрово-синими веками, которые неотрывно смотрят на мое лицо так, словно не могут отвести взгляд. А я снова мазнула ваткой и подула, от этого движения мальчик резко отшатнулся назад и оскалился. Волчица зарычала вместе с ним, поднимая голову и навострив уши.
— Говорят, что так меньше щиплет. — тихо объяснила я, — Я всегда дую себе на ранки, когда мажу. Вот, хочешь, покажу?
Я закатала рукав платья и показала ему счесанный локоть, намазанный зеленкой.
— В школе с лестницы свалилась. Петька Рысаков, козел, столкнул, я ему за это портфель чернилами облила. Вот видишь, я тоже мазала и дула, и было совсем не больно. — я подула на локоть, и вдруг мальчишка тоже подул на него вместе со мной. Я засмеялась, а он вообще оторопел, глядя на меня не моргая. Тогда я наклонилась и подула на его рану снова. Теперь он не отшатнулся и даже глаза закрыл.
— Воооот. Я ж говорила — это приятно. А ты почему все время молчишь? Разговаривать не умеешь? А имя у тебя есть?
Он отрицательно качнул головой и вдруг снова смешно и очень серьезно подул на мой локоть, рассматривая рану, и я улыбнулась. Когда он это сделал, на душе стало так тепло. Сочувствие всегда порождает ответную волну эмоций.
— Ты хороший. — погладила его по голове. По жестким длинноватым, спутанным волосам, — Не знаю, почему они тебя так боятся. Наверное, ты плохо себя вел и тебя наказали. А родители у тебя есть? Где твоя мама?
— Ма-ма, — тихо повторил за мной мальчик и посмотрел на волчицу, она склонила серую голову с проплешинами и пошевелила ушами. Наверное, в том возрасте еще многого не понимаешь, но я больше не задавала вопросов, на которые он не давал мне ответов, что-то придумывала сама. А на что-то вообще закрывала глаза. Я хотела, чтоб он всегда был рядом со мной… я даже не задумывалась о том, что для него это означает вечную боль и неволю. Тогда еще не задумывалась.
— И то, что имени нет, это неправильно. У человека всегда должно быть имя.
Сунула руки в карманы и обнаружила в одном из них конфету.
— Хочешь половинку? Это "Красный мак", мои любимые.
Я протянула ему конфету, но он с опаской смотрел на нее словно на отраву.
— Не знаешь, что такое конфеты? — удивилась я, — Это очень и очень вкусно.
Развернула обертку и услышала, как издала какой-то звук волчица. Я посмотрела на мальчика, на пустую миску на полу, потом на нее и вдруг поняла, что они оба голодны. А я тут со своей единственной конфетой. Я разломала ее пополам, чтобы честно дать кусочек своему новому другу, а второй съесть самой. Мама редко баловала меня сладким — она считала, что от сладкого у меня испортятся все зубы. И эта конфета осталась еще с того времени, когда бабушка приехала из столицы. Она тихонечко выдавала мне по несколько конфет, и я прятала их в карманы, чтоб мама не увидела и не отобрала.
— Вот. Это тебе. — дала мальчику, но он не торопился брать лакомство, и тогда я протянула руку к его рту, — Положи под язык и соси ее — так дольше чувствуется вкус шоколада и сахара. Он, как песок, хрустит на зубах и катается на языке. Это тааак вкусно. Мммммм.
Внезапно парень забрал у меня конфету, резко стянув ее зубами с ладони, и теперь отшатнулась уже я. А он ее, не прожевывая, проглотил. Понимая, насколько он голоден, я протянула ему вторую половинку, но теперь он взял ее в зубы и на четвереньках переместился по клетке к волчице. Положил возле нее, она благодарно облизала ему лицо и вдруг навострила уши. Мальчишка тут же вскочил на ноги, кивая мне на дверь, чтоб уходила. Вдалеке послышались мужские голоса, и я быстро собрала вату, спирт, схватила лоток и, пятясь спиной, вышла из клетки, запирая ее на засов, а потом прильнула к ней лицом и тихо сказала.
— Александр… я назову тебя Сашей. Как Александра Грина, который написал мою самую любимую повесть "Алые паруса". Когда-нибудь я тебе ее расскажу. Теперь у тебя есть имя… Я вернусь к тебе завтра. Са-а-аша…
А ведь он тоже написал для нас с ним сказку. Жестокую, жуткую, сюрреалистическую сказку для взрослых. Он превратил мои алые паруса в кроваво-красные и утопил в океане боли после того, как вознес в самый космос, где я видела миллиарды разноцветных звезд-алмазов. Они же потом засыпали меня сверху, придавили как камнями, когда я с этого космоса упала в бездну и разбилась.
ГЛАВА 4. АССОЛЬ
1990-е гг. Россия
Они стояли на подоконнике в обыкновенной стеклянной вазе — белые каллы с ветками спелой калины, туго связанные между собой обычной бечевкой и украшенные тонкой сероватой декоративной сеткой. Когда их внесли в гримерку, Аллочка уронила кисточку, которой водила по моему лицу, и побледнела.
— Что такое? — спросила я, устало поднимая веки.
— Это шутка какая-то. — пробормотала она, а я посмотрела на цветы в ее руках и почувствовала, как кольнуло где-то внутри. Обман зрения. С первого взгляда кажется, что лепестки забрызганы кровью, и лишь потом понимаешь, что ягоды оторвались и посыпались в чаши цветов, — Я выкину. Примета плохая. На похороны такие приносят. Черте что, — уже бормочет себе под нос, — Аж мурашки от них.
Я сама не поняла, как резко подорвалась с кресла и выскочила из гримерки, растолкав журналистов и телевизионщиков, взбежала на сцену с потухшим экраном, всматриваясь в темный зал. Потом обратно за кулисы, быстрым шагом, почти бегом на улицу. Каждый раз один и тот же сценарий — мне приносят цветы, я бегу в надежде успеть увидеть, кто их принес и, конечно же, никого не нахожу. Как будто получаю их от призрака.
Обхватила себя голыми руками, дрожа на холодном сентябрьском ветру в одном тоненьком платье, вглядываясь до рези в глазах в толпу поклонников, в машины и на прохожих за красивой оградой телецентра. Кто-то на плечи набросил пальто, и я рассеянно обернулась, встретилась взглядом с мужем, с трудом подавив возглас разочарования.
— Все нормально, любимая? Что-то случилось? — от фальшивой заботы оскомина на зубах мокрым песком.
Мгновенная улыбка на губах, взмах накладными ресницами и взгляд полный признательности, отрепетированный за долгие годы до совершенства, но такой же фальшивый, как и его забота.
— Все хорошо. Вышла вдохнуть свежего воздуха.
— Холодно и дождь идет. Ты можешь простудиться.
— Душно там стало, Вить, вот и вышла. Я пойду. Интервью скоро. Спасибо, что приехал.
Издалека послышались крики фанатов, толпа меня заметила, рванула ко входу, едва сдерживаемая охраной, и я тут же ретировалась обратно в здание, нажимая кнопку лифта и поднимаясь на этаж концертного зала, где проходила премьера моего последнего фильма "Одиночество", который "взорвал" критиков и свел с ума желтую прессу откровенными сценами и противоречивым сюжетом.
Распахнула дверь гримерки и тут же услышала голос Аллочки:
— Я их выкину, да? — она так и продолжила стоять с букетом в руках.
— Не тронь.
Я взяла цветы из ее рук. Сердце продолжало тревожно биться и дергаться. Я получала их каждый год. Получала всегда именно в этот день и независимо от того, где находилась. В прошлый раз у меня были съемки под Владивостоком в одной из деревень, а их все равно привезли с курьером. Ни одного магазина, машины не ездят из-за размытых дорог, а мне букет этот на мотоцикле доставили. Я знала, от кого они. Знала и в то же время дрожала от одной мысли об этом. Нельзя вспоминать. Нельзя, иначе опять не смогу жить, есть, спать и дышать. Его не существует. Он умер. Даже если не умер по-настоящему, он умер для меня. Когда первый раз получила эти цветы, я закричала. Громко, истерически долго кричала, потом разбила окно, потому что в панической лихорадке не могла его открыть, и вышвырнула букет на улицу в грязь, под машины… чтобы через минуту выбежать босиком на дорогу и поднять его дрожащими, изрезанными разбитым стеклом руками из лужи, прижать к груди, закрывая глаза, тяжело дыша и всхлипывая от яростной боли, которая пронизала всю душу насквозь, прошла огненными иголками сквозь сердце… нашел.
Он меня нашел. И я вот я опять живая. Оказывается, все же живая, потому что внутри, под ребрами адски болит, невыносимо. Только по нему так болеть может, только с ним настолько живая, что лучше бы сдохла.
— Вазу принеси, — тихо сказала и попробовала выдохнуть. Не получается. Сердце сжалось, каждый удар в висках отдается судорогами и плетью по нервам. Я бы полжизни отдала за то, чтобы увидеть его снова. Один раз. Издалека. Просто увидеть, как он стоит где-то там в толпе зрителей с этими проклятыми цветами и смотрит в зал глазами чертового психопата, готового сожрать меня живьем в полном смысле этого слова. Да, он умел меня пожирать. Обгладывать до костей, обсасывать даже их без жалости, смакуя мою агонию наслаждения, испепеляя дотла, чтобы потом каждую отметину покрывать поцелуями, слизывая с нее капельки моего и своего пота.
Но, нет, сейчас он не позволит мне испытать облегчение, ему нравится истязать, напоминая о себе и не делая ни одного шага навстречу, но чтоб знала — он рядом. Знала и тряслась от ужаса. И за это я ненавижу его так же сильно, как и люблю. За то, что мучает. Не дает расслабиться. Напоминает о своем существовании и о нашем прошлом. Хочет, чтоб боялась. И мне страшно… я боюсь, что он исчезнет или что мне все это кажется, и эти цветы от кого-то другого. Я слишком известная личность. Психопатов, жаждущих привлечь к себе мое внимание намного больше, чем один-единственный бывший… и я не знала, кто "бывший". Любимый? Любимых бывших не бывает. Бывший мой? И это тоже неправда — он навсегда останется моим, даже если забыл меня. Пальцы тронули горошинки калины. Красивая, огненно-кровавая и горькая до безумия. Как наша с ним страсть. Только горечь и боль. Только необратимость. Только смерть.
Вначале кажется, что это красные бусины. Крупные, блестящие, как лакированные… И мне становится страшно, что он их украл и что его за это опять будут бить. Мой сумасшедший. А потом понимаю, что это калина, на нитку нанизанная. Саша на шею мне одел… а у меня от счастья сердце сдавило тисками и не отпускает. Я никогда раньше такой счастливой не была, как с ним в этот момент… и не только в этот.
— Подарок, — в глаза смотрит, жаждет впитать мою реакцию, а у самого в уголках взгляда сомнение вспыхивает, не уверен, что понравится. Он его гасит, зажмуриваясь и тут же распахивая глаза, чтобы не упустить моих эмоций.
— Самый дорогой подарок… самый… самый. Спасибо, — лихорадочно по его лицу приоткрытым ртом, как же сводит с ума его запах и щетина колючая, от которой потом скулы саднит и губы щиплет, — все, что от тебя — бесценно. Вечно носить буду.
— Сгниют, — гладит по скулам и в глаза глазами своими черными смотрит. Прожигает насквозь. Он всегда мало говорит. Так мало. Но от каждого слова по коже мурашки бегут. Потому что для меня. С другими молчит. А со мной разговаривает, иногда такое мне шепчет, что щеки пунцовыми становятся.
— Засушу и спрячу, как и твое сердце. — в его губы ищущими голодными губами, закатывая глаза от наслаждения чувствовать его так близко, — Соскучилась по тебе за целый день, пока на учебе была, пока домой ехала. Минуты считала, секунды до встречи с тобой.
У него горячие губы. Кипяток. Сухие, искусанные и невыносимо горячие, а дыхание обжигает мне горло каждым рваным выдохом в рот, и я жадно глотаю этот кипяток судорожными глотками, ударяясь языком о его язык, с упоением позволяя впиваться в мой рот, терзать его в яростном исступлении, цепляясь пальцами за его жесткие угольно-черные волосы, прогибаясь под ним, под худым мускулистым телом, словно отлитым из жидкой ртути. Меня трясет в диком примитивном желании получить от него больше, чем поцелуи. Намного больше. С ним не стыдно и ничего не страшно. Потому что я ведь для него вся. Я знаю, что для него, и он знает. В глазах вижу блеск голодный и огонь бешеный, когда смотрит на меня. Никогда и никто больше на меня так не смотрел.
Грудь под свитером налилась до боли, и соски трутся о шерсть, покалывают, ноют. Хочу, чтоб коснулся их, до безумия хочу. Хватаю его за руку и прижимаю к груди так сильно, что оторопели оба, разорвав поцелуй. И глаза в глаза, смотреть до секунды, когда воздух начнет вибрировать от приближающегося взрыва сумасшествия. В сарае холодно. На улице холодно, а мне горячо рядом с ним так, что капли пота на коже выступают от напряжения. И я шепчу ему в губы, мокрые от поцелуев, срывающимся голосом.
— Раздень… жарко мне. Сними… пожалуйста.
Простонал что-то еле слышно. Тянет мой свитер вверх, и лязгает цепь, возвращая на мгновение в реальность, где он зверь подопытный, и тут же вышибает из нее обратно в безумие очередным стоном, когда свитер отбросил на сено и ошалевшим взглядом на грудь мою смотрит с напряженными сосками и красными бусинами калины между ними.
— Прикоснись ко мне, — срывающимся шепотом, трогая его губы, пока он судорожно со свистом выдыхает и втягивает воздух, глядя на мою грудь и дрожа всем телом от возбуждения.
А потом трясущимися пальцами за бусы взялся и вниз повел от горла до ключиц, заставляя меня выгибаться навстречу, покрываясь мурашками. Цепляет напряженный сосок ниткой и заставляет меня всхлипнуть, когда раздавил ягоду, сжимая грудь сильнее, обхватывая дрожащей пятерней, и я в самом примитивном желании тяну его за волосы вниз. От сомкнувшихся на соске губ и касания языка пронизало током все тело, и ноги непроизвольно сжались вместе. И он сминает грудь уже сильнее, двумя руками, посасывая соски, кусая их в исступлении, давит ягоды жадным ртом и руками, а мои пальцы тянут его волосы, и тело выгибается навстречу ласке, извивается под ним. Хочется везде его руки чувствовать и губы. Везде, особенно между ног, где так горячо и невыносимо мокро, где от пульсации низ живота болит и зарыдать хочется. Чего-то более острого хочется, чтобы разорвало на части, а пока нас трясет обоих в дикой лихорадке.
Оторвался на мгновение, и мне холодно стало тут же, закусила губу, чтобы не закричать, не потребовать вернуть мое тепло обратно. Расфокусированным взглядом в его лицо, вижу, как губы шевелятся, и голос тихий, срывающийся.
— Как солнца коснулся… Кожу обожгло, видишь?
Показывает мне ладони свои, я головой мотаю, а он губами по шее, вызывая новую волну мурашек.
— Они внутри, — зубами цепляет мочку уха, я вскрикиваю, и он рот мне закрывает ладонью, — ожоги. Они под кожей, — и снова на рот мой, не позволяя ответить, отстраняясь, обдавая жарким дыханием, — ты у меня под кожей.
Впервые так много говорит, но каждое его слово — это ласка, которая возбуждает сильнее прикосновений, хриплый шепот заставляет взвиваться от страсти. Поцелуи со вкусом калины, горько-сладкие, огненные, звериные, и он наваливается сверху, придавливая всем весом, заставляя тереться голой грудью о его грудь, о жесткие волосы и твердые мышцы. Сминает меня жадными руками, пожирая поцелуями, и я трусь в изнеможении о его бедро между моих ног, содрогаясь от возбуждения, взмокшая, обезумевшая, как и он… пока вдалеке голос Степана не послышался.
— Эй, Бес, ты где, тварь проклятая, прохлаждаешься? Тебе кто позволял в сарай идти, ублюдок?
И я прячусь за сеном, пока охранник бьет его по спине цепью, выгоняя из сарая, а я на каждом ударе губы кусаю и вздрагиваю так, словно меня бьют, словно моя кожа лопается и по моему телу кровь течет. Из-за меня бьет. Потому что ко мне сбежал и работу бросил. Ненавижу мразей. Ненавижу всех. И мать свою ненавижу. Когда-нибудь Саша сбежит от них. Мы вместе сбежим. Никто нас не найдет… Никто.
Всхлипываю, отыскивая ягоды в сене, собирая в кулак и не видя ничего из-за слез.
Они все у меня в шкатулке засушенные лежат. Их сорок девять штук тогда осталось и больше ничего от него, кроме них и воспоминаний.
— Не нужно, я сама. Никакого трехкилограммового грима.
Отобрала расческу у Аллочки и повернулась к зеркалу, проводя по волосам и глядя сквозь свое отражение в зеркале в никуда. Тело еще покалывает от воспоминаний, и на губах калина горчит.
— У вас синяки под глазами и бледная кожа, а на вас вся страна смотреть будет. Иван Федорович разозлится…
— Плевать. Не разозлится. Не то я разозлюсь и откажусь давать это интервью. Я болею. Я вообще не в форме.
— Не болеешь, а в очередной депрессии, — послышался голос продюсера, который вошел в гримерную и прикрыл за собой дверь, — Аля, у нас пятнадцать минут до эфира. Народ ждет. Тебя хотят видеть. Под окнами телецентра толпы людей с плакатами с твоим именем. Сейчас не время впадать в очередную хандру. Я обещаю отпуск после этого интервью. Обещаю.
— Ты мне этот отпуск несколько лет обещаешь. Ничего не хочу больше. Устала я. К дьяволу кино. Интервью эти. Все к такой-то матери. Уехать хочу. Все бросить и уехать.
Сдохнуть хочу, но этого я вслух не сказала. Поднесла ко рту сигарету, и Иван Федорович тут же чиркнул зажигалкой. Меня замутило от резкого запаха его одеколона и удушливого дыхания с парами коньяка. Отшатнулась и встала с кресла, чтобы подойти к окну и стать рядом с цветами, распахнуть окно настежь, подставляя лицо порывам ветра и мелким колючим каплям дождя.
— Аля, девочка моя, ты же талант. Сыграй для них, как ты умеешь. Через не хочу. Что ж ты мне каждой осенью нервы треплешь? И мне, и Виктору. Это нужное интервью. Тебе нужное и нам всем. За рекламу уже заплатили серьезные люди. Ты же знаешь, сейчас не время для хандры. Соберись и иди к людям.
Я руку его оттолкнула, сбрасывая с плеча.
— Допинг дай и выйду, если тебе так надо.
Иван Федорович лихорадочно осмотрелся по сторонам.
— Что ты так громко. Не нужно кричать. С допингом завязывать надо, Алечка. Без него тоже можно продержаться.
— Я не хочу без него. Или давай, или иди к черту — я домой поеду.
Вложил пакет с белым порошком мне в ладонь и прошептал на ухо:
— Только чтоб Виктор не узнал, я ему слово дал, что не принесу тебе больше.
Я расхохоталась, глядя Ивану в глаза через стекло:
— Слово дал? Ему? Думаешь ему не наплевать? Показушник чертов, да по фиг ему, что я нюхаю, даже если колоться стану, он вначале просчитает, сколько денег я приношу и трачу, и только потом подумает, сдохну я или нет. Иди, Иван. Я скоро в форме буду. Мне пару минут надо.
Дверь захлопнулась. А я снова к цветам прикоснулась, несколько ягод сорвала и в рот сунула, разжевывая и глядя на свое слабое отражение в стекле. Потом разорвала пакет с кокаином насыпала на запястье и втянула в себя, сжимая переносицу двумя пальцами и закатывая глаза от сильной щекотки и от покалывающих искр удовольствия, растекающихся от кислой горечи из носоглотки по всему телу. Последние годы бывали дни, что только так могла на сцену выйти, только так не думала ни о чем. Отвлекалась от ощущения невыносимого, отчаянной тоски по нему, от понимания, что я мертвая уже давно. Что нет меня с тех пор, как не вместе мы. Не я это совсем. Другой кто-то с моим лицом улыбается, а я не умею улыбаться, жить, дышать без него не умею. За столько лет так и не научилась.
"А ты все-таки нелюдь, Саша, ты меня живьем разлагаться оставил. Лучше бы задушил или сердце вырезал. Как охранникам тем. Намного гуманней бы было".
Когда вышла к журналистам, тут же защелкали фотокамеры, а я улыбнулась и помахала рукой зрителям, поворачиваясь в разные стороны и посылая им воздушные поцелуи.
— Какая она красавица.
— Ослепительна. Звезда. Богиня.
— Али-и-ин-а-а-а. Я ради вас спрыгну с крыши.
Я села в мягкое кожаное кресло. Поправляя волосы и поднимая глаза на ведущего, который тут же судорожно сглотнул, отрывая взгляд от декольте моего платья. Константин Морозов — смазливый кобель, перетрахавший все, что движется, и не останавливающийся на достигнутом. Последняя любовница, известная певица старше его на тридцать лет, вознесла Морозова до невиданных высот, откуда он вещал своим тенором речи с претензией на сарказм и оригинальность, поправляя длинные пряди волос за ухо. Вот и сейчас он явно старался произвести впечатление:
— Алина Бельская — молодая актриса, но ее имя известно нам всем уже давно. Она взрослела на наших глазах, превращаясь из юной девушки в невозможно красивую женщину. В талантливую, ослепительно красивую и востребованную актрису Российского кинематографа. На ее счету участие в таких фильмах, как "Анна Каренина", "Гамлет", "Война любви" и, наконец, скандальная картина "Одиночество", премьера которой состоялась сегодня в нашем зале и собрала рекордное для нашей страны количество зрителей. Кроме того, Алина играет в театре, где ее успех так же ошеломителен, как и в кино.
Он говорил, а я смотрела на него и думала о том, что меня раздражает эта наигранная улыбка и этот маслянистый взгляд, которым он шарит по моему лицу и телу, явно вспоминая откровенные кадры из фильма и смакуя их про себя. Я отвечала на вопросы, как робот, робот, запрограммированный на определенные слова, эмоции, улыбки. Зал рукоплещет, ведущий в восторге и, кажется, уже думает о том, а не взять ли ему у меня номер телефона или не дать ли мне свой. Он хочет убить двух зайцев сразу — переспать со мной и, возможно, получить свою первую роль. Петь он уже пробовал, теперь хочет сниматься в кино.
В конце вечера кто-то принес совершенно чистый конверт и в прямом эфире отдал ведущему, который тут же расплылся в улыбке и помахал этим конвертом перед камерой.
— И самый главный сюрприз сегодняшнего вечера. Конечно, же мы не забыли, что у вас день рождения и для вас приготовлен подарок. Нашей студии сообщили о возможном сотрудничестве, и мы были, мягко говоря, в шоке. Так что же прячется в этом конверте? Приглашение от известного, талантливого американского режиссера и продюсера Френка Карреллы на съемки его нового фильма "Остров смерти". Пробы будут проходить через несколько недель. Поаплодируем такому грандиозному успеху. Впервые российская актриса будет сниматься у голливудского режиссера в главной роли. У меня даже нет сомнений, что пробы пройдут успешно.
Я почти его не слышала. Взяла конверт, продолжая улыбаться и принимать поздравления. Конечно же, Морозов дал мне свой номер и шепнул на ухо, что будет ждать моего звонка, на что я ответила презрительной улыбкой.
— А я не слишком молодая для тебя?
Его глаза удивленно расширились, а я похлопала его по плечу.
— Позвоню лет через десять, если номер не сменишь.
Уже у себя дома, когда положила конверт на комод и с облегчением сбросила туфли с ног, услышала, как зазвонил телефон. Сняла трубку, расстегивая змейку на юбке.
— Аля, включай телевизор — Морозов только что разбился на машине насмерть.
Я схватила пульт от телевизора и включила первый канал, где уже шел экстренный выпуск новостей:
— Всего лишь полчаса назад наш коллега и талантливый журналист и ведущий Константин Морозов погиб в страшной аварии. Его машина упала с моста… Следствие пока…
Я сделала тише звук и села на диван, беря в руки конверт и глядя, как горничная ставит букет калл в воду. Несколько ягод калины выпали и покатились по белому ковру прямо к моим ногам.
— По предварительным данным, в Морозова стреляли перед тем, как он потерял управление и, врезавшись в столб, вылетел с моста в воду. Еще один журналист подло убит…
Я даже не подняла голову, увлеченно катая босой ногой ягоду по ковру, пока не раздавила ее и сок не брызнул в разные стороны, пачкая ковер кровавыми пятнами.
ГЛАВА 5. БЕС
1980-е гг. СССР
На ее губах играет довольная улыбка. Красивая. Я впервые замечаю, насколько она красивая. Раньше я не задумывался об этом. Раньше она олицетворяла для меня само Зло. А зло не принято рассматривать. Его не принято разбирать на составляющие, иначе можно свихнуться от новых вопросов, от ощущения безысходности, когда так отчаянно ищешь ответы, а они все дальше, и с каждым новым шагом страшнее найти конец нити, скрученной в этот клубок. Страшнее, потому что со временем начинает казаться — по ту сторону не конец веревки, а острые лезвия, которые вонзятся в твою грудь, стоит достичь их.
Монстр. Она слегка хмурится, не поднимая на меня своих глаз. Я знаю их цвет, но я готов выгрызть любому кадык, только бы не признавать, что у ее дочери такие же глаза. Ни хрена. У моей девочки глаза живые, искренние, при взгляде на которые хочется дышать и в то же время адски тяжело сделать вздох. Та самая красота, от которой физически становится больно. Ассоль читала мне об этом в своих книгах.
"— Больно смотреть?
— Да. Но это просто оборот речи. Когда писатель хочет передать, насколько красив герой или героиня.
— Так не бывает?
— Конечно, нет, — она смеется, и ее белозубая улыбка полосует сердце надвое. Качаю головой, протягивая руку и касаясь нежной щеки костяшками пальцев. Как же она ошибается.
— Бывает.
Опускает глаза, но я успеваю заметить, как они вспыхнули от удовольствия, и по щекам разлилась краска смущения."
И мне было действительно больно смотреть на нее. Это когда в груди все сжимается и начинает покалывать под кожей, потому что она рядом. Кажется, прикоснется — и я сдохну, свалюсь мешком с костями возле ее маленьких ножек.
Если бы я знал, что не сдохну… что захочу прикасаться еще и еще. Сам. Волос ее темных, шелковистых, волнистых. Она собирала их в хвостик или косичку, а я обожал распутывать их пальцами, слушая, как сбивается ее голос, пока читает мне очередную свою книгу.
— Валечка, показатели в норме, сделаешь сам последний анализ крови и дашь мне последние данные по компонентам. Внедрение прошло успешно.
Валентин кивает, поправляя пальцем очки, а я медленно выдыхаю, сдерживая приступ тошноты. Какую-то дрянь мне впрыснули в вены. Плевать. Я привык. Чтобы отвлечься, посмотрел на Снегирева.
По похотливому взгляду видно, что мечтает эту суку трахнуть. Хотя то, с каким хозяйским видом глядит вслед профессору, пока она заученными до автоматизма движениями снимает перчатки и кидает их в мусорное ведро, говорит, что, наверняка, уже отымел этого монстра. Причем не раз, потому что взгляд у ублюдка далеко не щенячий, восторженный, с каким на нее смотрел когда-то местный лаборант, а довольно уверенный. Да и запах ее я на нем ощущаю. Устойчивый такой, словно покрывал сутки напролет. По телу дрожь омерзения прошла. И непонимание — как можно было мразь такую захотеть.
И тут же словно обухом по голове: а ведь ты сам хочешь. Ты, мазохист несчастный, до одури, до дрожи в пальцах дочь ее хочешь. Когда смотришь на нее, крышу напрочь сносит, так, что теряешь чувство пространства и времени. А ведь Ассоль копия своей матери. Ведь ты запретил ей собирать волосы в пучок, потому что слишком тогда суку эту напоминает.
И все же настолько отличается, как отличается чистое синее небо от грязной земли. Всю жизнь не смел поднять голову с земли, а когда рискнул — едва не ослеп от красоты, раскинувшейся над головой.
Я не знаю, как так получилось, что я перестал смотреть на нее, как на свое солнце, и захотел не просто любоваться им каждый день, греясь в тепле его лучей… как так получилось, что стало жизненно необходимым поймать их в ладони, прикоснуться, чтобы осатанеть от этой близости.
Я не знаю, как стал хотеть чего-то большего, чем просто слушать ее голос, тихим шепотом рассказывающий что-то о школе или друзьях, как стал желать встречи с ней, словно одержимый, словно помешанный наркоман ждет очередной дозы. Я ее выгонял. Когда понял, что подсаживаюсь на нее, что начинаю сходить с ума, если она не появляется два или три дня подряд. Она приходила, улыбалась, а мне шею ей свернуть хотелось. За то, что забыла обо мне так надолго. Я не умел считать, но я знал, что солнце за это время успевало встать три или пять раз и снова спрятаться в ночи.
Она хваталась за меня тонкими горячими пальчиками, а я отдергивал руки, чувствуя, как обжигает меня ими. А ведь я себе придумал, что за эти ночи мои ожоги, те, что внутри, уже начали заживать. Бред. Они пульсировали в дикой агонии, как только она, нахмурив изящные брови, снова нагло стискивала мои пальцы, не отпуская, не позволяя отойти в дальний угол камеры. Закрывала за собой дверь и, осторожно ступая, подходила ко мне.
Сунув руку в маленькую сумочку на длинной веревке, которую она носила через плечо, Ассоль вытащила пирожок и протянула волчице, уткнувшейся в ее ладонь носом. Угощает Маму, гладит ее по холке, а сама глаз с меня не сводит.
— Ты обиделся?
Качая головой, усаживаюсь на пол, прислоняясь к стене спиной. Прикрыл глаза, но продолжаю следить за ней из-под ресниц. Как же тяжело даже вдох сделать рядом с ней. Кажется, легкие воспламенятся сейчас. Пытка в такой близости от нее и еще большая пытка быть вдалеке.
А она чувствует, не подходит близко. Не боится, я знаю, но и давить не хочет. Правда, упрямая настолько, что, пока не выяснит, почему трясет меня от злости, не уйдет.
— Саш…
Имя, которое она дала мне. Почему, дьявол его подери, оно таким правильным кажется, когда она его произносит? Единственным правильным. Теперь я знал, как оно может звучать в других устах… мне не нравилось кстати. Чужим, не ее голосом, оно казалось странным, каким-то некрасивым. Не моим.
— Она говорит, мне идет это имя.
Не знаю, почему сказал это. Может, потому что делиться с ней привык всем. Всем делился, кроме своей боли. Рассказывал обо всем, что происходило вокруг, кроме опытов над собой. Хотя… обычно мои рассказы заканчивались или историями про волчицу или про то, как я довел до бешенства профессоршу или же покалечил охранников.
Ложь. Отвратительно наглая ложь. Проверить захотелось, как она отреагирует. Заденет ли ее, что с другими общаюсь. Будет ли выворачивать так, как меня выворачивало каждый раз, когда приходила и рассказывала про друзей своих, про прогулки на теплоходе и походы в кино. Особенно когда рассказала, что такое кинотеатр, и как близко там люди друг к другу сидят. Она с восторгом в зеленых глазах мне про фильм, про любовь главных героев, а меня изнутри колотить начинает от ненависти к ее одноклассникам, с которыми ходила туда. И словно по венам лезвием осознание, что мне этого не светит. НИКОГДА. Ни шагу за пределы гребаной территории. НИКОГДА. Ни мгновения за руки прилюдно. НИКОГДА. Ни обнять, ни поцеловать. НИКОГДА. Ничего из того, что женщины мои мне рассказывали.
И сердце тут же встрепенулось и замерло, отказываясь верить, надеяться, когда она вдруг резко взглянула на меня, хрупкая ладонь замерла на голове волчицы. Мгновение молчания, и она убирает руку, стискивает пальцы.
— Кто?
Она знает, что я никогда не разговаривал с сотрудниками лаборатории. Они даже не знали, что я умею разговаривать, считая, что лишь способен производить животные звуки. Они не знали, что к этому времени Ассоль научила меня писать мое и ее имя, и теперь мы изучали остальные буквы алфавита. И она не была дурой, она знала, что в лаборатории в соседнем крыле находились палаты с женщинами. Те самые, из которых меня переселили после инцидента с мразью Василичем. Те самые, в которые теперь водили, словно племенного кобеля на вязку.
— Инга. Говорит, идет почти так же, как Бес.
Она не знает ее имени. Нам стирали не только прошлое, нам стирали имена. Но теперь они рассказывали мне. То недолгое время, что я с ними был. О своей жизни, о семье, об имени. Словно если молчать, это все исчезнет, как сон, и останется только наш кошмар.
Ассоль кивает молча. Дергано как-то. И я настораживаюсь. Ощущение, что ей не нравится это. Не нравится, что я рассказал нашу общую тайну, тайну моего имени другому человеку? А мне хочется, чтобы по другой причине, и я еще дальше иду.
— Правда, она зовет меня Александр.
Смотрю, не отрываясь. Мне хочется увидеть в ее глазах ту же боль, которую я ощущаю, слушая о ее знакомых. О тех, кто рядом с ней за партой, в классе, в магазине, в парке, в театре. О тех, разговоры с кем не опозорят ее, не рассердят ее мать, не вызовут осуждения. О тех, кем мне никогда не стать для нее.
— Говорит, это имя пол… полка…
— Полководца, — Ассоль опускает голову, разглядывая носки мягких голубых кожаных туфель, — И часто ты с ней видишься?
Я пожимаю плечами. Я, правда, не знаю, часто ли это? Поначалу я вырывался из рук охранников, пытаясь сбежать, не делать того, что они заставляли. Я знал, чего они хотели от меня. Не был полным идиотом, не раз наблюдал за процессом, прикрывшись старой ветошью, которая валялась грудой тряпья в вольере волчицы. Подсматривал за тем, как по коридору шел связанный крепкий мужчина с пустым взглядом и абсолютным безразличием на лице. Он разворачивал спиной к себе любую из тех женщин, на которую ему указывали, даже если они отбивались и кричали, и насиловал. Быстро. Безэмоционально. Со временем женщины теряли надежду и так же отстраненно принимали участие в процессе. Брыкались только новенькие. Затем приходило понимание — тот, кто их брал, был таким же невольником, как и они сами. И получал удовольствия не более них. Только физическое. Правда, что оно значило по сравнению с тем унижением, которому он подвергался? Выбора не было: или он послушно покрывал всех "самок", или умирал в мучительной агонии от препарата, который ввели бы ему кровь.
Откуда я знал? Мне предложили то же самое. И даже после этого я плевал в лицо охранникам, пытаясь сбежать, пока меня не оглушили чем-то в очередной раз… а потом я очнулся с диким стояком, от которого разрывало тело. С похотью, концентратом несшейся по венам. И можно было сколько угодно сопротивляться… но я проиграл.
— Саш, — ее голос приводит в чувство, возвращает в реальность, ее голос еще долго будет моим единственным маяком, который удержит, не даст утонуть… и он же потом беспощадно станет тем самым камнем на шее, не позволившим всплыть с грязного мутного дна, — как часто ты видишься с Ингой?
— Я не знаю, — шаг ей навстречу, и она выпрямляется, напряженно глядя в мое лицо, — с тобой… редко, — лбом прислониться к ее лбу, — очень редко, — глубоко вдохнув запах ее кожи. Летом пахнет. Цветами полевыми. Не знаю, почему так решил. Никогда на улице не был и цветов не видел. Но она читала мне о них, и я именно таким и представлял их аромат.
Судорожно сглотнула, а у меня у самого в горле дерет от сухости. А когда руки положила на мои плечи, дернулся всем телом, ощущая, как кожа нагревается под ее ладонями.
— Экзамены были, — закрывает глаза, приподнимаясь на цыпочках, — не могла приехать сюда. Все эти дни.
Медленно отстранился от нее, и наклонился к ней, чувствуя, как изнутри что-то черное, что-то страшное рваными волнами поднимается.
— Где спала? — распахнула глаза, а у меня это черное по стенкам желудка вверх, впиваясь когтями острыми в мясо, — Все эти дни.
— У Бельских. Мама договаривалась с Ниной Михайловной, мы с Витькой готовились вместе. Саша?
Кивнул, отступая назад и отворачиваясь. Черное в грудную клетку лезет, бесцеремонно крошит кости щупальцами своими.
— Уходи, — замолчал, ожидая, когда выйдет из вольера. Когда оставит наедине с чернотой, вонзающейся клыками уже в глотку.
— Почему? — в ее голосе изумление и обида. А мне расхохотаться хочется. И в то же время вытолкать из клетки, чтобы не смела дразнить своим присутствием. Не смела вызывать вот это жуткое желание придушить.
Сама мне десятки раз про Витьку Бельского рассказывала. Одноклассник ее. Сукин сын, с которым и в кино, и на вечер танцев, и в гости. Сама придет после таких праздников и с горящими от возбуждения глазами мне про него и не видит, что за каждое его имя ее голосом прибить ее хочется. Выть хочется. Потому что все ему. Ужин — ему, танцы — ему, игры — ему… а мне жалкие крохи. Рассказы-объедки с послевкусием разочарования. Мне ничего. Только желание зверем взреветь от боли, которая внутри разливается кислотой и крушить все вокруг, кулаки об стены сбивать, шепотом с ее именем на губах.
— Не уйду.
Уверенно. С вызовом. И я резко разворачиваюсь на пятках, чтобы к стене ее пригвоздить за плечи.
— Уходи, я сказал, — сквозь зубы, вздрагивая от того, как на губы мои посмотрела и свои облизнула.
— Выгони.
Тихо, так тихо, что не слышу — по губам читаю, и злость ответной волной.
— Выгоню. Проваливай.
— Послушный, — кивнула и руки вскинула вверх и за шею мне завела, — тогда поцелуй.
Смотрю на нее расширенным глазами и вижу, как в ее зрачках мое отражение плещется. В темном болоте взгляда с поволокой страсти. Подалась резко вперед и остановилась у моих губ, у самой дыхание рваное, частое, и мне кажется, я грудью чувствую, как ее сердце бьется. О мою грудь бьется испуганной птицей.
На ресницы ее — дрожат, отбрасывая тени на побледневшее лицо. Инстинктивно повторить вслед за ней движение, чтобы прильнуть к ее губам своими и тут же отстраниться ошеломленный.
Смотрит на меня округлившимися глазами, приложив ладонь ко рту. Снова ждет чего-то. А у меня в голове каша, перемешалось все. Выгонять уже не хочется. Вообще выпускать не хочется никуда. Чего-то большего хочется. Того, что не испытывал еще с другими.
— Мокро?
Спросил серьезно, а она рассмеялась вдруг растерянно, и меня повело. От желания еще раз ощутить ее губы под своими. Впился в них… и застонал, когда позвоночник разрядом дичайшего возбуждения прострелило. Пальцами в волосы ее зарылся, а самого колотит от того, как к телу моему прижимается и как поддается, подставляет губы. Так сладко. Никогда не думал, что это так сладко может быть, что наизнанку вывернуть может от простого прикосновения к губам.
— Са-ша, — дыхание сбивается, а я, дорвавшись до нее, губами вкус ее кожи собираю. Со щек, с глаз, снова с губ, растворяясь в них и растворяя ее с собой.
Наш первый поцелуй. Потом их будет сотни. Потом будут откровенные ласки. Потом будет секс. Но ничто не сравнится с тем самым, первым. Когда вдруг понял, что не только смотреть могу, но и обладать. Когда вдруг понял, что мне принадлежит.
ГЛАВА 6. АССОЛЬ
1980-е годы
Ключи я тогда так и не вернула. Слышала потом, как мать уволила одного из охранников за то, что потерял их. А я злорадствовала. Позже я буду устраивать им самые разные козни, чтоб избавиться от надзора и спокойно пробираться в лабораторию. Я начала приходить туда по вечерам, когда везде выключали свет, и мать уходила в операционную или в другой корпус, а охранник или спал, или смотрел маленький телевизор у себя в подсобке.
Долгое время меня встречали рычанием и полным игнорированием. Волчица щетинилась, а мальчик сидел у стены и даже не думал обращать на меня внимание. Мне казалось, я его раздражаю своим присутствием. Разговаривать со мной он либо не хотел, либо не умел. Но мне и не нужно было — я разговаривала с ним сама. Наконец-то кто-то просто меня слушал. А он слушал, я точно знала. Потому что стоило мне замолчать, как мальчик поднимал голову и смотрел на меня своими очень темными глазами из-под лохматой челки. Словно ожидая продолжения. И в то же время мне казалось, что я прихожу напрасно, что он не хочет этих встреч. Не хочет, чтобы я врывалась в его узкий мир, ограниченный клеткой, и мешала ему быть никем, мешала упиваться ненавистью и болью. Просто я тогда понятия не имела, что этот мальчик со взглядом зверя пережил в своем заключении столько всего, что мне и не снилось, и ни в одной книге таких кошмаров не прочтешь. Он испытал и делал то, что ребенку делать и знать не положено… но об этом я узнаю намного позже. Это только с виду он выглядел юным, и наша разница в возрасте казалась мне не такой уж и большой. Между нами была пропасть такой глубины, что не видно краев и дна. Моя наивность и его искореженная психика и извращенное понимание о нормальности не вязались вместе.
Я приносила ему еду. Первое время он не брал и с опаской смотрел на бутерброды с колбасой и овощи. Потом я поняла, что он их никогда раньше не видел. Его кормили липкими кашами-похлебками и кусками вареного мяса, а еще он мне не доверял настолько, чтоб взять у меня еду.
— Это вкусно. Правда. Я их специально тебе оставила.
Протянула руку, но мальчик не взял хлеб, и тогда я надкусила и с полным ртом пробормотала:
— Вкусно. Мммммм. Точно не хочешь?
Протянула еще раз, и теперь он отобрал у меня хлеб и набросился на него, словно одичалый зверь, набивая полный рот и давясь. Позже я учила его есть нормально и говорила, что так может глотать только его Мама, а он — человек и должен кушать аккуратно и культурно. Позже я начну приносить ему ложку и вилку, учить пользоваться ножом и салфетками. Позже я буду отдавать ему все, что знаю и умею сама, а он будет жадно пожирать знания с диким любопытством и какими-то нечеловеческими способностями ко всему, что даже мне давалось с трудом. Наверное, это и были результаты тех опытов, что проводили над ним — его гениальность, поражавшая меня до онемения, когда он будет решать для меня математические задачи для старших классов и высчитывать формулы по химии и физике. Когда научится читать и уже через пару лет станет делать это сам и быстрее, чем я. Когда выучит несколько языков, только чтоб доказать мне, что он это может, а значит, и я могу выучить свой несчастный французский и сдать без проблем экзамены. Возможно, эта страсть к знаниям развивалась из-за того, что он жил в вечном заключении, в постоянной тоске и одиночестве, и его единственным другом, гостем, учителем всегда была только я — источник информации, удовольствия и эмоций.
Но все это было позже, спустя годы, а тогда я была, скорее, раздражающим фактором, кем-то, кто вторгался в его личное пространство и выдернул из жуткой зоны странного звериного комфорта. Перелом случился неожиданно для нас обоих… и все же так ожидаемо, ведь я так тянулась к нему, что рано или поздно он должен был ответить мне взаимностью. На ласку откликается даже дикий зверь, а он все же был человеком. Искалеченным ребенком с опытом старца, прошедшего ад, но все же ребенком, и ему нужно было, чтоб его любили. И я любила со всей силой своей маленькой и наивной души. Любила искренне и от всего сердца. Такое чувствуется. Никто из нас еще не умел притворяться. Мы были всего лишь детьми.
