Нашествие бесплатное чтение

Юлия Яковлева
Нашествие

Издательство благодарит Banke, Goumen & Smirnova Literary Agency за содействие в приобретении прав

Издатель П. Подкосов

Продюсер Т. Соловьёва

Руководитель проекта М. Ведюшкина

Художественное оформление и макет Ю. Буга

Корректоры Т. Мёдингер, Ю. Сысоева

Компьютерная верстка А. Ларионов


© Ю. Яковлева, 2022

© Художественное оформление, макет. ООО «Альпина нон-фикшн», 2022


Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.

* * *

Глава 1

Охота на человека не отличается от охоты на любого другого зверя с тёплой кровью. Тем более когда человек — сам зверь.

С собой нужно: пристрелянное ружьё, сумка с порохом, дробь. Дробь — это, конечно, так, только чтобы подранить, остановить. Добивать всё равно надо ножом или рогатиной. Потом следует подвесить за ноги и дать крови стечь. Её надо вылить поодаль. А голову — отделить от тела.

Некоторые советуют напоследок вбивать в грудь кол. Но скорее всего, просто путают с вурдалаками, а это не то же самое.

СМОЛЕНСК, ЛЕТО 1812 ГОДА

Иван с разбега вжался в дерево, шлёпнул ладонями по стволу, боясь шевельнуться. Высоко в кронах заливались птицы.

Услышать бы что. Но грудь сипела, заглушая все другие звуки.

Увидеть бы. Но перед глазами плясали серые точки.

Унюхать бы. Но мир весь состоял из одного запаха — его собственного: резкого, пронзительного запаха страха. На потный лоб сел овод. Иван мотнул головой, мазнул рукавом. Согнал. С бровей скользнула капля пота. Сморгнул. Вытаращился.

Просека казалась ему пропастью. На той стороне ели приподнимали колючий полог: мол, сигай, спрячем.

Но просеку ещё надо было как-то перебежать! Если они поджидают его в схроне, лучше места не найти: снимут одним выстрелом.

Иван прикинул. Сигануть? Пан или пропал.

А если пропал?

Знать бы, где они. Посопел. Но от бега нос пересох. Иван сунул в рот палец, обслюнявил. Ткнул в ноздрю, в другую. Осторожно потянул воздух.

Кислый хлеб, дёготь, ружейная смазка, порох. Пакостный человеческий дух ел глаза: густой, как дым. Они не отстали, шли по следу. Близко ль? Далеко? Казалось: рядом.

Наклонил голову. Весь стал собственным ухом.

Воздух колебался. Звенел, шуршал. Пройти сквозь него бесшумно они не могли, так же как не могли просочиться сквозь паутину, не задев ни одной нити. Иван слышал всех четверых. Стреляли под ногами сухие травинки. Хрупали сучки. Пыхал мох. О железо клацало железо.

Дурни. Охотнички, царя небесного олухи. Эк звенят. Могли бы тогда уж и в чугунные горшки колотить.

Он ощутил собственное превосходство. Ухмылка поползла сама. Глянул на тот берег, на зелёный полог. Решился. Пан!

Вынул из травы одну ногу, бесшумно опустил, слушая землю всей подошвой. Потом другую. Отделился от ствола, не уронив с коры ни чешуйки.

Сиганул через солнечный коридор. Молотя локтями. Чуть не хлеща себя пятками по заду. Юркнул в зелёный сумрак с банным звуком — хлестнули по груди, по лицу листья.

И напоролся, как на штырь:

— Стоять, Иван.

Вместе с дыханием вырвался запах: запах рта, который не трескал кислого хлеба. Барский.

Иван обмер. Вылупился. Сердце билось так, что в такт подрагивало небо.

Вороной глазок ружья смотрел в грудь.

Барин был незнакомый. Не мочалинский барин уж во всяком случае.

— Не шевелись, — предупредил барин.

Было в этом запахе ещё что-то. Что-то такое, от чего заскребло под коленями, защипало под мышками, защекотало в затылке. Запах барина заполнял Ивану голову, как тьма.

Дуло качнулось.

— Стой, сказал! Я тебе худого не сделаю. Я друг.

«Хотел бы прикончить, давно б выстрелил, — соображал Иван. — Вот только прикончить — это ещё не самое худшее, что такой, как он, может сделать с таким, как я».