— Хочешь, чтоб я ушла? Почему ты все время молчишь и даже не смотришь на меня? Делаешь вид, что меня здесь нет.
Молчит, лежит на боку, отвернувшись к стене, и даже не обернулся ко мне. Такого еще не было. Раньше просто сидел у стены и молчал, но хотя бы смотрел на меня или реагировал на присутствие деланным равнодушием, украдкой поглядывая в мою сторону.
— Я уйду и не приду больше. Сиди здесь один. Мог бы хотя бы спасибо сказать, что я еду тебе приношу.
Ни слова не сказал, даже не пошевелился.
И я разозлилась, швырнула бутерброд ему в клетку и, встав с пола, пошла к двери. Первая ссора, которую я устроила ему сама, и сама же не выдержала и дня. Ссора, после которой я поняла, насколько он гордый, этот мальчик в клетке с цепью на шее и со шрамами на лице, и на руках. Он не прикоснулся к тому бутерброду, что я швырнула ему, как животному, он так и лежал на полу у стены. К нему не притронулась и волчица. И это несмотря на то, что его миска была пуста со вчерашнего дня. В выходной их не кормили, лаборатория была закрыта, как и кухня. И несмотря на голод, Саша не тронул сверток, и так и не встал с подстилки. Я медленно подошла к клетке, прислонилась к ней лбом, вглядываясь в его силуэт и не обращая внимание на рычание волчицы.
— Сегодня первый раз пошел снег. Он очень холодный, мягкий и белый. Я люблю снег. Ты знаешь, что это такое? На небе собираются тучи… ты не знаешь, что такое небо? А солнце? Аааа… цветы? Птицы? — не шевелится, а я вблизи вижу пятна на его рубашке. Темные, почти черные, и вдруг понимаю, что это кровь.
Чувствую, как саднит в груди и слезы пекут глаза. Я тогда расплакалась при нем, мотая головой из стороны в сторону.
— Как не знаешь? Почему? Небо… как можно не знать, что такое небо? И солнце… — мой голос срывался, и я сползла на пол, — почему? Зачем так?
Мне это показалось еще более ужасным чем то, что кто-то его бил. Помню, как он подскочил к клетке, когда я начала плакать. Сидел с другой стороны решетки на коленях и смотрел на меня, а я смотрела на его лицо с новыми следами побоев и не могла успокоиться.
— Почемуууу… они тебя бьют почемууу? Кто это делает? За что?
— Я нелюдь, — очень тихо, а я вздрогнула и схватилась двумя руками за решетку, — не-лю-дь, — тряхнул решетку, — но-мер-сто-три-над-цать.
— Ты человек. Человек…
Саша вдруг протянул руку и тронул мое лицо, потом посмотрел на мокрые пальцы и поднес их к губам, лизнул. Помедлил несколько секунд и вытер их ладонью.
И он снова позволил мне войти в клетку, как тогда, когда я мазала его порез на лице. Я промывала его раны и рыдала, меня трясло от той жестокости, что проявляли по отношению к нему. И я поняла, почему он не встал ко мне — не мог. Ему было очень больно встать. Все его худое, но мускулистое тело было покрыто синяками, ссадинами и порезами. Руки со следами инъекций и клеймо с номером на плече. С тем самым, что он мне назвал. Он встал только тогда, когда я заплакала…
Все же я начала спрашивать у матери о ее исследованиях и о людях, которые есть в ее лаборатории, на что она ответила, что эти люди безнадежно больны и опасны для общества, и все, что происходит в лаборатории, это более чем гуманно по отношению к ним. Ведь могло быть намного хуже. Несчастных кормят-поят, и они служат на благо отечеству и всему человечеству, ведь с их помощью разрабатываются вакцины и лекарства. Она любила говорить о пользе своих открытий, ее глаза загорались безумным огнем, и она тряслась от собственной значимости и гордости за себя. Ей даже в голову не приходило что то, что она делает, это и есть преступление против человечества. И те, кто покровительствуют ее работе, такие же твари, как и фашисты.
После того дня я принесла к клетке альбом с красками и начала рисовать для него все, что он никогда не видел. Учить его словам.
— Вот это снег, — говорила я и ставила точки на бумаге, а потом давала ему кисточку, и он ляпал на бумагу толстые кляксы.
— Нуууу, это снегопадище. Надо маленькие. Вот такие.
Я забирала кисточку и ставила маленькие, а он снова кляксами.
— Ладно. Хочешь, я нарисую тебе солнце?
Кивнул, и я принялась старательно выводить на альбомном листе в углу желтый полукруг с лучами.
— Солнце огромное. Оно горячее. И благодаря ему днем светло.
— Светло.
Повторил за мной, и я посмотрела в его лицо. Такое подвижное, с очень цепким взглядом и ровными крупными чертами лица. Он был красивым какой-то странной красотой, не похожей на привычные для меня лица. Бледная кожа, которая потом задубеет летом и станет очень темной, когда его начнут выгонять работать на улицу. Мать затеет стройку деревянного корпуса за лазаретом, и Беса переведут в сарай на летнее время, вместе с волчицей посадят на цепь. Именно тогда я увижу то, что приведет меня в настоящий ужас, пойму, зачем мать строила еще один корпус — туда привезут новую партию женщин. Больных, как говорила моя мать. Я еще верила ей. Я еще была чистым и наивным ребенком, который ужасался несправедливому обращению с Сашей и в то же время не понимал, что это все дело рук моей матери. Я считала, что ей приказывают и заставляют ее проводить все эти ужасные исследования. Так мне было легче жить с этим. Так я могла абстрагироваться от всего происходящего. Сейчас я себя за это ненавижу.
Но тогда я была настолько одинока, несмотря на всех репетиторов и учителей, на мать — фанатичку и деспота, которая могла целым днями не общаться со мной, на одноклассников, которые мне были ничем не интересны. У меня появилась своя тайна и мой собственный друг. Меня просто швырнуло к подопытному мальчику без имени и фамилии, обреченному на смерть по вине моей матери и, если бы она узнала о нашем общении, она бы ужаснулась. Потому что ее больные из лаборатории людьми не считались, она говорила, что они второсортны и ненормальны.
А еще я пошла в драмкружок при школе и показывала своему новому другу все, чему нас там учили. Я заучивала наизусть реплики и играла для него в самых разных сценках, иногда заставляя его смеяться или хмурить брови. Больше всего он не любил, когда я плачу. Первое время подрывался и оказывался возле меня, а когда я смеялась, и он понимал, что его обманули, в ярости отталкивал от себя и больше не хотел смотреть. Тогда я начинала танцевать для него. Это Сашка любил. Он жадно смотрел, как я двигаюсь под музыку, играющую в маленьком магнитофоне на батарейках, который я проносила в сарай. Первый раз, когда принесла, он шарахнулся от него в сторону и вжался в стену, а когда я рассмеялась, поймал меня и повалил в сено. Он ужасно ненавидел, когда над ним смеялись. Мне тогда было двенадцать, и это был первый раз, когда Саша ко мне прикоснулся. Потом я читала ему стихи и книги вслух, а позже показала, как пишется мое и его имя. С этого все и началось. Его обучение всему, что я знала сама, и даже тому, что не знала. Скоро я начала проводить с ним все свое свободное время. И сама не заметила, как весь остальной мир потерял для меня значение. Все, кроме него. Никто из тех, кто меня окружал, не смог стать интереснее молчаливого мальчика с черными большими грустными глазами и белозубой улыбкой, которую я увидела лишь спустя два года нашего общения. До этого Саша не умел улыбаться. Он стал мне ближе всех на свете… Это было начало той самой любви, которая потом превратится в дикую, одержимую страсть. Настолько страшную, что о ней никогда бы не написали в книгах, которые я читала. Про такую любовь никто не пишет песен и стихов. Про нее не рассказывают.
Все начало меняться после того, как мать отправила меня на лето к родителям моего нового одноклассника Виктора. Его мать была замужем за академиком Бельским, руководившим первым Главным Управлением Минздрава СССР. К моей матери она приезжала по очень деликатному вопросу, который раскрылся для меня лишь спустя много лет — Нина Михайловна сделала аборт на поздних сроках и долго восстанавливалась в госпитале научного центра.
Конечно, сдружились они, потому что матери такая дружба была весьма выгодна, и ее центр получил мощную поддержку в лице академика. А я противилась отъезду как могла, но меня заставили уехать под страхом вообще отправить в столицу к троюродной сестре матери. Там я и подружилась с Виктором. А точнее, он со мной. Все эти три месяца я вела дневник, где записывала для Саши все, что происходило на даче Бельского: что у него есть собственная конюшня и три канарейки, и что у них в гостиной стоит огромный рояль, и я все лето на нем играла, а Петр Андреевич сказал, что подарит его мне, так как у них на нем никто не играет. Слово свое он сдержал, и когда я приехала домой в конце августа, рояль уже стоял у нас в гостиной. А моя мать сияла от радости и даже расцеловала меня в щеки. Оказывается, Бельский посодействовал, чтобы клинику расширили, а саму Ярославскую приставили к государственной награде. Вечером все Бельские ужинали у нас, а я места себе не находила, я хотела увидеть Сашу. Я об этом думала всю дорогу, пока мы ехали домой, и потом, когда раскладывали вещи. Забежала к себе, швырнула сумку и бросилась к сараю. Его там не оказалось, и я в ужасе втянула воздух и прижала руки к груди. Выскочила на улицу, оглядываясь по сторонам, а потом услышала стук монотонный и равномерный где-то за зданием лаборатории. Конечно же, он работает. Что ж я так испугалась, глупая? Но от страха, что с ним что-то случилось, дрожали колени и руки и было нечем дышать. Пошла на звук и остановилась, увидев его сзади, замахивающегося топором и раскалывающего поленья на дрова. Я смотрела на него, и внутри поднималось что-то невиданно мощное, что-то совсем не детское. Его тело такое сильное. Загорелое и покрытое шрамами отливало на солнце бронзой, и мышцы перекатывались под загрубевшей кожей, и пот тек между лопатками. Мне вдруг показалось, что ничего красивее этого я никогда в своей жизни не видела. В тот день я впервые почувствовала в нем мужчину. И пусть его называли тварью и уродом, для меня он был невыносимо красив. Не похожий ни на кого из моих сверстников, сильный, мощный зверь. Я эту мощь ощущала на расстоянии, и от нее вибрировало все тело. На нем ошейник и цепь, обмотанная вокруг железного столба, а кажется, что он свободней любого, кто меня окружал. Он настоящий в своей неволе, искренний в каждой эмоции. Человека можно ломать физически сколько угодно, но не сломить его дух. Я тогда всхлипнула от переполнявших меня эмоций во время этой встречи, и сама не поняла, что делаю — бросилась обнимать его сзади.
— Са-шаа, это я, — прижалась щекой к мокрым от пота лопаткам, привстав на носочки, а он медленно опустил руки с топором и вдруг тихо, но внятно, произнес:
— Кто? Ты?
— Ассоль. Твоя Ассоль.
Все еще довольно жмурясь, потому что ужасно по нему соскучилась и не могла сдержать распирающего меня счастья видеть его снова.
— Моя?
— Твоя.
Он резко повернулся ко мне, оскалился, продолжая сжимать в руке топор. Но я даже не попятилась назад, я никогда его не боялась.
— Я — нелюдь, ясно? Я сам себе не принадлежу. Уходи туда, где была все это время.
Так много слов и столько в них ненависти.
— Твоя… — так тихо, что сама себя едва слышу, а сама в глаза его дикие смотрю и понимаю, что не просто соскучилась, а умирала без него… какие же у него красивые глаза. Дьявольские, адские, и тьма в них бешеная, она тянет в себя и манит.
И вдруг сухой щелчок затвора.
— Отойди от нее, тварь. Шаг назад, сученыш. Топор положи, а то выстрелю.
А он так и стоит напротив меня, и на губах появляется страшная улыбка, похожая на оскал звериный. И я понимаю ее смысл — он смеется над тем, что я сказала. Показывает мне, что у таких, как он, никогда не будет чего-то своего.
— Топор, ублюдок. Я тебе мозги вынесу… три шага назад от нее и на колени.
— Положи топор. Пожалуйста, — умоляю я. Мне страшно, что охранник выстрелит, — Он убьет тебя. Прошу, положи. Я больше никуда не уеду… не уеду, обещаю тебе.
И он опускает топор, тот выскальзывает в траву, и я слышу, как свистит в воздухе плеть, опускаясь ему на спину, а он даже не вздрагивает, смотрит мне в глаза. Вздрагиваю я. Больно мне. Так больно, что слезы из глаз катятся.
— На колени и руки за голову.
— Твоя, — шепчу беззвучно, пока его полосуют плетью. А он и не думает на колени становится. И я понимаю, что не станет никогда, пока до полусмерти не забьют. Упрямый, гордый до сумасшествия псих. Такими не становятся — такими рождаются. С жаждой свободы и чувством собственного достоинства.
Закричала и бросилась на охранника, умоляя отвести меня в дом, чтобы отвлечь. Но Беса все равно избили уже поздно вечером и так и бросили валяться на земле, а ближе к утру унесли в сарай и заперли там на замок.
В тот день мать впервые испугалась за меня и расспрашивала, каким образом я оказалась так близко к объекту, а потом убеждала меня, насколько он опасен и что таких, как он, отправляют в психиатрические клиники и связывают по рукам и ногам, а она старается держать их в узде. Просила, чтоб я больше так не рисковала никогда.
Она бы, наверное, сошла с ума, если бы узнала, что этой же ночью я открою замок, проберусь в сарай и буду лежать рядом с ним, согревая его своим телом от ночной прохлады и озноба от горящих ран.
— Сашка, мой хороший… зачем? Никогда не делай так. Я не хочу, чтоб били тебя. Обещай.
Усмехается уголком пересохших губ с запекшейся кровью.
— Обещай, не могу, когда тебе больно. Не могу. Меня на части разрывает.
— Правда? — и продолжает улыбаться, маньяк сумасшедший, какой же он сумасшедший.
— Правда.
— Это хорошо.
Невыносимый… но именно тогда я поняла, что люблю его. Безумно, до сумасшествия его люблю. Потом эти чувства будут мутировать до той самой люти, которую и любовью нельзя назвать. А тогда у меня впервые в животе взметнулись бабочки и дико забили крыльями под ребрами.
ГЛАВА 7. БЕС
1970–1980-е гг. СССР
Чеееерт… как же тело ломит. Боль… Она вгрызается в меня тысячами своих клыков, тысячами жал, острых и отравленных. Ощущение, будто они по всей поверхности ее уродливого огромного тела. Вонзаются в мою плоть, разрывая его на части, на свободно свисающие с костей вонючие ошметки мяса.
Будто разрезали меня на сотни лоскутов. Рваными, быстрыми, беспощадными движениями острого лезвия. Без наркоза. Вскрывали сосуды и тут же зажимали их, не позволяя окончательно истечь кровью, продлевая агонию на долгие часы. Нет, это не было намеренным наказанием, это не была пытка садиста, получающего удовольствие от страданий другого человека.
Меня просто изучали. Точнее, мою реакцию на боль. Как животное… как микроб, как беспомощное растение, обездвиженное, но не лишенное чувствительности. Я слушал монотонные, безэмоциональные, местами даже скучающие голоса ублюдков в белых халатах, склонившихся надо мной и называющих себя учеными, и думал о том, что, наверное, это страшнее. Понимать, что ими руководит не ненависть. Как с психопатами-маньяками, которые испытывают наслаждение не столько от конечного результата своих истязаний, сколько от самого процесса. Я орал благим матом, извиваясь на окровавленной простыне стола, или же стирал до крошева зубы, стараясь сдержать рвущиеся из груди крики… в зависимости от манипуляций, которые эти нелюди производили с моим телом. Я орал и думал, что обязан выжить, обязан прийти в себя после всего, чтобы поменяться местами с ними. Чтобы смотреть так же равнодушно, как полосуют их, слушать, как срывают они в агонии свое горло. Только это и помогало удержаться по эту сторону безумия… Мои гребаные мечты о мести.
А потом они начинали сшивать мою кожу. Без какой бы то ни было анестезии. Они втыкали свои острые иглы в порезы, резкими привычными движениями собирая мое тело в целое полотно. И я понимал, что никогда не вылезу из этой трясины боли. Что так и сдохну от нее никому не нужным экспериментом. Как только они потеряют ко мне интерес, как к объекту исследований, мое искореженное тело отправится на свалку гнить и кормить червей, и хорошо, если оно к этому времени будет мертвым.
И, наверное, я сам был конченым психопатом, но единственное, что давало силы пережить вторую стадию моего персонального Ада — это моя девочка. Я смотрел сквозь заплывшие веки в зеленые глаза монстра, сосредоточенно нахмурившегося за стеклянной маской, и представлял, как уже через несколько часов она придет ко мне. Наверняка, ахнет и с трудом, но подавит рыдание, чтобы лечь возле меня, прикрывшись ветошью, которая кучей валялась в моей клетке. Она сама натаскала ее мне. Для себя. Под ней и скрывалась, если приходили за мной среди ночи. Ныряла под тряпки, и прямо на это место ложилась Мама, скрывая Ассоль от непрошеных гостей.
Я ненавидел, когда девочка приходила ко мне в такие дни. Не подпускал ее к себе, выгонял, не решаясь повернуться к ней лицом. Не мог допустить, чтобы видела меня таким. Слабым, измученным, уродливым, в очередной раз не сумевшим дать отпор профессору. Срывался на нее, намеренно задевая обидными словами, или же, наоборот, молчал до последнего, игнорируя ей приближение, ее вопросы, заданные неуверенным голосом.
Потом она перестанет вообще что-либо говорить. Просто молча будет ложиться рядом со мной, даже не смея обернуть руки вокруг моего тела, как любила всегда это делать. Молча поворачивать ко мне свое безупречно красивое лицо с такими же, как у моего монстра, светло-зелеными глазами. Дышать через раз или же, наоборот, дышать чаще, подстраивая свое дыхание под мое. И каким бы изуродованным ни было мое тело, Ассоль должна была найти хотя бы клочок нетронутой кожи, чтобы касаться ее ладонью. Она говорила, что так забирает часть моей боли себе. Делит ее пополам, по-честному. Именно тогда я начал верить в то, что эта девочка и есть продолжение меня. То самое продолжение, без которого начало больше не имело значения.
— Если бы я могла забрать у тебя эту боль…
— Я бы все равно тебе ее не отдал, — не оборачиваясь, шепотом. Слышу в ее голосе улыбку.
— Хотя бы небольшую часть.
— Ни за что.
— Такой жадный? — приблизилась вплотную, но коснуться не решается.
Стиснув зубы, перевернуться на бок лицом к ней, едва не взвыв от боли в боку, в спине, в руках… дьявол. Везде.
Собрав последние силы, провести непослушными пальцами по ее скуле, откинув локон с лица. Такая красивая, что сердце замирает. Кажется, что ненастоящая. Потому что не бывает таких. Теперь, после всех этих женщин из лаборатории, я это знал точно. Словно нарисована талантливым художником, влюбленным в свое творение. Эта его любовь в ее глазах спрятана, чистых, прозрачных, с кристальными слезами на кончиках ресниц. В темном шелке блестящих волос, ниспадающих на хрупкие плечи. В жемчуге белозубой улыбки, в которой моя боль отражается. В природе таких оттенков нет, которыми она создана. И я был настолько безумен, что до ошизения любовался ею… и так же до ошизения ревновал. Представляя, что может другому достаться… и понимая, что именно так и должно быть. Что не светит мне такая, как она никогда… и тут же понимал — на фиг мне подобная не сдалась. Я только ее своей считал. Только ее хотел. Только Ассоль. Да, я продолжал звать ее настоящим именем. Это было то, что принадлежало мне. Все остальные и даже ее сука-мать называли ее Алей или Алиной. Вымышленным именем, на которое она отзывалась, чтобы быть собой только с одним человеком. Со мной. Моя Ассоль. Даже спустя годы… даже про себя. Только Ассоль.
Усмехнулся, когда понял: сдерживается моя девочка, старается не смотреть на плечи мои, обнаженные, покоцанные хирургическим скальпелем, не успевшие зарубцеваться, на ключицы, пересеченные сеткой старых и новых шрамов. Интуитивно чувствует меня. Дьявол, как же она чувствует меня. Ведь не научилась этому. С самой первой встречи знала, как себя вести со мной. Может быть, поэтому я и поверил в то, что для меня ее создали. Идиот.
— Очень жадный, маленькая.
Продолжая пальцами ласкать полные губы, ощущая, как в ответ на эти прикосновения заныл член.
— Особенно на тебя.
Приоткрыла губы и глаза распахнула, затаив дыхание. Молчание, которое кажется таким правильным рядом с ней. Рядом с ней вообще все кажется невероятно правильным.
— На меня?
Молча кивнул, не в силах перестать смотреть на нее, на то, как медленно покрывает румянец бледные щеки.
— Почему?
Я не собирался этого говорить. Потому что понимал — ложь это все. Такие женщины не могу принадлежать никому. Тем более невольнику, который не в силах предложить что-то большее, чем свое тело и душу. Хотя разве мог я дать ей даже свое тело? Только сходить с ума, словно последний идиот от одержимости своей ею.
Я честно не собирался этого говорить. Я не думал, что для нее это что-то может значить… Но почему-то сказал.
— Потому что ты моя. Моя. Никому не отдам.
Сказал и сам поверил в это. Точнее, ощутил, как слова эти в покалеченное тело впились ржавыми гвоздями. Потом оно так и срастется — с этой надписью внутри и уродливо торчащими кусками моего безумия ею.
— А сегодня тоже никому не отдашь? Ко мне гости приехать должны были…
Ассоль сегодня в изумрудном платье, подчеркивающем зеленый блеск ее глаз. Маленькая чертовка пробралась в мою клетку, в очередной раз оставив не у дел охранников, вовсю нажиравшихся в служебной будке. Монстр уехала на три дня на конференцию в другой город, и моя девочка сразу после школы приехала ко мне и сейчас намеренно дразнила, то касаясь горячими пальчиками щетины на моем лице, то кокетливо отталкивая от себя.
— И сегодня не отдам, — качаю головой, просунув пальцы за пояс платья и притягивая ее к себе. — Никогда не отдам. Убью, но не отдам.
— Какая страшная угроза.
Она не понимала, что я никогда и ничего не говорил просто так. И это не было угрозой. Игриво рот прикрыла ладонью и глаза большие сделала, шагнув еще ближе. Настолько, что мое сердце с ритма сбилось.
— Это не угроза.
— Нет?
Закинула руки мне за шею, зарываясь пальцами в волосы и прищурившись.
— Нет.
Дернул ее к себе, так, что между нашими телами осталось расстояние в миллиметры.
— Это догма.
Она смеется и в то же время смущенно прячет взгляд.
— Научила на свою голову. Не думала, что ты религиозен, Саша.
Киваю, чувствуя, как обжигает грудь ее дыхание. Ее взгляд становится серьезным. Что-то неуловимо изменилось в доли секунд. Между нами. Напряжение заискрилось в пространстве, и казалось, если протянуть руку, то ее ударит разрядами электричества. А может быть, это мое сердце начало отбивать сумасшедший ритм, оглушая, отдаваясь гулом в ушах, больно ударяясь о ребра. Ладонью провести по ее лицу, желая закрыть глаза от удовольствия и не смея этого сделать, чтобы не пропустить ни одной ее реакции. Такая вкусная моя девочка. Так сладко сбивается ее дыхание и начинает хаотично вздыматься грудь.
— Ты — моя религия.
Чтобы ахнула от неожиданности, а я в губы ее сочные своими впился, и мы оба застонали. Впивается пальцами в мои волосы, приподнимаясь на носочках и прижимаясь горячим телом к моему. Оно обжигает. Снова. Я думал, со временем перестану ощущать его смертельное тепло. Хрена с два. С каждым разом каждое прикосновение к ней, каждый поцелуй казались лучше, слаще, безумнее.
Рукой скользнул по ее спине вниз, сжимая в ладони упругие ягодицы. Впервые. Отстранилась и смотрит широко открытыми, потемневшими глазами, чтобы выдохнуть рвано и снова к губам мои приникнуть. Только она умела так. Потом у меня будут сотни женщин, но ни одна из них не будет сводить с ума искренностью своей реакции. Когда молча. Когда ногтями до боли в мои плечи. Когда лихорадочными глотками воздух. И шепот бессвязный. И глаза закатываются. Когда откинутая голова. И мурашки на белоснежной коже.
А меня ведет. На реакцию ее. На стоны тихие. И прокушенную до крови губу. Меня толкает куда-то вниз. К ней. Кровь алую слизывать жадно и тут же кусать, отмечая ее своей болью. Сильнее грудь сжимать круглую, сатанея от того, насколько острые соски. В ладони упираются. Сдернуть вниз корсаж платья и лбом к ее лбу, чтобы не взвыть. Приподнять ее вверх, усаживая на свои колени, чтобы жадно к соску прильнуть. Кусая. Посасывая. Прислушиваясь к звукам ее голоса, к ее телу, извивающемуся на мне. Честная. Донельзя честная. Такая жадная, моя девочка. Алчно берет все, прижимая мою голову к своей груди и ерзая на моих коленях. А в голове яркими вспышками осознание ее власти надо мной. Над телом моим. Над эмоциями. Над желанием животным сожрать ее. Следы свои на ней оставить. Везде. Синяками. Поцелуями. Укусами. И в то же время на части раздирает желание любить ее нежно. Смотреть целую вечность, как плавится под моими ладонями, дыша часто и тяжело, пока у меня срывает все планки от запаха ее тела. Никогда такого не было. С другими всегда только секс. Иногда по собственному желанию, иногда под действием лекарств. Всегда только стремление получить разрядку. Нет, я не насиловал тех женщин. Никогда. Они такими же пленниками были, как и я. Но и ласковым никогда не был. Даже с теми, у кого первым становился. А ей… ей всю нежность хотел… всю, которая во мне есть. Я же до нее не знал вообще, что способен на эту нежность. Что любить способен и наслаждение доставлять.
Целовал ее до исступления, иногда отстраняясь, сдерживаясь от того, чтобы зубами в костяшки пальцев не вцепиться. Потому что ее любить даже больно. Кажется, член сейчас взорвется от напряжения. Потирается об него невольно, а я проклятиями сыплю мысленно. А вслух тихим шепотом прошу остановиться. Как когда-то давно. Когда впервые сама прикоснулась ко мне. Когда впервые обняла. Тогда думал, с ума сойду. Думал, приснилось мне, и сейчас проснусь… и сдохну на месте же, если сном окажется. Не оказалось. Тогда впервые обняла, изучала лицо мое, плечи, руки, а я дрожал перед ней от этих прикосновений осторожных и в то же время уверенных. Думал, сердце остановится на месте, если вдруг что-то ей во мне не понравится, если руку вдруг отдернет. Не отдернула.
Как и я не отдернул сейчас. Когда рукой вниз скользнул, подол поднимая и вдруг белья ее коснулся. Остановилась, смотрит изумленно, и я не двигаюсь. Застыл. Пот по спине градом. Хочу, маленькая. До одури тебя хочу. Сам не знал, что такое возможно. Что не только член разрядки требует, а каждая клетка тела. Хочу показать тебе, что значит моей стать. Как же сильно хочу. Трясет от этой потребности. Дико трясет. Не знаю, что в глазах моих увидела, только расслабилась резко. Я выдохнул облегченно и зло, когда снова прижалась в поцелуе. Зло, потому что понимаю — не возьму ее. Только не здесь. Черт, только не в грязной клетке, провонявшей испражнениями, в которую каждую минуту кто-то мог войти.
Уткнулся губами в ее шею, слизывая языком мурашки. Дрожит. И меня знобит. От жара, разливающегося в венах. Интуитивно пальцами поглаживать ткань трусиков, с жадностью ловя ритм ее сердцебиения. Вверх-вниз, сжимая челюсти, когда откинула голову назад и сильнее сдавила пальцы на моей коже.
— Мало?
Кивнула быстро. И мы ни хрена понятия не имеем, но оба чувствуем это "мало". Оно раздражает. Оно заставляет ее всхлипывать от нетерпения, пока я провожу пальцами по влажной ткани. Впервые… снова впервые и снова с ней. Впервые я так ласкал женщину. Скорее, инстинктивно отодвинуть трусики в сторону и коснуться горячей, вашу мать, такой горячей плоти. Коснуться и тут же всхлип ее поймать губами. Я знаю, маленькая. Меня так же колотит. Хреново тебе. Свободы хочется. Прикусывая шею, спускаться вниз, к ключицам. Я дам тебе эту свободу, Ассоль. Я очень постараюсь ее тебе дать…
Зубами сосок прикусил и по плоти ее провел пальцем, улыбнувшись, когда словно взвилась от возбуждения. Ударило разрядом нас обоих. Раздвинул складки кожи и между ними, надавливая, поглаживая, отыскивая где с ума ее больше сводит, находя чувствительную точку. Такую твердую и пульсирующую под подушками пальцев и инстинктивно возвращаюсь к ней снова и снова под рваные стоны моей девочки, меняя силу трения, пробуя наши с ней границы. Где и у кого первым взрыв случится. Осатанел от ее реакции, от безумия и дрожащего тела, просит… умоляет о чем-то, и я не знаю, черт меня раздери, о чем… иначе все бы ей дал. Сжал зубами розовую вершинку груди, сойдя с ума от ее тихих всхлипов и пальцем в глубину ее скользнул. Тугую и влажную. Проник и застыл, выравнивая дыхание, успокаиваясь. И она на мне напряженная, ожидающая. А в глазах мольба. Острая. Жаждущая. Неприкрытая. Толчками в нее, вскинув голову и глядя, как губы кусает, сдерживая крики. Сам на них набросился, толкая язык ей в рот, изучая небо, лаская ее язык, повторяя движения пальцев. Большим пальцем растирать тот самый комочек между складками плоти, едва не взревев от триумфа, когда стала извиваться на мне, словно обезумевшая. Все быстрее и быстрее, а я не прекращаю толчки, пожирая бешеным взглядом ее лицо, ее торчащие соски, закатывающиеся глаза и широко открытый в хриплых стонах рот.
Она кусала мои плечи, впиваясь в затылок ноготками и извиваясь на мне. А я стискивал все сильнее зубы, чтобы не потерять контроль окончательно. Чтобы не скинуть ее с себя и, опрокинув на землю, не взять ее прямо там. Взять голодно и яростно.
Закатывал глаза вместе с ней, закрыв ладонью ей рот в тот момент, когда ее стон перешел в надсадный крик и все тело выгнулось дугой, я мысленно проклинал себя, пока она судорожно сжимала меня лоном в судорогах экстаза и шептала почти беззвучно мое имя. Пожалуй, лучшее, что я слышал и видел когда-либо в своей жизни — это ее первый оргазм, подаренный мне. Потом я буду их брать у нее сам снова и снова, выдирать разными мыслимыми и немыслимыми способами — это станет моим личным наркотиком доводить ее до вершины.
А тогда меня словно молнией самого ударило. Когда взорвался сразу после нее. Когда вдруг понял, что можно кончить без единого прикосновения к члену, только глядя на нее, извивающуюся от наслаждения в моих руках. Самое, мать ее, первое доказательство власти этой девочки надо мной.
Сукааа… Ублюдок жестко сбросил меня со стола, на котором до этого несколько часов они измывались надо мной. На этот раз именно наказывая. Показывая, насколько жестокими может быть их кара.
Генка-крокодил. Я его ненавидел. Огромный, похожий больше на бегемота, сукин сын с видимым удовольствием колошматил меня огромными кулачищами, периодически меняя руки на ноги. Пинками. Сильными. Обозленными.
— Будешь знать.
От него воняет самогоном и рыбой, и меня выворачивает от перегара, который испускает на меня эта мразь. Встать на четвереньки, чтобы в рывке кинуться на его колени и, прокусив штаны, свалить тварь на землю. Правда, ненадолго. Недаром подонок решился на избиение только после пыток. И вот уже он на мне верхом. Методичными ударами по лицу, выбивая зубы, ломая нос.
— Будешь знать, как сбегать, нелюдь.
Да, я едва не сбежал. Зарубил топором еле державшегося на ногах охранника и, выпустив Маму из клетки, бросился прочь с территории бывшей психбольницы. Я точно знал, куда бежать, знал каждое дерево и кустарник, растущие в лесу возле лаборатории. Моя девочка нарисовала мне план. На альбомном листе. Скрупулезно выводила его несколько недель и, чтобы не вызвать подозрений, уехала из дома к подруге.
Вот только ее мать, словно почуяла… вернулась неожиданно рано с очередного мероприятия. Ее машина заезжала через КПП в тот момент, когда я должен был уже выбежать из них. Вернулась и поставила крест на моей свободе.
Потом она будет долго истязать меня, чтобы узнать, кто мне помог, кто нарисовал схему местности. Ей никогда не узнать, что художником была ее дочь — я съел лист бумаги, как только понял, что не выберусь. Как только увидел наведенный на себя пистолет. Дебил. Я думал, что на этом отведенное мне время закончилось, и даже с каким-то облегчением остановился, думая только о том, чтобы не сдать Ассоль. Вот только у этой дряни оказались не боевые патроны, а усыпляющие.
Она сделает три выстрела, улыбаясь и глядя мне в глаза… и милостиво дождется, пока я очнусь, чтобы провести лично экзекуцию.
ГЛАВА 8. БЕС
1980-е гг. ССР
С момента моего неудавшегося побега прошло больше трех месяцев. Профессор активно занималась какими-то новыми исследованиями. Так, по крайней мере, сказала Ассоль. Мне было, по большому счету, наплевать на то, чем была занята монстр. Единственное, что имело значение — меня оставили в покое на некоторое время. Возможно, именно потому что было не до меня, возможно, давая время полностью восстановиться. И если сломанные ребра практически зажили полностью, то на правую ногу я все еще хромал. Последствия проведенной экзекуции. Впрочем, я слышал, как Снегирев с монстром обсуждали мои конечности, и, судя по их словам, мой организм исцелялся удивительно быстро для человека.
И мне было бы, откровенно говоря, наплевать, даже если бы я больше никогда не встал со своей лежанки, если бы не одно "Но". Хрупкое, но такое важное. "Но", рядом с которым я до дикости хотел бы сильным и цельным, а не немощным калекой. "Но", продолжавшее прибегать ко мне при первой возможности. Правда, с возвращением ее матери в лабораторию моей девочке удавалось подобное все реже. Но в тот момент я даже рад был этому, несмотря на то, что начинало ломать физически от тоски. Выворачивало по полной от потребности увидеть ее, услышать, ощутить прикосновения маленьких ладоней к своему лицу. Иногда глаза свои закрывал и словно в бреду видел ее, склонившуюся над собой. Как тряпкой мокрой по лбу проводит и говорит что-то, улыбаясь. Я не разбираю слов, но не могу не улыбнуться в ответ. И запах полевых цветов, проникающий в ноздри. Ее запах в моем сне. В моих мыслях.
Просыпался с ощущением ее рук на своем теле и кулаки кусал, только чтобы не завыть от разочарования, когда понимал, что все это сном оказалось.
А потом, через несколько дней, через неделю она прибегала ко мне, и я сходил с ума от счастья. От какого-то больного, неправильного счастья. Но, бес его раздери, каким же настоящим оно казалось.
— Как пробралась?
— Ногами, — шепчет отрывисто, касаясь моих губ быстрым поцелуем.
— Чертовка. Опасно.
А сам пытаюсь хотя бы пальцами лица ее дотронуться. Ни хрена. Не слушаются, ходуном идут. Она сама осторожно ладонь мою к своей щеке прикладывает и, с ума сойти, глаза закрывает и выдыхает так облегченно, будто ждала этого прикосновения так же неистово, как и я. Моя такая настоящая.
— Как обычно.
По-прежнему шепотом и не размыкая глаз, позволяя с замиранием сердца ресницами длинными черными, загнутыми кверху, любоваться.
— ОНА здесь.
Улыбнулась как-то грустно.
— Нет никакой разницы, здесь она или нет, — распахнула глаза и, видимо, что-то на моем лице заметив, нахмурилась и решила исправиться, — важно, что ты здесь. И что я скучала по тебе. Сашаааа, как же я соскучилась, — снова зажмурилась и прижимается, не касаясь. До нее я не знал, что такое возможно. Что возможно почувствовать тепло тела другого человека, не касаясь его. Когда воздух между вами наэлектризован до такой степени, что кажется, ощущаешь, не видишь, а ощущаешь, как поднимается и опускается его грудь.
Боится причинить боль, а меня изнутри рвать начинает. Рвать от осознания ее одиночества. Потом, спустя годы, я долго буду анализировать, пытаться найти причину, почему так случилось. Почему МЫ случились. Потом, спустя годы, я пойму, что причина всегда была одна. Причина, посадившая меня в металлическую клетку и в то же время оградившая от всего остального мира невидимой решеткой Ассоль. Ее мать. Потом я захочу отомстить не только за себя, не только за Маму, не только за всех тех, чьи стоны и крики боли слушал на протяжении десятков лет. Но и за маленькую девочку, которую столько же времени ломали. За то, что ее удалось сломать.
Но тогда я еще верил в то, что моя нежная, моя красивая и добрая девочка, на самом деле, несгибаема. Верил и мечтал вырвать из лап монстра, называвшего себя ее матерью.
Человек делает выбор каждый день и каждую ночь. Каждое мгновение своей жизни он делает выбор. Шагнуть вниз или взмыть вверх, остановиться или идти вперед, хранить молчание или рассказать тайны, быть в одиночестве или быть среди подобных себе, делающих такой же выбор.
Состояние, к которому нормальные люди привыкают и со временем перестают замечать. Перестают замечать, насколько важным правом обладают. Правом выбора.
Впрочем, даже у пленников оно есть. Это самое право. К слову, видоизмененное, мутировавшее, неправильное… но все же есть. Правда, предоставляют его не так часто. И именно поэтому у нас оно так и не стало инстинктом… именно поэтому у нас оно чревато непростительными ошибками.
Говорят, животные чувствуют свою смерть. Я предпочитаю не думать об этом. Предпочитаю, не ворошить голыми руками эти догорающие угли. Сколько лет они уже догорают внутри и никак не истлеют окончательно? Я понятия не имею. Но они, эта дикая боль в самом дальнем уголке моей груди, спрятанная под одним из искореженных десятки раз ребер, и есть последствия такого выбора.
Я не знаю, как понял, что она в беде. Я ведь никогда не верил во все эти ее сказки о шестом чувстве, о мистике, которыми она увлекалась. В моем мире хватало кошмарного дерьма и без всякой веры в сверхъестественные силы. В моем мире злом были люди, а нелюди — его добычей.
Но в тот день что-то нечеловеческое рвалось прямо из сердца, прямо из груди. Рвалось прочь от пристройки, к которой, как обычно, таскал бревна, когда Снегирев решил, что я достаточно восстановился для подобной работы. Правда, теперь мне оружие не доверяли, даже топор, и следили за нашей работой, со мной были два парня, больше похожие на бездомных, чем на строителей. Причем следили теперь сугубо с оружием в руках.
— Куда пошел, мразь?
Генка-крокодил вскидывает автомат на плечо, скалясь желтыми кривыми зубами, когда я сбросил одно из бревен на землю и зашагал в сторону леса, скрывавшего непосредственно центр от домов его сотрудников, располагавшихся неподалеку.
— Вернись за работу, я сказал.
Я остановился. Но не испугавшись, а прислушиваясь к себе, пытаясь определить, почему тревога в районе сердца становится такой назойливой, такой невыносимой.
— Так-то лучше, — ухмыляется перекошенными от злости губами, — вернулся, быстро.
Не глядя на него, закрывая глаза и сосредотачиваясь. Пытаясь поймать ускользающее чувство тревоги. Оно мечется в грудной клетке, не даваясь в руки и в то же время не отпуская.
Еще шаг в сторону леса, сзади щелкнул затвор автомата.
— Бес, — угрожающе. И тут же резко на пятках развернулся. Я это не увидел, а услышал, как и рычание волчицы, раздавшееся за несколько секунд до этого.
И беспокойство хвостом все сильнее по ребрам. Ритмичными ударами. Сильными. Не отпуская. Не позволяя повернуться.
— Слышь, мразь, я твою псину пристрелю, если чудить вздумаешь.
Огрызнулся на него и тут же зубы стиснул, сдерживаясь от желания вгрызться в шею его бычью и разорвать яремную вену, чтобы смотреть, как хрипит, широко открыв глаза и булькая кровью. Медленно выдохнул и к твари этой шагнул, мысленно обещая себе именно такую ему смерть…
А потом раздался крик. Громкий. Испуганный. Надрывный. Крик моей девочки. И я сделал свой выбор. Сорвался на бег, кусая губы и петляя, когда вслед несколько пуль выпустил придурок. А потом слезы сдерживать, которые глаза изнутри разъедать начали, когда раздался еще один выстрел, а за ним жалобный, предсмертный скулеж.
Сколько раз я потом буду сожалеть о том, что побежал вперед, а не вернулся назад. Сколько раз буду видеть во сне именно этот момент. Десятки? Может, и сотни? Все как один, под копирку. Те же жесты, те же слова, тот же лес, зазывающий могильным шелестом листьев. Сколько раз буду впиваться ногтями в собственные ладони и орать самому себе, чтобы обернулся, чтобы закрыл собой ту, которая не раз защищала меня от смерти. И больше всего ненавидел себя за то, что понимал, с такой гребаной ясностью понимал, что каждый раз сделал бы именно такой выбор. Понимал даже сейчас, ощущая к Ассоль только ненависть, видя в своих снах больше не нежность или страсть, которые дарил ей, а боль. Всю ту боль, в которую мечтал погрузить ее. И я обязательно сделаю это — буду удерживать ее голову под волнами этой боли до тех, пор пока не захлебнется в ней окончательно.
Одержимость моя. Зависимость больная, которую так и не смог победить. Не смог из сердца выдрать. Вырывал каждый день на протяжении нескольких лет, но эта сука-болезнь снова корни пускала прямо в сердце. Выкорчевывал их долго, мучительно, без жалости… а во сне снова на зов ее бежал. Презирал себя именно за нее. За слабость, которой противостоять никогда не мог. За болезнь, у которой собственное имя было.
За спиной топот ног. Псы монстра по моему следу бросились. Правда, все это мельком отмечал, краем сознания. Бежать решил только в одном направлении. На плане, который девочка моя чертила, пруд указан был, к нему и рванул. Пару раз останавливался, чтобы услышать, если еще закричит, но вокруг тишина зловещая, разрушаемая только воплями охранников, бежавших сзади и собственным дыханием, со свистом вырывающееся из груди. И снова вперед рывками, петляя между деревьями, пока на берег не выскочил. Выскочил и застыл на доли секунды, увидев, как барахтается кто-то в воде. Это потом я буду пытаться осознать произошедшее. Потом буду слушать версии монстра и ее приспешников. Потом в голове застывшим кадром будут всплывать воспоминания об остолбеневшей на узком деревянном помосте тщедушной фигуре паренька, бросившегося бежать, как только меня увидел. Но я все это вспомню после, в своей клетке. А в тот момент мозг вообще отключился. Не задумываясь, на помост взлетел и в воду прыгнул. Не знаю, как не утонул, я никогда до этого момента не то, что плавать не умел, водоемов не видел. А тогда прижал ее к себе и к берегу двинулся. Она голову назад откинула и глаза закрыла, а у меня все от страха дичайшего внутри сжалось. Ногами гребу, а сам пытаюсь ее сердцебиение вычленить из какофонии звуков, резко взорвавших пространство вокруг.
Уже возле берега почти осознание словно лопатой по голове — я же плавать не умею. Как только подумал об этом, едва ко дну оба не пошли, тут же ногу начало судорогой сводить. Потом профессор скажет, что я на чистом адреналине тогда вытянул за собой из воды Ассоль. Она будет долго и внимательно изучать мое тело, впервые с интересом глядя мне в глаза. Словно на что-то, достойное ее внимания.
Не знаю, какая дьявольская сила тогда оберегала нас от объятий смерти. Только едва не обезумел, пока свою девочку на песке укладывал. Волосы откидываю с побледневшего лица, а у самого руки трясутся. На губы ее, посиневшие смотреть не могу.
Трясу за плечи и громким шепотом, переходящим в крик:
— Ассоль… Ассоль… маленькая.
Она бездыханным телом, куклой тряпичной передо мной лежит. Ухо к груди ее приложил и заорал, не услышав стука. У самого в ту же секунду сердце остановилось. Я четко этот момент ощутил.
— Очнись.
Голову ее поднимаю, стискивая зубы, на обращая внимания на боль в ноге. Тщетно. И в голове словно часы тикают. Каждое мгновение отсчитывают. И чем их больше, тем дальше тварь костлявая с закрытым черным капюшоном лицом ее утягивает.
Это был мой первый раз. Еще один первый раз с ней. Когда я понял, что потерять могу. Насовсем потерять. Без надежды увидеть ее хотя бы раз. Услышать хотя бы издали ее голос, пусть даже и обращенный не ко мне. Вот чего, оказалось, я боялся больше всего на свете — вдруг узнать, что ее нет. Моей девочки больше нет под тем небом, под которым все еще был я. Это вдруг оказалось страшнее, чем позволить ей навсегда уйти, исчезнуть из своего мира в другой, в котором меня не будет.
Потом я буду думать о том, почему не испугался того, что мог навредить. Что мог убить ее своими действиями, судорожными, казавшимися тщетными и неправильными. Но и в то же время сидеть и ждать, пока псы примчатся на помощь, не смог бы. Вертел ее, как куклу тряпичную, пытаясь в чувство привести то пощечинами, то встрясками. Потом словно озарение — воспоминание о том, как Ассоль рассказывает про очередной урок в школе, на котором их учили оказывать первую помощь. Впрочем, для дочери врача и ученого эти занятия не были чем-то новым. А вот действия при пожаре и утоплении моей девочке тогда показались очень интересными, и она с горящими от возбуждения и увлеченности глазами показывала все, чему научилась. Отключив голову, перевернул ее к себе спиной и на живот ладонями надавил. Безрезультатно. Еще раз. И еще. Матерясь. До крови кусая губы, ощущая, как прожигают лицо слезы, катящиеся из глаз. Ассоль говорила, что это должно помочь вытолкнуть воду из легких. По ее рассказу это казалось таким простым, а на деле каждая секунда длилась долбаную вечность, вечность, от которой стыла кровь в венах и тряслись пальцы.
И вдруг она закашлялась, забилась отчаянно, пытаясь сбросить с себя мои руки, и, словно поняв, кто ее удерживает, расслабилась.
А затем меня отшвырнули от нее на пару метров. Зло отшвырнули, яростно. Ногой на живот давят и к голове автомат приставили, а мне плевать. Я смеюсь. Словно умалишенный, смотрю на тоненькие, подрагивающие плечики своей девочки и смеюсь оглушительно громко. За что несколько ударов ногой получил. Только я боли не ощущал. Для меня словно снова мир красками взорвался. Яркими, красивыми, настоящими. И от каждой глаза слепит так, что плакать от облегчения хочется. Прикрываю голову руками под крики Ассоль, чтобы не смели трогать, иначе она матери пожалуется и всех выгонят к чертям собачьим. Так и сказала моя девочка, чем в ступор ввела ублюдков трусливых.
А когда их голоса замолкли, шум услышал. Громкий. Ритмичный. Не сразу понял, что это сердце мое. Забилось вместе с ее сердцем.
Меня поведут в сторону территории, нанося один за другим удары прикладами или дубинками, когда я буду поворачиваться, чтобы увидеть, как к ней подбегает тот самый парень, как пытается он обнять ее за плечи, но она оттолкнет его в сторону, чтобы смотреть на мое лицо. Беззвучно будет повторять одними губами, смахивая с щеки непослушные слезы. Но не "спасибо", которое, она знала, разозлило бы меня, и не "люблю". Не бесцветное, безвкусное "люблю". "Я приду". С мольбой в глазах. Чтобы ждал. "Я приду". Обещанием, в которое просит поверить взглядом. "Я приду", которое больше любых откровенных признаний. Ведь оно означает ее время рядом со мной. Оно означает мою уверенность. Знать, что она придет, было самым важным. Знать, что она придет, чтобы вынести все, абсолютно все. Просто потому что знаю — придет.
Так я думал, пока не зашел во двор центра. Пока не увидел триумфальную усмешку Генки-крокодила, демонстративно вытиравшего большой нож какой-то тряпкой. Он бросил взгляд в сторону моей клетки, склонив голову набок… а у меня ноги словно отнялись. Потому что голову пронзило осознание того, что я увижу. Остановился, пытаясь сделать вдох и понимая, что не могу. Что воздух слишком тяжелым стал, неподъемным. И смертью воняет. Так близко воняет, что хочется нос себе заткнуть.
А ведь я не думал о ней все это время. Настолько сильно боялся потерять Ассоль, что во время одного ада забыл о другом, о том, который меня "дома" ждал.
В спину кто-то толкнул и мерзко засмеялся гнусавым голосом, а у меня ноги ватными стали, отказываются двигаться. Я хотел. Я изо всех сил хотел… но не мог сделать и шага. Словно трус, боялся увидеть собственными глазами то, что и так отлично знал. Но ведь то, чего мы не видим, кажется нам немыслимым, несуществующим, невозможным.
Вот и я не верил, что ее больше нет. Не верил, что войду в пустоту клетки, а в ней больше никогда не встанет на лапы та, которая выкормила меня и защищала от нападок больных ублюдков, издевавшихся над ребенком.
Не верил, что ее тихое рычание останется только в моей памяти тем самым звуком, которое будет бросать назад, в детство при каждом воспоминании. Не верил, что терпкий запах ее шерсти навсегда в моем мозгу сменит смрад ее освежеванного тела. Не знаю, каким чудом я оказался возле входа в клетку. Не знаю, каким образом сумел крик сдержать, вырывавшийся из груди. Яростный, отчаянный крик, вцепившийся в горло мертвой хваткой и не позволявший дышать. Казалось, открою рот — и взвою, подобно волку.
Когда труп увидел волчий, без шкуры, подвешенный каким-то грязными веревками к решетке над моей головой, думал, с ума сошел и прямо в Преисподнюю попал. Потому что не могли нормальные люди с живым существом такое сделать. Кто-то, наверное, за веревку эту дернул, и тело Мамы ко мне медленно повернулось. Мертвыми остекленевшими глазами на окровавленной морде на меня посмотрело… с осуждением. С диким разочарованием. Словно вой ее услышал откуда-то вдалеке. Картина, которую я буду вдеть, как только буду закрывать собственные. Ее взгляд, вспарывающий душу обвинением. Ее пустой взгляд, который отпечатается в сердце самым настоящим клеймом. Клеймом, вспыхивающим убийственным пламенем каждый раз при воспоминании, методично выжигая все человеческое, что когда-то было во мне.
На лапы ее, безжизненно висящие, смотрю и чувствую, как крик вырывается изнутри. А вместе с ним что-то страшное… что-то невероятно сильное и жестокое. Гораздо сильнее и беспощаднее меня. Особенно когда глаза опустил вниз и увидел, что на шкуре ее стою.
— Смотри, какой коврик для тебя сделали, нелюдь.
— Добро пожаловать домой.
И громкий смех Генки-крокодила.
Смех, ставший спусковым крючком для моего прыжка с разбега в самую бездну.
ГЛАВА 9. БЕС
1990-е гг. Россия
— Слышь, Кот, не дергайся там, просто смирно стой и в глаза ему не смотри.
Парень в черной кожаной куртке перевел взгляд на стоявшего рядом друга детства Валеру. Усмехнулся. Успокаивает его, а сам пальцами правой руки по ноге барабанит от волнения.
— Я и смотрю, ты до хрена спокойный, — Мишка засмеялся, когда друг цыкнул на него недовольно, — а вообще, что ты как целка кипешуешь? Будто сам впервые с ним увидишься.
— Ага, — Валерка смачно сплюнул на пол, засовывая руки в карманы и скрывая трясущиеся пальцы, но затем, словно одумавшись, быстро по сторонам посмотрел и растер подошвой плевок, — с ним каждый раз как в первый. Тем более информация не проверенная.
— Проверенная, — Мишка огрызнулся, — сказал же, стопудово согласится. Я этого жирдяя четыре года возил от банка к любовнице, потом домой, я с ним с утра до ночи рядом и его как свои пять пальцев уже знаю. Он уже в штаны ссытся после угроз Демьяна. Если Бес твой "крышу" обеспечит, он ему завод свой отдаст и глазом не моргнет.
— Не мой он, ничейный, — Валерка подмигнул появившейся в приемной секретарше с аккуратным пучком на голове и в темно-синем деловом костюме. Дождался от нее кивка и мотнул головой, ударив кулаком по плечу Кота, — пошли, Мих, главное — спокойнее.
Михаил Котов по прозвищу Кот закатил глаза, направившись в кабинет местного авторитета Саши Тихого. Честно говоря, нервозность Валерки немного раздражала. Кот нередко бывал в таких вот ресторанах, в одном из которых они находились сейчас, или в клубах, относящихся к заводу и открытых для рабочих и их семей еще во времена глубокого коммунизма. Частенько заходил с заднего входа в такие заведения, где местные авторитеты имели кабинеты вместе с начальником своим, Арсением Григорьевичем Молоховым, которого по-панибратски уже давно называл просто Григоричем. Мало кто догадывался, но Кот был не только водилой Молоха, но и его охранником. Именно он, а не здоровый боров Федот, которого начальник для отвода глаз держал при себе.
Директор местного металлургического завода, который, по мнению Михаила, давно уже следовало закрыть и распродать к чертям собачьим, Григорич был еще и владельцем крупного банка. Правда, в последнее время начальника стали прессинговать "Демьяновские" братки, а вчера после очередного отказа в Григорича выпустили автоматную очередь, и сейчас он лежал в больнице, благо зацепили слегка и жить точно будет, но в койке поваляется однозначно не меньше недели. Именно после этого Григорич приказал Мише обратиться к Бесу. Сказал, что только он сможет обнаглевших подонков успокоить. Желательно навсегда.
Да, о Бесе, или как его называли некоторые — Сане Тихом, в их северном городе был наслышан каждый. Как и о том, что тот не позволял никого называть себя по имени. Одни говорили, что Тихий — это не погоняло, а фамилия авторитета. Другие говорили, что, наоборот, это его прозвище, а не фамилия. Один из корешей Кота с пеной у рта в бане рассказывал, что Тихим называли мужика за методы работы. За то, что он никогда не вел переговоров. Либо конкуренты и партнеры принимали его условия, и в таком случае он не считал нужным попусту сотрясать воздух, либо же они их не принимали, и тогда он расправлялся с ними. Кореш говорил, что расправлялся по-разному. Кому-то вспарывал животы и заливал их кровью квартиры, кого-то быстро и чисто — выстрелом в голову. Но всех безоговорочно — тихо. Он не признавал теракты, взрывы, демонстративно-показательные убийства с громкими криками, стрельбу в открытых местах. Ублюдок делал это всегда настолько бесшумно, что соседи разводили руками в недоумении, а мусора от злости грызли погоны. Может, именно поэтому его и называли Бесом, намекая на чертовщину, которую он творил, правда, кореш этого точно не знал. О нем вообще мало что знали.
Кот вспомнил, что тот же товарищ вздрогнул, рассказывая, как однажды в гостинице целую семью чеченских братков мертвыми обнаружили. Они проездом были в городе, но успели заиметь конфликт с людьми Беса. Отец и три сына. Всем четверым перерезали горло и вспороли животы, выпотрошив кишки на пол. Говорят, горничная долго и тщетно стучалась в дверь перед тем, как ее открыла администрация отеля. И как только распахнули эту чертову дверь, бедная девушка упала в обморок, а сам управляющий блевал прямо на ковер, залитый кровью чеченцев.
Потом эксперты установят, что все четыре жертвы были живыми, пока их истязали, и ни одна живая душа не слышала их воплей. Говорили еще, что четыре языка были отправлены в морозильной камере по почте в северную столицу страны, "вору в законе", под которым ходили чеченцы. Но эту информацию никто ни опровергнуть, ни подтвердить не смог. Как, впрочем, и найти языки мужчин.
Миша остановился позади Валерки. От нервного напряжения шея парня покраснела так, что Кот мысленно усмехнулся. Обвел взглядом кабинет. Странно, он привык, что главари банд любили вычурность: мебель из самого дорогого дерева, безвкусные громоздкие фигурки лошадей или голых баб, кожаные кресла, иногда — диван, и непременный атрибут таких встреч — парочка охранников рядом с хозяином кабинета.
Что ж, Бес его удивил. Со вкусом обставленная комната: стол из темного дерева, с аккуратной стопкой бумаг и телефонным аппаратом, такой же темный шкаф, белые жалюзи и никаких вставших на дыбы коней.
Кот встал наравне со своим другом, внимательно разглядывая мужчину, откинувшегося на спинку черного кожаного кресла и молча смотревшего на него, пока Валерка представлял гостя.
Короткие темные волосы, массивный подбородок, крупный нос, явно сломанный в нескольких местах. Четко очерченные скулы расслаблены, левую щеку пересекал уродливый шрам, тянувшийся от уголка глаза по горлу сбоку вниз к ключице. На черном свитере нет привычного до тошноты креста размером с ладонь, болтающегося на цепи толщиной с два пальца. На нем вообще не было украшений. Ни печатки, ни браслетов.
Кот перевел взгляд снова на лицо Беса и весь подобрался внутренне, встретившись с темными глазами, прищуренными и изучающими. Страшные глаза. Почему-то именно это определение на ум пришло. Действительно, страшные. В такие, когда смотришься, все грехи свои неосознанно вспоминаешь, людей любимых… потому что смерть свою в них начинаешь видеть. В черных отблесках зрачков. Внимательные, серьезные. Нет в них присущей блатным наглости, скорее, молчаливое превосходство, которое начинаешь ощущать. Превосходство их хозяина над собой.
Вот и Кот невольно сглотнул, когда Тихий вдруг встал, мягко отодвинув кресло назад и, обогнув стол, на его край уселся, руки сложил, и, глядя на Мишу, кивнул, всем своим видом показывая, что готов выслушать. Вот ведь вроде поломанный весь, а силу недюжинную излучает, такую, что, кажется, зазеваешься — поглотит без остатка.
Почему-то вспомнилось, как Валерка предупреждал, чтобы руку не протягивал. Сказал, что Тихий никому и никогда руки не жмет. Черт его знает почему, но даже самые авторитетные люди мирились с этой его особенностью.
Пока просьбу Григорича о сотрудничестве передавал, думал так же о том, что на Беса этого нарыл. Откуда он взялся и как за недолгий срок подмял под себя город.
Не местный он был. Не из северных вообще. Говорили, с зоны откинулся, где по серьезной статье срок мотал, и сюда приехал. Да не один, а с малявой от Тигра, в которой тот наказал обеспечить парню не только лучший прием, но и место выделить в местной банде. Тигра боялись ослушаться, даже несмотря на то, что тот полжизни в тюрьмах провел. Авторитет он имел как среди своих, так и среди чужих, и слово его был веским и обсуждению не подлежало.
Поначалу Тихого отправили "крышевать наперсточников", и парень молча делом своим занялся. Под его руководством те больший доход стали приносить, да и, поговаривали, сдружился новичок с главой группировки — Кощеем. Старика так прозвали за внешность: худощавый, собранный и взгляд из-под густых бровей на этот мир обозленный, да и характер под стать погонялу. Только он в Сане Тихом учуял что-то близкое и к себе допустил. Сначала водителем, а потом и правой рукой, выполнявшей самые сложные задания.
Ходили слухи, что это Тигр с Кощеем лично связывался и обратил внимание старика на парня. В любом случае, скоро Саню Тихого знали все. Знали и дико боялись. Потому что его Кощей и отправлял исполнять свои приговоры. Вначале никто не знал, что Бес и Саня Тихий — это один и тот же человек. Говорили, что появления Беса в одиночестве, без кого-либо из своих боялись даже матерые братки. Это означало, что не на переговоры он явился.
Кто-то не верил в существование Беса, как одного человека, и утверждал, что Бес — это собирательный образ нескольких киллеров. Потому что не мог один человек разнести ресторан, закрытый на сходке братков, да так, что персонал отмывал полы потом несколько дней. Ни одного тогда гостя не оставили в живых, а Витьку Комара, организовавшего сходку и, по слухам, кинувшего Кощея на нехилую сумму денег, нашли лежащим на столе со ста долларами во рту и выпученными остекленевшими глазами. Журналисты тогда и начали развивать версию о наличии целой бригады убийц, поработавшей тогда в ресторане. Только вот случилось как-то Коту закрутить роман с официанточкой молодой из того самого заведения. Она и рассказала срывающимся от страха голосом и расширенными от ужаса глазами, как мужчина в длинном кожаном пальто и с пистолетом в руках сначала приказал закрыть ресторан, а потом хладнокровно перестрелял всех посетителей, не тронув персонал. Говорила и вздрагивала, будто слышала в этот момент выстрелы, хотя тот и использовал глушитель. Кот тогда усмехался про себя, взбираясь на девчонку и глубоко сомневаясь в ее словах. Как известно, у страха глаза велики, а официантка еще, поди, напридумала половину, утверждала, что лица не запомнила, так как в шапке он был, натянутой на лицо и с прорезями для глаз, но вот край шрама в углу глаза заметить она успела.
Сейчас, глядя в глаза мужчины, стоявшего прямо перед ним, Кот понимал — такой способен на все. И языки отрезать, и живот вспороть, и в одиночку двенадцать человек вооруженных уложить.
Кощей, словно чувствуя близкую кончину, передал бразды правления городом именно Сане Тихому, а через неделю почил в больнице, благополучно дожив до восьмидесяти пяти лет. Иногда Мишка думал о том, что несправедливо, наверное, что его родители, интеллигентные, образованные люди, бывшие учителя, не причинившие вреда никому за свою жизнь, умерли, не дотянув и до семидесяти лет, а таким вот ублюдкам, типа Кощея, постоянно ходившего под пулями и порешившего кучу народа, удалось пережить их.
Наверное, именно из-за этих мыслей Кот и перестал постепенно верить в Господа. Хотя, вот парадокс, в Дьявола по-прежнему верил. Особенно сейчас, встретившись глазами с одним из его приспешников.
— Миш, а, Миш, — Кот чертыхнулся и подавился пивом, услышав голос жены, заглянувшей в его святая святых — в гараж.
Ну вот, эти бабы… сейчас нагрузит его чем-нибудь, а у него, можно сказать, первый выходной за два месяца. Устал он. Устал, как пес. Отдохнуть хочет от гундежа ее вечного по ночам, от непрекращающегося плача сына, который выспаться не дает, от голоса Григорича, от проблем чужих, которые как свои должен решать. Собрался в одиночестве посидеть в гараже, наедине со своими мыслями и двумя литрами пива, любимого, темного. А тут на тебе.
— Чего? Сказал же, к четырем домой приду.
— Миш, да там… — замялась жена, ну вот, поди придумала десять заданий, которые именно сегодня и сейчас выполнить надо, — иди, в общем, там в новостях про перестрелку показывают. И банк ваш… И Арсений Григорьевич звонил, сказал, чтобы срочно к нему поехал.
Кот подорвался и бегом к дому. Не обращая внимания на одышку, чувствуя, как бьется сердце где-то в районе горла. На четвертый этаж, через одну ступень перепрыгивая, не стесняясь в выражениях, покрывая лифтеров самым отборным матом. И в квартиру мимо ошарашенного сына, устроившегося прямо у входной двери на полосатом коврике.
Запыхавшись, к телевизору, чтобы подкрутить звук, и так на колени и рухнуть, глядя, как один за другим трупы выносят на носилках. Лейтенант милиции одним глазом косится куда-то в сторону УАЗика, а вторым в камеру смотрит, монотонным голосом давая интервью.
"…на данный момент личности убитых не установлены. Но по предварительной версии ими являются члены так называемой "Демьяновской" ОПГ, в частности, один из них, предположительно, сам Алексей Демьяненко.
— Удалось ли установить личность преступника, устроившего это массовое побоище?
Лейтенант тяжело вздыхает, снова бросив взгляд куда-то влево, чтобы затем обратить внимание на журналиста:
— На данный момент свидетели, опрошенные… "
Кот выключил телевизор, ничего нового он не узнает. Свидетели, как обычно, ничего не слышали и не видели. Никаких предположений, кроме того, что это разборка между преступными группировками, у ментов нет. Зато Кот увидел. Крупным планом труп Демьяненко, ходившего под столичными, активно распространявшими свою власть на севере через местные банды. Именно через Леху Демьяна, слывшего одним из самых безбашенных подонков, сносившим целые торговые кварталы за неуплату "дани", они и хотели "отжать" банк у Григорича.
Кот натянул кожаную куртку поверх ветровки и направился к выходу, спрятав за пояс спортивных штанов "Макара" и машинально чмокнув в макушку сына.
Что ж, Бес нехило увеличил себе влияние, порешив "демьяновских". А то, что это был Тихий, Кот не сомневался. И это значило, что мог начаться дележ территории и имущества убитых. Именно поэтому Григорич звал его к себе. Обратиться к Бесу за помощью — одно. А вот довериться этому беспощадному ублюдку — совсем другое дело.
— Бес, машина готова, — я оторвал взгляд от фотографий, разложенных на столе, и кивнул Стасу, просунувшему голову в дверь моего кабинета.
— Сейчас спущусь. Марину отпусти, я сам закрою тут все.
Он ушел, осторожно закрыв дверь, а я еще несколько минут рассматривал нечеткие кадры, снятые моим человеком, следовавшим за Ассоль повсюду. Погладил кончиками пальцев развевающиеся на ветру длинные темные локоны. Почему-то на ум пришло, что не могу вспомнить ни одной ее фотографии с собранными волосами. В кино — да, но не в жизни. Потому что продолжает всеми силами дистанцироваться от образа матери, в которую боится превратиться со временем. Старается настолько отличаться от нее, чтобы никто и никогда не увидел в ней профессора Ярославскую. Пока ей это удавалось. Ни один человек в стране и на территории бывшего Союза не смог бы догадаться, что это потрясающе красивая женщина с самой обворожительной улыбкой и томным, подернутым поволокой соблазна взглядом может быть дочерью, вынужденной в свое время бежать за границу доктора Ярославской. Вот только я видел это сходство. Оно было не снаружи, его не могла закрыть никакая одежда, никакая улыбка, никакая прическа.
Даже если бы одна из них полностью поменяла свою внешность… я знал нутро каждой из этих женщин. И у обеих оно отдавало гнилью. Даже на расстоянии. Самой настоящей гнилью, с такой тошнотворной вонью, что закладывало нос. И самым больным было признать, несмотря на всю свою ненависть к монстру, что она оказалась куда честнее дочери. По крайней мере, эта тварь с самого начала давала четко понять, кем я являлся и на что мог надеяться. Никаких игр. Никакого притворства. Никакой лжи. Возможно, она даже заслуживала уважения. В отличие от той… другой. От той, которая предпочла игру искренности, которая притворялась так, словно любила, а после предала так, словно и не знала.
Красивая… мааать вашу, какая же она красивая. Как можно продолжать восхищаться и остро, безумно желать ту, которую так сильно презираешь и ненавидишь одновременно? Я мог часами смотреть фильмы с ее участием, запоминал их наизусть, изучал каждое ее слово, действие, мастурбировал, словно малолетка, на журналы с ее изображением… Я ненавидел Ассоль, как только может наркоман ненавидеть собственную зависимость… и все равно не мог устоять перед ней.
Снизу раздался сигнал автомобиля, и я вскинулся. Нет, Стас не стал бы подгонять меня, скорее всего, просигналил секретарше, но тем самым вернул в меня в реальность.
Сегодня я вылетал в столицу на церемонию награждения кинопремии, на которую была номинирована и она. Зачем я это делал? Я хотел видеть ее триумф своими глазами. Не через камеру, не отфильтрованную журналистом версию, а собственными глазами увидеть, как улыбнется триумфально, как будет идти, оглушенная овациями на сцену, с которой будет благодарить своих поклонников, мужа… ублюдка-мужа, недостойного не только сидеть рядом с ней, а эта мразь там, наверняка, будет, но и дышать одним воздухом с Ассоль. Совсем скоро я исправлю эту несправедливость. Совсем скоро я заставлю ее смотреть, как он подыхает за все, что сделал с ней… с нами. За то, что посмел пользоваться МОИМ. Забрать МОЕ. Я уверен, она оценит мой сценарий по достоинству. Впрочем, разве я предоставлю ей выбор? Ведь для Ассоли Бельской в моем кино отведена главная роль. И она отработает каждую фразу, каждую эмоцию, каждую слезинку, которые я для нее писал по ночам. Она отыграет свою самую потрясающую роль для своего самого преданного зрителя. Для меня.
Я ненавидел вспышки фотоаппаратов и крики толпы, обезумевшей, лишенной человечности в попытках пройти ближе, коснуться актеров, с натянутыми на лощеные лица улыбками проходивших мимо них в огромный зал, в котором непосредственно проходила церемония награждения.
Я отворачивал лицо от камер, не желая засветиться на случайных фотографиях и продолжая искать взглядом свою девочку.
— Кажется, мы рано приехали, Бес.
Стас нервничает. Он не впервые со мной на подобных мероприятиях, но каждый раз для него это похоже на самый настоящий Ад, как он говорит. Единственный, кто знает про Ассоль. Знает, потому что не раз отвозил ей традиционный букет на день рождения. Затем фотографировал ее реакцию и приносил эти фотографии мне. Раскрыться перед кем-то оказалось не легче, чем добровольно отпиливать себе руку или ногу. Казалось, от боли сдохну на месте, а его заляпаю кровью. Конечно, всех подробностей он не знал, но пар раз, когда я лежал в больнице с огнестрельным или сидел в тюрьме, именно он вместо меня дарил ей цветы. Каллы и калина. Она ведь поняла их смысл с первого раза. Как обычно, поняла меня без слов. И я по-прежнему восхищался этой ее способностью и приходил в ярость от нее же.
— Бес… она.
Мог бы и не говорить. Я ее присутствие всегда будто кожей ощущал. За несколько мгновений до того, как войдет, чувствовал ее. Как и сейчас. Повернулся к журналистке со светлыми волосами, в кричаще-красном платье и с красными губами, бросившейся к Ассоли. Увидел сначала ее и застыл, не ощущая ни толчков полудурков, с воплями кинувшихся в ее сторону, ни собственного сердца, моментально замершего в груди. Ослепительная моя девочка. В длинном черном платье, подчеркивающем высокую упругую грудь, с блестками, переливавшимися на подоле. Темные волосы кудрями спускаются по обнаженной спине, оттеняя молочную белизну открытых плеч.
Она улыбается, склонив набок голову и отвечая на вопрос журналистки, бросая в толпу идеально отрепетированные теплые взгляды. Видят ли эти тупицы, что там, на дне ее зеленых омутов? Они готовы молиться на нее, а я вижу там пустоту. Ту, которая спрятана за маской счастливой и успешной актрисы. Ту, которая совсем скоро поглотит черный зрачок. Я ее чувствую, эту пустоту. Такая же в моей груди разливается сейчас. Странная. Неправильная. Потому что ненависть затмевает. Потому что порождает боль. Порождает такую дикую боль, что хочется взвыть, хочется разнести на хрен все вокруг и, схватив ее в охапку, увезти, посадить на свой вертолет и улететь отсюда туда, где на нее смотреть смогу только я. Туда, где она видеть сможет только меня одного.
Хочется прижать ее к себе, и чтобы как раньше, плакала, и слезы ее обжигали даже через ткань пальто. Они ведь не могут врать, ее слезы. Я помнил до сих пор, какими горячими они были.
А потом появился он. Ублюдок. Он шагнул откуда-то сзади нее и притянул к себе за талию. А она… она улыбнулась ему и подставила губы, в которые он своими впился.
Сучкааа…
Смотреть, как он продолжает удерживать ее одной рукой… смотреть на его локоть, на котором ее рука держится, и чувствовать, как пустота исчезает, как растворяется бесследно ненавистью. Чистой. Острой. Отвратительно острой ненавистью к твари с лицом моей девочки.
Она еще не знает, что это последняя награда, которую она получит. Она еще не знает, что следующая маска, которую она наденет, будет гримаса боли. Маска, которую ей никогда с себя не снять, потому что я пришью ее намертво к идеальному кукольному лицу.
ГЛАВА 10. АССОЛЬ. БЕС
1980-е гг. СССР
Каждый раз, когда его тела касалась плеть или носок сапога, меня скручивало в приступе дикой боли. Господи, я больше не могу смотреть, как его бьют, я больше не могу знать, что над ним издеваются. Не могу. Я сойду с ума. Шептала ему, что приду и видела только его глаза, наполненные отчаянием. Самым диким нечеловеческим отчаянием и упреком… да, упреком с ядовитой горечью. Из-за Виктора. Я знала, что из-за него. Потому что не пришла днем. Не могла я. Они в гости приехали, и мать перед ними ковриком стелется и меня стелет. Играть для них заставляет, петь, танцевать. И я не могла уйти. Не знаю, как с мостика в воду полетела. Я воды всегда до паники боялась, самый жуткий кошмар был утонуть. Старалась от нее всегда подальше держаться, а тут отец Виктора захотел осмотреть двор клиники. Обсуждал с моей матерью свой вклад в развитие больницы. Они решили сделать сквер со стороны главного корпуса с лавочками и фонтанами. Пока он красочно описывал, как поставит на мостике скамейки, я смотрела как светло-желтые осенние литья, кружась, падают в темную воду. Виктор что-то бубнел позади меня. Кажется, стихи читал. Он думал, что это красиво, а я даже голос его не слышала. Думала только о том, чтобы они быстрее уехали, и я снова оказалась в объятиях Саши. Втянула его запах, закатывая от наслаждения глаза, и шептала, как сильно скучала по нему, как представляла его губы на моих губах все эти дни, что мы были в городе у родителей Виктора. И как он сожмет меня в сильных руках до хруста костей, так сладко и так больно сожмет. В этот момент Витя обнял меня за плечи, и я, отшатнувшись назад, полетела через невысокий парапет в воду. Доли секунд. Какие-то мгновения. Самые жуткие моменты в жизни всегда кажутся бесконечными… Я помнила это падение до мельчайших подробностей. Свое полное падение в этот день и в эту ночь. На то дно, откуда больше никогда не выплыву в черную бездну принадлежности своей смерти в облике человека.
Мой дьявол спас меня от смерти в тот день… чтобы потом убивать самому долгие годы. Убивать беспощадно и жестоко. Но тогда я даже представления не имела, насколько жестоким может быть Саша.
Тогда он был моим спасителем, и за это с него сдирали кожу живьем. Я вырывалась из рук охранников и прибежавших на помощь работников клиники, отталкивала от себя Виктора, его отца и кричала. Я громко и оглушительно кричала, чтобы Сашу не трогали. Меня колотило в истерике, меня лихорадило и выкручивало в их руках. Я превратилась в неуправляемого раненого зверя, который готов был рвать на части его мучителей. Помню, что меня отнесли в комнату, укололи успокоительное и закрыли снаружи. Но меня не брало даже лекарство, я билась в проклятую дверь, дергала закрытые окна. Я так и не сняла с себя мокрую одежду, она высохла на мне. Я даже холод не ощущала, потому что меня жгло от ужаса — мне было страшно подумать, что они делают там с ним. Ведь он вырвался с цепи, ненормальный. Боже какой же он ненормальный. Зачеееем? И тут же контрастом жалкий Витька с дрожащими руками. Который причитал, что вода холодная и он плохо плавает. А Саша не умел. Ублюдок трусливый, он вообще не умел и бросился спасать меня. Мой… мой, такой мой. Ради меня.
Пока билась в двери комнаты, с ужасом вспоминала, как ушла под воду, как сомкнулась надо мной холодная бездна и потекла в горло смерть. А ведь я его звала. Молча. Беззвучно. Не было никого другого, о ком бы я подумала, раздираемая болью от забивающейся в легкие воды. Только он. Эти мгновения растянулись для меня в бесконечность, вереницей потертых кадров на старой кинопленке, проматываемых в темной комнате под треск камеры. Я в его объятиях, сонная и счастливая, под тихий шепот перебираю его волосы, или наши голодные рты, кусающие друг друга в алчных поцелуях-укусах, и пальцы нагло забирающиеся под одежду в поисках долгожданного утоления адской жажды, от которой нас обоих трясло, как обезумевших.
Нас накрывало волнами сумасшествия внезапно и безжалостно. Одно слово, взгляд или его наглый прищур, шепот, ухмылка, и по телу уже проходит дрожь неудержимого возбуждения, когда мысли о его руках заставляют корчиться от боли из-за желания, чтобы прикоснулся. Мы изучали тела друг друга в самом бессовестном и в то же время чистейшем юношеском любопытстве. Изнывая и задыхаясь в приступе дикой похоти, когда я сама подмахивала бедрами, сжимая руками его руки, и умоляла трогать там сильнее, быстрее, а потом жадно срывала с него штаны и принимала в рот его плоть под хриплый стон и собственный триумфальный крик.
А до этого были часы изучения каждой складки друг на друге, каждого изгиба, каждой мурашки от осторожной ласки. Часы благоговейного разврата, когда вместе с любопытством испытываешь все грани дозволенного. И я изучала его тело. В совершенном бесстыдстве касалась сначала руками под его прерывистое дыхание и стиснутые кулаки, пока терпел эту пытку моим девственно-жестоким любопытством. Перехватывал мои руки, тяжело дыша, глядя черными глазами, похожими на адское пекло, мне в глаза.
— Нет… остановись, Ассоль.
— Почему? — тянула за завязки штанов и уже смело касалась его члена, гладила и сжимала ладонью под шипение и тихие ругательства, — Я хочу, чтобы тебе было так же хорошо, как и мне. Покажи, как… покажи, я хочу смотреть на тебя, когда ты взорвешься.
И он показал, двигая моими руками по стволу члена, глядя мне в глаза, пока не запрокинул голову, широко открыв рот, выгибаясь назад и толкаясь мне в ладонь, пачкая ее семенем. Это было самое красивое, что я видела в своей жизни — моя власть над ним, его наслаждение для меня. И я хотела познать все ее грани и испробовать на нем каждую, позволяя ему изучать меня до хриплых стонов агонии в его умелых руках. Потом я касалась его губами, потом я брала его плоть в рот, а потом уже и жадно сводила его с ума со всем рвением обезумевшей от страсти молодой самки. Потому что мы походили на животных. Я сейчас понимаю, что мы мало чем походили на людей в своей страсти. Нас никто не учил. Мы учились друг на друге. Учились до синяков и царапин, до следов на коже и прокушенных губ. Я падала и летела в свой собственный ад очень медленно, с каждым днем шла на дно все глубже и глубже.
Мне казалось, что нет ничего прекраснее, чем ублажать его. Чувствовать языком каждую вену на его члене, и глотать его сущность бешеными глотками, зверея от возбуждения и чувствуя, что это еще не все. Он может дать мне больше. Намного больше… и я жадно хотела получить это все от него каждый раз, когда мы доходили оба до самой наивысшей точки безумия.
— Нееет, маленькая, — шептал мне в ухо, когда я тянула его на себя, инстинктивно раздвигая ноги в неясном предвкушении и стремлении почувствовать тяжесть его тела на себе. Больше, чем пальцы. Больше, чем ласки. Принадлежность. Я хотела ему принадлежать. Вот этому мальчику в ошейнике и на цепи. Я хотела быть ЕГО Ассоль.
— Не так… не хочу с тобой так. Когда мы уедем. Когда моей станешь. Скоро, девочка моя. Уже скоро.
— Я твоя, Божееее, Саша, я настолько твоя, что во мне нет ничего своего. Мои мысли — ты, дыхание — ты, утро мое, ночь. Все это ты. Я так хочу тебя… мне больно…
— Больно? — и этот внимательный взгляд в глаза, от которого сдохнуть хочется, настолько обжигает и обещает то самое большее, — Мне тоже больно… но тебе сейчас станет легче. Обещаю…
Опускался к моим распахнутым ногам и жадно накрывал горячим ртом мою плоть. Самый быстрый и сумасшедший способ заставить меня биться от наслаждения — это чувствовать его горячий язык внутри своего тела и тянущие сосущие движения рта. Под утро я уходила с нашим запахом на всем теле и даже в волосах.
Именно это я видела, идя ко дну и хватая руками ледяную воду. Его на мне… его глаза с расширенными зрачками и приоткрытый рот, шепчущий нежные непристойности…
Ведь никто не учил, как это прилично… и он говорил все, что хотел, называя своими именами каждую часть моего тела и что он с ними сделает.
"— Я говорила, что люблю тебя?
— Говорила вчера.
— А сегодня?
— Сегодня нет.
— Я люблю тебя, Саша.
— Саша… так странно.
— Да, мой Саша, мой-мой-мой-мой."
Мать пришла ко мне ближе к ночи, когда я сломала ногти о дверь и сорвала голос от требований выпустить меня из комнаты.
Она вошла в спальню. Прикрыла за собой дверь и села за стол, постукивая шариковой ручкой по столешнице. Мне даже показалось, что она нервничает.
— Прекрати истерику, Аля. Никто ничего не сделал нелюдю. Он там, где и положено ему быть. Но, чтоб ты понимала, что он такое, я тебе кое-что покажу.
Она развязала тесемки бордовой папки и протянула мне несколько фотографий.
— Он погубил пять человек за время пребывания здесь. Одного ученого, которому нанес пятьдесят три удара ножиком. Вдумайся, Аля. Пятьдесят три. И трех охранников. Одного из них недавно. А троих других сегодня. Ты знаешь, что он сделал с Геннадием? Ты не хочешь этого знать, но я пошатну твой розовый мир, чтобы ты понимала, кто и почему содержится здесь на цепях и в ошейнике.
Она подалась вперед, и я впервые видела, как у матери дергается уголок глаза и раздуваются ноздри, то ли от ярости, то ли от какого-то извращенного возбуждения.
— Он снял с него кожу. Содрал зубами, понимаешь? Он грыз его живьем, а потом повесил его на крюк в своей клетке и обмазался весь его кровью. Но это после того, как зарубил топором двоих охранников.
— П… почему?
Я смотрела на фотографии мертвого Геннадия и чувствовала, как к горлу подступает тошнота, как покрывается испариной тело. Саша не мог… он не мог так с человеком. Он же добрый, он… я же его знаю.
— Потому что он нелюдь. Потому что Геннадий застрелил взбесившуюся волчицу, которая на него бросилась, и этот зверь обглодал живого человека. Живого, Аля. Это не человек, запомни. Это объект. Вот за кого ты заступаешься, дочь. Так что прекрати истерику и ложись в постель. Мы поговорим завтра… Мне теперь нужно со всем этим разбираться в милиции. Я очень надеюсь, что тебе не придется давать показания, и папа Виктора нам поможет.
Когда она ушла, я уткнулась лицом в подушку и зарыдала… я поняла, почему он так поступил — они убили Маму. Они убили самое дорогое, что у него было, и ему сейчас не просто больно — он сходит с ума от боли. Он озверел от нее. Наверное, я тогда должна была задуматься, должна была понять, с чем имею дело, но я любила его так отчаянно и безумно, что находила оправдание всему… и я никогда его не боялась. Дождавшись, когда в клинике стихло, и мать уехала, я пробралась в лабораторию, которую сегодня никто не охранял. Потому что я обещала ему прийти. Потому что, кроме меня, у него больше никого не осталось.
Она сама пришла ко мне. Монстр. Стояла возле клетки, в которую кому-то, я, действительно, понятия не имел, кому, удалось запихать меня. В конце безумия, которое так же стерлось из памяти, оставшись на губах тошнотворным послевкусием чужой крови и навечно в голове кадрами искривившегося от боли лица Генки-крокодила. Странно, я так сосредоточенно пытался вспомнить, что же случилось после того, как смех его за спиной услышал… но на задворках воспоминаний всплывал именно этот смех. Вот ублюдок громко и издевательски ржет позади меня, а вот его уродливое жирное лицо, испещренное неровностями. Я с трудом узнаю его — настолько исказила гримаса боли.
В висках собственная головная боль ритмичными ударами. Это от напряжения. И злости, примешавшейся к нему. Потому что в мозгу пустота. Абсолютная. Успокаивающая и в то же время раздражающая.
— Доволен?
Доктор впервые заговорила со мной, и от неожиданности я вздрогнул и повернулся к ней. Точнее, она впервые задала вопрос, не относящийся к моему физическому состоянию и не требующий обязательной фиксации ответа в исследованиях.
— Он убил Маму, — глядя на хладнокровное безразличие в глазах за тонкими очками.
— Но теперь ты доволен тем, что натворил?
Она шагнула к клетке, благоразумно остановившись в паре метров от нее.
— Он убил и ошкурил Маму.
Повторил, пытаясь понять ее вопрос. Нет, я не был настолько туп… но в тот момент я не мог связать воедино это слово "доволен" с тем, что творилось вокруг. С запахом смерти Мамы, осевшим на прутьях клетки, с лужами ее крови под моими ногами, с кусками ее шерсти на грязном полу… Как можно было стоять, смотреть на весь этот Ад безучастным, отстраненным взглядом… как смела она смотреть на тело моей матери, снятое и лежавшее на земле возле нашего вольера, как на ненужный мусор? А именно так она смотрела: с презрением, поверх очков, сморщив аккуратный нос.
— Но ты ведь отомстил. Ты убил отца двоих детей и примерного мужа. Тебе нравится быть отомщенным?
Снова в ее глаза, пытаясь разглядеть хотя бы каплю человечности в них.
— На твоих губах его кровь. Посмотри на свои руки — под твоими ногтями частицы его кожи. Ты уничтожил здорового мужика намного больше тебя голыми руками.
Показалось или в голосе этой твари просквозили нотки восхищения?
Я встал с тряпок, на которых сидел, и сделал шаг вперед.
— Он, — еще один, удерживая заинтересованный взгляд, — убил, — еще шаг, ожидая, когда эта сука отступит назад, — мою, — вцепиться руками в окровавленные прутья, — Маму.
Дернуть их на себя, чувствуя, как поднимается изнутри гнев, как вскипает он, разъедая внутренности, вызывая желание наказать за абсолютную холодность монстра.
— И я убил бы его снова. Понимаешь ты, тупая сука?