Иван сглотнул сухой комок в горле:

— Ружьишко бы опустил, что ли. Раз друг.

Вороной глазок медленно потупился.

Барин, видать, то ли дурной, то ли ни разу не линявший.

Иван брызнул в кусты быстрее, чем мысли успели за телом.


Калёный неподвижный запах созревающих колосьев. Белое невыносимое небо. И пыль. Пыль на крыльях коляски, в складках платья, на лицах и шляпах.

— Вы давно здесь не бывали?

Мари отвернулась от леса и оборотилась к спутникам, что сидели перед ней. Это были немолодая дама, дальняя родственница, княгиня Печерская, и её зять — чиновник средних лет. Оба ехали в смоленское имение, только что полученное по завещанию.

— Шесть лет, — ответила.

Коляска подпрыгнула на выбоине. Подпрыгнули на сиденьях и пассажиры, а собачка клацнула зубами. Разговор оборвался, и все забыли, о чём он был.

Щёки зятя тряслись на неровной дороге, бакенбарды от пыли стали как войлочные. Воздух вокруг него пах скисшим сладким вином. Он то и дело утирал пот и видимо страдал от похмелья. Жара доконала его. Коляска в очередной раз подпрыгнула, Мари вспомнила фамилию этого толстяка: Марков. Лицо старой княгини Печерской было тоже покрыто пылью. Пыль забилась в морщины. Княгиня держала на коленях собачку. В Москве собачка была белой. Теперь стала серой.

«Наверное, и у меня лицо в пыли». Мари расстегнула ридикюль, чтобы вынуть зеркальце, посмотреть, отряхнуть платком. Но не вынула. Застегнула ридикюль. Какая разница? Через несколько минут опять будет всё то же. Мари ограничилась тем, что развязала, ослабила на шее косынку и расставила локти, чтобы не чувствовать отвратительную влагу батиста под мышками. Под лентами шляпы чесалось. Назад уплывали, покачиваясь, зелёные каскады берёз. Трепетал, как розовый флажок, язык болонки.

Коляска въехала в лес. Из белого зноя — в зелёный полумрак. Через несколько минут глаза пассажиров привыкли к тени и окрасились смыслом. Собачка, облизнув напоследок нос, втянула язык и закрыла пасть. Все четверо глядели по сторонам. Мари чувствовала, как засосало отчего-то под ложечкой. Лес всей массой зелени, света, теней валил назад. Блики, тёмные провалы. За рябой кутерьмой листвы угадывалась глубина, как угадывается глубина под ребристой поверхностью моря. Тёмная, неподвижная, холодная — и обитаемая.

— Шесть лет, вы говорите? — ожила, удивилась княгиня.

— С тех пор, как вышла замуж, — пояснила Мари.

— Странно, должно быть, вновь оказаться в родных местах, — заметил толстый Марков.

Кучер чмокнул, прикрикнул:

— Н-да, родимые.

Но не лихо прикрикнул. В голосе его была тревога. Хлопнул вожжами. Копыта стали бить чаще. Коляска покатила быстрее. Пассажиры ухватились за борта.

— А что, любезный, — обернулся к толстой заднице кучера и спросил по-русски Марков, — говорят, волков в этом году пропасть?

— Бывают, — ответил кучер.

Зять княгини не отстал:

— Охотники сказывали. Давно такого в окрестностях не видали. Скот режет. Слыхал что?

— Развелось, грят, — неохотно согласился кучер. — В Бурминовке, в Карповке, в Мочаловке только и разговоров, что развелось.

— Что ж охотники? Спят?

— Не спят. Да только это такеи волки, капкан чуют. Собак рвут. У домов рыскают. Страх потеряли.

Дамы тревожно переглянулись. Старуха осуждающе глянула на зятя. Но тот не унялся:

— Ишь ты. А что, и на людей нападали?

Старуха сердито и быстро приказала по-французски:

— Прекратите, пожалуйста, этот вздор.

Кучер тем временем говорил:

— А то! К войне это, грят. Волк, грят, он мертвечину если распробовал, обратно ходу нет.

Пассажиры скривились. Старуха вперила в зятя негодующий взгляд. Под его калёным жаром Марков громко по-русски перебил кучера:

— Ты врать-то брось!

Обернулся виновато к дамам. Старуха поджала губы:

— Найдёте же вы, о чём разговор завести, — упрекнула зятя.

Ей за многое хотелось его поддеть, укусить. Он источал густой сивушный запах: ртом, всеми порами. Княгиня старалась делать вид, что не замечает, не упрекать, не кусать. Зять её, говоря по-русски, крепко закладывал за галстук. Старуха решила прекратить это раз и навсегда. Но совсем не тем методом, каким на Руси издавна такое прекращают, а… Его недуг она решила победить во что бы то ни стало. За тем и ехала в Смоленск, забрав зятя под наполовину выдуманным предлогом. Ссориться с ним на пути к цели она не могла. Большой стратегический план требовал тактических жертв, и, сказав себе: «Не время сейчас», она поджала губы.

Зять тихо икнул, прикрыв рот кулаком.

— Вы слыхали наши последние московские новости, дорогая? — Наклонилась к Мари: — Граф Безухов разъехался с женой.

— Вот как?

Об этом судачили и в Петербурге.

— Удивляюсь, как бедная Элен его столько терпела. Святая женщина, — болтала Печерская. — Другая бы на её месте уехала от такого мужа сама.

Княгиня Печерская и её пьяница-зять сидели спиной к движению. А Мари со своего сиденья, лицом к ним, увидела, что кучер весь подобрался. Стал озираться: налево, направо, налево, направо.

«До чего неприятно, в самом деле».

— Неужели вы не скучали по родным местам все эти шесть лет? — светски завёл снова краснолицый Марков.

Вдруг собачка на коленях у старухи вскочила на коротенькие кривые ножки. Затряслась. Шерсть на загривке дыбом. Глазки выпучились.

Все трое пассажиров невольно подумали одно и то же. Но день был дивный, любая самая мрачная мысль тут же лопалась на солнце. Лопнула и эта.

— Фидель, Фидель, — захлопотала старая дама.

Собачка оскалила мелкие редкие зубки: звук такой смешной, что и рычанием не назвать. Жужжание маленького моторчика.

— Тубо, Фидель. Да что с тобой? Тубо!

Что столь крошечное существо вызывалось грозить кому бы то ни было, смешило и умиляло.

— Давайте я его возьму, — с улыбкой предложила Мари. — Отважный мал…

Фидель закинул вверх косматую моську — и завыл. Лошади всхрапнули.

А потом грохнул выстрел. Плеснул рукавом вспугнутых птиц: фррррррр. Лошади вытянули шеи и рванули так резко, что Мари выронила сумочку, мотнула концом шали, ухватилась за сиденье, клюнула полями шляпы колени толстяка, тот и княгиня завалились назад, собачка ткнулась хозяйке в живот.

— Тпру! Шельмы! — Кучер, откидываясь всем телом, наматывал на кулак поводья. Тщетно! Лошади летели как шальные.

Княгиня обеими руками прижимала к себе ридикюль и собачку. Марков упирался ногами, прищемив чей-то подол. Мари одной рукой вцепилась в борт, другой тянула сбившуюся назад шляпу — та хлопала, как парус на ветру. Концы косынки выскользнули, хлестнули Мари по лицу на прощание — косынка улетела.

— Боже мой… Да остановите же… Держитесь!

На полу коляски каталась и стукалась её сумочка.


Вот опять это чувство. Смотрит прямо в глаза. Эта дама с жёлтой розой. Только глаза и удались, счёл Облаков. Чтобы избавиться от наваждения, рассмотрел портрет придирчивым глазом покупателя. Дурно и грубо написанная рука, что сжимала розу, выдавала работу доморощенного крепостного живописца; а сам цветок художник из крестьян изобразил куда приметливее и точнее. Платье и пудреная причёска дедовых времён соответствовали немодной обстановке гостиной. Она не изменилась за шесть лет. С тех пор, как Облаков был здесь в последний раз.

Бр-р-р-р, передёрнул он плечами, так что дрогнули жирные золотые червяки погон. Тот — последний раз — вспоминать не хотелось.

Облаков отошёл от портрета. Скрипнул креслом, сдвинул, развернул. На пальцах осталось неприятное чувство, отряхнул руки. Ну и пылища. А слуги-то на что? Экономка? Ключница хотя бы?

На крыльце его встретил старый Клим, он же проводил сюда.