Она усмехается, отворачиваясь от меня:
— Я знала, что ты не так-то прост, нелюдь, как бы упорно ты ни молчал на наших сеансах. Считай, — пожала плечами, — что ты выкупил свою никчемную жизнь тем, что спас мою дочь. Иначе сейчас бы твой труп валялся на свалке. А знаешь, чем ты отличаешься от Геннадия? Тем, что его похоронят по-людски и по нему будут плакать. А о твоем гниющем на мусорке теле не вспомнит никто и никогда.
Она ушла, сказав, что меня переведут на другое место, пока будут чистить вольер. Ушла, оставив меня наедине с желанием вырваться из этого долбаного плена металлических решеток и вцепиться в ее шею. Дрянь. Бесчеловечная, бездушная мразь, смотревшая на всех вокруг как на опытные экземпляры.
Закрыл глаза ладонями, когда в голове прозвенел ее металлический голос: "Ты выкупил свою никчемную жизнь тем, что спас мою дочь…" Ни хрена… Доктор не знала, что я не свою жизнь выкупал, а жизнь Мамы отдал за бесценок.
Отдал, чтобы увидеть, как моя Ассоль с каким-то уродом худощавым прогуливалась. В то время, как я ждал ее здесь. По ночам запястья себе кусал, чтобы не выть от тоски, потому что не приходила ко мне день, второй, третий. Она развлекалась с недоноском в отвратительно чистом белом костюме, пока я прислушивался к ночному шороху все эти ночи. Ночь за ночью. Под мерный храп сменяющихся охранников или под их пьяные разговоры.
Она развлекалась где-то… сучка.
Не смотреть по сторонам. Стараться не дышать. Только не в этой вони. И с какой-то странной благодарностью и в то же время ненавистью идти вслед за лаборантом в белом халате и с пистолетом в трясущихся руках, следуя за ним в свое новое пристанище.
Не знаю, сколько часов я провел, уставившись в потолок над своей головой. В мозгу ни одной больше мысли. Абсолютная пустота и безразличие. Выкупил жизнь… к чему мне теперь эта жизнь? И в голове набатом — обещала прийти. Ведь обещала. Да только вот на хрена ты ей? Нелюдь. Никто. Хотя теперь она знает, что ты и сам монстр. Побоится прийти. Любая нормальная девушка побоялась бы. Осталась бы с тем, в белом костюме. С тем, кем не смогу стать никогда. Какую бы одежду на себя ни надел. С человеком.
Тихий шорох откуда-то со стороны двери. Я даже не пошевелился. Может, оно и к лучшему. Наверняка, кто-то из трусливых подонков, боящихся пристрелить меня при свете дня. Как они обставят мою смерть перед доктором? Да разве имело это значение?
И вдруг голос услышал… тихий… испуганный.
— Са-шааа…
Родной. До боли родной… вскочил со своего места и к решетке бросился, чувствуя, как забилось истерически сердце о ребра.
Стоит. В глазах слезы непролитые. Щеки бледные. Губы трясутся. И волосы растрепанные выбились из прически. Почему-то на них обратил внимание. Не понравилось, что в пучок на макушке собраны. Как у монстра. Руку протянул между прутьями и пальцами в ее волосы, сдирая заколку, чтобы завороженно смотреть, как падает темный водопад на худые плечи. Но, когда прижалась к клетке с той стороны, отпрянул. Перед глазами кадрами, как тот так же волос ее касается, щек этих бархатных, прижимает к себе, мокрую и дрожащую, успокаивая и шепча что-то на ухо. Руку отдернул, чувствуя, как закололо кончики пальцев от желания почувствовать тепло ее кожи и в то же время от отвращения. Не смогу ее делить. Ни с кем и никогда. После того, как только своей считал. Лучше совсем отказаться, чем за другими подъедать.
— Уходи, — словно со стороны голос свой услышал, — зачем пришла? Уходи отсюда.
Он не походил на себя сейчас. Скорее, напоминал того мальчика, которого я когда-то впервые увидела, того, кто не впускал меня в клетку и рычал на меня, как зверь. Но только сейчас он стал старше на несколько лет, и он уже не рычит. Ему и не нужно. Достаточно звериного взгляда, от которого сердце замирает: у меня от предчувствия боли, а у других от ужаса. Наивное предположение, что, если знал хищника с детства и он позволял тебе играть с ним и даже иногда побеждать, то в дальнейшем, став опасным убийцей, он сделает скидку на прошлое. Не сделает. Зверь остается зверем всегда и, если он посчитает, что вы для него чужак или представляете опасность, перекусит вам глотку без сожаления. Тогда я этого не знала, тогда я была из тех наивных, что не боятся хищника, забывая о том, кто он на самом деле.
Смотрит исподлобья безумными черными глазами. Странно смотрит. С ненавистью. И когда резко заколку содрал, на глаза слезы навернулись, потому что я чувствовала, как у него все клокочет внутри. Он близок к срыву, но не срывается. Научился держаться со мной. И я словно видела, как внутри него такая же цепь, которая держит его звериную сущность. Я это нагнетание ощущаю кожей только понять не могу почему и сейчас тоже. Ведь я выполнила обещание. Я пришла к нему.
Конечно, нашла не сразу, и опять ключи пришлось доставать, потому что его перевели в другую клетку в самой дальней комнате лаборатории. Сашу вымыли. Процедура, о которой он мне не рассказывал, но я однажды видела, как его загоняли в душевую и поливали из шланга, заставляя мыться. Швыряли ему мыло и мочалку. Один держит на прицеле, второй поливает водой. Иногда такие процедуры проводились несколько раз в день, если его уводили в лабораторию. Но обычно вечером. Тогда я впервые видела его раздетым. Пряталась и смотрела во все глаза на сильное тело и на то, к бугрятся железные мышцы, настолько рельефные, как будто он нарисован гениальным художником. Бычья шея, огромный разворот плеч и сильная грудь, мощный торс с выпуклыми кубиками гранитного пресса, узкие бедра и сильные, накачанные ежедневными кроссами ноги. С утра Сашу неизменно забирали из лаборатории куда-то за пределы клиники. Я думаю, там проходили какие-то тренировки на выносливость. Мать проводила свои опыты на всем, на чем могла, исследуя своего подопытного со всех сторон. У него было безумно красивое тело, идеальное с ровной темной шелковистой кожей, и когда по ней стекали струи воды, мне становилось жарко, и я закрывала глаза, тяжело дыша. А потом воспроизводила увиденное в своей маленькой душевой и сходила с ума от дикого томления. Я тогда не умела себя ласкать… всему этому я научусь именно с ним, теряя стыд, когда он просил или требовал сделать что-то для него.
Сейчас на нем были чистые штаны, без привычной мешковатой рубашки, а от темной кожи пахло мылом, и волосы еще не успели высохнуть. Держится за решетку, глядя на меня, стиснув скулы, а потом вдруг это "уходи", и у меня внутри все оборвалось. Дрожащими руками искала ключ на связке, пока не нашла подходящий. Открыла замок и дернула дверь на себя.
— Не уйду. Я обещала прийти и пришла. С тобой хочу быть. Са-а-ша.
Несколько шагов к нему, хватая за плечи.
— Я все знаю… про Маму. Мне жаль… как же мне жаль, любимый. Так жаль. С тобой. Мне надо с тобой сегодня. Очень надо.
Пряча лицо у него на груди и вдыхая аромат его кожи, пробивающийся через запах мыла.
Лжет она. Умом понимаю, что лжет, потому в глаза ее смотрю… а они такие же. Абсолютно такие же, как у монстра, который несколько часов назад безразлично на изуродованное тело волчицы моей смотрел. Те же и в то же время другие. Боль в них. Не моя отражается, а ее собственная. Вздрогнул, когда в плечи вцепилась, и едва не зашипел, когда кожу в месте касания словно языки пламени лизнули.
Головой качаю, сбрасывая ее ладони с себя и отходя назад. Перед взглядом — как тот ублюдок ее к себе прижимает на моих глазах.
— Врешь.
Не могу дальше говорить. В горле имя волчицы застревает. Потом со временем оно так и останется торчать там, впиваясь острыми иглами в глотку и при каждом воспоминания раздирая до крови мясо, а тогда казалось настолько неправильным говорить о Маме, когда в висках обвинения продолжали звучать.
— Уходи. Исчезни.
Отступая назад. Если не уйдет, вышвырну ее отсюда на хрен.
— Не хочу тебя видеть. Отвык. И про Ма… про нее не смей говорить.
Гонит, а мне все равно, он назад, а я к нему, хватая за руки.
— Почему? Почему вру? Не могла раньше прийти, не могла, понимаешь?
Не понимает, глаза страшными становятся, и голова все ниже опускается, смотрит из-под сдвинутых густых бровей вначале на мои губы, потом ниже — на все то же платье нарядное, в котором из воды вытаскивал, на нервно вздымающуюся грудь, и челюсти сильнее сжимаются.
— Тебе больно… я знаю, очень больно. Я боль твою чувствую.
Сильно сжала его руки и приложила к своим щекам, целуя по очереди то одну, то другую ладонь.
— Я с тобой ее разделить хочу… я тоже любила Маму. И мне не нужно лгать… зачем я здесь тогда? Зачем мне тогда ты, если я лгу? Я же люблю тебя, Саша.
Шепчет отчаянно, быстро, а мне рот ей заткнуть хочется. Чтобы голос не слышать лживый. И не чувствовать губы обжигающие на своих руках. Заткнуть рот ладонью, чтобы целовать не смела…
А самого начинает колотить от прикосновений влажного языка. В голове вспышкой, какие сладкие на вкус губы ее, как вкусно впиваться в них своими и стоны ее жадно глотать.
Только на вопрос ее ответа не могу дать. Потому что незачем. НЕЗАЧЕМ. И все эти дни незачем был. Пока рядом франт тот ошивался. А сейчас, видать, уехал, и она про игрушку свою вспомнила.
Схватил ее за запястье и к двери бросился, утягивая девчонку за собой. Оттолкнул к решетке, собираясь выставить наружу, если понадобится, а эта чертовка в прутья тонкими руками вцепилась, так, что костяшки пальцев побелели.
— Пожалеть пришла? Подачку принесла? Не надо мне твоей подачки. К своему иди… с которым была. Все это время. — в лицо ей прорычал, ощущая, как сводит скулы от потребности поцеловать эти губы полные, — Вали отсюда. Ва-ли.
А ведь он просто ревнует. Меня никогда в жизни никто не ревновал, а он едва о Викторе сказал, и я почувствовала это облегчение. И отступил панический страх, что и правда гонит, что надоела, что не нужна больше. Да, он в клетке. Да, я прихожу сама, но мне всегда казалось, что может настать день, когда он не примет, когда вот так выставит за дверь… когда, возможно, ему надоем я.
— Не была я с ним. Со всеми была. Мать заставила. Могла бы, к черту бы их послала и здесь на полу у ног твоих спала бы.
Руки за голову закинула, держась за прутья, вздернув подбородок, и глядя снизу вверх, как раздуваются ноздри его неровного носа и двигаются желваки на широких скулах.
— Заставь уйти. Сама не уйду.
ГЛАВА 11. БЕС. АССОЛЬ
1980-е гг. СССР
Выдохнула и улыбнулась. Сама, наверное, не поняла, как улыбнулась, а меня этой улыбкой словно током пронзило. Сильно так. Будто пустили разряд электричества прямо по позвоночнику. Мне было с чем сравнить. И долбаные опыты проигрывали ей.
Руки за голову закинула, а я зашипел, увидев, как тонкая ткань грудь обрисовала высокую. Член в штанах напрягся, и в голову желание ударной волной со всей силы.
— Врешь.
Ладонью обхватил ее за шею и большим пальцем по ямке между ключицами, лаская, второй рукой пальцы свои с ее пальцами сплел. Выжидать, чувствуя, как изнутри злость поднимается, едва не приглушенная ее ложью. Руку с шеи на затылок Ассоли положил и резко на себя дернул ее за шею, прижимая с силой хрупкие пальцы к металлу решетки.
— На пруду с ним была. С ним. Одна.
Руку от шеи ее убрал, чувствуя, как колотит от желания сжать сильнее и в то же время от желания на пол повалить и заклеймить собой. Чтобы больше никогда… ни один не посмел.
— Не было всех, — краем сознания понимая, что оскалился, когда отшатнулась невольно, — уйди сама, иначе больно будет.
Сумасшедший взгляд. Никогда я больше ни у кого не видела этого взгляда, которым сжигает, которым заставляет мурашками покрываться от дьявольского желания впитывать его голод. Бесконечный, жестокий, как и он сам, голод. Саша умел смотреть на меня так, будто я единственная женщина во вселенной… а ведь тогда я и правда была для него единственной. По крайней мере, единственной с кем он был, потому что хотел этого сам.
И этот взгляд на мою грудь. Серьезный, отчаянный, словно это не просто желание, а потребность, и у меня от этого взгляда напряглись и вытянулись соски в дикой жажде ощутить его ласку. За шею взял, и мои глаза от наслаждения закрываются. Несколько секунд очарования до болезненной хватки на моем затылке. И пальцы мои сжал с такой силой, что от боли невольно дернула руки в попытке освободиться.
Зарычал по-звериному, а я голову назад откинула, жмурясь, а потом обратно к нему щекой по его щеке, пытаясь сплести свои пальцы с его пальцами, вместе с прутьями решетки, к которым он меня прижал.
— Я не боюсь тебя… сделай мне больно. Давай. Мне все равно, что от тебя принимать — боль или ласку. Лишь бы от тебя. Потому что нет никого и не будет никогда. Ты только есть.
Идиотка. Маленькая наглая идиотка. Завела взглядом одним своим. Затуманенным, потемневшим. Когда светло-зеленое озеро ее глаз начало тиной затягиваться, превращаясь в болото. Утягивает меня в него… И слова эти ее. Так дерзко. И в то же время понятия не имеет, на что нарывается. Вызов бросила и стоит, рвано дышит. Грудь округлая судорожно поднимается и опускается, под платьем соски выступают острые… Черт.
Сорвался я. Прямо с прыжка в болото сиганул. Губами в губы ее впился, жадно выдох глотая.
Так сладко. Вашу мать, как же сладко это было. Языком ожесточенно вдираться в мякоть ее рта, прижимая ее язык к низу, сплетая его с моим. Руки отцепила от прутьев и за шею обхватила, льнет ко мне, прижимаясь мягкой грудью к моей.
Оттолкнул ее от себя и усмехнулся, в глазах, широко распахнутых, растерянность увидев. Опрокинул ее на спину, наваливаясь сверху, раздвигая коленями ее ноги. Носом по шее, вдыхая аромат мыла и ее собственный. Тот самый, на котором, словно наркоман на дозе, сидел.
Скользнул ладонью вниз к груди, туда, где острый сосок мне в руку уперся. Сжал грудь, приподнимая ее, собирая языком вкус нежной кожи. Извивается подо мной, поднимая бедра и потираясь промежностью о болезненно-ноющий член.
— Тсссс, девочка… твою мааать, Ассоль.
Прикусил за горло, тут же затыкая ей рот поцелуем и поигрывая с тугой вершиной груди. То оттягивая ее, то щипая, выдыхая каждый раз, когда выгибается назад, подставляя грудь моим рукам. Изнывает моя девочка. В глазах непонимание и мольба.
А меня продолжает колотить. От понимания — сегодня не остановлюсь. Сегодня возьму свое. Плевать где. Плевать как. Своей сделаю. Иначе сдохну, если не узнаю, каково это — быть глубоко в ней, выбивая стоны и крики наслаждения.
Мне стало мало просто отдавать. Катастрофически мало с ней. Не хочу так. Большего хочу. Брать. Алчно брать то, что мне обещала. И к дьяволу последствия.
Руку вниз повел, задирая подол платья и накрывая ладонью плоть.
— Дряяяяянь… какая ж ты дрянь.
Поймал ее усмешку. Пришла ко мне без белья. Коснулся горячей плоти пальцами, и обоих подбросило в напряжении. Зубами в сосок вцепился через ткань платья, поглаживая пальцами влажные складки, не отрывая взгляда от ее бледного лица, которое заливал румянец возбуждения. Не выдержу, мать ее. Вот теперь точно не выдержу.
Потому что пришла падать в его бездну, на самое дно, потому что да, дрянь бесстыжая, повернутая на нем и на нашей дикой связи. Я хотела заставить его забыть обо всем со мной. Я и сама с ним забывала о том, кто я. Здесь, в этой клетке находился мой мир, моя жизнь, мой космос, моя извращенная нирвана. Потом я буду бывать в таких местах, куда попадают лишь избранные мира сего… я буду на самой вершине славы и богатства, а меня всегда будут мучить воспоминания о клетке, в которой я была так безгранично счастлива. С ним рядом, под ним, на нем, в его руках. Обезумевшая от его дикости, от поцелуев бешеных, от скольжения рук по моему телу лихорадочных.
Дааа, все твое. Все только твое. Каждый миллиметр, каждая мурашка на моем теле, вызванная твоим прикосновением, принадлежит только тебе. Каждый стон и вздох. Жадно сжимает мою грудь, а меня ведет, и адреналин от пережитого шока с ума сводит, подливает масла в наш с ним бурлящий кипяток. Впервые он на мне вот так. Всем телом. Раньше никогда не ложился, только рядом, сбоку или внизу, но не на мне, а сейчас всем весом придавил, и от ощущения его твердого члена на своей горящей плоти выгнулась навстречу, бесстыдно потираясь об него, скользя вниз-вверх в примитивном желании взорваться под ним.
Подол платья задрал на пояс, скользя ладонью между моих ног, заставляя судорожно всхлипнуть, выгибаясь навстречу пальцам, глядя в его горящие глаза. Прикусил сосок, заставив взвиться от острого удовольствия и сам впился в меня взглядом, поглаживая между ног, пожирая реакцию. Он всегда любил смотреть. Любил алчно пожирать мои эмоции, как вампир, перерабатывать их и выдавать в новой порции безумия. Он наслаждался каждым моим стоном и криком, каждым судорожным вдохом и выдохом. Словно его личный кайф заключался именно в этом… никто и никогда не давал мне так много, как он… и никто и никогда не так жестоко не отнимал… А Саша отодрал с мясом все без остатка.
— Дрянь, — нагло кусая его губы, — твоя дрянь. Накажи меня, Саша. Накажи свою дрянь. Сделай ей больно, как обещал. Что угодно… только бери… бери меня.
Стиснула пальцами его запястье.
— Не пальцы… тебя хочу. Тебя во мне. Твоей хочу стать, чтоб чувствовал, что только твоя.
На части разодрала. Пальцами своими, тонкими трясущимися, разодрала всего на жалкие ошметки контроля, до костей обнажив животное желание своей сделать. Соединиться, став одним целым. Наконец, в ней разрядиться. Сожрать. Всю без остатка сожрать. Я раздевал ее руками, а она меня своими стонами, всхлипами, когда терзал соски, и словами, обжигающими сильнее огня.
Штаны вниз спустил и в губы ее впился, прикусывая, чувствуя, как дрожь в теле сильнее становится. Скольких женщин до нее брал? Десятки. Механическими движениями. Напряженно шел к разрядке. Молча. Сосредоточенно. Ненавидя себя и презирая их за то, что оказались там, где были. А сейчас ломало от каждого прикосновения. Когда каждое предыдущее вызывает болезненную потребность следующего.
Воспаленной головкой члена прижался между ее ног и обессиленно лбом к ее лбу прижался. Казалось, взорвет меня. Своими чистыми и в то же время бесстыжими стонами. Зубами вдираться в мягкие губы, одновременно рывком проникая в нее. И возненавидеть себя снова. Но в этот раз не сожалея. Ни секунды. За слезы ее ненавидеть… и любить… черт бы ее побрал, любить за эти слезы. За то, что окончательно и бесповоротно своей ощутил. Не двигаясь до исступления, молча благодарил, сминая ее губы своими, собирая ртом капли воды со щек. Увязнув в зелени ее взгляда.
Пальцами стряхнула пот с моих висков, а мне кажется, что кто-то резко в помещении температуру повысил. Жарко. В ней так жарко. И тесно. Когда сжимает невольно с силой. Толкнулся вперед, и мы оба зашипели. Не позволяя отвернуться, не позволяя отстраниться, удерживая ее взгляд. Медленными толчками. Все глубже. Пока не почувствовал, как расслабляется ее тело.
— Люблю тебя.
Таким правильным казалось говорить их вот так, когда мы окончательно принадлежали друг другу.
— Люблю, — сильным ударом члена, — тебя, — еще глубже, заткнув ее рот ладонью и спускаясь поцелуями по шее.
Больно. Его любить так больно и так невыносимо. Наша любовь с нее началась и ею и закончилась. Сплошной агонией. Даже наш секс был болезненно одержимым — каждый раз как последний. Его страсть бешеная заражала меня и превращала в такую же дикую, как и он. Любовь, которая убивает, чтобы возродить, но лишь за тем, чтобы бы убить еще более изощренно. После такого уже никогда не сможешь любить снова. Потому что вычерпана и обглодана до костей и лишь в одних руках способна воскреснуть, но эти руки тебя закопали и продолжают держать в могиле… и даже там напоминать, что это все равно самые любимые руки.
Тогда мне страшно стало. Когда в ту секунду его лихорадку уловила. Нетерпение хаотичное, бесконтрольное. Ту секунду, когда уже назад поздно. Когда точка невозврата пройдена, и глаза его пьяные, сумасшедшие, похотью плавятся. Выжидает доли секунд, а мне кажется, мое сердце бьется так громко, что он тоже его слышит. Теперь я боюсь пошевелиться под ним и в глаза ему смотрю, скорее, знаю, чем вижу, как он судорожно сглотнул, потом решительно набросился на мой рот, сильным толчком проникая в тело. Из глаз невольно потекли слезы… он думал, что от боли, а я заплакала, потому что вдруг поняла, насколько дико люблю его и умру, если мы не будем вместе. Мой первый во всем и единственный. Я его плоть изнутри стенками лона чувствую и понимаю, насколько принадлежу ему теперь, и он тоже замер, губы мои целует уже нежно, осторожно. Так невыносимо нежно, что я плачу еще сильнее.
А он целует и щеки мои, и глаза, и снова дрожащие губы, не двигаясь и очень тяжело дыша. Дрожит весь. Оба дрожим. Провела кончиками пальцев по его мокрому лбу по вискам и по скулам, а у него от напряжения вена на виске пульсирует и руки, которыми свой вес надо мной удерживает, дрожат в локтях. Привыкла к нему в себе, невольно сжалась, ощущая так плотно внутри, и он резко выдохнул, а потом толкнулся во мне, и мы оба застонали. Мне кажется, его взгляд так же медленно погружается в мой, как его плоть в мою плоть. Не отпускает, держит, приоткрывая все шире рот по мере того, как входит глубже, и я невольно любуюсь, какой он красивый в этот момент. Ослепительно красивый, напряженный, сосредоточенный… только на мне. Я — его вселенная и никем другим я себя не чувствую. С ума сводит эта его острая необходимость во мне. Отпустила мышцы, расслабляясь, доверяясь своему мужчине, позволяя ему погрузиться глубже.
И его первое "люблю" для меня. Такое хриплое, острое, режет тоненьким лезвием, вскрывает вены, запуская в них этот яд зависимости от его голоса, от его рук, тела, ласк и вот этих слов. И уже громче "люблю", толкаясь сильнее, заставляя меня стонать в ответ и закрывая мне рот рукой, потому что громко… потому что гортанно и очень громко, потому что я от панического возбуждения не в себе.
Кусаю его ладонь с каждым толчком, и это ощущение его члена там, оно сильнее, чем пальцы. Это мощнее… намного мощнее. Выгибаюсь под ним, чувствуя, как что-то нарастает внутри… неизведанное, темное. Намного темнее жажды ласк и поцелуев, нечто опасное и жуткое. Оно хочет меня поглотить всю без остатка, и я снова сжимаю его член, чтобы всхлипнуть от ощущения наполненности и трения пульсирующим клитором о его плоть с каждым толчком все сильнее и сильнее. По краю бездны… и как же я хочу туда упасть.
Утянула. В себя утянула намертво. И я на дно пошел. Я пойму гораздо позже, что приобрел новую зависимость — необходимость видеть ее такой открытой для меня одного. Зависимость от ее стонов хриплых, смешанных со всхлипами, и от вкуса ее поцелуев именно в такой момент — яростно-страстных. Когда зол на себя и на нее за то, что жадно хочешь всю до последней крошки себе забрать и не можешь. Когда впиваешься до синяков пальцами в мягкую плоть, и рычишь, заглушая собственный голос поцелуями.
Скользить все глубже в ней. Все быстрее. Движениями рваными, сильными. Стискивая пальцами колыхающуюся над корсажем платья от резких толчков грудь с острыми, красными, искусанными мной сосками. Тогда она меня заразила этим безумием. Этим ненормальным решением забрать ее с собой. Потому что не смогу оставить. Решением инфицировать ее собой так же сильно.
Подхватил ее ноги под коленями и рывком к груди ее поднял, меняя угол проникновения. Не успел рот прикрыть и засмеялся от громкого вскрика. Вкусно. Немыслимо и так вкусно слышать ее крики наслаждения. И острой болью понимание — никогда со мной не будет так. Только втихаря. Только тайком. Как нечто постыдное и недостойное — связь со мной. Обозленными толчками. Все более мощными. Каждым движением бедер доказывая ей и себе, что моя.
Твою мааать…
Ладонь между нашими телами просунуть и клитор растирать, глядя, как глаза закатывает, откидывая голову назад. Извивается все сильнее, кусая губы… понимает ли, что до крови кусает их? Охренительное зрелище. Зубами в собственный язык вонзиться, не позволяя себе взорваться, желая, до боли желая сначала почувствовать вкус ее оргазма.
Он кажется мне красивым, как Бог, и таким же сильным. Несмотря на лязг его цепи по полу от каждого толчка во мне, он ведет, он главный, он властвует, он хозяин. Мой хозяин. Моего тела, моей души и моей жизни. Это ощущение никогда не исчезнет. И я смотрю на него с мольбой и с четким осознанием, что он даст мне то, что я предвкушаю. Даст мне это черное, вязкое и невероятно мощное, закручивающееся спиралью внутри.
Сильная пульсация внизу, между складками плоти, настолько острая, что я начинаю двигаться ему навстречу в поисках облегчения агонии. И от каждого толчка темнеет перед глазами, и голова из стороны в сторону мечется. В невыносимом "мммммм" выгибаясь под ним, скользя сосками по голой груди, мокрой от пота, впиваясь в его спину ногтями и тут же ослабляя хватку, ощутив под подушечками шрамы, и он зло толкается внутрь, все же заставляя впиться, не жалеет, требуя не жалеть. Он любил отдавать всего себя без остатка, до последней капли, до последнего вздоха. И так во всем, что он делал. Но он так же и отбирал. Безжалостно и до самого конца. Все, что хотел, все, что считал своим, он отрывал для себя даже с кровью.
Под колени ноги мои подхватил и так глубоко проник, что я невольно закричала, кусая губы, уже требуя дать мне что-то другое, что-то сильнее и мощнее всего, что было раньше. И он, как всегда, почувствовал меня инстинктивно, взмокшую, дрожащую в погоне за этим темным сумасшествием, когда его опытные пальцы надавили на клитор, растирая его и слегка сжимая, и меня разорвало изнутри на мелкие атомы адского наслаждения, разорвало его именем в протяжном крике, который он тут же заглушил поцелуем. Когда в первой же судороге сжалась вокруг его плоти, и эта судорога прошла током по всему телу и вскрыла каждый нерв на моем теле, а за ней еще одна и еще. Бесконечным потоком. С такой силой, что тело бьется под ним, извивается в сладких спазмах оргазма, и мои собственные стоны такие хриплые и мучительные… его имя под каждый толчок, глядя пьяным, затуманенным взглядом в его глаза.
Застыл. Завороженный ее наслаждением, застыл, любуясь тем, как исказило оно ее лицо. Судорожно сжимает меня, и во мне самом каждый спазм болью и диким удовольствием отдается. Желанием снова и снова заставлять ее кричать, снова и снова эгоистично впитывать в себя ее эмоции в этот момент. Необходимостью ощутить то же самое. Сорваться в ту же пропасть вслед за ней.
Развести широко в стороны длинные ноги, чтобы смотреть, как врывается в нее поршнем член. Ритмично скользить в глубину, выскальзывая полностью наружу, и снова на полную длину в нее под оголтелые шлепки наших тел. Под прерывистое неровное дыхание и стоны, смешанные с тихими проклятьями, когда в очередной раз выгнулась, невольно сжав изнутри. Чувственная моя девочка.
Стискивая пальцы на тонких лодыжках вбиваться в упругое тело, ощущая, как бьет, простреливает разрядам тока в позвоночнике. Короткими, слабыми… набирающими силу… Приводящими в яростное желание разодрать ее. Особенно, когда снова подмахивать бедрами стала. Пока ослепительной вспышкой не пронзило каждую кость в теле. Пока не скрутило меня всего словно от тысячи вольт, от сотен тысяч лезвий ножа, вонзившихся под кожу. Невероятным взрывом на сотни частей, и каждая из этих частей пульсировала в агонии наслаждения.
Я не считал, сколько времени пролежал на своей девочке, когда рухнул на нее обессиленный оргазмом. Открыл глаза, пытаясь сфокусировать взгляд на ее расплывающемся лице, и я улавливаю ее улыбку, когда робко сплетает свои пальцы с моими.
— Все, Ассоль. Теперь навсегда Моя.
Ее ладонь вместе со своей к губам поднес и прикоснулся поцелуем.
— Только моя.
ГЛАВА 12. ЯРОСЛАВСКАЯ. БЕС
1980-е гг. СССР
Ангелина Альбертовна сняла очки и устало сжала переносицу пальцами. Сколько сейчас времени? Полночь? Час? Встала со стула и, потянувшись, чтобы размять затекшую спину, посмотрела на белые круглые часы, висевшие на стене. Почти два часа уже, из открытого окна промозглой осенью тянет. Профессор поежилась, поднимая со спинки деревянного стула шаль и укрывая плечи, но закрывать окно не стала. Она ненавидела духоту, не переносила жару, от которой резко повышалось артериальное давление. В такие минуты Ангелина Альбертовна чувствовала себя немощной старухой, уповавшей на действие оперативно принятых лекарств. А профессор Ярославская больше всего ненавидел упускать контроль из своих ухоженных рук.
Вот и сейчас доктор злилась, не осознавая, что барабанит пальцами по краю стола. Злилась, потому что понимала: контроль над ситуацией постепенно ускользает, становится все менее осязаемым, неся для профессора и дела всей ее жизни неизвестные последствия.
Ярославская потерла пальцами ноющие виски, безжалостно откинув мысль о том, чтобы лечь в кровать и позволить отдохнуть мозгу хотя бы пару часов. Потом. Все потом. Как всегда у нее было. Сначала у молодой студентки, с открытым ртом и чувством откровенной зависти наблюдавшей за работой лаборанток профессора университета. Признания парней с курса — потом. Объявление о помолвке только с целью достичь другого "потом". Того, которое позволит не просто мечтать о теплом месте в исследовательском центре, но и заиметь нужные для этого связи. Свадьба и медовый месяц, о котором так грезил новоиспеченный муж, поникший после очередного "потом" жены. Он очень скоро привыкнет к этому слову, ставшему лучшей характеристикой их семейной жизни. Потом. Потом. Потом. Ребенок. Второй муж. Дни рождения. Юбилеи. Отпуск. Всегда потом. Цель, ради которой откладывалась день за днем жизнь. Неделя за неделей. Год за годом. Дистанция, которую Ярославская упорно продолжала покорять, не сбавляя темпа, не разменивая финишную прямую, с каждым годом маячившую чуть ближе, ни на что иное.
Самые стойкие мужчины бы сломались еще на середине пути, а эта маленькая хрупкая женщина со стальными нервами и намеренно убитой в себе человечностью продолжала бежать по нему. В тяжелые времена шла. Пусть медленно, но всегда прямо. К своей цели. А сейчас Ангелине приходилось стоять. Ей приходилось ждать действий от других участников марафона. И ей, непривыкшей зависеть от кого бы то ни было, этот вынужденный отдых давался с трудом, воспринимался как потеря драгоценного времени.
Следователь Виноградов позвонит утром, по крайней мере, Снегирев убедил свою любовницу, что Виктор Петрович "всячески поспособствует скорейшему замятию дела". Оставалось только надеяться, что новоиспеченный служитель закона не взбрыкнет, не впечатленный наградами профессора Ярославской и ее могущественными покровителями. Надеяться, потому что, как и у любой сильной личности, у доктора Ярославской были свои недоброжелатели и даже враги. Из тех, которые публично протянут руку, а сами готовы сломать пальцы при рукопожатии.
Нелюдь подкинул проблем. Именно сейчас, когда до достижения финишной ленты оставалось так мало. Ярославская снова села на стул и взяла в руки черно-белые фотографии, на которых парень с оголенным спортивным торсом склонился над стройной темноволосой девушкой, поглаживая ладонью ее лицо. Алька. Ее дочь. Единственный ребенок. И вовсе не она предмет гордости доктора, а мальчишка, точнее, уже молодой мужчина весь в шрамах, проглядывавших даже на кадрах далеко не лучшего качества. Ярославская вспомнила, с каким восхищением рассказывал ее ассистент Иванов о результатах анализов объекта. Ангелина никогда не была суеверной, но все же боялась признаться даже самой себе, что за эти годы смогла создать почти сверхчеловека с повышенной сопротивляемостью боли, с очень чутким, близким к звериному, слухом и прекрасным ночным зрением. Понимает ли нелюдь, что девочка, стоящая перед ним в темном помещении, не может настолько четко видеть его лицо, как он ее? Осознает ли, что любой другой человек не смог бы пережить и половины тех экспериментов, которые ставили над ним?
Впрочем, для ученой стало полнейшей неожиданностью, что объект, находясь в искусственной изоляции от общества, не просто мыслит и действует, основываясь на животных инстинктах, но и оказался легко обучаем.
Ярославская вспомнила, какое негодование поначалу испытала, узнав, что дочь тайком общается с мальчонкой. Первым желанием было запретить той появляться даже на территории лаборатории, а после верх взяло профессиональное любопытство. Что если позволить одному ребенку, выросшему в цивилизованной среде и показывавшему просто потрясающие показатели на фоне своих посредственных сверстников, контактировать с другим, не имевшим элементарных знаний ни о своей сущности, ни о мире вокруг? Все это вкупе с регулярными исследованиями должно было дать определенный результат. Изучить характер и манеру поведения этого "волчонка" путем взаимодействия с дочерью профессора.
Ангелина Альбертовна лично дала указание охране не препятствовать проникновению девочки в лабораторию. Размытые застывшие кадры фотопленки позволяли профессору отслеживать, как развивался объект, упорно продолжавший скрывать полученные знания. Ученые знали вдоль и поперек мельчайшие особенности его организма, но никто, кроме Ярославской и Снегирева не догадывался, что Нелюдь, которого считали бессловесной тварью, смахивающей больше на зверя, чем на человека, показывал просто блестящие, непостижимые уму результаты. С недавних пор над потолком у его клетки была установлена скрытая видеокамера, позволявшая наблюдать за поведением объекта в динамике. Поразительные различия между тем, что он демонстрировал перед учеными, и тем, каким был рядом с девочкой. Долгое время объект вовсе скрывал от исследователей, что умеет ходить на прямых ногах. Поначалу он передвигался как волк или собака. Прямохождение стало результатом подглядывания за сотрудниками лаборатории, и имитировал его объект редко и наедине с со своей волчицей.
Ангелина часто пересматривала старые фотографии и видела, ради кого со временем все чаще стал выпрямляться парень, на кого бросал исподтишка взгляды, пока она читала ему книги. Его реакция на ее голос была показательной. Он водил головой из стороны в сторону или пригибал ее к плечу, хмурился или наоборот улыбался, скорее всего, в зависимости от того, какой в этот момент была тональность голоса Али. Не понимая слов, которые слышал, он очень тонко чувствовал настроение произведений, хоть и упорно скрывал это даже от своей учительницы.
Ярославская бросила взгляд на другие фото, в беспорядке лежащие тут же. На них ужасные в своей жестокости кадры смерти. Пять трупов. Пять человеческих жизней, которые загубил объект. Уничтожил с шокирующей беспощадностью, на какую только способно подобное асоциальное существо.
То, в каком состоянии обнаружили троих охранников… Ярославская поежилась невольно. Такое мог сотворить только кто-то без элементарных понятий о человечности и боли как таковой. Привыкший к ней и имеющий посредством многолетних опытов усовершенствованное, практически лишенное боли тело, этот экземпляр сам не осознавал, какие мучения может приносить другим живым существам. Не осознавал в том смысле, в котором осознают обычные люди, прикрывая рот руками, когда видят, как бьют ребенка, или хватаясь за горло ладонью при виде вспоротой шеи. Обладающий очень высоким болевым порогом, нехарактерным для подавляющего большинства людей, объект оказался начисто лишен чувства сострадания.
Я не привык получать подарки или другие знаки внимания. С самого моего рождения внимание ко мне означало для меня только проблемы. Только новую порцию унижений и боли. Если обо мне "забывали" хотя бы на пару дней, я радовался этому, как радуется любой ребенок вниманию, потому что понимал — так я переживу следующие пару дней.
Я никогда не знал, что такое купить любовь за деньги, за защиту и опору или заработать ее долгими ухаживаниями и заботой. Тем более — получить ее просто так. Получить чтобы то ни было просто так. У меня всегда была только одна мера стоимости — боль. В отношении себя самого и в моем отношении к другим людям.
Со временем это понимание будет царапать осознание, поначалу будет неприятно, затем — безразлично. Мера исчисления чувств нелюдя есть боль. Все до жути просто: насколько сильно он хочет причинить боль, значит, настолько ненавидит. Насколько сильно самого корежит от чужой боли, значит, настолько любит.
Я называл ее своей религией. Я был наивным простачком, которому открыли дверь в мир фантазий, позволявший на какие-то часы, казавшиеся вечностью, покидать вселенную своей боли и отправляться в путешествие в новые, неизведанные миры. Я никогда не верил в Бога и спустя годы перестал верить и в нее. Забавно, в моем случае реальным оказался лишь дьявол. Правда, он носил женскую одежду, что не делало его даже чуточку милосерднее.
А Ассоль стала моей Болью. Даже перестав быть моей, если когда-либо была вообще была ею, она осталась той самой фантомной болью, которая, сука, гораздо глубже любой другой. Потому что больше не остается надежды, что она может исчезнуть, стоит ампутировать гниющую конечность. Ни хрена. Только появляться время от времени, выворачивая наизнанку, заставляя мечтать о том, чтобы сдохнуть и избавиться от нее, наконец. Но ведь я всегда был не таким, как все. Моя боль возникала не периодически. Она пульсировала во мне постоянно. И самым хреновым оказалось, что к ней невозможно привыкнуть. Ни капли.
Но этот диагноз я поставлю себе позже. Через годы. А тогда, несколько лет назад, я наслаждался своей девочкой, не подозревая, что возненавижу ее так, как невозможно ненавидеть живого человека. Но это потом.
Да, я наслаждался ею. Я жадно вбирал в себя каждое мгновение, проведенное рядом. После той нашей первой ночи вместе, когда увидел в омутах ее глаз свое отражение, ритмично вбиваясь в нее, когда лихорадочным шепотом клялась почти до самого утра в своей любви, доводя до сумасшествия отчаянностью признаний.
Когда поверил и ей, и себе, что возможно любить. В моем гребаном мире, состоявшем из небольшой клетки, из звеньев металлической цепи, удерживавших меня в ней, из постоянных побоев и дикой боли на хирургическом столе, вдруг появились фантазии о чем-то невероятном, чистом при свете дня, когда от мыслей о моей Ассоль становилось жарко даже зимой на холодном ветру… и невероятно, до дикости грязном, когда ночь опускалась на землю, и моя девочка тайком пробиралась ко мне.
Отвратительно грязная любовь. Омерзительная настолько, что нормальный человек при мысли о таком содрогнулся бы. Вот только мы с ней были до безобразия безумные. Примерная милая девочка, приносившая пятерки домой и выступавшая на научных конференциях, превращалась в юную ненасытную самку, жадно требовавшую с каждым разом все больше и больше.
Я превращал ее в таковую. Грязный оборванец, привязанный к решетке недочеловек, недозверь… нелюдь, я каждую ночь выпивал до остатка все самое чистое, что могла предложить мне моя девочка, чтобы наполнить ее до краев своей тьмой.
И все же, даже окутанная толстым слоем мрака и боли, эта любовь была похожа на сказку. Сказку, которая позволяла ощутить себя кем-то большим, чем игрушкой в чужих скользких руках. Особенно когда возвращался в свой вольер после очередного сеанса оплодотворения, проведенного под чутким руководством профессора Снегирева. Старого извращенца, с некоторых пор переставшего смотреть на эти сеансы безразлично. Иногда я замечал, как нервно он снимает очки, протирая их платком, чтобы трясущимися пальцами скорее водрузить на переносицу, не отрывая взгляда от палаты, в которой находились мы. Он подавался всем телом вперед и тяжело дышал, возбужденно сверкая глазками за толстыми стеклами очков. Но стоило войти в помещение руководителю центра, как он тут же принимал безучастный вид, отворачиваясь и пытаясь скрыть возбуждение.
Навряд ли монстр была настолько наивна, чтобы не заметить откровенной похоти, сочившейся изо всех пор на теле ублюдка. Скорее всего, ее это мало волновало. Ее вообще мало волновало что-либо, кроме своей долбаной деятельности.
А затем сукин сын начал взбираться на Веру. В дни отъезда профессора. Девушка сама рассказывала мне, как этот мерзавец приходил к ней по ночам и насиловал, а в следующий свой визит к ней я находил незажившие следы побоев на спине и отметины от веревок на исхудавших запястьях.
Она говорила, что мечтает забеременеть, чтобы хотя бы на время избавиться от пристального внимания озабоченного ублюдка, а потом говорила, что убьет себя, если вдруг это случится, потому что сойдет с ума от мысли, что носит в себе дитя от этого чудовища. Иногда мне казалось, что она уже появилась в лаборатории слегка сумасшедшей.
Вера… Совсем еще девчонка, ненамного старше моей Ассоль, но к своим годам потерявшая любовь к жизни, которую ярким светом излучали глаза Ассоль. В ее глазах навсегда застыли пустота и безысходность. Только на время в них появлялось нечто, похожее на интерес. На то короткое время, когда она учила меня премудростям секса. Именно эта маленькая женщина показывала, как правильно ласкать женщину руками, как долго терзать, не позволяя сорваться, растягивая удовольствие и одновременно истязая этим, как и где прикасаться языком нежно, а где растирать пальцами быстро и безжалостно, чтобы заставить кончить.
"— Зачем?
Она бросает взгляд за стекло, туда, где разложился на стуле доктор, и медленно проводит ладонью по моей груди. Меня всегда приводят к ним голого. Никаких игр с раздеванием — механические движения, направленные на получение нужного результата. Беременности.
Но она чутко улавливает желание ублюдка насладиться эротическим зрелищем, стягивает с плеч посеревший, некогда белый халат, спуская его до груди.
— Я хочу этого, Бес.
Положила мою ладонь к себе на грудь.
— Ущипни, дааа… вот так. Видишь, как они вытягиваются…
— Вера…
— Сожми ее, Бес. Сожми сильно, чтобы сбилось дыхание.
— Я убью его.
— Никогда не верь стонам женщины, Саша, — она смотрит не на меня, на Снегирева, а мне хочется встряхнуть ее… но я останавливаюсь, заметив след от веревки на ее шее, — женщины могут лгать стонами, словами, взглядами.
— Я убью, обещаю.
Она приближается ко мне, медленно проводя языком снизу вверх по моему горлу, легко царапая короткими ногтями плечи.
— Верь их дыханию. Оно искреннее.
Злит меня. У меня слишком мало времени, чтобы провести его с Верой. Сегодня ночью Ассоль должна прийти ко мне после недельного отсутствия. Я сжимаю женские руки пальцами, пока она не зашипит, и дергаю на себя, усаживая рывком на член.
Шепотом прикусывая ее ключицы, как она показывала, стараясь найти в себе хотя бы толики того дикого возбуждения, когда делаю то же самое с Ассоль. Ни хрена. Вкус ее кожи, источающий запах каких-то лекарств, скорее, раздражает.
Она впивается пальцами в мои плечи, продолжая сверлить взглядом похотливую тварь позади нас, откидывая голову назад, скачет на моих коленях, не сдерживая стонов. Чтобы вдруг резко приникнуть к моему уху и прошептать:
— У тебя есть шанс. Только у тебя здесь есть шанс, Бес. Используй его. Не сломайся"
Это был наш с ней последний раз. Той ночью Вера повесилась на черном галстуке, который стащила у Снегирева во время его "визита". Она оказалась беременной.
А я выполнил свое обещание уже после того, как освободился. Тело профессора Валентина Снегирева найдут выпотрошенным и привязанным к столу на кухне его дачного дома в одной из зарубежных стран. Шею уважаемого светила науки, а по сути — самой настоящей мрази, будет обвивать черный галстук.
Ярославская вышла из кабинета следователя и облегченно вздохнула. Невозможно будет постоянно прятать преступления объекта. Ублюдок гораздо сильнее любого из охраны, и, если бы не их оружие — их всех вместе взятых. Ангелина Альбертовна брезгливо поморщилась, вспомнив заплывшие пивные животы своих сотрудников. Самыми активными движениями, на которые они были способны — это энергично махать дубинками. В противовес мощному, состоявшему из четко прорисованных мускулов телу нелюдя. Еще бы. Объект подвергали ежедневным физическим нагрузкам, формируя из него машину-убийцу, изучая на нем пределы человека. Минимумы и максимумы человеческого организма.
Следователь не без давления, оказанного Бельским, согласился вести дело об убийстве трех охранников, как бытовое преступление. Якобы те выпивали на рабочем месте и в пылу споров и оскорблений один из них прикончил двоих других, изрядно поиздевавшись над трупом Геннадия К., а затем, осознав содеянное, полоснул себя ножом по шее.
Ярославская вскинула голову кверху, улыбаясь солнечным лучам, озорно пробежавшимся по тронутым легкой сединой волосам. Бельский неоднократно намекал на то, какой хорошей парой могли бы стать Аля и его сын. Неплохая перспектива, к слову. Правда, на фоне сильного и властного отца Виктор представлялся Ангелине Альбертовне точной копией… Мельцажа. Или же Ярославского. Инфантильный, тщедушный, слабохарактерный. Такого очень удобно вести за собой, направлять, используя его фамилию и влияние отца в нужном русле. Огорчало только, что Аля сама не отличалась целеустремленностью и амбициозностью матери. Да и эти ее ночные встречи с нелюдем нужно прекратить. Каким бы беззаветно влюбленным ни был Витенька, а все же рисковать и вызывать гнев покровителя за то, что невестка может оказаться порченной, Ярославской не хотелось.
ГЛАВА 13. АССОЛЬ. БЕС
1980-е гг.
Никогда раньше мой мир не раскалывался на острые осколки дикой боли, от которой все внутри разорвалось до мяса. Я не знала, что такое предательство, ревность и адская пытка. Но в жизни все бывает впервые, это был мой самый первый раз. Потом их будет много, так бесконечно много, что я собьюсь со счета, но ведь мы всегда помним самую первую боль и того, кто ее причинил. Не счастье, не радостные минуты, а часы самой лютой агонии, иногда они оставляют настолько глубокие шрамы, что стоит лишь вспомнить, как внутри начинает кровоточить все той же болью.
И я помнила тот проклятый день, когда мой чистый, розовый мир взорвался кровавой тошнотворной грязью понимания, что здесь происходит, чем занимается моя мать, и что именно они заставляют делать моего Сашу.
Я не пошла на учебу в то утро, сказала матери, что у меня сильно болит голова, а она была слишком занята телефонными звонками и остервенело рылась в своих бумагах. Ей, как всегда, было не до меня, когда я приоткрыла дверь ее кабинета и просунула голову, тихо позвав. Она махнула на меня рукой, зашипев: "ладно, не иди, я дам справку", и снова уткнулась в папку, зажав телефонную трубку между плечом и ухом. Ей было не о чем беспокоиться, ведь я была лучшей ученицей и никогда не злоупотребляла якобы плохим самочувствием. Да и как могут возникнуть проблемы у дочери самой Ярославской? Мою мать боялись как огня. Достаточно было одного взгляда ее ледяных змеиных глаз, как люди не могли вымолвить и слова. Я сама ее боялась… всегда тряслась от одной мысли, что она разозлится, и презирала за это и ее, и себя, что, впрочем, не мешало мне долгие годы нарушать ее запрет. Потом я пойму, как жестоко она манипулировала мной и как давно знала о моей связи с Сашей. И она ее не прекратила, потому что ей было интересно, чем все закончится и в какой момент она сможет дернуть нас за ниточки или оборвать их к такой-то матери.
Я дождалась, когда она скроется в хирургическом корпусе, и тут же помчалась в лабораторию. Мы так редко могли видеться днем, что от одной мысли, что у нас с Сашей будет намного больше времени, чем обычно, я сходила с ума от радости и предвкушения. А еще сегодня исполнялось десять лет с тех пор, как я увидела его впервые… я помнила этот день очень хорошо. Мне сообщили, что умер мой папа. Десять лет обволакивающего безумия, дикости, которая не подвластно ничьему пониманию. Но даже сейчас, будучи взрослой женщиной, я знала, что ни о чем не жалею. Ни об одной секунде, проведенной с моим Сашей. У каждого происходит становление личности под давлением различных факторов и обстоятельств, а самое главное — влиянием других людей. И я рада, что именно тогда мне повстречался нелюдь 113. Именно благодаря ему я никогда в своей жизни не стану похожей на Ярославскую Ангелину Альбертовну. Благодаря ему я не пошла в медицину и благодаря ему я стала актрисой… Как он хотел и как я мечтала. Но у медали обязательно есть две стороны. И если одна сверкает и переливается на солнце, то вторая покрылась ржавчиной и копотью. Благодаря ему я конченая наркоманка, ни разу не испытавшая наслаждения со своим мужем и с кем-либо другим. Фригидная, ледяная пустышка с выпотрошенными внутренностями и вывернутыми наизнанку мозгами. Сумасшедшая идиотка, которая не спит по ночам, потому что ее мучают жесточайшие кошмары, которая не знает, какая из масок, надетая для сцены, и есть ее лицо, потому что она его не видела больше десяти лет. Идиотка, которая продолжает любить своего палача даже несмотря на то, что он каждый день сыплет комья земли в ее могилу, и которая пишет ему письма в пожелтевшей общей тетради все эти проклятые десять лет. Потому что ей больше некому сказать правду, потому что всем на нее наплевать, и только зверь, который тенью бредет по ее следам, только он ее ненавидит до такой степени, что это самое сильное чувство из всех, что к ней когда-либо испытывали. Впрочем, я ненавижу его не меньше, и я жду тот день, когда палач выйдет из тени, чтоб разорвать свою добычу живьем, и тогда я сама вгрызусь ему в горло зубами и буду держать, пока не сдохну. И он это знает… поэтому тянет время. Просчитывает свои шаги. Я даже знаю, с каким выражением лица он думает о нашей встрече. Ведь она случится не раньше, чем он примет решение.
Я купила ему цепочку. Не золотую, на золото у меня не хватило денег. Дешевенькое серебро у перекупщика. Копила свои карманные деньги несколько месяцев. Цепочку и кулон с цифрой десять. Знала, что он никогда не сможет надеть, но мне хотелось, чтоб у него что-то было от меня. Что-то материальное, настоящее, то, что можно потрогать. Иногда он просил срезать для него прядь волос. Примерно раз в год. Он складывал их под куском отколовшегося кафеля в целлофан из-под капсул. Туда же клал и свои волосы. Так забавно — его оставались иссиня-черными всегда, а мои темнели со временем. Мне нравилось видеть, как он любовно складывает их и помнит, в каком году была срезана каждая из прядей.
"— Когда тебя долго нет, я подношу их к лицу и вдыхаю твой запах. Они хранят его для меня. Запах тебя за все наши годы.
— Ты говорил, что помнишь его наизусть.
— Помню и найду тебя с закрытыми глазами. Но когда вдыхаю вот так, кажется, что ты рядом. Ты знаешь, что я делаю в этот момент…
— Лежишь с закрытыми глазами.
— Лежу с закрытыми глазами и быстро двигаю рукой.
— Ты испортил всю прелесть момента. Фу. Это так пошло.
— Да ладно, маленькая. Твои щеки залил румянец и дыхание участилось… Тебе нравится эта пошлость. Тебе нравится знать, что я думал о тебе и делал это. Нравится?
— Ужасно нравится. Я хочу повторить сама все, что ты делал.
— Неееет. Я слишком хочу тебя. Сначала я тебя оттрахаю, потому что я знаю, какая ты сейчас мокрая для меня".
О, это обоняние. Оно было поистине звериным. И это сводило с ума. Когда он закатывал глаза, принюхиваясь ко мне. Его откровенность заставляла щеки не просто зардеться, а стать пунцовыми. Саша не выбирал слова, ему не хватало синонимов, метафор и красивых словооборотов. Он говорил как есть. И ничего более эротичного, скандально-грязно-прекрасного я в своей жизни больше никогда не слышала. После него чей-то страстный шепот казался смешным и пафосно-фальшивым до тошноты.
Я нервно сжимала в ладони цепочку, пробегая мимо подсобки охраны и спускаясь по лестнице вниз, туда, где содержали подопытных животных и моего Сашу. Боже, как же ужасно это звучит для меня сейчас… как же все это было дико и отвратительно. Как же я ненавижу себя за то, что молчала.
Саши в клетке не оказалось. Мне даже не нужно было подходить вплотную, чтобы это понять, я умела четко определить, рядом он или нет. Я его чувствовала. Пусть кто-то решит, что это мистика, или не верит, но я его чувствовала каждым ударом своего сердца.
Я могла бы пойти к себе. Как поступала раньше. Могла бы и, скорей всего, была должна это сделать. И не сделала. Меня поманило, как самого настоящего наивного белого мотылька, и даже не в пламя, а прямиком в Преисподнюю. Именно с этого дня я пошла на дно с камнем на шее и веревкой, завязанной сотней морских узлов, где каждый из них был одной из наших с Сашей клятв. Мы не сдержали ни одну из них. Потому что на самом деле нет никакой любви. Пустой набор букв по отношению ко всему, что доставляет удовольствие и пока еще не осточертело. Мы с радостью меняем объекты любви, едва что-то иное начало нас радовать не меньше, чем предыдущее. И я точно знаю, я никогда не любила Сашу — я им больна. Он — моя неоперабельная опухоль со смертельными метастазами, и рано или поздно я сдохну в жутких мучениях.
Вдалеке играла музыка. Приглушенно и очень тихо. Не со стороны подсобки охраны, а со стороны чуть приоткрытой железной двери, ведущей во второй коридор. Она всегда была закрыта на замок, и ключ находился у моей матери или у Снегирева. Сюда не было доступа даже у охраны. И мною овладело любопытство. Едкое до такой степени, что начали дрожать пальцы. Я сделала шаг, потом еще один… прямиком в свой личный ад, потому что уже через минуту я узнаю, что значит гореть живьем. И ничто не сравнится с болью от ожогов… лишь одна боль превзошла ее по своей оглушительной остроте, но тогда я еще об этом не знала.
Я увидела его с ней. С одной из женщин, которых мать обследовала у себя в отделении и говорила, что это благотворительное лечение больных шизофренией пациенток, привозимых из психлечебницы неподалеку от нас (потом я узнаю, что рядом не было ни одного подобного заведения). Но если бы и знала, то мне не было бы менее больно.
То, что я сейчас наблюдала, никакого отношения к лечению не имело. Это было грязное совокупление на операционном столе под прожекторами. Мне не нужно было видеть лицо мужчины, который ритмично двигался за спиной одной из пациенток. Достаточно было его спины, разукрашенной своим неповторимым узором из шрамов и узловатых уродливых рубцов. Я знала каждый из них и могла нарисовать с закрытыми глазами.
Он брал ее сзади, опрокинув на стол и вцепившись одной рукой в ее темные волосы, а другой — в худое острое бедро, с силой насаживая на себя.
А у меня перед глазами я сама, вцепившаяся в прутья решетки, и он, вот так же вбивающий свой член в меня и рычащий мне в затылок. С тем же остервенением. Все точно так же… И боль резанула по венам с такой силой, что я зашлась в немом крике, судорожно силясь сделать хотя бы один вдох. И не могла. Легкие словно жгло кипятком. Наверное, если бы я захотела закричать, из моего горла не вырвалось бы ни звука от той боли, что его раздирало. Это было шоком. Самым настоящим болевым шоком. Когда все тело сводит судорогой и кажется, что кожа дымится от ожогов.
Я слышала всхлипы женщины и его стоны. Низкие, словно сдерживается, чтобы не шуметь. А рядом на стуле сидел Снегирев, тоже спиной ко мне. Он отвратительно сопел, его правая рука быстро дергалась, и я с омерзением поняла, что именно происходит, как раз в тот момент, когда женщина протяжно застонала и изогнулась назад, а ладонь Беса обхватила ее обвисшую грудь, и пальцы сжали длинный сосок. Игла ненависти пронизала сердце и, словно разломалась там пополам, чтобы колоть беспрерывно под каждый толчок.
— Да. Чертов ублюдок. Оплодотвори уже эту дрянь. Имеешь ее каждую неделю. Вот так. Ей нравится, когда с ней грубо.
"Каждую неделю".
Я закрыла рот обеими руками и отступила назад, а потом бросилась прочь. Не знаю, почему прибежала не к себе, а к нему в клетку. Наверное, привыкла нести свои слезы сюда. Ему. Прятать лицо на сильной груди и чувствовать, как гладит по плечам и скрипит зубами от ярости, что не может наказать всех тех, из-за кого я плачу.
Я рыдала снова и снова, видя одну и ту же картину перед глазами — мой мужчина имеет другую женщину. Трогает ее, как меня, гладит, как меня, сжимает ее грудь, как мою. Это была даже не ревность, а какое-то дикое, сводящее с ума отчаяние, озарение, что все не так красиво, как я считала, все мерзко и банально отвратительно, грязно. Как же все это грязно. Со мной, а потом с ними или, наоборот, меня после них… каждую неделю. Каждую. Ненавижу его. Ненавижу.
Сама не поняла, как пальцы сжимают серебряную десятку и водят ею по тыльной стороне ладони, вспарывая кожу. Мне впервые в жизни захотелось умереть… из-за него.
Сейчас я усмехаюсь, вспоминая те первые слезы. Добро пожаловать в Ад, маленькая Ассоль. Твой дьявол тогда даже еще не начал играть с тобой. Но он уже окрасил твои паруса твоей же кровью. Скоро тебе не просто захочется умереть — ты будешь мечтать о смерти и звать ее каждый день и каждую ночь, но эта тварь так же, как и он, будет играть с тобой в кошки-мышки.
Я ощутил запах ее волос, еще не дойдя до клетки. Сумасшедшая. Посреди дня ко мне пришла. Сердце забилось радостно, предвкушающе и в то же время тревожно. Когда вспомнил про охранника, следовавшего за мной. Мысленно молился ей же, чтобы спрятаться успела, и громко запел. Без слов. Просто "лалала". Дойдя до нашего коридора, резко развернулся к охраннику лицом и медленно на него пошел.
— Эй ты чего?
Мужик кнут, который в руках держал, крепче обхватил ладонью, остановившись от неожиданности.
Я оскалился во все тридцать два и на полусогнутые встал, вскидывая руки на манер боксеров. Кажется, так называли себя покойные охранники, красуясь перед молоденькими лаборантками.
— Марш в клетку.
Кнут засвистел в воздухе, а я прыгнул в сторону парня, остановившись в шаге от него. Он отпрянул резко и выругался, отступая назад.
— В клетку пошел, полудурок.
Сильный удар плечо обжег, а мне плевать. Я своего добился. Этот трус не рискнет не то, что с кнутом — с автоматом подойти теперь к клетке, пока я не в ней. Подмигнул ему напоследок, снова зубы продемонстрировав, и к клетке подбежал. Сам лично, глядя в глаза замешкавшегося охранника, цепь на ноге закрепил и встал в полный рост, склонив голову набок и ожидая, пока этот ушлепок запрет вольер и выйдет.
Когда звук удаляющихся шагов утих, бросился к куче ветоши и, отбросив ее в сторону, обнаружил там свернувшуюся калачиком Ассоль. От бешеной радости губы растянулись в улыбке, пока не понял, что она не поворачивается ко мне. Рывком ее на спину уложил, отнимая теплые ладони от лица, и рвано выдохнул, увидев мокрые дорожки слез на щеках и покрасневшие глаза.
— Что случилось?
Склонился над ней, а самого наизнанку выворачивает боль, затаившаяся в ее взгляде. Смотрит на меня не мигая, будто разглядывает, и в то же время словно не видит вовсе.
— Что произошло, Ассоль? Кто мою девочку обидел?
Я его оттолкнула со всей силы. Потому что не могла вынести прикосновения к себе… после нее. Боже, он весь ею провонял: волосы, руки, или мне кажется, что на нем везде ее следы, и меня лихорадит от понимания, что ни черта их не смыть водой с мылом. Они там, на его коже. Ненавижу.
— А… э… та, — от всхлипов не могу говорить, заикаюсь, — а эт-та те-бя то-о-оже Са-шей… ког-да ты… ее…
И снова резануло как лезвием прямо по сердцу, туда, где уже первые рубцы кровоточили. Не могу себя в руках держать, от слез задыхаюсь, и убить его хочется, больно ему сделать, так больно, чтобы почувствовал, насколько сейчас скручивает болью меня. Смотрю на него и вижу не его лицо, а спину с напряженными мышцами и ритмично двигающиеся бедра. Ревность — жуткая тварь, нет ничего страшнее ее, это прожорливая сука, которая вгрызается под кожу и отравляет все тело серной кислотой, поднимает внутри черную волну отчаяния.
Когда понял, что говорит, захлебываясь слезами, напрягся, ощущая, как окаменела каждая мышца. И сердце тоже окаменело. Замерло и покрываться стало слоем цемента. Один слой. Второй. Третий. Потому что представил, что увидеть могла. Потому что с недавних пор это стало иметь значение для меня самого. Раньше я не задумывался о том, что делал и с кем. Раньше я вообще не считал, что подобное нужно скрывать. Нет, не рассказывать ей ни в коем случае. Слишком унизительная роль, слишком грязная и тошнотворная правда моего мира, чтобы обрушивать ее на мою маленькую девочку с большими чистыми глазами цвета весенней листвы. Мог бы, спрятал бы ее от всех, чтобы никогда зло коснуться ее души и мыслей не могло.
Но с тех пор, как впервые увидел с ублюдком тем… с тех пор, как представлял, что могла его касаться его так же, как меня, целовать так же, как меня, вдруг понял, чем занимался сам. Почти каждую неделю. Пусть даже не по своей воле. Разве простил бы я ей других мужчин, даже если бы она легла под них по принуждению? Знал, что нет. Не смог бы. Обвинять не стал бы. Но и прикасаться после других не смогу. Легче сдохнуть… но и туда бы ее с собой забрал, чтобы другим не досталась.
Отстранился назад, опускаясь на согнутые ноги.
— Нет. Бесом.
Смотреть не могу на слезы ее. Кажется, в душу острым лезвием каждая вонзается.
— Что еще хочешь спросить?
Вот так происходит узнавание. Не тогда, когда в любви признаются, и не тогда, когда сексом занимаются, и даже не тогда, когда все нутро наизнанку выворачивают в откровениях, а когда ты ждешь, что твои раны залечат. Не важно как. Не важно, какой ложью и каким чудом это сделают. Я была так наивна, что приняла бы любую за чистую монету… но, нет, он ударил. Туда где кровоточило. Метко разворотил края раны в стороны. Цинично, я бы сказала. Я руки в кулаки сильнее сжала, глядя ему в глаза — ни одной эмоции, как занавес упал. Между мной и им. Плотный черный занавес с потеками грязи.
Мне было нечего спросить. Все, что хотела, я услышала. Наверное, я ждала оправданий или хотя бы каких-то извинений, каких-то мифов или сказок.
— Ничего, — шепотом прерываясь на всхлип, — н-не хо-хочу.
Держать второй удар оказалось еще больнее. Я еще не научилась… встала с тюфяка, чуть пошатываясь, и просто пошла к выходу из клетки.
Я терял ее второй раз. Потом я даже привыкну к этому состоянию. Вечно балансировать на ногах, раскинув руки в стороны и глядя вниз на качающуюся веревку. А до земли сотни и сотни километров. И она за спиной. Та, которая решает, столкнуть меня вниз или позволить дойти до конца.
Потом я привыкну доказывать себе и ей, что только мне принадлежит. А тогда я чувствовал, как покрывается трещинами первый слой бетона. От хаотичных ударов сердца, оголтело забившегося, когда снова голос ее услышал ослабленный. Бесцветный. Голос не моей девочки.
Я терял ее второй раз, а мне казалось, она не одна уходит, а часть меня с собой забирает. Душу вынула и уносит с собой.
На ноги вскочил и за ней кинулся. Если не прикоснусь, не почувствую тепло ее кожи, свихнусь. Даже если оттолкнет. По хрен. Хотя бы на миг ощутить. В охапку ее и к груди своей прижал, пряча лицо в шелке ее волос.
— Совсем ничего? Лгала мне, значит? Лгала, что любишь?
Отбивается, а я руки ее за запястья перехватил и выдохнул резко, увидев тоненькие раны.
К губам приложил ладонь, ощущая, как обжигает ее кожа губы.
— Откуда это?
Пальцами за подбородок взялся, поднимая бледное лицо кверху. Хрупкая. Такая беззащитная и хрупкая в этот момент, что кажется, можно сломать одним неосторожным движением.
Это было неожиданно. Нет, не то, что схватил и к себе прижал, а то, что ничего со мной не произошло. Ничего, кроме дикого, отвратительного восторга чувствовать его руки на своих плечах и волосах и слышать бешеное сердцебиение… а вместе с этим трястись уже от ненависти к себе. Потому что он воняет ею, а я готова стерпеть, лишь бы не убирал руки, и еще раз лезвием по той же ране. Сопротивляться отчаянно под звуки его голоса, извиваясь и пытаясь вырваться, упираясь ему в грудь кулаками. Пока за руки не схватил и ладонями вверх не перевернул, а там полосы рваные от десятки, которую вгоняла под кожу. Он ладони к своему лицу прижимает, а меня еще сильнее трясет, как в лихорадке.
— Десять, — толкнула в грудь, — их десять. За каждый год по одной, — на его застиранной футболке следы от моей крови пятнами, — сегодня как раз десять. Не люблю, — задыхаясь и теперь уже по щеке, по одной, по второй, и рваные раны о его щетину больно цепляются, — не люблю… ненавижу. Ты и они… ненавижу. Отпусти.
Пусть бьет лучше. Пусть кричит и плачет, чем уйдет вот так, молча.
Потому что я ко всему привык. К ненависти привык. К крикам, к боли. Я без нее не привык. Не смогу уже никогда без нее. Легче ножом по горлу себя, чем позволить уйти. Намертво с ней связан. И слова ее эти. Продолжает лезвиями полосовать по сердцу. Пробивая каменную стену вокруг него.
Трещинами. Толстыми, извивающимися трещинами.
— Ненавидь, — снова к себе притягивая, — ненавидь. И никогда больше так не делай.
Отстранил от себя, заглядывая в наполненные кристальными слезами глаза.
— Никогда. Себя. Не смей. Меня режь лучше. Хочешь?
Кулон маленький серебряный на шее ее болтается.
Сжал в ладони и за цепочку к себе притянул.
— Меня на куски изрежь. Тебя не дам. Моя, помнишь?
Не помню, ничего не помню. У меня истерика началась, потому что я в голосе его слышала, что фальши нет, в глазах видела, в словах НАШИХ.
— А она? — вырвала из его рук цепочку — Она тоже твоя? Почему, Сашааа? Почему? Это меня режет везде. Почему ты с ней… почему тот смотрел? Что это за грязь Саша? Чего я не знаю? О чем ты мне врал или молчал?
— Не моя она, — склонившись над ней, так близко, что слышу, как сердце ее отбивает фантастически быстрый ритм. Я его грудью своей чувствую. Как и то, насколько хочу оградить ее от дерьма этого, которым провонял сам с ног до головы.
— Только ты моя. Только тебя люблю.
Дернул ее на себя, схватив за плечи.
— Вот именно, грязь это. Не вступай в нее, Ассоль. Мне доверься. Просто поверь, что тебя люблю.
В уголках глаз снова слезы хрустальные собрались.
— Не вступай. Я тебя на руках через нее проведу. Просто доверься.
— Неееет… нет… нет. Не надо. Я ведь не идиотка. Не надо меня страусом… головой в песок.
Руки его сбросила, плечами повела и тут же сама в его рубашку пальцами впилась.
— Не смогу я так. Нет любви никакой, если ты со мной и с другими. Нету, Саша. Не любовь это, а мерзость тогда. Фальшивка. Хочешь, я под кого — то при тебе лягу? А, Саш? Хочешь, я с другими трахаться буду, а тебя попрошу терпеть… а тебе скажу, что только тебя люблю?
Сам не понял, как от себя оттолкнул. К решетке спиной. Ощущая, как ярость в венах вспенилась, как задымилась от нее кожа, и дым этот в ноздри забивается, щиплет болезненно и мерзко, вызывая желания выблевать собственные кишки.
Только представил ее с другим, и крыша поехала. Убить захотелось сучку маленькую эту. И в то же время выплеснуть захотелось в лицо всю правду. Выплеснуть и смотреть, как распахиваются в ужасе глаза, когда появляется понимание. Понимание безысходности. Когда увидит, как цинично разрушается ее привычный розовый мир, проступая серыми и черными оттенками страха и боли.
— Не смей, — кажется, я рычу. Плевать. — Никогда не смей говорить такое. Ты ни хрена не знаешь.
Встряхнул ее за плечи.
— Убью, Ассоль, — перейдя на шепот, ощущая, как перехватил спазм горло, — Убью и сам без тебя сдохну.
Прислонился лбом к ее лбу, лаская пальцами острые скулы.
— Люблю тебя. Правда люблю. Они… они ненастоящие. Нет их. И не будет никогда. Они как мой кошмар, после которого просыпаюсь. Из-за тебя просыпаюсь.
— Поклянись, что не будет… поклянись, что мой только. Сашааа.
Не выдерживая, закрывая глаза и скользя щекой по его щеке, и все еще дрожью бьет бешеной, а сама трясущимися руками в его волосы зарываюсь на затылке.
— Мне умереть хотелось… слышишь? Умереть хотелось, когда ты там с ней…
Впала в секундный транс, втягивая запах мыла и его тела, а потом вдруг эхом его слова, и тут же голову вскинула, ища ответы в его глазах.
— Чего я не знаю? Я все знать хочу. Скажи мне.
— Нельзя умирать, — губами по тонким векам, вбирая в себя следы ее слез, — нельзя. Запомни, Ассоль.
Большим пальцем поглаживаю острый подбородок, думая о том, что когда-нибудь мать ее за это поплатится. За боль дочери. За слезы ее. Когда-нибудь я заставлю эту суку стелиться возле моих ног и вымаливать прощение за те страдания, которые она ей причинила.
— Много их. Ты это хочешь узнать? Всегда много было. До тебя. До нас. Часто было. Много и часто. Разные. Но никогда, — стиснув зубы, когда новой вспышкой боль в ее глазах сверкнула, — никогда по моему желанию.
Наверное, все же было лучше всего лишь полчаса назад. Десять минут назад, секунду назад. Пока не понимала… пока этот голос его, надломленный, не услышала. И в голове пазл кусками рваными, обрывками, осколками. Ночные проверки, постоянные душевые, его загнанный взгляд иногда, когда я приходила и ждала его возвращения из лаборатории.
Стиснула его руки сильно ледяными пальцами.
— Тебя заставляют, да? — он дернулся назад, и я увидела вот это загнанное выражение глаз. Никогда раньше не видела. Гордый слишком, чтоб показать отчаяние, а сейчас крошится вместе со мной. Я его раскрошила и себя вместе с ним, — Снегирев, да? Но зачем, Господи, зачем? — отрицательно качая головой и чувствуя, как пол шатается под ногами. — Вот почему они тебя забирают?
Молчит, стиснув челюсти, все так же лбом к моему лбу прислонился и в глаза мне смотрит своими дикими глазами. И я не выдержала, обняла рывком за шею.
— Мы что-то придумаем. Слышишь? Мы придумаем. Тебе уходить надо отсюда…
Обняла меня, прижимается, а я меня от смеха разрывает. Злого. Полного ненависти. Снегирев? Этим вопросом своим напомнила, кем она монстру приходится. Напомнила то, о чем думать себе запрещал, чтобы не взвыть от отчаяния в своей клетке. Чтобы не сдохнуть от понимания, что это бред. Все это. МЫ с ней — бред. Как бы ни ломало меня без нее. Как бы ни раскурочивало внутренности от осознания, что в ней ее кровь… и все же не могу ненавидеть. Не могу заставить себя не любить. Не сходить с ума без нее. Даже подыхая от понимания, что когда-нибудь ей придется выбирать, по какую сторону этой клетки стоять.
Отстранилась, удивленно глядя. А я замолчать не могу. Хохот наружу рвется вместе со злостью.
— Снегирев, да, — сквозь смех. Сквозь волны боли, которыми он отдается в груди.
— Зачем? Чтобы я обрюхатил их. Так они говорят. Чтобы всех обрюхатил.
Он смеялся, а меня мороз по коже пробрал. Да, я его узнавала: через нежность и абсолютную любовь моего Саши пробивался жестокий озлобленный нелюдь. Тот, что охранников освежевал и глазом не моргнул. Потому что смеялся жутко. Не от веселья. Смеялся, и глаза лютой ненавистью сверкали, даже когда на меня смотрел.
Я поняла тогда… поняла, что это опыты, которые мать проводит. Конечно, даже десятой доли всего кошмара не осознала, но начала понимать. И хохот этот был похож на слезы мои недавние, только он плакать не умел никогда.
— Мы сбежим отсюда. Обещаю тебе. Да, — я кивала и гладила его по щекам, — мы сбежим. Я вместе с тобой. Не оставлю тебя. Твоя. А ты мой. Я придумаю как… придумаю.
Губами к губам его прижалась и тут же назад отпрянула, взгляд болезненный увидела и снова поцеловала, зарываясь в его волосы ладонями. Прерываясь на срывающееся "люблю тебя" через поцелуй, мокрый и соленый. Сама не поняла, как опять слезы из глаз побежали.
В ладонях своих стискивал ее плечи и думал о том, что ножами ведь не только разрезать можно. Не только до смерти. Через жуткую, почти адскую боль. Ведь ножом и раны вскрывать можно, чтобы зараженную поверхность удалить. Вырезать заразу-тварь, чтобы не смела все тело отравлять ядом своим. Вот так она сейчас вскрывала мои раны. Так она полосовала наживую по затвердевшим, словно окаменевшим рубцам, под которыми агония пульсирует. Яростно, не желая позиции свои сдавать.
Отвечаю на поцелуй, врываясь языком в ее рот, ловя тихие всхлипывания губами. Агония криками исходится беззвучными, выжигает с громким шипением кислотой дыры в теле, обнажая до костей. Как она не слышит этого шипения?
Позволить ей выпустить заразу, чтобы ее "люблю" перебивать собственным. Сильнее к себе прижимая, сатанея от мысли, насколько моя девочка моя.
— Никогда больше, — заставляя себя прерваться на секунду, — слышишь? Больше никогда и ни с кем. По хрен что будет.
Снова набрасываясь на ее губы.
— Обещаю, Ассоль.
ГЛАВА 14. АССОЛЬ
1980-е гг.
С этих самых дней и начался обратный отсчет. Сейчас, вспоминая о наших с Сашей последних неделях вместе, мне кажется, я даже слышу, как тикает часовой механизм до взрыва, после которого я оказалась в чудовищно глубокой яме из осколков собственных иллюзий, наивности и несбывшейся любви. Изрезанная этими осколками, стоящая на коленях и беззвучно орущая в пустоту до бесконечности его проклятое имя, которое сама ему и дала.
У нас было около пяти дней тишины — в город приехала делегация врачей из дружественных Союзу стран, и мать, естественно, принимала в ней участие. Важные открытия, сделанные в нашей стране, демонстрировали иностранцам. Разумеется, под плотной завесой тайны, не раскрывая секретов, а показывая лишь результаты. Потому что изнанка была настолько уродлива, что даже гестапо содрогнулось бы от методов моей матери получать нужный результат из живого "материала". Но тогда я не знала, каким чудовищем она является на самом деле, и что меня будет тошнить каждый раз при упоминании ее имени. Мне казалось, она великий человек и светило науки. Я ею гордилась и боялась ее.
После четырех дней в городе все врачи должны были приехать к нам в клинику вместе с журналистами и телевидением. В спешном порядке куда-то перевезли всех подопытных животных, а также женщин из лаборатории. Я смотрела из окна, как их запихивают в грузовик, и впивалась пальцами в ладони все сильнее и сильнее — некоторые из них были с довольно заметными выпирающими под робами животами. Я не хотела думать о том, чьи это дети. Не хотела и не могла. Я все же спрятала голову в песок, у меня просто не было выбора. Или не думать, или сдуреть от ревности и отчаяния. Но молодость слишком оптимистична, и я думала о том, что совсем скоро мы сбежим оттуда вдвоем. А эти дети… их ведь и нет теперь. Может, их не было или они были не от него. Да, малодушно, да, эгоистично, но покажите мне того, кто не хотел бы обманываться на моем месте? Сейчас я слышу по ночам крики младенцев, и один из них орет громче всех, так орет, что я сама ору во сне, затыкая уши ладонями, и вскакиваю с постели, чтобы лихорадочно искать в ящике комода пакетик, жадно втягивать белые кристаллы, запивать их вином и проваливаться в забвение. Пару раз меня увозили на скорой после передозировки и возвращали с того света. Об этом никто не знал, кроме моего продюсера и мужа. Потом какое-то время я не слышала детского плача, и мне не снились сны, какое-то время я переставала нюхать кокаин и даже пыталась жить нормальной жизнью… пока ОН жестоко не напоминал мне о себе. И мне казалось, я схожу с ума, потому что все эти послания видела только я… и только я знала, от кого они и что он от меня хочет.
"Ну давай, где же ты? Хватит играться. Убей меня уже. Ты ведь этого хочешь? Моей смерти?"
И да, я знала — он ее хотел, но по его правилам. Когда-то, проклиная меня, он обещал, что, даже если сдохнет, вернется с того света за мной, и я буду мечтать о смерти. И нет ничего ужаснее ее ожидания.
А тогда я верила, что нас с Сашей ждет счастливое будущее. Мне казалось, что стоит только выйти за забор клиники и вывести его оттуда, как все неприятности тут же закончатся, все забудется. Наивная. Я понятия не имела, что с ним никогда бы ничего счастливого не вышло. Он — психопат, садист и маньяк, для которого человеческая жизнь не будет иметь никакого значения.
Я постепенно готовилась к побегу, продумывала каждый наш шаг. Нет, я, конечно, не была идиоткой и понимала, что нам потребуются деньги на проживание и на дорогу. Они у меня были. Я ездила в город и потихоньку продавала свои серьги, кольца и цепочки. Все, что досталось мне от бабушки и было подарено матерью. Она любила меня украшать, как новогоднюю елку. Ей казалось, что чем больше на нас побрякушек, тем дороже и солиднее мы выглядим. Притом, ее постоянной пациенткой были жена и дочь одного из самых лучших ювелиров в стране. На вещи и обувь Ярославская не скупалась никогда — все самое лучшее и модное должно быть обязательно у нее. Конечно, надеть это особо было некуда, но, если к нам приезжали гости, или мы куда-то ездили, мать была похожа на женщину с обложки журнала. Красивая. Я всегда считала ее очень красивой. Она мне напоминала красавиц тридцатых-сороковых годов: Марлен Дитрих или Грету Гарбо. Холодная красота, ледяная. Мать вытравливала волосы до белизны и придавала им серовато-жемчужный оттенок. В детстве я видела в ней снежную королеву из детского фильма.
Все деньги я спрятала на вокзале в камере хранения. Мы с Сашей решили ехать на север, как можно дальше от центра, в глубинку. В какой-нибудь областной центр, где он сможет устроиться на завод, а я…
Мне кажется, что с тех пор, как я узнала его, я вообще о себе забыла.
После нашей ссоры мы сильно отдалились друг от друга. Нет, я не перестала приходить к нему каждый день. Это было невозможно, потому что я не представляла свою жизнь без него.
Мы по-прежнему общались, обсуждали прочитанные книги, я приносила ему новые романы вместе с чем-нибудь вкусным, но я не могла подпустить его к себе, а он чутко улавливал мое настроение и не прикасался. Я увернулась от его губ и вздрогнула, когда прижал меня к себе в первую встречу после ссоры, и он, чертовый гордец, не сделал ни одной попытки прикоснуться еще раз. Теперь он демонстративно держал со мной дистанцию. Нет, я не упрекала, и мы больше не говорили о тех женщинах, но и в нас обоих что-то сгорело. Во мне исчезло ощущение того, что наша любовь — это что-то чистое и прекрасное, а он… он, наверное, чувствовал себя униженным тем, что я обо всем узнала и отпрянула от него. Я помнила тот взгляд, которым он на меня посмотрел и медленно разжал пальцы на моих плечах. А потом сам вытер мне губы большим пальцем. Я не придала этому значения ровно до того момента, как сама взяла его за руку, рассказывая что-то, а он стряхнул мою ладонь и спрятал свою в карманы штанов.
— Не стоит. Запачкаешься еще.
— Возможно, — нагло, глядя в его черные глаза и возвращая удар под дых так же умело, как он его нанес, и тут же пожалеть об этом, когда поджал губы и отошел к противоположной стене.
Я садилась у одной стороны клетки, а он — у другой, и мы читали друг другу вслух отрывки Гамлета по ролям. Я готовилась поступать в следующем году в театральный в том городе, куда мы собирались уехать. Все мои реплики и отрывки Саша запоминал с первого раза. Его память была феноменальной. Потом я узнаю, что это результат проводимых ранее опытов над его мозгом. Они слепили гения и страшную машину для убийств одновременно, безжалостную и равнодушную к любой боли.
Больше мы не приблизились к друг другу. Так и держали дистанцию. Иногда я ловила на себе его горящий взгляд, полный тоски, и опускала глаза. Наверное, он ждал, что я сделаю сама свой первый шаг к нему, а я не могла… я все еще видела его с ней, я все еще помнила, что он мне рассказал. Мне было не просто с этим смириться. А еще мне казалось, Саша сам не хочет нашей близости. Нас отшвырнуло друг от друга на несколько лет назад, и впервые возникали паузы в разговорах.
Потом он вдруг исчез. Сразу после возвращения матери вместе с гостями. Они пробыли здесь день, а с утра Саша пропал. Я искала его повсюду. Мною овладела жуткая паника. Это было похоже на приступ сумасшествия. Потому что мне стало наплевать, что кто-то может узнать о нас с ним, и я расспрашивала о нем работников лаборатории. Никто либо не знал, либо скрывал от меня его местонахождение. Я сходила с ума, проводила в его клетке по несколько часов в изнуряющем ожидании. Я даже начала молиться Богу. Да, я, дочь яростной коммунистки и атеистки, молилась, как меня учила в детстве бабушка. Наверное, я бы не выдержала, если бы он не вернулся… точнее, если бы его не вернули. Я услышала шаги сквозь сон и спряталась под тряпками, как обычно, пока слышала шаги и какой-то странный звук, будто что-то тащат. Лязгнул замок клетки, и раздался удар о пол. Потом клетку закрыли, и шаги удалились… а в следующие несколько минут я беззвучно кричала, всхлипывая и тяжело дыша, глядя на черное от кровоподтеков лицо Саши. Залитое кровью и опухшее до неузнаваемости. Когда я попыталась перетащить его на тюфяк, он от боли глухо застонал, и сквозь клокочущее дыхание я слышала, как он шепчет мне.
"я не стал… как обещал… не стал… твой… только твой".
И я зарыдала, пряча лицо у него на груди… все поняла. Его жестоко избивали все эти дни, заставляя выполнять свои функции. Они его не просто избили — его ломали. В полном смысле этого слова. Мне было страшно даже тронуть эти раны… я всхлипывала, заливаясь слезами, обрабатывая их, бинтуя его торс, накладывая швы на виске и у брови. Смывая кровь со сломанного носа и осторожно пытаясь напоить его водой. Я грела его своим телом по ночам, а по утрам возвращалась к себе и валилась с ног от усталости, но все же ехала на учебу, чтобы после нее бежать к нему снова. Обычно после избиений его какое-то время не беспокоили. Охрана приносила миску с едой и воду. Твари бездушные, они даже не заходили чтоб проверить, как он себя чувствует. Я слышала, как они переговаривались между собой:
— Думаешь, выживет? Если сдохнет, у нас могут быть неприятности.
— У меня было указание заставить мразь делать свою работу. Он отказался, тварь упертая, и не оставил мне выбора. А сдохнет так сдохнет, я давно хочу, чтоб его пристрелили или вывезли отсюда в "топь".
— Его б вымыть.
— Я такого приказа не получал, а грымза сюда не заходила уже несколько дней и про него не спрашивала.
Что такое топь, я узнаю спустя много лет. Так называлось место, где топили трупы подопытных на болотах. Но я и без этого поняла, чего жаждет новый охранник. Все они смертельно боялись Сашку. Я этот страх слышала в тембре голоса и видела в их взглядах. Боялись даже такого избитого. Я умудрилась снять с него кандалы и ошейник, чтобы самой попытаться отвести в душевую, но едва мне удалось его приподнять, как я вдруг услышала его голос над ухом.
— Я сам…
ГЛАВА 15. БЕС. АССОЛЬ
1980-е гг. СССР
Я не сразу понял, почему вдруг очнулся. Почему вместо черной вязкой тины, забивавшейся в рот и ноздри, я вдруг ощутил запах полевых цветов. Почему смог сделать вздох, вспоровший мне изнутри грудную клетку и в то же время позволивший почувствовать себя живым. Она. Почему-то я думал, она уйдет, когда я открою глаза. Если я открою свои глаза. Просто в тот момент казалось нереальным даже поднять веки, настолько их жгло дикой болью после длительного времени в отключке.
А я не просто ее увидел, я вдруг тепло ее кожи ощутил наряду со смутным пониманием, что в редкие минуты своего сознания я его точно так же ощущал. Всем своим телом. Не верилось, честно. Казалось, воспаленное сознание придумало само, создало иллюзию. Наряду со звуками ее тихого шепота, иногда врывавшегося сквозь бесперебойный гул колоколов. Да, так звучала для меня боль — колоколами, тяжелым набатом, каждый удар которого в висках такой агонией отдавался, что я впервые просил о смерти. Кого просил? А хрен его знает. В Бога я не верил. Всегда только в себя и в Ассоль. А с недавних пор перестал и в нее. Меня никто не учил с самого рождения, что есть некто свыше, который направит и поможет, если будешь истово следовать его слову, или накажет, если посмеешь ослушаться. Некто, которому нужно поклоняться, уважать, любить и бояться. Я привык верить в то, что можно потрогать руками, верить в то, что слышал и видел сам, и любить лишь тех, кто любил меня. Потом эта девочка сломает последний принцип, заставив на собственной шкуре узнать, что любить можно безответно. Хотя, черта с два это безумие являлось любовью. Болезнью моей неизлечимой, зависимостью, психическим отклонением… Чем угодно, но только не этим бесцветным словом.
Но тогда я этого не знал. И поэтому, когда понял, что именно меня удерживает на самой поверхности болота, что не дает уйти вниз, захлебываясь отвратительной вязкой жижей, то все тело прострелило острым желанием увидеть ее своим глазами. Увидеть, что это не игра мозга. И когда, наконец, удалось разлепить веки, задохнулся, увидев ее голову в сантиметрах от своей. Поддерживает меня руками осторожно и в то же время крепко, а для меня это как канаты, которые не позволяют потонуть.
Все же не сон… я ведь почти поверил, что слышу ее голос во сне. Но вот она. Вцепилась в мое тело тонкими пальцами, удерживая от падения. И сознание полоснуло чувство омерзения к себе самому. К своей слабости перед моей хрупкой девочкой. Лучше сдохнуть, чем позволить ухаживать за собой, как за немощным. Несмотря на то, что лучше себя чувствовал, чем в первые дни после тесного и плодотворного "общения" с дубинками и сапогами ублюдков-охранников.
— Я сам.
Выдавил из себя и поперхнулся словами. В горле дерет от сухости, и каждое усилие заставляет невольно кривиться от боли.
— Отпусти.
Упрямый… гордый и до дикости упрямый. Кривится от боли. А я в глаза ему смотрю, поглаживая пальцами припухшую щеку. Почему у нас все так? Почему из всех, с кем я была знакома, с кем сталкивалась на учебе, на концертах, в театре, мне не понравился никто, никто не заставил мое сердце захлебываться от отчаянной дикой любви. Никто не нравился. Словно весь мужской мир вокруг стал бесполым. Скучные, пресные, по сравнению с ним, пустые и предсказуемые. А в нем неизведанные границы, в нем бездна черная, страшная с языками пламени на дне, и я до безумия хочу гореть в его бездне. У него взгляд другой, интонации, его эмоции цветные, сумасшедшие, прикосновения болезненно-дикие. Я читала о первой любви. Много читала. Она не должна была быть такой.
В глаза его смотрю и чувствую, как дух захватывает от того, что там, в зрачках, беснуется. Никогда и никого больше в своей жизни не встречала с такой гордостью фанатичной и с этим чувством собственного достоинства. В нем его было в тысячи раз больше, чем в каждом из его мучителей.
— Не сможешь сам. Я в душ отвести хочу, пока нет никого. Лучше помоги мне. Утром охрана вернется. Я с тебя цепи сняла.
Нежно, безумно нежно по губам разбитым подушечками пальцев провела.
— Мне было так страшно в эти дни, Саша. Так страшно… Я боялась, что ты не вернешься. Я больше не хочу так бояться.
Эта ее ласка, осторожная, нежная… так больно. И больно не снаружи, где не осталось ни сантиметра кожи, которая бы не пульсировала бы в агонии, а изнутри. Там, где прикосновение пальцев словно подтверждение ее слов. Пытаюсь разглядеть в глазах нотки жалости, понимая, что, если найду их, выгоню отсюда. Лучше пусть ненавидит, чем жалеет.
Головой покачал, прикрывая веки и вдыхая ее запах. Чувствуя, как оседает он в легких, растворяясь, заменяя кислород. Да, иногда я думал о том, что возле нее мне ни к чему кислород, достаточно ее аромата, чтобы продолжать сходить с ума с ее именем, ритмично бьющимся в сердце с каждым вздохом.
— Иди домой, Ассоль. Там тебе нечего бояться.
Гонит. Иногда я ненавидела его за эту гордость, восхищалась до захватывания духа и мурашек, и ненавидела одновременно. Потому что она делала меня крошечной рядом с ним и ничтожной.
— Мой дом рядом с тобой… мне не страшно, когда я чувствую твои руки. Нет ничего ужасней минуты, проведенной вдали от тебя.
Коснулась его губ губами едва-едва.
— Идем… тебе станет легче под теплой водой. Их никого нет. Они напились водки и храпят в подсобке.
Потянула на себя за шею.
— Пожалуйста… идем. Ради меня.
Глаза закрыл, расщепляясь на атомы в звуке ее голоса, чувствуя, что не могу сопротивляться ей. Словно животное, выдрессированное только на ее голос, только на ее команды. Спустя время я буду силой вытравливать из себя эту привычку, ненавидя и Ассоль, и себя за нее.
А тогда я позволил себя увести из вольера в сторону небольшого закутка, отгороженного грязным куском ткани, подвешенным на бельевой веревке. Мы шли туда, наверное, целую вечность. Ассоль боялась причинить мне боль быстрым шагом, а я не торопился вставать перед ней под шланг, прикрепленный сверху к стене, пытаясь отсрочить собственное унижение. И в то же время понимая, насколько она права — мне нужно смыть с себя засохшую кровь и эту вонь немытого тела. А еще… это было так глупо, но я боялся разорвать контакт с ней. Контакт, которого был лишен все последнее время. Притом лишил себя его сам и сам же готов был волком взвыть без прикосновений к ней.
Когда дошли, Ассоль отодвинула в сторону занавеску, помогая мне подняться в квадрат "душевой". Смотрел на нее исподлобья, глядя, как поднимается на цыпочки, устраивая шланг правильно, отбегает в сторону, чтобы прокрутить вентиль. Торопится, словно боится, что я передумаю.
Дьявол… а я в это время чувствовал себя таким жалким… и в то же время исступленно впитывал в себя эту заботу, стараясь не вспоминать, как отдергивала руки, показывая, насколько ей противны мои прикосновения. Отгоняя от себя мысли, что это простая человеческая жалость.
Я стаскивала с него прилипшую к телу грязную футболку, пропитавшуюся кровью. Она отмокала под теплыми струями, а я смотрела ему в глаза, ощущая, как вода брызгает мне на платье и в лицо, и медленно тянула футболку наверх, и, если он вздрагивал, останавливалась, не переставая смотреть в глаза.
— Я эти дни искала тебя везде, — потянула материю еще выше и стащила через голову, чувствуя, как вода уже течет по моему платью, лицу и волосам, так же, как и по его лицу. Розовыми каплями по сильной шее, собираясь в ямке ключиц вниз по груди. И я платком мокрым вокруг ссадин провожу, вздрагивая, а сама не перестаю в глаза ему смотреть.
— Я бы умерла, если бы ты не вернулся, — прошептала, проводя тканью по сильной груди, по плечу вниз к локтю, где остался длинный след от плети. Трогаю раны, а у самой саднит внутри, как будто мои они… не его.
— Больно… — губами по плечу вверх к ключице, собирая губами воду, вскидывая руки на его затылок и ероша мокрые волосы — мне больно…
По шее, едва касаясь, вверх к скуле.
— Я соскучилась по твоему запаху, Саааша. До безумия, слышишь?
И по телу дрожь волнами от того, насколько горячее его тело под струями воды. Тянусь к его лицу, а он прямой как струна, не наклоняется даже.
— По губам твоим соскучилась, — веду приоткрытым ртом по его щеке и осторожно губы целую. Нижнюю, верхнюю, проводя ладонями по спине, смывая кровь дальше… наслаждаясь каждым прикосновением, млея от наслаждения снова его касаться после дней нашего отчуждения.
Не отвечает, продолжает смотреть в глаза горящим взглядом, и я не могу прочесть, что в нем… впервые не могу.
Дернула пуговицу на ширинке.
— Я сниму… — и еще одну.
Я понять не мог, что она делает. Почему трогает так, словно сама корчится от той боли, что меня раздирала изнутри. Осторожно… так осторожно снимает с меня одежду, а я даже руки поднять не могу. И не потому что больно, а потому что в оцепенение впал. Потому что мне стало казаться, что в этих прикосновениях что-то большее, чем просто забота. Но это бред. Это же бред? После нашей ссоры. После того, как видел своими глазами, насколько противен стал. Да и кому бы не стал? Сам бы к ней прикасаться не смог после других мужиков.
Логика? Она эту мою логику ладонью сжимала, деформируя, разбивая на осколки и кроша так, что та песком сквозь пальцы посыпалась. Ничего в голове не осталось. Чувства. Все пять чувств в теле взорвались одновременно. Запах ее тела так близко к моему. Ее горячее дыхание, ласкающее мои губы. Ее мокрые волосы перед глазами, прилипшие к лицу… такая красивая мокрая, такая открытая для меня. Взгляд ее то темнеет, то светлеет. Вскидывает черные закрученные кверху ресницы, обжигая неким вызовом и бесконечной нежностью, вызывая желание прикоснуться к пухлым губам, с которых, черт бы ее побрал, слизывает маленьким язычком вкус моих губ. И во мне это движение лютым возбуждением отдается. Прострелило разрядом молний в позвоночнике, заставив выгнуть спину. Запах ее вдыхаю и схожу с ума от этой близости. Такой неправильной после всего произошедшего. Абсолютно непонятной… но, бл**ь, такой естественной с ней.
Шепчет лихорадочно… мне кажется, сама не понимает, что шепчет, а ведь каждое ее слово во мне клеймом под кожей. Я ведь каждому поверил.
Сдерживаться от того, чтобы губу ее прихватить зубами… сдерживаться, потому что померещилось: отвечу, и спадет с нее это наваждение.
И в то же время отчаянно захотелось, чтобы продолжала. Потому что в голове все еще воспоминанием ее "возможно".
Когда дернула пуговицу на ширинке, резко воздух сквозь крепко стиснутые зубы в себя втянул и перехватил ее запястье.
— Не стоит, — качая головой и глядя прямо в изумленные глаза, жадно следя за ее реакцией, — запачкаешься еще.
Пальцы сильные и горячие. Меня током от них ударило. Так долго не прикасался, и кажется, кожа настолько изголодалась, что теперь дымилась под его пальцами, пропитываясь бешеной статикой. Осторожно руки свои из ладоней его высвободила.
— Я отвратительно чистая без тебя… мерзко чистая, Саша… Сашаааа, запачкай меня, пожалуйста. Я не могу больше без тебя… — горячо прямо в губы, расстегивая еще одну пуговицу, жадно проводя по груди раскрытой ладонью, стараясь не задеть едва затянувшиеся раны.
— Запачкааай, у меня от чистоты этой крыша едет, — лихорадочно мокрыми губами по его мокрым щекам, ссадинам, сплетая пальцы с его пальцами. Сдернула штаны вниз и, дрожа всем телом, прижалась к нему, ощущая животом каменную эрекцию, задыхаясь от возбуждения и голода, дикого, щемяще нежного и до исступления жестокого.
Моя девочка. Моя грязная девочка. Запачканная нашей общей грязью. Неправильной, отвратительно мерзкой, грязной любовью. Она могла бы признаться мне в любви, могла бы начать шептать, что сожалеет о своих словах… и я бы не поверил. Но это была моя Ассоль и она знала, как заставить меня вскинуть голову кверху и, сцепив зубы, выругаться. Потому что я поверил. Потому что чувствовал каждое ее слово на своей шкуре, и сейчас они все вместе внутри яростно пульсировали, требуя выполнить ее просьбу. Запачкать собой везде, каждую клетку кожи.
— Запачкаю, — вдираясь зубами в нижнюю губу и застонав в ответ на ее стон облегчения, — запачкаю так, что не отмоешься, — сдирая рукава платья в стороны, оставляя его висеть на ней клочками ткани, — никогда, мать твою, не отмоешься.
И снова к губам ее, не обращая внимания на боль, вспыхнувшую от резкого движения. Ладонями сжал округлую грудь и снова застонал, когда прижалась к члену плоским животом.
— Проголодался, — опустив одну ладонь на ягодицу и сильно сжимая ее, — Сожрать тебя хочу, — в перерывах между поцелуями, бешеными, жадными поцелуями.
Стискивая в ладонях грудь, и чувствуя, как начинает колотить тело от этой близости. Ущипнул тугой острый сосок, спускаясь губами по шее, к выпирающим тонким ключицам.
Такая хрупкая, дрожит, взгляд потемнел, затуманившись, а меня начинает вести от желания сжать ее в ладонях, чтобы окончательно поверить, что снова со мной. Снова моя.
Потянул ее за собой, разворачивая к стене спиной, чтобы опереться об эту стену ладонями… потому что понимал, могу упасть в любой момент.
— Красиваяяяя, бл**ь, какая же ты красивая, моя Ассоль, — снова накидываясь на ее рот и опуская ладонь между стройных ног, по мокрой ткани трусиков, не снимая, не отодвигая, дразня через белье. Средним пальцем между складок плоти вверх-вниз, зарычав в ответ на ее вздох. Поймал его губами, толкая своим языком ее язык, сплетая их в безумном танце.
Забыла, когда целовать дико начал, забыла, насколько слаб, потому что страсть его оказалась настолько бешеной, что затмила все, выбила из меня остатки разума. Я не просто соскучилась по нему, меня колотило от адской невероятной жажды, меня от нее лихорадило так, что, казалось, мне кожу вместе с одеждой снять хочется. И поцелуи алчные, языком глубоко в рот толкается, пальцами мою плоть гладит сверху по платью… и меня ведет до сумасшествия.
А когда о стену руками облокотился, по плечу кровь из открывшейся раны потекла. Сама жадно его губы нашла, хватая за руки, отрывая от себя и шепча в губы:
— Я сама… сама тобой испачкаюсь… сама.
Опускаясь на колени. Лихорадочно гладя его узкие бедра и тяжело дыша, глядя на вздыбленный член у своего лица, обхватывая его двумя руками, скользя ладонями по вздувшимся венам и бархатистой, натянутой до предела горячей коже. Какой же он красивый везде. Даже здесь. Смотрит на меня сверху-вниз, выдыхая со свистом, когда я двигаю руками. Да, это иная красота, да не та, к которой мы привыкли, но от него пахло зверем, от него исходил мощный заряд секса, животного, дикого секса. И его тело, исполосованное шрамами, такое упругое и накачанное, казалось мне идеальным, сводило с ума и заставляло дрожать от похоти.
— Целовать тебя… везде хочу, Сашааа.
Жадно принимая в рот его плоть. Поднимая пьяный взгляд вверх, с триумфом любуясь на то, как голову запрокинул, облокачиваясь о стену двумя руками и непроизвольно толкаясь в глубину моего рта головкой, с трудом в нем помещающейся.
Охренительная картина — капли воды, стекающие по ее лицу, пока она исступленно облизывает меня язычком, не отводя взгляда. Словно дразня и в то же время наблюдая за моей реакцией. Вверх по всей длине, чтобы вобрать в рот пульсирующую, готовую взорваться головку, и тут же выпустить ее с громким звуком, а у меня перед глазами разноцветные круги от напряжения, смешанного с диким наслаждением. Обхватил пятерней за голову, поглаживая пальцами затылок, чтобы через несколько секунд уже сжимать его сильно, не позволяя отодвинуться. Сжимать, толкаясь в теплый рот, не в силах сдержать глухое рычание. Смотреть, как ритмично врывается член между ее губ, сатанея от возбуждения. Не давая отстраниться, грубо трахать ее рот, видя, как задыхается и в то же время закатывает глаза. Мы всегда были оба чокнутыми, находя удовольствие в том, что любого нормального человека оттолкнуло бы. Нас же тянуло словно магнитом к безумию друг друга, к безумию, которым невозможно было насытиться.
Стискивая пальцами голову Ассоль, ожесточенно вбиваться членом, до крошева сцепив зубы, мне кажется, я слышу, как они стираются в песок от напряжения.
Резко выйти из нее, тяжело дыша открытым ртом, давая себе секунды на то, чтобы не кончить. Обхватил ладонью за шею, и она поднялась на ноги и послушно спиной ко мне развернулась. Подтолкнул ее, впечатывая в стену грудью. Голодным взглядом на спину тонкую, выгнутую, укрытую водопадом темных волос, на упругую оттопыренную задницу… и я прижимаюсь к ней членом, захватывая губами мочку уха и чувствуя, как выворачивает от желания ворваться в нее одним движением.
— Видишь на тебе мою грязь?
Медленными движениями члена между ягодиц, пока не входя.
Сплетая наши пальцы и поднимая вверх по стене наши руки. К ее лицу.
— Ты вся покрыта ею.
Раздвинув ее ноги коленом, чтобы, обхватив ладонью эрекцию, вонзиться в нее резким ударом и закричать, когда сильно стиснула меня изнутри. Тесно и горячо. С ней всегда тесно и горячо так, что кажется, может разорвать только от первого толчка. Когда от напряжения пот по спине, по вискам, тут же смываемый водой. Когда неосознанно до боли стискивать ее тонкие пальцы, вбиваясь в нее хаотичными толчками. То глубокими и сильными, то короткими, медленными, чтобы снова рывком по самые яйца, заставляя закричать. Ладонью сжал ее подбородок, поворачивая к себе лицо и вгрызаясь в искусанные губы. Смакуя вкус ее рта и собственного наслаждения от ее тесноты и одновременно боли, которая продолжает сжимать тело в своих клешнях.
Я представляла иначе… я хотела отдать ему всю свою болезненную нежность, забывая, что он зверь. Ему не нужна вязкая патока — он хочет больно и до остервенения. Словно это возвращало ему силу… словно он получал наслаждение от собственной агонии боли. И я расслаблялась, давая ему эту безграничную власть надо мной, наслаждаясь ею еще сильнее, чем он сам, глотая слезы и давясь его резкими безжалостными толчками мне в горло, когда от натиска слезы бегут по щекам. Так пошло и так грязно, и в то же время ничего более чистого и настоящего в моей жизни больше не будет никогда.
Когда вошел в меня сзади сильным толчком, от удовольствия закатились глаза и задрожало все тело. Первые волны сладкой судороги. Сжимая до хруста его пальцы и извиваясь от каждого бешеного толчка. Целует в губы, не прекращая двигаться во мне, заставляя широко открыть рот, впуская его язык яростными толчками… чувствуя, как тяжело дышит и как дрожит его большое тело позади меня. Освободилась из его объятий резко, глядя во вспыхнувшие яростью звериные глаза. Недоумевает, осатаневший от страсти и похоти, и меня ведет от того, что я читаю в его глазах. Хочет разорвать на куски. Тяну вниз за собой на пол на нашу мокрую одежду… потому что вижу, как раскрываются раны на груди и плечах, потому что даже с водой смешивается его пот от возбуждения и от слабости, его кровь. С яростным протестом стискивает меня за талию, а я перекидываю ногу через него, чтобы рывком сесть сверху на член и тут же изогнуться назад. На корточках, распахнув колени, бесстыже раскрытая для него, и он звереет, глядя на меня вниз, где его плоть поршнем входит в мое тело, и от его взгляда меня выгибает дугой назад, прежде чем успеваю понять, как сильно накрыло адским удовольствием, как пронизало тысячами игл острейшего оргазма, от которого с губ сорвался гортанный крик.
Осатанело скакать на нем, судорожно сжимая его член спазмами наслаждения с хаотичными стонами, похожими на протяжный вой. Жалобно выдыхая его имя ему в губы, не переставая извиваться в диком темпе, пока тело пронизывает вспышками агонии… и, задыхаясь, прижать его мокрую голову к груди.
Разозлился на нее, и она знает почему. За то, что посмела слабым посчитать. За то, что решила, что соглашусь отдать контроль и соглашусь потерять власть над ней даже в таком состоянии. И в то же время плевать в этот момент как — лишь бы глубоко в ней. Лишь бы стоны ее продолжать слышать. Лишь бы продолжать смотреть, как закатываются зеленые глаза от наслаждения и вздрагивает тело от каждого моего прикосновения.
И через секунду забыть обо всем, когда раскрылась передо мной. Скачет, извиваясь на моих бедрах, впиваясь ногтями в кожу до царапин, заставляя шипеть от смеси напряжения, боли и дичайшего наслаждения. Наслаждения, отдавшегося эхом в ее теле, выгнувшего ее назад и заставившего закричать. А меня от этого крика схватывает ответной эйфорией, пока сжимает ритмично член, разделяя свой оргазм со мной.
Сжал ладонями колыхающуюся перед глазами грудь, чтобы через мгновение впиться в нее губами, посасывая, покусывая зубами, когда она все еще продолжает двигаться на мне. До тех, пор, пока не накрывает в оргазме. Оглушительном, громком, почти болезненном оргазме. Впился в ее бедра пальцами, удерживая на себе, содрогаясь и изливаясь в нее бесконечно долго. Пачкая ее изнутри собой. Как обещал ей. И как до одури хотел сам.
Откинулся на пол, зашипев от резкой боли, прокатившейся по позвоночнику вдоль всей спины, и глядя мутным взглядом на нее, обессиленно упавшую на мою грудь и тут же резко вскинувшую голову вверх. Пытается отстраниться, хмуро разглядывая раны.
Удержал ее на себе, запуская пальцы в мокрые волосы.
— Теперь моя девочка достаточно грязная?
ГЛАВА 16. БЕС
1980-е гг. СССР
Доктор была довольна. Она, не скрывая сдержанной улыбки, читала белую бумагу с какими-то цифрами, я предположил, что там могли быть мои анализы, а после вскинула на меня взгляд и, схватив теплыми пальцами за подбородок, начала поворачивать мое лицо то вправо, то влево. А я в этот момент старался абстрагироваться от омерзения, прокатившегося по телу с ее прикосновением, и думал о том, что не представляю этого монстра с широкой открытой улыбкой. Разве может улыбаться робот? Нет, не растягивать губы в стороны, обнажая зубы, а по-настоящему? Так, чтобы чувствовались ее истинные эмоции. Да и разве умеет она чувствовать на самом деле? Я несколько раз видел, как она бесцветным ледяным голосом выносила приговор молоденьким девочкам, пытавшимся трясущимися пальцами воткнуть иглу мне в вены. Я ведь не раз задавался вопросом, каким должен быть человек, работающий в нашем гребаном центре. Точнее, какие человеческие качества должны отсутствовать у этих людей в белых халатах, с видом хозяев разгуливающих по узким коридорам больницы.
Наверное, такие качества вытравливались вот этим ее тоном, высокомерным, презрительным, уничижительным. Когда собеседник чувствовал, как его окунают в самую настоящую помойную яму, и в то же время не мог ничего сделать с этим, не мог сопротивляться, а только послушно нырять в дерьмо, давая себе обещание вынырнуть уже без ненужной сентиментальности или сострадания.
Я видел, как она ломала их одним взглядом, полным такого превосходства и разочарования, что казалось странным, как они не падали к ее ногам со слезными мольбами дать еще один шанс, возможность исправить оплошность. Вот только Ярославская не давала второго шанса никому. Никому, кроме меня. И я не знал, кого "благодарить" за подобную "щедрость" доктора — себя, ее удивительную привязанность ко мне или все же связанные со мной надежды монстра.
— Слушай меня внимательно, нелюдь. Ты приступишь ко всем своим обязанностям уже через несколько дней. Ко всем, — сделала упор на этом слове, сжимая сильнее подбородок, — иначе я разочаруюсь в тебе и буду вынуждена освободить твою клетку для более сговорчивого подопытного.
Резко убрала руку и так же резко встала, кивнув одному из охранников, чтобы развязал мои привязанные к подлокотникам руки и увел из ее кабинета.
Второй шанс был предоставлен мне через неделю после того избиения. Он прозвучал голосом одного из охранников.
— Эй, нелюдь. Вставай. Пошли купаться.
Посмотрел на него, на то, как лениво поигрывает плеткой. Смешной. Новенький. Из тех, которые, получив в руки оружие, начинают мнить себя чем-то большим, чем просто кусок вонючего говна, которым и являются.
Склонил голову набок, заметив, как усмехнулся второй охранник. Этот у нас подольше работает. Костей зовут. Появился после смерти Генки и его дружков, наверняка, фотографии видел тех мертвых ублюдков, поэтому предусмотрительно не приближается достаточно близко к клетке. Похоже, циничная, покрытая угрями рожа новенького и его подбешивает.
— Ты, что, оглох, тварь? Встал, говорю… пошел в свою баньку, воняет уже от тебя.
Заржал и посмотрел на напарника, одобрения ищет своему поведению, но наткнулся лишь на серьезный взгляд, раздраженно повел плечами и ко мне снова обернулся.
— Я кому сказал? Или ты русский не шпрехаешь?
Подошел к клетке и дернул на себя замок. Быстрый взгляд на Костю, который пальцы на автомате сжал и на меня пристально смотрит. Дает понять, что не позволит вреда нанести. А мне и не надо. Я, может, заскучал без своей девочки, уехавшей с матерью три дня назад, и поиграться хочу. А с кем еще играть, как не с такими вот выродками, которые мнят себя выше других, только потому что кто-то сверху им кусочек власти кинул. Отними ее у них — первыми начнут ползать в ногах тех, кому еще вчера угрожали. Трусливые твари. Больше всего на свете именно трусость всегда презирал. Именно она толкает человека на предательство, на ложь, на самую низкую подлость.
— Что скалишься? Шевелись давай. На свидание тебя поведем, радуйся, ублюдок. Сами не ходим, а тебя как кобеля на случку. Трахаться-то любишь, убогий?
И снова смех мерзкий, открывающий рот с большой дырой между передними нижними зубами.
Он ступил в клетку, несмотря на предупреждающий отклик напарника, и щелкнул в воздухе плеткой.
— Шевелись, убогий.
Вскинул руку, замахиваясь.
— Давай, тварь.
А через секунду полетел прямо на меня, когда я перехватил и дернул на себя плеть. Оскалился в его растерянное лицо и оттолкнул от себя к решетке так, чтобы он спиной об нее ударился и вниз сполз. Сзади щелкнул затвор автомата.
— Не трогай, Бес. Не трогай, твою мать.
Ударом с ноги в лицо придурку, громко всхлипнувшему в неудачной попытке прикрыть рукой голову.
— Бес, я выстрелю.
Вот только ни хрена не выстрелит. Потому что такой же трус, как и этот, который визжит уже о помощи. Не выстрелит, потому что боится. Не меня. Монстра. Боится, что та за мою шкуру его самого на тот свет отправит. Потому и способен только смотреть, как избиваю его напарника. Схватив за воротник и подняв над собой, прижимая к стене, ударами под ребрами, громко смеясь, когда ублюдок сгибается и орет от боли.
— Бес, оставь его.
Выстрел в воздух. Неужели решится? Взглянул на побелевшее лицо охранника с заплывшими синяками глазами. Еще одна очередь в воздух. Понятно, хочет спихнуть ответственность. Привлечь народ на шум, а самому отстраниться, позволив другим принять решение. И ведь добился своего. Уже через несколько мгновений Снегирев влетел в помещение и истошно завопил, требуя все того же. Отпустить. Повернулся к нему и улыбнулся, глядя, как лихорадочно он стягивает туго повязанный галстук со своей жирной шеи. И он смотрит, не отрываясь, на мои руки, боится в глаза взглянуть. Мы оба знаем, что он также не рискнет. Мы оба знаем, что он такая же ничтожная тварь, как эти двое, способная насиловать безропотных девочек, но никак не держать ответ перед своей любовницей.
Только замахнулся, чтобы выбить тщедушному придурку передние зубы, как услышал его тихий шепот, и увидел, как слезы по щекам струятся.
— Не надо… пожалуйста… не надо… дочь у меня родилась… не видел еще… не видел… пожалуйста.
Рука сама опустилась, пальцы шею его разжали, позволяя сползти на пол и закашляться. Не его пожалел. Таких жалеть — себя не уважать. Ребенка жалко стало. Что вырастет, ни разу отца своего не увидев, какой бы мразью тот ни был. Со временем жизнь заставит расстаться с этой сентиментальностью, за что я ей буду все же благодарен.
Смотрел, как ползет к выходу из клетки, периодически останавливаясь и отплевываясь, пока, наконец, его не приняли по ту сторону вольера на руки и не вынесли, видимо, на улицу.
Снегирев тем временем подошел вплотную, лично проверяя дверь.
— Значит, снова сопротивляешься?
Я на пол уселся и руки на груди сложил, глядя прямо на него.
— Почему отказываешься? Раньше нормально же ходил.
А я на пальцы его толстые смотрю и представляю, как он ими худые колени девок наших лапает, и от отвращения тошнить начинает.
— Что молчишь? Думаешь, мы не знаем, что говорить умеешь? Еще как умеешь, мразь безродная. А сколько возомнил о себе. Понравилось получать, смотрю? Так мы тебе организуем повторный горячий прием.
— А ты сам организовывать будешь?
Доктор вздрогнул, видимо, не ожидая, что я отвечу, но уже через несколько секунд продолжил.
— Для этого есть специальные люди, которые заставят тебя или подчиниться, или сдохнуть, если норов свой не уберешь.
— Значит, сдохну.
Я пожал плечами, глядя на злость, вспыхнувшую за круглыми очками.
— Не веришь? Хорошо… хорошоооо, — он погрозил указательным пальцем в воздухе, — я тебя заставлю передумать. Я-то заставлю. Вот увидишь, выродок вонючий.
Он еще что-то бормотал себе под нос, покидая помещения, а я лег на пол, чувствуя, как снова накатила тоска. Развлечение оказалось слишком скоротечным, да и послевкусие оставило непривычно неприятное, горькое, которое хотелось выблевать, лишь бы не ощущать во рту. С другой стороны, как минимум, до приезда монстра из другой республики меня точно не тронут, а значит, я не нарушу обещания, данного своей девочке.
Почему-то казалось безумно важным не допустить этого. Не допустить появления на дне зеленого взгляда прозрачных слез-упреков. Такие чистые, а словно ранили под самой грудиной. И сейчас эти раны, незатянувшиеся, все еще кровоточащие, саднили при мысли о том, что скоро, совсем скоро терпение доктора закончится, и меня отправят на свалку. В топь. Отправят туда, потому что я твердо знал — сдохну, но больше ни одну не покрою. Как бы ни полосовали плетью, как бы ни избивали, чем бы ни грозили. Пусть хоть на куски режут. По хрен. Плевать. Я и не такое терпел. Одно сводило с ума — моя девочка. Слезы-упреки сменятся на слезы-боль в ее глазах, как в тот день… а я… я ничего не могу сделать, чтобы не допустить этого. Бессилие никогда так не удручало, как в последние дни. Оно выворачивало изнутри, заставляя биться о металлические решетки клетки, сбивая костяшки пальцев в кровь.
Побег. Мы не раз говорили с Ассоль о возможности побега. У нас уже был примерный его план, у нас были координаты места, куда мы могли беспрепятственно отправиться, и даже средства, на которые мы должны были первое время прятаться… у нас было все, кроме решимости. Моей.
Иногда очень мало просто обдумать хорошо очередность действий. Иногда совершенно недостаточно иметь поддержку даже любимого человека, в котором бываешь уверен больше, чем в самом себе. На некоторые поступки нужно решаться. И я впервые испытал страх. Осознав, что понятия не имею, какой бывает жизнь по ту сторону стен лаборатории. Каково это — быть ответственным за себя самого? У меня не было этой роскоши. Никогда. Я никогда не делал самых элементарных вещей — выбирать одежду или еду, выбирать круг общения, просто разговаривать. Дьявол, я понятия не имел, каково это — разговаривать с другими людьми. Без чувства постоянной ненависти или презрения. Просто разговаривать. Ни о чем. Не ожидая, что уже в следующую минуту тебя будут бить, резать или колоть. И я все сильнее стискивал ладони в кулаки, думая о том, что мало просто сбежать с моей девочкой. Что дальше? Что смогу я дать ей там, в большом мире? Там, где мужчина должен заботиться о своей женщине, став для нее защитой и опорой? Какую работу я мог выполнять? Без образования, без особых навыков… Ненавидел себя самого за эти вопросы, но задавал их каждую ночь. Презирал за эти въедающиеся в мозги страхи, и все равно не мог победить их… но и отказаться от мыслей о свободе больше не мог. Потому что все страхи… нет, не исчезали, но затенялись осознанием того, что моей она сможет стать по праву. Моей женщиной. Моей женой. Свобода для меня тогда имела именно ее запах. Она была созвучна только этим мыслям о ней. Все остальное отходило на второй, десятый план, на фоне которого были МЫ. Как же жестоко я ошибался.
Снегирев ошибся не менее жестоко, решив, что очередное избиение заставит меня передумать. Почему люди слабые, жалкие, ничтожные считают, что физическая боль самая сильная? Почему они придает такое большое значение сохранности своего тела, позволяя втаптывать в грязь душу? Черт их поймет, но ублюдок просчитался, отправив ко мне своих бугаев.
Не знаю, как долго провалялся после общения с ними, но очнулся под тихое всхлипывание Ассоль, осторожно, кончиками пальцев поглаживающую мою голову, превратившуюся, по ощущениям, в одну сплошную гематому.
Попытался сдержать стон и не смог, но все же удалось повернуть к ней лицо и разлепить опухшие веки, чтобы едва не задохнуться от восторга, увидев мою девочку.
— Такая красивая.
Очень красивая. В темно-синем платье с белым воротником и собранными в хвост волосами.
Вот только кажется, она не поняла ни слова, нахмурившись и склонившись к моему лицу, прислушиваясь.
— Тшшш, — снова пальцами нежно, почти невесомо, волос моих касается, а у меня ощущение, что боль мою стирает на корню, — я тут, Саша. Я рядом.
Я знаю, я твое присутствие ощущаю на расстоянии. Словно пес, вышколенный на запах своей хозяйки. Влюбленный в нее без памяти пес, готовый вгрызться в горло всем, кто в ответе за эту боль, исказившую ее черты.
ГЛАВА 17. ЯРОСЛАВСКАЯ
1980-е гг. СССР
Ангелина Альбертовна остановила запись, которую просматривала на компьютере. Рука нервно повела мышью, и белая стрелка на мониторе остановилась. Доктор медленно выдохнула, снимая очки и доставая мягкий платочек приятного мятного цвета с милыми кружевами по краям изделия, чтобы аккуратно и тщательно протереть стекла. И почему она думала, что сможет смотреть безучастно на подобное непотребство? О, нет, Ярославской не было ни в коей мере ни больно, ни обидно, но от увиденного на черно-белом экране внутри растекалось холодное разочарование. Так иногда случается, когда человек, на которого возлагались определенные надежды и который оставил поначалу одно впечатление о себе, вдруг оказывается совершенно другим, словно меняет уже слегка поистершуюся, пошедшую трещинами маску. И застань она бывшего, да, Ангелина уже точно решила, что бывшего, любовника с другой женщиной, с нормальной женщиной, то лишь почувствовала бы легкую досаду. Не более того. Досаду, что не поняла этого раньше. Но вот так… с подопытным материалом? И после этого Валентин мог прийти к ней. Появились непрошеные позывы к рвоте, и доктор потянулась за стаканом с водой.
Ярославская не была настолько наивна, чтобы не понимать — под ее началом работать и добиваться определенных результатов могли только люди, лишенные присущей большинству инфантильности, некой ненужной и смешной, на взгляд самого ученого, сентиментальности. Более того, Ангелина Альбертовна первая указывала на дверь тем, в ком не видела потенциала, как и тем, в ком не видела того фанатизма к делу, которым занималась лаборатория.
И, наверное, только поэтому она даже слова не скажет Снегиреву, чье изображение застыло сейчас на мониторе. Да, было бы смешно предполагать, что Валентин был верен своей любовнице, которая, как он ни звал замуж, не торопилась больше менять комфортный для себя статус вдовы на штамп в паспорте. Ярославская ненавидела весь этот официоз, эти бумажки, которым общество придавало слишком много значения. Глупости, на самом-то деле. К чему связывать себя лживыми обетами в ЗАГСе в их возрасте? Но унижать себя подобными связями она однозначно больше не позволит, и значит, уже сегодня прекратит любые отношения со Снегиревым.
Доктор брезгливо поморщилась, переключая свое внимание с кадра, где ее помощник со спущенными штанами нависал над лежавшей на полу молодой девчонкой, на другую запись. Странно, но сейчас она почувствовала непривычное тепло, нахлынувшее на нее при взгляде на парня, нервно мерившего шагами периметр своего вольера, огороженного решеткой. Женщина склонила голову, невольно залюбовавшись крепким, мускулистым телом молодого мужчины. Нет, она смотрела на него без какого-либо сексуального подтекста — только чисто профессиональный интерес, гордость, которую испытывает творец за свое создание. А ведь именно она его сотворила. Это животное, выглядевшее, как человек. Ангелина знала, как часто новые охранники совершали свою самую роковую ошибку — видели в парне, лениво изучавшем их при первой встрече, лишь пленника… не больше. Идиоты. Как можно было не заметить ту звериную мощь, которая переливалась под его кожей при каждом движении? Эта мощь усиливалась ненавистью, с которой он смотрел на персонал, яростью, с которой вырывался из захвата охранников. Вырывался практически всегда. Ярославская не помнила ни одного дня, в который в процедурный кабинет привели бы нелюдя 113, и тот покорно сел бы на стул и позволил себя осматривать, брать анализы и так далее. Впрочем, покорность вообще не была присуща конкретно этому объекту. Ярославская привыкла к ней так же, как к крепкому чаю вприкуску по утрам вместо полноценного завтрака и обязательно с долькой фруктов. Она вообще редко встречала людей, способных бросить ей вызов. Если только из самой верхушки партии. Но с ними она сама надевала маску сильного, но послушного ученого, чутко понимающего все требования своих заказчиков. Иногда приходилось стискивать зубы и клеить на губы отвратительно сладкую улыбку, чтобы убедить сильных мира сего в своей лояльности и тем самым получить то, что хотела непосредственно сама доктор.
Все остальные… она привыкла видеть, как они стелются у ее ног, готовые стерпеть любые унижения. Все, кроме Нелюдя. Иногда это его бессмысленное упорство, ведь рано или поздно его все равно заставляли подчиниться, раздражало доктора. Иногда — восхищало. Но давно уже перестало оставлять равнодушным. Особенно когда Ярославская поняла, что именно этот эксперимент, не согласованный с министерством, может стать главным делом ее жизни, а вовсе не то, чему она отдала столько лет своей жизни. Тем более когда просматривала результаты его анализов. О, они были просто шокирующими. Клетки тела объекта регенерировали с невиданной для человека скоростью. Естественно, далекой от иллюстрируемой писаками в тех книжках, которые тайком почитывала Аля. Но и они потрясали работников лаборатории. Вживление объекту элементов ДНК волка не прошло даром. Ежедневные тренировки с пробежками по лесу, когда подопытного "вели" на автомобиле и с автоматами наперевес охранники, также оставили свой след на его физическом состоянии. Специальные инъекции адреналина для выяснения пределов возможности организма подопытного, инъекции препаратов, нивелирующих чувствительность к боли… все это повысило уровень анальгезии у Нелюдя 113. Однако, и запросы, и поставки соответствующих медикаментов не могли оставаться надолго тщательно скрываемой тайной, тем более что разрешение Ярославская получала совершенно на другие разработки. И вот теперь ее многолетним экспериментом заинтересовались сверху. Заинтересовались и вызвали, потребовав полного отчета и позволив Ярославской взять два дня на обдумывание своих дальнейших действий.
Ангелина Альбертовна тогда впервые за долгие годы сорвалась на дочери. Никогда ведь себе не позволяла подобного. Вообще Ярославская считала ниже своего достоинства повышать голос, полагая, что ее сила кроется далеко не в криках. А сорвалась, потому что на записях увидела, как та, дрянь эдакая, страстно целовалась с объектом. Подумать только. Ее единственная дочь. Дочь, которая получала все самое лучшее: образование, окружение, наряды, развлечения. Все то, чего в ее годы Ярославская была лишена. И она позволила себя лапать какому-то грязному оборванцу, немытому подопытному… как только не побрезговала? Только от мысли о том, что это существо… это подобие человека касалось своими лапами ее девочку, по затылку пробегала дрожь омерзения. У Ярославской были свои планы на Алю, и она не позволит никому, тем более объекту своего эксперимента, нарушить их.
Своей вины в сложившейся ситуации доктор вовсе не чувствовала. Ни в том, что не только закрывала глаза на тайные встречи этих двоих, еще когда они были маленькими, но и поощряла эти свидания, периодически покупая книги, которые могли понравиться детям их возраста, чтобы иметь возможность следить за реакцией объекта на них. Ни в том, что ее дочь оказалась настолько одинокой в собственном доме и при живой матери, что обратила внимание на заморыша.
Впрочем, Ярославская не сильно переживала по этому поводу. Уж на Альку-то управу она всегда найдет. Девочка давно уже выросла, раз считает приемлемым целоваться с мужчинами… и снова по позвоночнику мурашки омерзения пробежали, настолько непривычным было для Ярославской воспринимать нелюдя как полноценного мужчину, несмотря на то, что тот уже несколько лет именно по ее указке был своеобразным "племенным быком".
Ничего, отправит Алю за границу вместе с Витей, там пускай и расписываются, а тем временем Ярославская будет пожинать все плоды этого союза с семьей зятя. Уж у нее-то давно все расписано аккуратным, неприсущим медикам и ученым почерком. Вот только иногда взбрыкивали некоторые буквы… как правило, на абзацах, касавшихся нелюдя.
Ярославская водрузила очки на переносицу, внимательно глядя на подопытного, остановившегося посреди своей клетки и обхватившего голову руками. В этот момент парень повернулся лицом в сторону камеры, и Ярославской даже показалось, что посмотрел прямо на нее. Чушь, конечно, но от неожиданности доктор вздрогнула.
Этот темный пристальный взгляд, которым, казалось, нелюдь не просто рассматривал, а мысленно разделывал любого соперника. Сначала ошкуривая, а затем расчленяя на части, чтобы знать точно, из чего состоит оппонент. О, да, Ярославская знала, что каждого входившего в здание лаборатории объект воспринимал как потенциального врага. И только полный придурок мог считать, что того могут удержать цепи или веревки. В конце концов, его намеренно превращали в животное. В сверхчеловека. Вот и заказ поступил новый от правительства — представить опытный образец и все данные по нему, и тогда, возможно, Ярославской доверят создать отряды таких усовершенствованных солдат.
Нелюдь в этот момент повел головой, принюхиваюсь, и доктор припала к монитору, чтобы гневно вцепиться аккуратными ноготками в край стола, когда широкая улыбка, изменившая до неузнаваемости лицо вечно угрюмого монстра в клетке, растянула его потрескавшиеся губы. А после в клетку, оглядываясь периодически и осторожно ступая на цыпочках, впорхнула тоненькая девочка в белом платье, которая тут же бросилась на шею мужчине, утыкаясь носом в его грудь.
Да, определенно наступило время прекратить отношения между этими двумя. И чем скорее, тем лучше.
ГЛАВА 18. АССОЛЬ
1990-е гг. Россия
— Аля, прости меня, Аляяяя. Мы выкрутимся. Я обещаю.
Отвратителен до скрипа суставов и горечи во рту. Сплюнуть хочется в его лощенную физиономию с мешками под глазами. За версту разит перегаром, и шелковый халат разошелся на круглом брюшке, открывая взгляду сморщенный отросток под ним. Нет, я его не ненавидела. Слишком сильное чувство. Мне было его как-то омерзительно жаль, и он был мне противен уже давно: и как человек, и как мужчина. Да и узнать в этом обрюзгшем разжиревшем кабане былого красавца Виктора Бельского было практически невозможно.
— Выкрутимся? Каким образом? Ты выставишь на аукцион папины награды? Или мемуары твоего деда?
Виктор в очередной раз проиграл много денег. Вынес из дома все золото и заложил, чтобы расплатиться с долгом. Утром я не нашла серьги, которые мне подарила бабушка, и это переполнило чашу моего терпения. Я влетела в его спальню и стащила жирную тушу с постели. Он не сразу понял, в чем дело, а меня передернуло от отвращения, когда увидела на его шее засосы и следы от помады. Не ревность, нет. Мне было плевать, с кем он спит, лишь бы ко мне не лез. Но видеть последствия его бурной ночи мне не хотелось совершенно. Не в нашей квартире, не на моих глазах, не на глазах слуг и проклятых журналистов, которые и так знали, в каких мы долгах из-за этого азартного ублюдка.
— Не надо ехать… Аля.
— А что надо? Тебя нянчить? Или боишься, что, пока меня не будет, денег никто не даст? Когда вернусь, подам на развод.
В этот момент он сразу протрезвел. Это произошло за какие-то доли секунд. Просветление в мутных глазах. А потом за руку меня схватил и к себе дернул.
— Развод? Вот как ты запела? Не будет никакого развода, Аля. Не будет, если ты не хочешь, чтоб я превратил твою жизнь в ад.
— В ад? Ты? Я не боюсь. Мне надоело бояться. Можешь рассказывать что угодно и кому угодно.
— Уверена? Думаешь, информация о чудовищной деятельности твоей мамаши — это все, что у меня есть?
— А что еще у тебя есть, кроме компромата твоего отца, который он прятал на всякий случай в своем сейфе. На случай, если его арестуют, и он смог бы потянуть за собой и ее. Гниль — это у вас семейное. Дай пройти. Мне больше не о чем с тобой говорить.
Попыталась высвободить запястье из его потных пальцев, но он схватил меня теперь обеими руками.
— Нееет, — затряс головой, глотая слюну, потому что после ночных излияний у него, наверняка, пересохло в горле, — У меня есть что-то покруче, моя дорогая женушка. Я тоже время зря не терял… Витя не лошок, Витя тоже кое-что нашел.
Я расхохоталась ему в лицо, но все же почувствовала, как по спине поползли мурашки. Что уже могло узнать это ничтожество?
— И что ты нашел?
— Ооооо… это нечто особенное. Видео… видео, где ты трахаешься с тварью, которая перерезала как скот около двадцати человек. Как он тебя там. Раком. На кафеле… ааа ты… ты подвываешь и задом вертишь. С убийцей. С психопатом. С подопытным животным твоей чокнутой мамаши. С уродом, от которого ты понесла, как и все сучки, которых он покрывал. Да. Я и это знаю.
Сердце сжало как в тиски. Я буквально почувствовала, как кровь отлила от лица. Меня швырнуло в холодный пот, и я почувствовала, как начали дрожать колени и в горе появился ядовитый густой ком.
— Заткнись, — едва слышно, хрипло.
— Представляешь, как это будут смаковать журналисты, представляешь, как это попадет в газеты? Кем ты станешь тогда? Какие роли тебе дадут. Ты сдохнешь в подворотне. Никому не нужная тупая шлюха-наркоманка.
Я дала ему пощечину. Звонко. Сильно. Так, что ладонь отнялась. На негнущихся ногах пошла к выходу из спальни. А он вдруг схватил меня за халат.
— Аляяя, я просто не хочу отпускать тебя. Я люблю тебя. Это ты. Ты во всем виновата. Ты никогда меня за мужчину не принимала. Из спальни своей выталкивала. Давала только, когда полумертвая после алкоголя и дозы была. Из-за тебя все. Ты жизнь мне, сука такая, испортила.
Он попытался прижать меня к себе и обслюнявить мне лицо своими красными мясистыми губами.
— Давай все сначала? Я играть перестану. Уедем за границу… хоть немного люби меня. Хоть раз со мной как на том видео… хоть раз, Аляяя.
Я с силой отшвырнула его от себя.
— Никогда. Слышишь? Никогда ко мне не прикасайся. Я не разведусь с тобой… но будет все, как и раньше. Ты сам по себе, а я сама по себе. Из долгов своих сам вылезай. Маме своей позвони или сестре, может, вытянут твой зад… и серьги мне верни. Как хочешь верни, или я тебе весь кислород с деньгами перекрою.
— Верну… я все верну. Прости меня… Прости.
— Бог простит, Витя. Он все видит…
"Может, и меня простит когда-нибудь".
Когда я садилась в машину, папарацци плотным кольцом обступили наш дом. Они фотографировали отъезжающий автомобиль и даже гнались за ним следом.
— Алина, а вы уже знаете, кто спонсор вашей поездки? А кто будет сниматься в главных ролях?
— Почему остров закрыт для туристов? Что вам известно об этом месте?
— А это правда, что вы хотели отказаться от роли и вам удвоили гонорар, и что вы получили все деньги авансом?
— Вы знаете, кому принадлежит этот безлюдный остров? Алинаа, хотя бы несколько слов для газеты "Город звезд"… Один вопрос. Один-единственный.
Я проигнорировала их всех. У меня не было ответа ни на один вопрос, кроме гонорара, его действительно удвоили и оплатили мне половину заранее. Я ничего не сказала Виктору и перевела эти деньги на счет матери в Страсбурге. Подняла стекло и откинулась на спинку сидения. В висках все еще пульсировала адская боль после разговора с Виктором. Одно упоминание, и меня бросило в дрожь. Одно упоминание, и не было никаких лет исцеления и забвения. Словно только вчера все произошло. Словно только вчера я целовала пересохшие губы Саши и лихорадочно задирала на нем майку, чтобы застонать от сумасшедшего наслаждения, касаясь ладонями горячей кожи. Господи, почему я не могу забыть? Почему? Что со мной не так? Почему все живут своей жизнью, почему люди могут быть счастливыми дважды и трижды в жизни, а я как будто проклята. Я как будто ношу в себе его личный код, инфекцию, хроническую смертельную болезнь, и нет от нее никакого исцеления, нет даже гребаных передышек. Я в непрекращающемся рецидиве.
Боль от его имени, боль от похожего запаха и боль от звука детских голосов, от плача младенца. Я не переносила ничего, что связано с их рождением. Сестра Виктора считала, что я тварь, которая ненавидит детей. Она просто не знала… никто из них ничего не знал. А меня под грузом вины и дикого отчаяния размазывало каждый день и каждую ночь. Я ничего не забыла… У меня детский плач в ушах стоит, едва тишина наступает. Иногда снится, что я все еще ребенка жду… Его ребенка. Снится, как живот руками глажу, как в зеркало смотрю и улыбаюсь от счастья, как разговариваю с ней, прислушиваясь к легким пинкам и пытаясь поймать их ладошкой, угадывая, это ножка или ручка… с его девочкой… с нашей мертвой девочкой.
"Саша, а у тебя дочка скоро родится… как бы ты хотел ее назвать? Мы так скучаем по тебе… мы так сильно по тебе скучаем, любимый… "
Просыпаюсь в слезах с застрявшим в горле воплем безумия… и запрещаю вспоминать. Запрещаю себе спать без снотворного. Иначе не выдержу. Я и так не знаю, как все это время живу, на каком волоске держусь за жизнь эту никчемную. Хотя нет, знаю. Потому что он рядом. И я жду, когда мой палач выйдет на свет, чтобы вынести мне приговор, как обещал десять лет назад.
И сейчас не просто сердце кольнуло, а такая боль оглушила, от которой выть хочется и веревку на карниз повесить, чтоб прекратить. Чтоб, наконец-то, все это прекратить. Только порошок проклятый и спасает… Ничего больше.
Посмотрела в окно на ярко-голубое небо. Иногда кажется, что погода издевается надо мной. Потому что внутри меня уже давно нет солнца, тепла и нет неба. Он украл их и унес с собой. Как и все мои мечты. Как и надежду на счастье. Он уже меня убил. Мы ехали в маленький частный аэропорт, откуда меня должен был забрать самолет прямиком на остров, о котором я не знала ровным счетом ничего. Да и мне было плевать, я прочту сценарий, перевоплощусь в какую-нибудь тупую сучку или умную стерву и проживу ее жизнь, ненадолго оставив свою и чувствуя временное облегчение. Только это меня и спасало. Только это помогало не сдохнуть. В аэропорту нас встретил молчаливый человек в длинном черном пальто. Он представился Вячеславом Денисовичем, моим сопровождающим лицом. По контракту с момента посадки на самолет охрану и обслуживающий персонал мне предоставляла кинокомпания.
И я видела, как позади нас шли несколько мужчин в таких же темных пальто с одним наушником в ушах. Усмехнулась — прям как в кино. Тоже мне, звезду нашли.
На паспортном контроле мне лишь вежливо улыбались и попросили автограф. Стало интересно уже и самой, кто этот продюсер и какие огромные связи и деньги он имеет. Салон самолета поразил роскошью и комфортом. Меня провела в него очень вежливая стюардесса и помогла разместиться на белоснежном сидении. Весь салон кипенно-белый, как и форма всего экипажа, и ни одного пятнышка грязи на обивке. Стерильно и пахнет лимонным освежителем. Я откинулась назад и в блаженстве скинула туфли на каблуках. Прикрыла глаза… где-то вдалеке заиграла музыка. Вначале я с облегчением вздохнула, потому что не любила полную тишину, а потом почувствовала, как боль начала зарождаться в районе сердца. Вначале мягкими волнами, еще не паническими рывками… Эта песня… я пела ее ему. Он любил. Говорил, что у меня голос не хуже той, кто ее исполняет — великой и неповторимой Эллы*1. Я всегда была помешана на блюзе.
"— О чем она?
— О лете, о море, о любви и о небе. О счастье.
— Это все разве называется разными словами?
Моя голова у него на коленях, и длинные сильные пальцы перебирают мои волосы. После дикого секса, когда он требовал от меня петь, пока жадно вылизывал меня, стоя на коленях, а потом так же жадно вбивался в меня членом, хрипя мне в ухо: "Пой, маленькая, громче… давай, не останавливайся".
— Да, конечно.
— Для меня все это называется лишь одним словом.
— Каким?
Пальцами по его колючей скуле, по резко очерченным губам, зарываясь во взъерошенные мною волосы.
— Твоим именем, — очень серьезно, перехватывая губами мои пальцы, — все это могло бы называться просто твоим именем.
— А для меня твоим…
— Которое тоже придумала ты, — шепотом и с улыбкой. Очень нежной, как весеннее солнце. Он казался мне в такие минуты ослепительно красивым… Нет, конечно же, это не та красота, к которой все привыкли. Кто-то назвал бы его даже уродом. Но для меня… для меня мой мужчина был самым прекрасным. Я любила в нем все. Каждый шрам, каждую родинку, каждую выпуклую мышцу, запах волос и пота, вкус его дыхания и спермы. Да, я обожала в нем каждую мелочь. Каждую самую незначительную черточку на его мужественном, изуродованном несколькими шрамами, лице. Есть мужчины, которым не нужно быть красивыми, чтобы женщины сходили по ним с ума. Самыми нереальными были его глаза. Удивительного бархатного темного цвета. Как обжигающий кофе или вязкий шоколад, а иногда — черная бездна лютого мрака похоти. Говорящий взгляд. Он мог не сказать ни слова, и я понимала каждый взмах его ресниц. Длинных, как у девочки. Я трогала их пальцами, и он смеялся, говоря, что это щекотно.
— Значит, ты ревнивец.
— Да. Ты не представляешь какой. Я ревную тебя даже к воздуху, которым ты дышишь, к струям воды в твоем душе и шелку твоих трусиков.
— Да ладно.
— Я серьезно. Ничто и никто не имеет права прикасаться к тебе, кроме меня.
— Ты бы объявил им войну?
— Я объявлю войну всем и каждому, кто попытается отнять тебя у меня.
А потом вдруг резко встал на ноги и прислонился лбом к решетке.
— Что такое? — обнимая сзади и прижимаясь щекой к его изрытой шрамами спине.
— Сотрясение воздуха. Пока я сижу в этой клетке, ни черта я не смогу сделать. Даже если ты с Виктором своим…
Я поднырнула под его руки и, прислонившись к решетке спиной, обхватила его лицо руками.
— Уже скоро. Всего несколько дней. Она уедет на майские праздники. Охрана напьется, как всегда, и я выведу тебя отсюда. У меня уже все готово, любимый.
У меня и правда все было готово. Я заставила его выучить наизусть всю местность. Так выучить, чтоб мог нарисовать ее мне с закрытыми глазами. В лесопосадке я спрятала для него другую одежду и справку о выписке из центра. Если бы у него спросили документы, этого было бы достаточно. Я сняла квартиру на другом краю города и оплатила ее на месяц вперед. Там было все необходимое для жизни. Мне помогал Петька Русаков, его брат нашел человека, который должен был сделать для Саши паспорт и свидетельство о рождении. Все это заняло б около месяца. И после праздников в конце мая — начале июня мы бы сели с ним на поезд. После его побега я должна была выждать неделю и встретиться с ним на автовокзале возле остановки с номером автобуса 316. Я бы проехала три остановки и там бы вышла, переоделась в арке дома, где спрятала за кирпичами пакет с одеждой. Когда-то там жила моя бабушка, и этот тайничок я обнаружила, разыскивая нашего кота Ваську по подворотням. Потом я бы взяла такси и снова приехала на автовокзал, где и подобрала бы Сашу. Мне казалось, что все продумано идеально. Мы обсуждали это каждый день… нет не вслух. Я не была уверена, что клетку не прослушивают. Я писала ему, а он отвечал мне в общей тетради по геометрии. Иногда рисовал там пошлости, иногда писал мне, как любит меня. Иногда, пока я вырисовывала ему план, забирался мне под платье и ласкал пальцами, заставляя писать дальше. Это были его любимые игры."
Самолет уже взмыл в небо, и я очнулась от воспоминаний, когда стюардесса что-то занесла и спиной ко мне ставила на столик у иллюминатора.
В ноздри забился удушливый запах каллов, и я стиснула руками поручни кресла, а когда она отошла, шумно втянула в себя воздух. Вместе с белоснежными цветами, как всегда, были ветки калины, и алые ягоды рассыпались по столу, как капли крови.
— Кто это прислал? — тихо спросила я.
— Хозяин этого самолета. Таковы были его указания. Когда мы взлетим, поставить в вазу этот букет. Для вас.
В горле резко пересохло, и я медленно встала с кресла.
— Хотите, я унесу?
— Н-н-нет. Пусть стоит. Принесите мне бокал мартини, пожалуйста.
Я сделала несколько шагов в сторону букета… и ягоды на белоснежном столе начали расплываться в лужицы крови, в ручейки и в огромные пятна. Я схватилась за горло и остановилась в шаге от цветов. В висках взорвались дикие человеческие крики…
"…Эта ночь наступила. Она наступила не тогда, когда мы планировали, и не так, как мы планировали. И в этом виновата только я. Мать наняла другую охрану несколько недель назад. Каких-то ублюдков, которые выполняли свои обязанности намного лучше предыдущих. Двое церберов, стороживших двери, ведущие в лабораторию и операционные вместе с боксом, где держали тех несчастных женщин. Я просчиталась, думая, что по ночам они будут пить вместе с остальными и, как всегда, дико соскучившись по Саше, прокралась в коридор, ведущий в лабораторию. Новый охранник стоял возле двери и курил, глядя на меня исподлобья. Судорожно сглотнув, я хотела повернуться, чтобы уйти, но меня подхватили сзади под мышки.
— Ой, а кто тут у нас? Девочка… ты смотри…
— Да, девочка, — ухмыльнулся второй, — хорошенькая девочка.
— Отпустите. Вы не знаете, кто я?
Тот, что курил, блондин, отбросил сигарету в сторону и подошел ко мне вплотную, дыша в лицо табаком.
— Конечно, знаем. Ты — подстилка немытого урода.
Сзади заржал его дружок.
— И по совместительству дочка стервы.
— Какая она сочная, упругая. Давай повеселимся — покажем ублюдку, как надо девок трахать. Говорят, он отказался свой долг исполнять, и вместо него скоро сюда другого осеменителя привезут.
Вместе с этими словами блондин, который курил, сжал мою грудь обеими руками, а я закричала, и мне тут же заткнули рот пощечиной.
— Молчи, сука. Будешь сговорчивой, мы аккуратненько потрахаем и отпустим. Интересно, твои дырочки такие же маленькие, как и ты, или этот своим шлангом тебя растянул? Говорят, у него ого-го.
Они втащили меня за волосы в помещение с вольером и закрыли за собой дверь.
— Эй, обезьяна. Мы тебе твою сучку привели развлечься. Ты ж не жадный? Мы ее немного попользуем. Сильно не испортим. Потом посмотрим, как ты ее жаришь. Ты ж нам покажешь, м? Тут слухи ходят, что у тебя даже костлявые полудохлые сучки с инкубатора кончали.
Саша уже давно стоял у решетки и дергал ее руками, впившись бешеным взглядом в обоих тварей, которые толкали меня от одного к другому и стаскивали блузку за рукава. Он с такой силой дергал прутья, что те немного погнулись.
— А ты везде ее имел?
— Щас проверим.
— Отпустили, — проревел Саша, — Отпустили или разорву сук. Кишки вырву и сожрать заставлю.
Оба охранника заржали, а я отрицательно качала головой. Только молчи, Саша, молчи. Они чокнутые, они и выстрелить смогут.
— Ну ты у нас в клетке. Так что нам бояться нечего. Мы тебе представление покажем. Можешь подрочить, пока мы ее трахаем. За твою дерзость тебе сегодня обломится.
Рванул на мне с треском блузку, а я плюнула ему в рожу и вцепилась в него ногтями. Он взвыл и ударил меня по лицу кулаком с такой силой, что я упала на пол, а он тут же навалился сверху. Я не знаю, как все произошло. Я ничего не видела, я в этот момент пыталась освободиться из-под туши белобрысого. От ужаса и паники у меня плохо получалось, и я до смерти боялась, что они причинят вред Саше. Как вдруг кто-то заорал, а потом я увидела лезвие, которое прошлось по горлу охранника, и на меня фонтаном брызнула кровь, но на этом кошмар не окончился — острие ножа мягко вошло в один глаз, а затем во второй.
Я в ужасе всхлипывала, глядя, как Саша перевернул охранника на спину и, пока тот дергался и выл от боли, он вспарывал ножом его живот. Резал, как режут кусок мяса. Я отвернулась, чтобы не видеть, что он делал дальше… но я знала… он выполнял свое обещание, данное им раньше. Саша всегда выполняет свои обещания. От дикого крика охранника меня колотило крупной дрожью и бросало в холодный пот. Он мычал и выл, словно давился и захлебывался, а я не хотела даже думать чем, я зажимала уши все сильнее и тихо выла сама.
— Я. Сказал. Не трогать.
— Сашаааа, не надо.
Закричала, когда он склонился над другим, но нелюдь меня уже не слышал. Потому что в помещение забежали еще трое. В жутком оцепенении, ступая по лужам крови, я смотрела, как он их режет. Не одним ударом, а десятком. В грудь, в лицо. Кровь брызгает на него, а он словно наслаждается… его черные глаза горят почти так же, как перед оргазмом. Я слышу, как он что-то бормочет, и пока не могу разобрать слов. Только иду по его кровавым следам, закрыв рот обеими ладонями, потому что меня тошнит от количества крови и трупов.
Зашла за угол и резко прислонилась лбом к стене, чтобы не смотреть — Саша склонился над одним из конвоиров, которые водили его к подопытным. И я задохнулась, захлебываясь воплем, когда тот закричал.
— Нееет, Саша, нет.
А он, словно робот, запрограммированный на кровавую бойню. Срезает с охранника кожу, снимает с его лица как маску, я сильно закрываю глаза… это все — неправда. Я не вижу этого на самом деле.
И вдруг понимаю, что он бормотал, потому что теперь его голос набирал силу — он пел… И сейчас поет… убивает и поет. Мне стало жутко и мороз пополз по коже.
Летний зной, жизнь — проста, прекрасна
Рыба плещет и хлопок высок.
Полосует лезвием по горлу и наносит несколько ударов в грудь ножом. Быстро-быстро, слово лед колет, и брызги летят в разные стороны.
Твой Папа богат, а Мама красива
Утихни, малыш, не плачь, засыпай сынок.
Идет дальше, даже походка у него другая — тяжелая, страшная. Как необратимость. От него пятится медбрат, а он прижимает его к стене и бьет ножом в лицо, а я беззвучно кричу.
Однажды с песней ты поднимешься рано
Крылья вскинув, взлетишь в простор голубой.
Навстречу выскакивает кто-то в белом, кажется, один из лаборантов, и я слышу довольное рычание, напоминающее рычание зверя. Тот с воплем пятится назад, но Саша его догоняет, и дальше я не могу смотреть. Боже, я больше не могу смотреть на этот ад. Я закрываю лицо руками и сажусь у стены, заходясь в рыданиях и раскачиваясь из стороны в сторону. Это не Саша… нет. Он не мог… это не он. Мне снится кошмарный сон. Я проснусь. Я сейчас открою глаза.
А пока здесь тебя вряд ли кто-нибудь ранит:
Ведь папа и мама закроют тебя собой…
Хриплый голос очень красиво и безошибочно выводит каждое слово с безупречным попаданием в ноты, под вопли своих жертв, под их жуткие нечеловеческие крики. Потом пение стихает, а меня трясет как в лихорадке, и я сжимаю свое лицо, чтобы не смотреть, впиваясь в волосы. Пока не чувствую, как он опускается рядом со мной на колени и рывком прижимает меня к своей груди.
— Тссссс, маленькая… я рядом. Никто больше не тронет.
— Зачееем? — захлебываясь рыданием.
— Они посмели тебя коснуться… они держали меня в клетке.
— Но не все… не все… — с ужасом глядя на его полностью залитое кровью лицо, — Ты их… ты их… как свиней.
Отрицательно качает головой.
— Свиньи такой смерти не заслужили, а они — да.
— Если тебя поймают… это смертная казнь… Сашаааа. Уходи. Сейчас беги. Сашааа.
— Я все помню. Я буду ждать тебя, — смотрит мне в глаза, — Слышишь? Я буду ждать тебя.
— Я приду…
И про себя о том, что не мог он иначе. Они все издевались над ним годами. Они заслужили смерти… я должна была найти оправдание. Это сейчас я люблю его без всяких оправданий. Ненавижу смертельно и так же смертельно люблю.
— Придешь… да? — шепчет он и рывком прижимает меня к себе, — Люблю тебя, девочка моя. До смерти люблю. Сдохну и все равно любить буду.
И так жутко это слышать, и в то же время по телу разливается кипяток. Он только что перерезал людей как скот… и шепчет мне о любви. Нежно шепчет, так же нежно, как и волосы мои гладит, и слезы вытирает пальцами…
Мать хлестала меня по щекам тыльной стороной ладони так, что перстень царапал кожу до крови.
— Дрянь. Ты мне все испортила. Ты мне все поломала. Где он? Это ведь ты помогла ему сбежать?
Не орет, а шипит, как змея. А я щеки руками зажала и в пол смотрю.
— Ты знаешь, что с нами теперь будет? Нас посадить могут. Ты ему помогла?
— Нет… я вообще не знаю, о чем ты.
Схватила меня за волосы и несколько раз дернула.
— Не лги мне. Это ты. Он сам не смог бы. На это деньги нужны и помощь извне. А ему больше некому помогать, кроме тебя, идиотки.
Она ударила меня еще раз.
— Ты, дура такая, не представляешь, что натворила. Его поймают и расстреляют. Он больше двадцати человек в общей сложности перерезал. Это смертная казнь. Думаешь, вы сбежите? Его объявят в международный розыск.
Я расплакалась, зарывая лицо руками.
— Они меня изнасиловать хотели… он спас…
— Где он? Я помочь могу. Я же мать твоя, не забывай. Я вывезу его из города и спрячу, у меня связи есть, а ты одна не справишься и светиться тебе нельзя. Рассказывай, где он, и я что-то придумаю.
Я была так напугана, так юна, так сильно его любила, что я поверила ей. Я бы тогда позволила ей себя разорвать на куски ради него…
И я привела их к нему. Убийц.
Он смотрел мне в глаза, когда в него выстрелили… смотрел, а я орала "беги"… глядя, как он перескакивает через ступени, прижимая ладонь к ране на боку, удаляясь все дальше, как за ним бегут люди моей матери, и оседала на асфальт, понимая, что наделала. После этого мать перестала быть для меня матерью. Она для меня умерла. В тот же день я узнала, что жду от Саши ребенка."
…Хриплый голос Эллы Фицджеральд красиво ласкает слух, и по телу бегут мурашки. Я сама не заметила, как раздавила в руках ягоды, и сок потек через пальцы по моему запястью. Ну вот и все. Он пришел за мной. Я дождалась.
ГЛАВА 19. ЯРОСЛАВСКАЯ. БЕС
1980-е гг. СССР
Ангелине Альбертовне пришлось собрать все свои силы в кулак, чтобы оторвать остекленевший взгляд от черно-белой записи с камеры, установленной напротив вольера нелюдя. В голове со скоростью света проносились мысли, одна ужаснее другой. Наполненные абсолютным разочарованием к своему ребенку. И от этого разочарования под кожей расползался холод отвращения к ней… к этой дряни, которая называла себя ее дочерью. И в то же время Ярославская чувствовала, как сжимает легкие пламя костра, каждый вздох дается с огромным трудом и, кажется, способен сжечь дотла все внутренности. Омерзение вновь и вновь подкатывает к горлу, обрушивается волнами с привкусом предательства и унижения. Доктор сама не замечает, насколько сильно стиснула свои аккуратные пальцы, до онемения. Лучше бы с собакой… лучше бы с последним бездомным, которые когда-то ошивались неподалеку от территории исследовательского центра вплоть до тех пор, пока их не стали ловить для проведения экспериментов. Подобие человека, жалкая пародия на него, опустившаяся на самое дно эволюции. Правда, даже этим убогим впоследствии хватило мозгов уйти из этой местности, после того, как бесследно исчезли десятки. А она… эта мелкая дрянь с подопытным… да в нем было больше от химии, чем от природы. Ярославская знала это точно. Она сама меняла его, как меняют вещи, усовершенствуя, убирая ненужные в целях ее исследования функции. Мало кто понимал это сейчас, но в нелюде теперь было гораздо меньше от человека, чем, например, лет семь назад.
Намеренно уничтожены многие качества, которые Ярославская считала лишними для машины-убийцы. Психологическим ли, физическим ли, химическим ли воздействием, но подопытного лишили таких эмоций, как сопереживание, что особенно ярко взыграло после того, как тварь практически разучилась чувствовать физическую боль, жалость, утомляемость. По сути, он мог продержаться в адских условиях довольно долго, без еды, без воды, на жутком холоде или при невыносимой жаре. Он был невообразимо меток и до невероятности жесток, что, конечно же, было обусловлено именно его неспособностью чувствовать боль самому. Не человек. Искусственно взращенный организм.
Ангелина Альбертовна прикусила губы, чтобы сдержать стон, застрявший в горле при очередном брошенном в сторону монитора взгляде. Ее девочка… Нет, Ярославская никогда не была лицемерна с самой собой. Никогда она не была такой матерью, мир которой составляли ее дети. Да и, честно говоря, в ее системе ценностей, дочь занимала место третье, аккурат за амбициозностью и любовью к науке. Но тем не менее смотреть, как та, которую она породила из собственного чрева как женщина, выгибается под тем, которого создала доктор в своей лаборатории… смотреть на это было сродни самой настоящей пытке, которую устроил для нее Захар.
Он, словно почувствовал, что ей нужна сейчас поддержка, подошел сзади и опустил огромные, похожие на медвежьи лапы, ладони на хрупкие плечи своей начальницы. Провел осторожно пальцами по напряженной, будто высеченной из камня, спине, невольно удивившись тому, как продолжает спокойно, на первый взгляд, смотреть перед собой Ярославская. Никаких истерик, никаких громких ругательств или, более характерных для таких маленьких женщин ее круга, причитаний. Ничего абсолютно. Только холодное, замораживающее молчание, и Покровскому кажется уже, что тот же лед сковал всю стройную фигуру Ангелины. А еще не покидает ощущение, что, если прислушаться, можно услышать, как шевелятся шестеренки в голове доктора, наверняка, лихорадочно обдумывавшей, как выйти из сложившейся ситуации.
Ее верный помощник едва сдерживал ухмылку. Ведь он-то уже знал о том, что отношения девчонки и оборванца давно перешли из необъяснимой, какой-то странной дружбы в такие вот порочные, плотские. Это Ярославская, несмотря на свою ученую степень и положение в обществе, сохранила совершенно несвойственную женщине ее возраста наивность, словно смотрела на свою дочь сквозь ширму превосходства, которое отличало их семью от всех остальных людей. Бред. Самый настоящий бред. Покровский отлично знал, что даже самые нежные и утонченные сучки могли течь только от запаха драного кобеля, лишь бы от него несло самцом. А от Беса им не то, что несло. Им провонял каждый метр помещения, в котором держали недоноска. И да, он, действительно, сочетал в себе ту силу и мощь, к которой на интуитивном уровне тянутся все женщины. Недаром девки-инкубаторы сами с готовностью раздвигали перед ним ноги, в то время как с первым дрались едва ли не до смерти.
Проблема Ярославской была в том, что она давно уже убила в себе женщину и смотрела на всех людей вокруг себя словно сквозь невидимый окуляр микроскопа, расщепляя их на составляющие части. Как смотрят на микробы, на лягушек в разрезе, но не на людей. Такие же взгляды Ангелины часто Покровский ловил как на Ассоль, так и на себе. И в эти моменты ему, огромному мужчине под метр девяносто с телосложением ходячего шкафа на мощных квадратных ногах, хотелось провалиться сквозь землю, лишь бы не ощущать на себе этот холод увеличительного стекла. Со временем, впрочем, он привык к нему.
А вот девчонка за это же время не стала привыкать, а поступила точно так же, как всегда поступала ее мать — получила то, что хотела. Покровского забавляло, что обе женщины не видели, насколько походят друг на друга. При всех своих отличиях. Что для одной, что для второй не существовало слова "нет" в отношении того, что они желали. Только шли они к этому желаемому совершенно разными методами.
Захар сжал плечи Ярославской, глядя исподлобья на видеозапись, чувствуя, как вспыхнула в низу живота яростная похоть, когда Бес, ритмично двигая бедрами, дернул на себя за волосы голову девчонки, а та изогнулась подобно кошке. Чееерт… а вот это было нехорошо — проколоться перед доктором, ненароком заметит, как занервничал помощник, и выкинет его из штата. Хотя с учетом последних событий навряд ли Ярославская поставит выше собственной безопасности и труда всей своей жизни что-либо еще, тем более оскорбленную гордость за честь дочери. Тем более, что от этой чести остались теперь одни ошметки воспоминаний.
— Выяснил, куда исчез объект?
Голос Ярославской вернул Покровского в реальность.
— В милиции. Забрали в отделение после вызова "скорой" кого-то из прохожих. Но там, кажется, его надолго не задержали и сразу увезли. Правда, после того, как нанес ранение в живот одному из ментов.
— Ты сообщил о его особом статусе следователю?
— Он порезал мента, они сейчас все там обозленные, никаких статусов не признают, — ладони невольно застыли в напряжении, ожидая дальнейших вопросов.
Захар понимал — начальница все же дорожила нелюдем и, возможно, даже попытается вытащить его оттуда. Вернуть себе. Или все же, Покровский продолжал надеяться на ее благоразумие, заставить его замолчать навсегда раньше, чем он откроет пасть.
— Что ты уже сделал?
Покровский осторожно выдохнул, не желая показывать своего облегчения.
— Подготовил все документы. Позвонил нужным людям в Финляндию и Германию.
Молча кивнула, продолжая смотреть прямо перед собой.
— Организовал вылет на послезавтра. Раньше не получалось. Но я думаю, время у нас еще есть…
— Рано послезавтра. Отменяй.
— Но, Ангелина Альберт…
— Отменяй, — женщина подняла лицо к нему, — в отделение поедем. Нужно поговорить с этим… с нелюдем.
— Мне кажется, это не лучшая идея. Вы просто теряете время и намеренно рискуете…
— А я более чем уверена, что не спрашивала твоего мнения, Покровский, — голос Ангелины приобрел такие привычные презрительно стальные нотки, — чтобы уже на завтра на утро добился мне встречи с ним. Со мной же и пойдешь в отделение.
Она повела плечами, и мужчина тут же убрал ладони. А когда она резко и в то же время изящно встала со стула и посмотрела в суровое лицо своего помощника, тот медленно выдохнул — теперь перед ним стояла та Ярославская, которую все боялись.
— Я сама позвоню Бельскому. Он нам поможет. Ты свою задачу понял?
Дождалась, когда мужчина утвердительно кивнул головой, и быстро прошла мимо него. Да, нужно немедленно позвонить несостоявшемуся свату… Хотя, кто знает, кретин Витька настолько влюблен в Алю, что примет ее любой. Конечно, обо всех тонкостях отношений непутевой дочери с подопытным Ангелина никому рассказывать не собиралась. А Витькой крутить много ума не надо. И Але придется заняться им вплотную, иначе Ярославская лично превратит жизнь дочери в Ад. Идиотка… такая идиотка. Разрушить все планы, которые столько лет выстраивала мать, с такой любовью и рвением. И ради кого? Ради чего? Ноги вместе удержать не смогла. Ничего. Теперь будет раздвигать перед тем, на кого мать укажет, иначе чудовищный конец ее грязному любовничку обеспечен.
Кстати не помешало бы проверить эту дуреху на предмет беременности. Как бы не понесла от подопытного. Простить такое и растить чадо от монстра даже идиот Витя не сможет.
Потом был недолгий разговор с дочерью, сопровождавшийся двумя хлесткими пощечинами и обещанием устроить показательное представление для Али с расстрелом ее ничтожного хахаля, если эта дурочка не даст нужные для Ярославской показания в суде. Вся беседа спокойным, ледяным тоном. Ангелина Альбертовна не опустилась до истерики. Только холодно улыбнулась, когда на щеке дочери остались красные следы ее пальцев, и удовольствие от их созерцания прокатилось по телу теплой волной, особенно, когда из глаз дочери брызнули слезы ненависти, а глаза поволокло маревом боли. В тот момент, когда та узнала, что нелюдь жив, а после застыла от ужаса, услышав про то, что его взяли органы. Согнулась пополам, хватая воздух открытым ртом и стискивая пальцы точь-в-точь как мать. Ну чисто дурочка малолетняя. В ее годы Ярославская уже вовсю крутила лучшими студентами университета, а эта сама стала зависимой. И от кого?
Бельский не подвел. С определенными трудностями, но все же ему удалось устроить встречу доктора с задержанным. Правда, отец Виктора осторожно намекнул, что есть какие-то силы, которые упорно не желают подобного свидания и всячески препятствовали его устройству. Ангелине Альбертовне оставалось только догадываться… догадываться о том, что, кажется, в свое время она выбрала не ту сторону политического противостояния, согласившись работать на правящую партию. Но сейчас эти мысли отошли на задний план. Через три дня после разговора с Бельским… через несколько часов после ознакомления с результатами анализов дочери она смотрела на своего подопытного, и ей хотелось смеяться и кричать одновременно. Да, вот сейчас. Не тогда, когда видела, как он имеет ее дочь на грязном полу своего вольера; не тогда, когда ругала Алю за связь с этим ничтожеством; не тогда, когда сообщили, что эта тварь все же сбежала, и теперь существовала реальная угроза не просто всему ее проекту, но и ее жизни и свободе.
А сейчас. Глядя на свое творение, запертое по ту сторону клетки. Клетки, в которую посадила его не она. Клетки чужой, в которой ее слово мало что значило. Ярославскую накрыло волной возмущения и праведной злости. Словно у нее отняли что-то важное. Посягнули на то, что принадлежит ей и только ей. Самым бесцеремонным образом отобрали детище всей ее жизни, и теперь доктору приходилось подключать третьих лиц, чтобы вернуть доступ к нему. Ангелина вдруг с поражающей ясностью осознала, что решение убить его было обусловлено не только стремлением обезопасить себя и не позволить развязать язык подопытному, который отчаянно ненавидел ее, но и нежеланием делиться им. Да. Абсолютным нежеланием видеть свою вещь, свою разработку, свой самый главный научный труд в чужих руках. Объекты исследований должны находиться либо во власти ученых, либо быть уничтожены за ненадобностью.
И что больше всего разозлило доктора и заставило поджать губы — это осознание: нелюдь очень чутко ощущал эмоции доктора. Этот ублюдок… эта тварь сидел на скамье, прислонившись к стене спиной и прикрывая ладонью живот. Ярославская посмотрела на его руки и заметила расползшееся бесформенное пятно крови на его футболке. Он наслаждается пониманием того, что больше не принадлежит доктору. Своеобразная мнимая свобода. Не в том смысле, в котором принято понимать это слово. А свобода непосредственно от нее.
Спиной она чувствовала присутствие Покровского, наверняка, сложившего на груди руки и неотрывно смотревшего на заключенного. Показывает, что Ярославская находится под его охраной. Странно… и, возможно, опрометчиво, но ощущая буквально кожей всю ненависть объекта, доктор совершенно его не боялась. Как не боится опытный дрессировщик молодого льва, выходя с ним на арену цирка. Испытывая при каждой встрече не страх, а желание попробовать еще, понять, как далеко можно зайти в этот раз.
Рука в кармане сжала фотокарточки, которые Ангелина захватила с собой из семейного альбома. Нелюдь по-прежнему молчал, все так же не отрывая взгляда от лица доктора, и все с той же омерзительной улыбкой превосходства.
Ярославская же продолжила тихим спокойным голосом начатый разговор, в котором предложила ему молчать о лаборатории и о жизни, а со своей стороны обещала скрыть факт убийства им в общей сложности двух десятков людей. Последнее побоище она заверила выставить как пьяную попойку с последующей жестокой резней. Свободу она ему благоразумно не стала обещать, зная, что тот ей не поверит. Но нелюдь только издевательски ухмылялся на ее предложения, всем своим видом демонстрируя нежелание идти на компромисс.
— Это твой единственный шанс остаться в живых. И это единственный выбор, который у тебя будет. Который я тебе дам.
— Впервые.
Ученая прищурилась.
— Впервые. И в последний раз. И ты разочаруешь меня, отказавшись воспользоваться этим правом выбора.
— Какая досада. Разочаровать саму Ярославскую.
Нелюдь склонил голову набок, усмехаясь потрескавшимися губами. Наглец. Дерзит, а сам кровью истекает. Наверняка, ведь рану перебинтовали. Но, видимо, она открылась, и теперь помещение заполнил запах его крови, так привычно сопровождавший каждую их встречу.
За спиной озлобленно выдохнул Захар, и Ярославская едва не зашипела на него, когда нелюдь резко посмотрел в его сторону и оскалился, сверкая белыми зубами. Разговор явно не клеился. Да и глупо было рассчитывать, что этот… когда-то она мысленно звала его волчонком, но сейчас перед ней стоял матерый волк… и этот волк плевать хотел на предложение доктора пойти на сотрудничество и не рассказывать о лаборатории. А когда Ангелина, разозлившись, вцепилась пальцами в сталь перед собой и прошептала твердым голосом, что отпустит, навсегда отпустит недоумка восвояси, если только он согласится на ее условия, этот зверь засмеялся так громко, что показалось, сейчас к ним сбежится весь отдел. Громко и издевательски, правда, вот в глазах его темных так и не зажглось даже искры веселья. Наглядная демонстрация его веры в ее слова.
И тогда доктор заговорила по-другому, желая стереть в порошок этого упертого недоноска, сравнять с землей все то, ради чего он отказывался идти на компромисс. Она имела на это все права. Та, которая создала его, только она одна и имела право его уничтожить. Неожиданно сознание затопило спокойствие, размеренное, ледяное.
Взглядом указав Покровскому на стул, который тот пододвинул ей, она грациозно села и начала рассказ, внимательно следя за калейдоскопом эмоций, замелькавшим на лице нелюдя.
— Знаешь, в чем люди ошибаются чаще всего, нелюдь? В собственной значимости для других людей. Слабые и немощные в своем одиночестве, они придумали целую систему так называемых ценностей, которой маниакально придерживаются, чтобы не отвечать за свои поступки лично. Два взрослых, состоявшихся человека, две личности не просто соединяются для удовлетворения естественных, заложенных природой потребностей, но и для создания подобия животной стаи. Они боятся противостоять другим особям самостоятельно. Они слишком жалкие, чтобы отстаивать свои интересы один на один с подобными себе. Они начинают создавать иллюзии. Выводят каждую линию, закручивая их в кружева. Все больше кружев, все красивее, одно налагается на другое. И вот уже плотная ажурная ткань закрывает обзор, мешает видеть собственное ничтожество, придавая ту самую мнимую значимость в глазах общества и в своих собственных.
Нелюдь молчал, скрыв за опущенными веками потяжелевший взгляд.
— Они прикрывают свои никчемность красивыми словами. Дружба. Семья. Любовь.
В голосе доктора прозвучала несвойственная ему улыбка.
— Они облагораживают этими названиями самые обычные, самые естественные, и поэтому наиболее честные, хоть и неприглядные свои потребности.
— И повинуясь какой из своих потребностей, уважаемая доктор Ярославская снизошла до такого, как я?
Вопрос нелюдя заставил замолчать Ангелину Альбертовну. Тот вдруг резко распахнул глаза, по-прежнему горевшие ненавистью.
— Впрочем, мне куда интереснее, какой из этих потребностей должен уступить я и все же согласиться прикрыть твою задницу, а, доктор? В то время, как мной движет одна-единственная — утянуть тебя за собой в могилу, в которую меня загнала ты.
Уголки губ Ярославской дрогнули.
— Я все же говорила о людях. Ты не человек… Бес. Возможно, ты забыл об этом? — она позволила себе секунду смаковать ярость, разрушающей волной хлынувшую на нее сквозь стальные решетки, и продолжила, — Возможно, отношение всех этих людей вокруг тебя… вопросы, которые они задавали тебе, как человеку… возможно, все это ввело тебя в заблуждение. Легло той самой кружевной вуалью на твои глаза, застилая ими правду, которую знаем мы оба. Ты не человек. И никогда им не будешь. Ты — объект. Ты — нелюдь. Ты — ничтожество, которое я изучала каждый день под микроскопом. Исследование, которому отдала столько своих сил. Ты… ты — мой труд. Не более того. Как все те исследования, которыми я занималась параллельно. Не возомни о себе большего.
Бес так же едва улыбнулся одними уголками губ и закрыл глаза, всем своим видом демонстрируя полное безразличие.
— Я говорила о своей дочери.
Такое короткое предложение, заставившее напрячься каждый мускул в теле ублюдка. Он все еще не смотрел на собеседницу, но теперь, она была уверена, впитывал каждое ее слово кожей.
— Она придумала этот мир. Она создала эту иллюзию, облачив ее в самые проникновенные слова. Ассоль, — Ярославская едва не подавилась, произнося имя дочери на манер своего мужа, так, как привык называть ее подопытный, — скрупулезно ткала каждый ажурный завиток, чтобы он получился красивым, интересным, завлекательным. Она создала прелестную, изумительную ткань. Для тебя.
Он стиснул зубы так сильно, что Ярославская услышала их скрежет, а затем его глаза медленно открылись и немигающе уставились на нее.
— Что значит "для меня"?
Доктор холодно рассмеялась.
— То и значит, нелюдь. Она создала иллюзию под названием "любовь" только для тебя. И создала ее по моему поручению.
Он ухмыльнулся настолько жутко, что доктор услышала шаги позади себя — Покровский вплотную приблизился к ее стулу.
— Можешь говорить, что угодно, я тебе не верю.
— Она читала тебе те книги, которые ей приносила я. Она научила тебя писать на бумаге, которую клала в ее сумку я. Она считала с тобой на палочках, таких бледно-розовых, и смеялась, когда ты, впервые увидев их, принялся обнюхивать и сразу же засунул несколько штук в рот, попытавшись сжевать.
Теперь доктор смотрела, как заходили ходуном желваки на скулах у заключенного.
— Вы слушали те песни, которые я сочла способными повлиять на твое психоэмоциональное состояние. Затем моя дочь учила тебя танцевать, жалуясь мне каждый день, как ты оттаптываешь ей ноги. Это ведь именно ты порвал ремешок на ее голубых сандалиях.
Доктор глубоко вдохнула в себя воздух, пропитавшейся вонью крови и пота нелюдя. Она определенно будет скучать по атмосфере боли, царившей между ними все эти годы.
— Это была своеобразная социализация объекта. Дрессировка. Как дрессируют пойманное в лесу животное, приучая его ездить на велосипеде или приносить в зубах тапочки. Никакой разницы. Метод кнута и пряника. Кнут ты получал от меня. Ну а пряником для тебя стала Ассоль.
— Убирайся.
Сказал тихо и хрипло, но с такой угрозой в голосе, что Ярославская невольно вздрогнула и тут же возненавидела себя за эту слабость, стараясь незаметно для оппонента собрать оставшиеся силы и спокойствие и продолжая рассказывать обо всем, что прочла в эти дни в дневнике дочери. Обо всем, что, как справедливо думал нелюдь, знать должны были только эти двое.
— И ты знаешь, моя дочь в чем-то даже превзошла меня. И если я знала все досконально о твоем теле, то она изучала твою душу. Впрочем, ведь она не побрезговала и телом, так, нелюдь?
Бес медленно поднялся со скамьи и шагнул к доктору.
— Убирайся, я сказал.
— Я могу назвать по датам каждое ваше тайное свидание. Но это ведь тебе ни о чем не говорит? А тот факт, что я сама готовила их? Так же, как те самые книги и аудиокассеты с музыкой? Помнишь тот ваш раз после того, как тебя избили? Тогда мне даже пришлось уговаривать ее прийти к тебе. Вид у тебя был, прямо скажем, так себе тогда.
— Выметайся.
Еще один шаг навстречу, и доктор буквально спиной чувствует, как меняется, учащается дыхание ее охранника.
— Ты знаешь, я часто думаю, что Ассоль намного сильнее меня. Потому что я была бы неспособна на такие жертвы. Даже во имя науки. Принять в себя недочеловека? Презренную тварь, подобную тебе? Знаешь, куда она бежала после ваших встреч? В ванную комнату, чтобы смыть с себя следы твоих грязных лап. А оттуда к тому, кто помог бы забыть об этом унижении.
Нелюдь вдруг снова усмехнулся.
— Я повторю свой вопрос, доктор. На что ты рассчитываешь, явившись сюда и старательно опуская в моих глазах свою дочь? Думаешь, я поверю хотя бы одному твоему лживому слову? Что может побудить мать так отзываться о собственном ребенке перед таким недочеловеком, как я? Перед полным ничтожеством? Если вы вместе претворяли в жизнь ТВОИ планы, то почему сюда ты пришла одна? Почему позади тебя стоит твой шкаф, а не дочь? У тебя ведь нет правдивых ответов ни на один мой вопрос, доктор? Тогда проваливай отсюда. И как можно дальше. Потому что я уже начал тянуть за собой тебя и твоих приспешников. И продолжу делать это со всем удовольствием, на которое способны звери, разрывающие надвое своих дрессировщиков.
Теперь нелюдь стоял уже вплотную к решетке камеры, впиваясь в нее длинными смуглыми пальцами. Прогоняя Ярославскую и в то же время, и она чувствовала это кожей, жадно ожидая ответа именно на свой последний вопрос.
— А после ванной комнаты она шла к тому мужчине, который помогал ей забыть твои прикосновения.
Верхняя губа ублюдка начала подрагивать, слегка обнажая зубы.
— Ты ведь верил ее рассказам о жестокой матери, отправлявшей ее к Бельским на неделю-другую? Ты упивался осознанием собственной значимости для нее. Тебе ведь было приятно до дрожи, что для нее приоритетом был твой грязный вонючий вольер, а не огромный особняк Бельского, превосходившего тебя во всем.
Глухой рык сорвался с оскаленных губ мужчины, и Ярославская невольно отпрянула назад всем корпусом.
— Он дарил ей украшения, а она говорила, что это от покойной бабушки. Я знаю все это, нелюдь. Как знал и ты. Ты ведь чувствовал его запах на ней. Но продолжал озираться вокруг только через черную кружевную ширму. Но всему приходит конец.
Ярославская достала из кармана фотографии и бросила их на пол камеры, вставая со стула и отступая.
— Ознакомься с ними, нелюдь. На них Ассоль со своим женихом. Со своим настоящим женихом.
Нелюдь автоматически проследил взглядом за рассыпавшимися по полу фотографиями, но не стал рассматривать их при ней, тут же повернувшись к доктору. Ничего. Он обязательно будет изучать каждый запечатленный кадр. Ярославская очень тщательно подбирала их. Только те, на которых Витя обнимает Алю или танцует с ней. На одном даже умудрился поцеловать девушку, после чего получил затрещину. Но продолжения ведь нелюдь не увидит. Только то, что сочла нужным показать Ангелина Альбертовна. Только то, что выбьет почву из-под его ног. Должно выбить, если доктор не ошиблась и правильно изучила своего подопытного.
— Ты называл ее своей религией. Посмотри, насколько лживой может быть вера.
И аккуратно протянуть между решеток прямо к его пальцам несколько листков бумаги. Страницы из дневника Али, на которых та, еще будучи совсем девочкой прописывала каждый свой день, проведенный рядом с нелюдем. Лишенная общения с матерью и ее внимания, дочь обращалась в своем дневнике именно к ней. Каждая запись как отдельное письмо. Некоторые — как полноценный отчет с указанием времени посещения "мальчика" и подробным описанием совместных занятий. Своеобразная игра в ученого, которую когда-то в детстве вела Ассоль.
ГЛАВА 20. БЕС. АССОЛЬ
1990-е гг. Россия
Роскошная… Раздери ее дьявол, какая же роскошная. Вызывающая чувство потрясения как в простеньком ситцевом платье, так и в самых дорогих вечерних нарядах. Потому что именно она украшала любой наряд, а не наоборот. Когда-нибудь я перестану восхищаться ее красотой? Перестану желать касаться ее хотя бы на мониторе камеры видеонаблюдения? Плевать на нечеткость изображения. Мое воображение и память дорисовывают ее идеальные полные губы, которые она прикусывает в задумчивости, оглядываясь по сторонам, пытаясь понять, куда ее привезли. В клетку, моя девочка. В клетку. Туда, где самое место таким, как ты. Да и таким, как я. Только раньше я сидел в этой клетке один, а теперь настало время и тебе присоединиться ко мне.
Когда-то я не мог мечтать о большем — ты рядом со мной в моей клетке. Мои мечты не распространялись дальше этого. Я был полным идиотом. Сейчас я разучился мечтать. И ты совсем скоро пожалеешь о том, что некоторые иллюзии больше не собрать воедино. Даже разбивая в кровь пальцы об их осколки. Я пытался и не смог. У тебя не будет даже этой попытки.
Она пристально смотрит в окно машины, иногда нахмуриваясь, иногда приоткрывая рот и изумленно разглядывая дорогу. А я ненавижу себя за эту пытку, которую устроил сам себе. За то, что достаточно было просто ждать ее здесь, а не подглядывать за ней жадно, боясь упустить даже поворот шеи. Да, я стал конченым наркоманом с ней. Не просто зависимым, а унизительно больным ею одной. Впрочем, благодаря ее мамаше, у меня выработался отличный иммунитет на множество болезней. И даже если в этом списке нет ее имени, я сам внесу его туда.
Машина въехала в огромные массивные ворота поместья, и я встал со своего места, закрывая глаза и глубоко выдыхая. Впервые за столько лет вернулось чувство… паники. Еще один вдох, заглушая в себе его… а через секунды обнаружить себя по ту сторону двери, глядящего на то, как открывается дверь машины и появляется изящная женская ножка в высоких черных сапогах. Все продумала, маленькая? Как соблазнить неизвестного режиссера при первой же встрече? И неконтролируемая злость ярко вспыхнувшим факелом в груди. Несколько шагов ей навстречу, позволяя разглядеть себя… узнать себя.
— Ну здравствуй, моя девочка, — склонив голову, набок улыбнуться тому, как участилось ее дыхание и изумленно распахнулись глаза, — скучала по мне?
Знаете, совсем необязательно для того, чтобы почувствовать себя заключенной, быть в наручниках или связанной. Я это поняла, едва увидела его послание и бросила взгляд на охранников, равнодушно стоящих у двери и проигнорировавших просьбу стюардессы занять свои места.
Тогда я лишь заподозрила, а потом и убедилась — это не охрана, а конвой.
"Нам не велено дать вам телефон, не велено оставлять вас одну и не велено отдавать вам багаж. Вы последуете за нами".
На английском, но с акцентом. Не могу понять с каким. Нанятая охрана. Специально нерусские с иным менталитетом и иными ценностями. Для них я — никто и звать никак. Очень умно, Саша. Я всегда знала, что ты не просто умный мальчик, ты — гений. Это ведь всего лишь мааааленькая вершина айсберга. Мелочь. Ты, наверняка, придумал для меня особую игру. За десять-то лет.
Я подчинилась, потому что прочла в колючих глазах своего конвоира в элегантном черном костюме — ему отдали приказ не церемониться. Я научилась читать взгляды. Я много чему научилась за эти годы. Я больше не была маленькой и испуганной Ассоль. Но думаю, мой палач об этом знает, а если не знает, то его ждет сюрприз. Пока ехали в машине, паника начала нарастать пропорционально адскому безумному предвкушению встречи. Я ждала ее более десяти лет. Меня к ней готовили, не давая покоя и не давая забыть, и она должна была состояться рано или поздно. Я разглаживала складки на подоле элегантного платья и чуть постукивала нервно носком высокого тонкого сапога. У меня за пазухой всего лишь два маленьких пакета. Когда они закончатся, начнется ад… но я пока не буду об этом думать, потому что ад уже начался, и у меня есть силы выстоять первый бой, а потом… кто знает, может быть "потом" у меня уже не будет.
Если бы кто-то посмотрел на меня со стороны, никогда бы не догадался, что меня рвет на части от волнения и что по моей спине холодным бисером выступил пот. Я стиснула пальцами пальцы другой руки, чтоб было не видно, как они дрожат, когда машина въехала в ворота огромного старинного особняка, и те со скрипом закрылись за нами.
Кто ты теперь… кто ты такой и какую власть имеешь, если провернул такое? Машина остановилась у парадного входа с высокими мощными резными колоннами. Особняк-музей. Королевская роскошь. Я не представляю, сколько денег все это могло стоить. Откуда они у того, кто даже документов не имел?
Но едва вышла из машины, как тут же была вынуждена остановиться. Ни секунды на подготовку. Ни мгновения. Увидела и не смогла сделать вдох, только клокот под ребрами, и пальцы сильнее впиваются в ладони. До крови, до мяса. Я чувствую, как она струйкой течет по запястью, пока я смотрю в угольно-черные непроницаемые глаза своего палача и убийцы.
Даже время любило тебя… Саша… время изменило тебя… из ободранного мальчика без гроша за душой ты стал влиятельным мужчиной. Ведь это ты хозяин острова и хозяин проекта. Это с тобой я подписала договор. Теперь я уже в этом не сомневалась. Каким же сильным и красивым он стал. Совсем не похож на себя. Излучает нереальную мощь, намного острее, чем раньше.
Облокотившись о колонну, скрестив на груди руки, он пронизывал меня взглядом из-под густых бровей. В черной модной рубашке с закатанными до локтей рукавами, обнажавшими вздувшиеся жгуты вен и темную поросль волос. Верхние пуговицы расстегнуты так, что мне видна его мускулистая мощная шея и волосатая грудь. Материя натянута на мышцах плеч настолько сильно, что кажется разорвется на нем по швам. Он не прекращал заниматься спортом, его тело накачано еще больше, чем раньше. Задерживая каждый вздох, я жадно рассматривала его, сжирала глазами каждую черту. Теперь у него смуглая золотистая кожа, а раньше была матово-темной… черные непослушные волосы коротко пострижены и заглажены назад, аккуратная щетина чуть длинноватая на тяжелом подбородке и над верхней губой, такой же полной и чувственной, как и раньше. Когда-то его губы сводили меня с ума своей асимметрией и чувственностью. Все в нем изменилось, теперь это был опасный, породистый зверь излучавший опасность и готовый наброситься в любую секунду.
На какие-то доли секунды мне показалось, что у меня кружится голова и сердце болезненно пропускает удары один за другим. Я теряю рассудок, рассматривая его шею и ключицы в вырезе рубашки. Губы мгновенно пересохли и словно зудели от воспоминаний, какая она на ощупь его кожа, как пахнет шея потом, мылом и моим зверем, когда я алчно покрываю ее поцелуями. И по всему телу прокатились огненные волны кипятка, заставив задрожать в зарождающемся голоде и в мгновенной ненависти к себе самой.
Он стал диким матерым волком с жутким взглядом и уродливыми шрамами на щеке. Я ведь любила каждый из них. Невольно дрогнули окровавленные пальцы, ощутив под подушками шероховатость рубцов.
— Ну здравствуй, моя девочка, скучала по мне?
И эхом… пульсацией тот же вопрос… десять лет назад. В нашу последнюю встречу. Тогда я сказала "да"…
Тогда она сказала мне "да". В нашу последнюю встречу. Десять лет назад. В день, когда я понял, когда вдруг с поражающей ясностью осознал, что смогу без нее. Когда решил, что смогу без нее. Когда не знал, что можно ошибаться даже в ненависти. Нет, не в том, кого ты ненавидишь, а в себе самом. В себе, потому что нет никакой гарантии, что эта самая ненависть не будет глодать твои же кости по ночам, позволяя им при свете дня в дикой агонии обрастать мясом, чтобы твари было чем поживиться, когда в твоих четырех стенах потухает свет и глохнет звук шагов дежурного.
Тогда она ответила "да", вцепившись в край стола пальцами и лихорадочно разглядывая мое лицо. Понятия не имею, что она в нем искала. В тот момент я запрещал себе думать об этом. А после просто уже не мог. Не мог без того, чтобы снова не скатиться в глухую пропасть отчаяния и боли каждый раз, когда вспоминал эту встречу. Именно поэтому запретил себе делать это. Как и искать причины, зачем вообще пришла ко мне в изолятор. Зачем добивалась встречи. Если добивалась, конечно. Если это не было планом ее матери, направленным на то, что я снова поведусь на Ассоль и заткнусь навсегда. Хрен его знает.
В тот момент уже мало что имело значение. После тех листков, которые я прочитал. Трогательных писем матери от дочери. Я тогда читал сам и не верил в то, что их написала моя девочка. Убеждал себя в том, что она не могла так сделать, и тут же начинал закипать от тихой ненависти к собственной слабости, потому что знал ее почерк лучше своего.
Эксперимент. Для нее я был абсолютно таким же экспериментом, как для монстра. Всего лишь опытом. Их совместной научной работой. А ее правда, ее жизнь была на других фотографиях. На тех, которые я сохранил до сих пор. Да, я был настолько слаб и настолько болен, что так и не смог их порвать или сжечь, выкинуть. Потом все же решил оставить как своеобразную анестезию от той агонии, что вгрызалась в горло ночами. От кровавой тоски по ней. Вы знаете, очень даже помогает. Особенно те, на которых ее обнимает и целует другой мужчина. Тот еще антибиотик, который на корню душит любые вирусы.
Долгие годы хотелось смеяться над собственным идиотизмом. Несмотря на то, что именно Ассоль и привела ко мне убийц своей матери… несмотря на это, до последнего оправдания искал своей девочке. Смеяться над тем, что в те дни продолжал читать и перечитывать тетрадные листочки, пересматривая до рези в глазах фотографии — наглядные иллюстрации к словам монстра, и все же до последнего искал зацепку… любую, самую тонкую нить, которая приведет к мысли о лжи. О том, что ее монолог — всего лишь способ манипуляции, не более того. Искал отчаянно… и так и не нашел. Возможно, потому что профессор не просто говорила — она безжалостно копошилась своей изящной ручкой в моих комплексах, периодически выдергивая наружу самые сильные, самые гадкие из них. Все то, о чем боялся думать долгие годы… все то, в чем разуверила меня ее дочь… все это сейчас начало оживать, извиваться внутри подобно огромным склизким тварям с тысячами жал, каждое из которых беспощадно полосовало мою плоть. Понимание, что нельзя любить такого, как я… я и сам плохо осознавал, какого… но знал точно одно — неправильного. Ненастоящего. Недостойного. Созданного. Ярославская приучала к этой мысли слишком долго, отчитывая прямо перед нами своих работников. Объясняя им, что стеклянные пробирки на столах стоили гораздо дороже жизней любого из нас. Моей жизни. Сейчас… сейчас я знал, что только человек сам может оценивать свою жизнь. А тогда девочка, утверждавшая обратное, страстно шептавшая о своей любви грязному оборванцу, сумела почти убедить его в собственной значимости. Почти.
Смотрел на нее сейчас и вспоминал…
"Вспоминал, как бросилась тогда ко мне, обхватив руками шею и всхлипнув, а я окаменел, неспособный отцепить ее руки от себя. Оцепенел на доли секунд, пытаясь подавить тот вой, что зарождался где-то в глотке, когда дверь только открылась, и она вошла в маленькую комнатку для свиданий. Ассоль. Она и не она вовсе. И я догадывался, почему она в таком состоянии. Те проверки, которые устроили после моих показаний в лаборатории ее чокнутой мамаши, не могли пройти бесследно для их семейки. Бледная. С темными кругами под глазами. В каком-то застиранном удлиненном жакете поверх кофты, висевшей на ее плечах мешком.
И все же найти в себе силы, чтобы отстранить ее от себя и отойти на несколько шагов назад, отводя взгляд и не глядя на нее.
— Именно поэтому только сейчас пришла ко мне? Когда скучать совсем невмоготу стало?"
Смотреть ему в глаза до бесконечности долго, читая в них наши общие воспоминания. И ощущать, как лезвие рывками вскрывает вены. Дергает вверх тонким краем, заставляя шататься от боли до темноты перед глазами и хватать воздух, силясь сделать хотя бы вздох. И не могу… от боли не могу. Играть не могу. Жалкая маленькая Ассоль вернулась так некстати, так не вовремя и начала истекать кровью при нем. Подонок. Ненавижу. Он ведет игру по своим правилам, которые прописывал не один день. Ждет моего страха и паники. Хочет истерики, чтобы сожрать эмоции, и шок. Добыча, наконец-то, попала в его лапы, и он насладится каждой гранью моего ужаса и боли. Если получит их.
"Тогда я думала, что мать не знает о нашей встрече, тогда я все еще была чистой и наивной девочкой, которая верила людям, которых любила и которые ее предали. Я добилась этой встречи сама после долгих месяцев, пока его держали в камере, а я терпела презрение матери и осуждающие взгляды соседей, когда бросали взгляды на мой живот и вкрадчиво спрашивали, а где же мой муж. Я еще не давала согласия выйти замуж… я собиралась ждать, даже если Саше дали бы пожизненное. Я бы ждала его до самой смерти.
Теперь мы жили в городе — отец Виктора похлопотал. Я вернула все свое золото, которое спрятала в тайнике, заложила в ломбард и дала взятку начальнику СИЗО. Мне пообещали встречу, но только перед судом. Только когда Сашу привезут для слушания. И я ждала долгие месяцы этой встречи. Терпела пощечины и унижения от матери, прикрывала живот от соседей и просто ждала этой проклятой встречи.
А когда пришла… обняла его, худого, заросшего, осунувшегося так, как никогда в его клетке, и вдруг поняла, что не мой он больше. Чужой. И смотрит на меня как не на свою… как на врага смотрит. С ненавистью. Пока еще вкрадчиво осторожной, но уже зародившейся внутри. И этот лед, исходящий от него, замораживающий дыхание и кончики пальцев рук и ног. Только взгляд отвел и отвернулся. Но все еще поверить не могла. Все еще дурой была бестолковой.
— Пришла, когда впустили, Сашааа. А ты… — нервно развернуть его к себе и жадно искать взгляд, — а ты скучал по мне? Ждал меня?
Еще одно прикосновение — еще один разряд тока по телу. Так любила делать ее мать. Правда, той требовались специальные приборы для этого, а дочери достаточно просто дотронуться до меня.
Вот только больно не от удара электричества, а от того, что отзывается… отзывается проклятое тело на ее меняющееся дыхание, на ее взгляд обеспокоенный, ищущий, на это ее треклятое протяжное "Сашаааа", от которого уши закрыть ладонями хочется, чтобы никогда больше не услышать.
Долбаные инстинкты, настроенные только на эту сучку. Вызывающие желание к себе ее прижать и стискивать в объятиях до тех пор, пока легче дышать не станет. Пока в легких тот клубок не растворится. Из колючей проволоки. Но к тому времени уже знал, что он навсегда со мной останется, чтобы ни делал. Что невозможно расщепить его на атомы. Наоборот, с каждым днем он обрастает все новыми слоями, вонзающимися в мясо при каждом неосторожном движении.
Чеееерт… как же обжигают плечи ее ладони…
Обхватить запястья пальцами, разозлившись на себя, когда замерло собственное сердце от прикосновения к ее коже. И все же позволить себе расслабиться на пару секунд. Пара секунд — это ведь так мало, а я за это время едва не сдох… едва снова не потонул в темной заводи ее взгляда.
Сучкааа… ты с тех пор умела играть одними глазами. С тех пор умела заставить поверить своему взгляду лживому. Напичкать его эмоциями, настолько сильными, что потряхивало любого, кто мог видеть их на дне твоих зрачков. А я… я так и не научился отличать, где ты лжешь, а где правду говоришь, и решил, что ты и есть ложь. Вся ты. Каждое твое слово. Каждое прикосновение. Ритм дыхания и боль во взгляде. Высший пилотаж, моя начинающая актриса. А я все же оказался слишком неблагодарным зрителем — не оценил твоей великолепной игры, ожидая искренности, не подозревая, что все слова выучены, все сцены прорепетированы с особой тщательностью.
Встряхнуться мысленно и все же отбросить ее руки со своих плеч.
— Я? Не ждал, — посмотрел ей в глаза и, если бы мог, восхитился бы той боли, которая вспыхнула в них. Но я был всего лишь выродком, выращенным в лаборатории, мне так и не привили вкус к высокому искусству.
— Более того, не знаю, зачем ты вообще пришла? Или не сама? Мама отправила? Гостинцев мне не передавала?
— Я думала она нам поможет… мне больше было некому верить, понимаешь? Некому. Она сказала, что расстреляют тебя и обещала спрятать. Мне было страшно… я не знала, что они выстрелят. Не зналааа. Я думала, сама умру.
Схватить его за руки и жадно ладони и запястья поцелуями покрыть. Стараться отогреть, стараться вернуть его себе и лед растопить огнем своим. Моего на нас двоих точно хватит.
— Я с ума сходила. Не ела не спала. Сашааа, я у СИЗО ночевала. Каждую ночь. Клянусь. Каждую ночь, пока увидеть не позволили. Я себя прокляла… прокляла.
И лицо в его ладонях прятать. Не видя, не понимая, что стоит как каменное изваяние. Не двигается не отвечает… это я горю. А он, может, и не горел никогда.
И между нами какие-то пару сантиметров. Какие-то секунды до прикосновений. Ощущаю дыхание его горячее на губах, энергию дикую, бешеную, как и всегда. Как же все еще манит, влечет словно к огню. И крылья в лохмотья, а я их поднимаю и все равно к его кипятку тяну. Пусть сжигает, только не отталкивает. Провела носом по жесткой щетине на щеке. Втягивая запах, коснулась подбородка, хаотичными поцелуями вверх к виску по кромке густых волос."
ГЛАВА 21. БЕС. АССОЛЬ
1980-е гг. СССР
"Наверное, у каждого человека есть какой-то свой порог. Доверия, терпения, ожидания. Не знаю. Порог, дойдя до которого, он либо падает, либо летит вниз. И только от него зависит, каким будет его приземление. Сломается он на части в этом падении или опустится на землю, стоя твердо на своих двоих. Для меня первый порог наступил в этот момент. Пока что-то говорила, пока покрывала отравленными поцелуями мои ладони, а мне казалось — прожигает их до мяса своим ядом.
Я засмеялся. Да, я не мог завыть, я не мог заорать, не мог… тогда еще не мог ударить ее.
Я невольно засмеялся. Она застыла ошарашенная, когда я сжал ее руки своими. Сжал до боли и согнулся пополам, потому что не мог стоять прямо. Словно в грудь кол был вбит. Ее рукой. Только мог хохотать надрывно, представляя, как долго отрабатывала она эту свою роль.
— Перед кем репетировала сцену, Ассоль? Перед матерью?
Оттолкнул ее от себя, чувствуя, как смех снова злобой сменяется на себя за слабость эту.
— А ночевала у СИЗО одна? Не боялась, не? Или твой мажорчик с тобой рядом спал на голой земле-то? Додумался хоть согреть-то?
Шагнул к ней резко, неожиданно ощутив толику удовлетворения, когда она застыла, и зрачки расширились.
— Какого черта ты приперлась сюда, а, девочка? Думаешь, разыграешь сценку тут перед неотесанным ублюдком, и он сразу и показания заберет, и ваши проверки все свернут?
Я отрицательно качала головой. Мне хотелось зажать уши и зажмуриться. Он ведь не может мне этого всего говорить. Не умеет. Мне не умеет. Это же я… я его Ассоль. Его ожоги под кожей. Я.
Но он их говорил. Пощечинами. Намного сильнее, чем мать била, намного больнее, чем позор и это вечное презрение даже от моего врача, которая осматривала меня нарочито болезненно. От него было намного больнее. У меня даже перед глазами потемнело, и я невольно схватилась за его руки, те самые, которыми оттолкнул.
— Не боялась. Ты ведь рядом был. Я бы закричала, ты бы решетки выломал. Нет никаких мажоров. Не было никогда.
Я все еще его умоляла, на что-то надеялась, искала в черных глазах того Сашу, который от моих слез с ума сходил, на руках качал, как ребенка.
— Какие показания? Кто заберет? — судорожно сжимая его руки, — Ты что такое говоришь? Это же я. Посмотри на меня, мне в глаза. Ты ведь меня знаешь. Каждый вздох мой знаешь…
И чувствовать, как пол качается под ногами — не знает. Пустой у него взгляд. Нет там ничего. Там даже моего отражения нет.
— Что с тобой? Я не узнаю тебя… не узнаю. Не ты это. Не ты, — закричать и стиснуть его руки так сильно, что захрустели у самой суставы.
Я в ее зрачках вижу, как улыбка губы мои растягивает… вижу, а сам не чувствую. Как после анестезии. Иногда монстр была в хорошем настроении, а может, просто не желала портить свою любимую игрушку — хрен ее знает. Ну так вот, она давала указания резать меня все же под обезболивающими. Но я видел все, что они делали со мной. Видел, но не ощущал. Как сейчас. Потому что онемела каждая клетка души. Она начала отмирать уже тогда. Полностью она атрофируется чуть позже.
Но там, в ее глазах я улыбаюсь… улыбаюсь, чтобы сдержаться, чтобы не раскрошить на хрен стол этот рядом с нами. Прямо об стену. Потому что сучка права. Потому что она, мать ее, права. Даже сейчас… после всего я бы выломал. Дьявол ее побери, я бы выломал любые решетки, я бы свернул шеи всем, но не позволил до нее дотронуться никому другому. Сам в мыслях убивал ее… а представить, что кто-то другой боль причинит, не мог.
Дряяяяянь… Как же ты меня на себя подсадила-то? Как же ты въелась-то в легкие так, что каждый вдох с твоим ароматом? Ненавижу.
Выкрутил ей руки, освобождая свои и за плечи хватая, в воздух ее поднимая и впечатывая в стену. Наклонился к лицу и зашипел, чувствуя, как подкатывает к горлу ярость. Приливами раскаленной лавы.
— ТЫ? А кто ты??? Кто ты, скажи мне? Я тебя ни хрена не знаю. Ни хре-на, понимаешь?
Тряхнуть так за плечи, что головой об стену ударилась, а в глазах неверие и непонимание, и страх начинает зарождаться.
— Боишься, да? Думала, нелюдь все еще натасканной драной псиной кинется с благодарностью в ладони твои тыкаться, девочка? Так вот, ты ошиблась. Здесь смрад такой, что отбивает нюх напрочь. Права ты. Не я это. И не было меня никогда. Не было. Я тут понял, что не было меня настоящего. Ладонь занес для удара, и в кулак пальцы сомкнулись… не мог. Все еще не мог в ту минуту.
А потом вдруг резко глаза опустил и едва не задохнулся… Увидел, что кофта ее, мешком висевшая, задралась, и живот открылся. Округлившийся маленький живот. Слишком долго рядом с беременными провел, чтобы не понять сразу. На автомате отпустил ее на пол, отходя на шаг назад, но не убирая руки с плеч. И дернул в стороны тряпье ее, разрывая, оголяя. Чтобы застонать с открытым ртом, увидев, что на самом деле… на самом деле беременная. Маленький живот. Аккуратный. И срок маленький… куда меньше, чем должен быть, если от… если от меня…
Захлебнуться собственным молчаливым криком, сцепив челюсти и выдыхая через раз, стараясь не прислушиваться к стуку ее сердца. А мне кажется, мое уже и не стучит. Оно стонет. Стонет глухо и протяжно от той адской воронки боли, которая в грудной клетке разворачивается.
Отошел от нее еще дальше и не смог ровно стоять. На корточки рухнуть и ко рту кулак прижать, чтобы не заорать. Чтобы не позволить этой дряни боль свою увидеть. Раскачиваясь на пятках и считая… мысленно считая. Перед глазами калейдоскопом фотографии эти… и воспоминания. Как воняло от нее ИМ. Другим мужчиной. Как смущенно прятала под рукав блузки браслет, с которым прибежала ко мне после очередной поездки в гости к Бельским… к утырку своему. Вспомнилось вдруг, как тогда остолбенел и запястье ее сжал, не отрывая взгляда от тонкого золотого плетения в виде маленьких сердечек, молчаливо требуя объяснения… идиот, считавший, что имею на них право. Она тогда тут же стала причитать, что это наследство от бабки ее. А я… я, как обычно, поверил. Не умел тогда не верить ей. Вот только теперь думал, что очень вовремя наследство это всплыло. Аккурат после встречи с трусом этим. Все оказалось до смешного просто — моя светлая и чистая девочка была самой обыкновенной шлюшкой, раздвигавшей ноги перед достойным кобелем за побрякушки. Только хрен ее знает, зачем ко мне бегала потом. Ведь орала тогда по-настоящему, не притворялась. Может, богатенький мальчик не мог удовлетворить ту вечно голодную самку, ту течную суку, которую она так тщательно прятала за образом примерной девочки… теперь это не имело никакого значения.
Смотреть на дрянь не могу. Если в глаза взгляну — прибью на хрен.
Глядя в пустоту перед собой. Туда, где тот самый калейдоскоп разворачивается перед взглядом:
— И это не я. Так ведь?
Махнув рукой в сторону ее живота. Спрашивая и зная, что солжет. Не понимая, зачем вообще задаю этот вопрос. Ведь ответ и так прекрасно знаю сам.
Задыхаясь смотреть на него, прижав руки к животу и чувствуя, как он каменеет, и болью пронизывает насквозь. Уже физической. Я никогда его таким не видела… никогда по отношению к себе. Он нежным со мной был. Насколько вообще умеет дикий зверь нежным быть. Смотрел, как на божество, как на иконы смотрят, а сейчас — словно я тварь последняя. Я читала в его взгляде именно это слово, в его сверкающем лютой ненавистью взгляде и в поднятой руке, когда замахнулся и пальцы сжал в кулак… а я опять в его плечи впилась, понимая, что происходит что-то страшное, неправильное, что он меня за что-то ненавидит. Еще готовая каждое слово простить, все простить, потому что боль его сама почувствовала взрывной волной, когда взгляд на мой живот опустил и вдруг побледнел. До синевы. Все краски с лица исчезли, и его исказило гримасой.
Он на колени упал, а я на месте стою. Уже не знаю, подойти или нет. Прикоснуться или нельзя. Потому что раскачивается, голову руками зажал…
— И это не я. Так ведь?
Не сразу понять, о чем… а когда поняла, к нему бросилась тоже на колени, на пол.
— Ты. Только ты. Твоя она. Девочка, слышишь, Сашааа? Девочка у нас будет. Маленькая. Наша.
За руки его дрожащие схватить и к животу прижать.
— Скоро шевелиться начнет. Так врач сказала.
И опять наивной дурочкой раствориться в нем, прижаться к его рукам.
— Я так люблю тебя, так люблю. Адвокаты говорят, что, может, и не много тебе дадут, что есть какие-то смягчающие обстоятельства. Я ждать тебя буду. Мы будем. Я и дочка твоя.
Я думала, не в себе он. Ревность. Страх. Он один остался. Я хорошее в нем видела, хотела видеть. Когда любишь, плохое стирается, незначимым становится, растворяется в наивной надежде, что тот, кто так любить умеет, не может зла причинить.
— Не брошу тебя, слышишь? Я приезжать к тебе буду. Ждать буду, любимый. Ты не думай ни о чем. Ты сердце свое слушай… сердце. Оно знает.
И к себе рывком его прижать.
— Забуду слова твои, не было их… не было.
— Забудешь?
Глухо спросил. Сам голос свой не узнаю. Чужой он. Как и кабинет этот чужой. И стены эти. И она чужая мне. И родной никогда не была. Все себе придумал. Ушлепок безродный. Генка-Крокодил правильно все говорил. Так и называл. Кому такой на хрен нужен? Только поиграться. В игры свои какие-то. Весело было, девочка? Надеюсь, что весело, потому что больше не будет.
От себя ее отбросил движением руки. Смотрю, как падает на спину, и понимаю, что внутри странно тихо. Нет такого привычного порыва броситься к ней, успеть удержать. Не позволить упасть. Неееет. Видеть хочу, как боль почувствует. Хотя бы физическую Их семейка гнилая на иную неспособна.
— А что так? Бросил тебя хахаль твой? Узнал, что трахалась с нелюдем, и побрезговал после меня-то? Или уже и не от него? А, впрочем, мне плевать.
И впервые удовольствием в венах видеть, как боль начинает разъедать ее взгляд. Впервые за это время наслаждение острое от этой сцены.
— Ты забудешь? ТЫ?
К ней подскочил и навис, глядя на нее… на живот ее… живым упреком моим словам. А мне плевать.
— Думала, нашла лошка, который тебя и с выродком от другого возьмет, если напоешь, что его он? Так ты ошиблась, ДЕВОЧКА МОЯ. Даже у такого ублюдка, как я, гордость есть. Забудешь? Да, ты забудешь. А мне как забыть? Мне?
И потом опуститься на колени рядом с ней, чувствуя едкое желание причинить такую же боль. Да, унизительное. Да, мелочное. Но разве она видела во мне что-то иное?
— Ты ошиблась, Ассоль. Даже если бы не было всей этой… грязи, — рукой кабинет обвел, не глядя ей в глаза. Я впервые лгал ей и не был уверен, что у меня получится. Впервые наносил такие удары, причинял ей боль намеренно, в то же время понимая, что никакой боли такая, как она, чувствовать априори не может, — даже если бы не было побега… ничего не было б… скажи мне, Ассоль, — приблизив свое лицо к ней, — зачем ты мне? Тем более с пузом? Ты еще не поняла, почему до сих пор я за твое предательство не размазал тебя по этим стенам? Думаешь, от любви великой к тебе? Неееет, девочка. В расчете мы. Запомни. Ты использовала меня на пару со своей мамочкой. А я использовал тебя. Да, маленькая Ассоль… я ведь всегда был для вас обеих просто объектом. Недоживотное. Недочеловек. Разве может он чувствовать? Ты нужна мне была только для побега… ну и приятным бонусом было потрахивать твое упругое тело. Так что катись отсюда, пока я не решил, что только твоя смерть сделает нас по-настоящему квитами.
Он меня убил именно тогда. Не выстрелом, не ударом, а всего лишь несколькими предложениями. Но не насмерть. Нееет. Убил, как затяжная хроническая дрянь, от которой умирают мучительно медленно годами. Я больше его не слышала. Не видела. Меня шатало и беспощадно тошнило. Вот, значит, как на самом деле… вот как. Использовал. Как мама сказала.
И я пятилась назад, глядя ему в глаза. Еще не ненавидела. Когда настолько больно, ненавидеть не получается. Ненависть потом приходит, когда боль притупляется. И ко мне пришла. Потом… намного позже. Когда я ползала по его клетке в клинике и не помнила, как добралась и сколько раз упала, пока брела по обломкам сожженного здания, а позже ползала, и по ногам кровь хлестала. И когда мертвого ребенка рожала на железном столе… вот тогда я начала его ненавидеть. Всех ненавидеть. У матери сверток выдрала и сама хоронила. Без гостей и свидетельства о смерти. На таких сроках плод и ребенком не считается."
И сейчас в глаза ему смотрю, и меня топит в этой ненависти на дно тянет в болото черное вонючее.
— Нет, не скучала. Думала, сдох давно.
И спину прямо и руки разжала. Много чести убийце боль свою показывать. Хватит, он ее сожрал сполна. Только кровь все еще по пальцам стекает и внутри по ранам раскрытым хлещет, и у меня перед глазами темнеет, как и тогда десять лет назад.
А она изменилась. Заметил давно. Но думал, что это все телеэкран. Не только внешность меняет, но сущность человека искажает. Гниль внутреннюю за твердость характера выдает. А оказалось, что нет. Знал, что гнилая. Десять лет назад узнал. И сейчас сам же давился собственной правдой о ней.
Только руки разжала, видимо, собралась мысленно. Готова дать отпор. Что ж, это гораздо интереснее, так ведь? Не лживая игра на камеру, а открытая и честная война.
— Лгунья. Ты знала, что я жив. Знала на каждый свой день рождения.
И все же потрясающе красивая сейчас. Позволить себе любоваться ею. Тем, как румянец лихорадочный на щеках заблестел. Как спину выпрямила, вытянулась подобно струне. Видимо, забыла, что такой, как я, играть на музыкальных инструментах не умеет. Только ломать. Рвать струны так, чтобы всхлипывали они, повисая безжизненными жилами между пальцев.
Протянул ей руку, с раздражением отметив, как дернулись в предвкушении кончики пальцев… коснуться ее. Впервые за столько лет. Ощутить бархат ее кожи…
Бл**ь. Снова как наваждение.
Смотрит так же прямо в глаза, не делая ни шага навстречу.
— Ты можешь пройти в дом или же остаться на ночь глядя… навсегда прямо здесь. На улице. У тебя есть выбор, Ассоль. Цени, у меня его когда-то не было.
Усмехнулась. Научился красиво разговаривать, вкрадчиво, безэмоционально. Раньше не умел. Но я всегда знала, что он может меняться со скоростью звука. Десять лет были целой вечностью. Передо мной совершенно другой человек. Опасный, неизвестный и имеющий власть. Чтобы провернуть то, что он провернул, она должна была быть огромной. Все в нем не так: и щетина аккуратная, и прическа по моде, и каждая пуговица от кутюр. Парфюм в ноздри бьет вместе с запахом собственной крови. Прежними только глаза остались — две черные пропасти. Две дыры со смертью на дне. Такие, как он, вряд ли всего этого честно добивались. По трупам он поднимался. По глазам вижу. И по его глазам, и по глазам тех, кто вытянулись позади нас. Страхом воняет от них и потом. Если он им команду "фас" даст, они от меня даже кости не оставят, лишь бы выслужиться перед ним. Даже иностранцы.
Продолжила улыбаться.
— Какая разница, где умирать… Сашаааа? Смерти ведь все равно… тебе ли не знать? Но если у меня есть выбор, я бы насладилась твоей изобретательностью и фантазией. Умереть прямо сейчас — слишком скучно и просто. Мы ведь всегда любили игры посложнее.
Сделала несколько шагов навстречу и склонилась к его уху.
— И, да, я знала, что ты жив… где-то там. Ты сдох во мне. Этого достаточно.
— Это единственный выбор, который у тебя был, моя девочка, — все же обхватил ее пальцы своими, и замер от разряда в тысячу вольт. Я думал, не забыл, каково это — ощущать ее вот так… я ошибался. Я вспоминал прикосновения к ней как удары электрошока… а они были как треск пламени на коже. Безжалостные и сжирающие дотла. Всего мгновение себе на то, чтобы перестать ощущать боль от ожога… первого за десять лет. А после кивнуть охранникам и повести ее в дом, положив ее руку на свой локоть и чувствуя, как начинает кружить голову от смеси ароматов ее духов и кожи. Особого аромата. Того самого. Полевых цветов.
В ушах все еще эхом шепот ее отдается.
Улыбнулся мысли о том, что мне нравится. Да, мне нравится ее честность. Нравится, что впервые не играет со мной. С открытым лицом. Без уродливых лживых масок влюбленной и оскорбленной девочки. Только та мразь, которой она всегда была. Да, пошло. Да, мерзко. Зато честно. Искренность — Ассоль научила меня ее ценить больше всего прочего.
— Зато ты не умерла во мне, моя девочка, — повернулся к нее, невольно залюбовавшись локонами волос, выбившимися из-за аккуратного маленького уха. Сильнее сжать ее пальцы своими, чтобы удержаться от соблазна коснуться темных волос.
— Но поверь, Ассоль: той агонии, в которой ты извиваешься во мне все эти десять лет, ты предпочла бы самую жестокую смерть.
Дальнейший путь мы прошли молча, спустившись по лестнице в подвал дома, в котором я оборудовал для нее особую комнату. Каждую вещь подбирал с особой тщательность и особой любовью. И она обязана оценить мои усилия. И тут же червоточиной изнутри — почему я решил, что все эти вещи могли иметь для нее то же значение, что и для меня?
Подвести ее к двери в клетке из стальных решеток, внутри которой стояла кровать и небольшой стол, накрытый к ужину на одного человека.
— Твое новое место жительства, моя девочка. Нравится? — склонив голову и наблюдая за ее реакцией, — Правда, роскошная клетка? Я думаю, ты должна по достоинству оценить ее. Ведь мы оба знаем, что бывают клетки похуже.