Других Облаков не видел.

«Может, и нет никаких слуг?» — с новой мыслью огляделся Облаков.

Подёрнутая серой пылью полка над камином была пуста. Ни часов, ни портретов в рамках, ни фарфоровой дребедени, милой дамам. Камин разевал давно не чищенную пасть. Диван и добрая половина кресел были в чехлах. Обои потускнели. Шторы выцвели. С потолка свисал сероватый кокон: хрустальную люстру давно не зажигали. Под сапогом мелко похрустывало — пол не мели, не мыли. Давно не вощённый паркет рассохся и был тускл. Ковёр был скатан у стены. Всё носило следы запустения и пренебрежения. Облаков прислушался. Дом был тих. Той тишиной, которой никогда не бывает в доме, где работает кухня, где моют посуду, где стирают, где гладят, где носят дрова, где чистят серебро, где разводят огонь, где греют воду, где перестилают постели, словом, где для дворни найдётся тысяча дел каждый день. Похоже, слуг в этом доме и правда не было. Но как так? «Бурмин — среди наших крупнейших землевладельцев, — только что, утром, сказал губернатор. — Если уговорите его, остальные задумаются». Не разорился же Бурмин, с утра-то?

Взгляд дамы с розой ответил с вызовом. «Не твоё дело», — говорил он.

Облаков решил пересесть от него подальше. На сей раз осмотрев обивку, прежде чем коснуться задом и спиной. Не хотелось запачкать мундир. Похоже, переодеться до вечера ему уже не успеть. В кресле недавно сидели, пыльным оно хотя бы не было. Облаков сел. Перебросил одну ногу через другую. Но пронзительный взгляд сверлил ему затылок. «Ерунда. Просто портрет. Есть специальный приём, говорят, чтобы писать глаза. Иллюзия». Но всё же не сдержался, обернулся.

Взгляд дамы опять пробрал его до мурашек.

Просто портрет, просто такой приём. Или просто признать, что не по себе ему в этом доме? Чужом доме. Доме друга. А друга ли?

Кем ему сейчас считает себя Бурмин?

Последний раз они виделись шесть лет назад. Последний раз Бурмин ответил на его письмо — тоже шесть лет назад. Их отношения не были ни разорваны официально, с положенными словами. Ни прояснены. Ни восстановлены. Ни то ни сё. Точно обморок, что длится вот уже шесть лет. За шесть лет Бурмин мог измениться. Многое могло измениться. Всё!

Облаков вскочил.

Ждать больше не хотелось. Хотелось убраться отсюда поскорее.

— Клим! — крикнул. Послушал тишину.

Потом зашаркали шаги. Дверь скрипнула.

— Ваше сиятельство.

Но тут Облаков вспомнил то дело, что привело его сюда, и что ждать — придётся, столько, сколько придётся, и что другого выхода нет, друг ему Бурмин или не друг, начать с него Облаков был вынужден. Сел:

— Что ж твой барин? Скоро будет?

— Не изволили сказать. До рассвета в лес уехали.

Махнул на старика:

— Ладно. Ступай.

— Не изволите чего подать? Воды? Чаю? Трубку?

— Ступай.

Дверь скрипнула. Опять тишина. Глубокая, чуть звенящая, точно дом давно покинут. Она заливала в уши, заполняла голову. От неё тяжелели колени и локти. Всё тело, измученное скорой тряской ездой по смоленским трактам. Веки слиплись. Облаков не видел вошедшего. Не видел, как лицо того напряглось. Как рука, схватившаяся было за пуговицу на вороте сюртука, опустилась. Облаков почувствовал, что дремлет и через секунду захрапит, когда от громкого — «Облаков!» — сон его разлетелся вдребезги.

Облаков грохнул креслом, стукнул сапогами, вскочил, моргая, обернулся. Бурмин уже шёл ему навстречу, протягивая обе руки:

— Дорогой мой Облаков!

Улыбался.

— Бурмин!

Облаков почувствовал облегчение, просиял в ответ. Он обрадовался тону Бурмина — естественному и непринуждённому, точно расстались вчера на светском чаепитии, а не шесть лет назад и при обстоятельствах, вспоминать которые Облакову не хотелось. Он уже стал было поднимать руки для объятия. Но Бурмин лишь сжал его ладонь обеими руками, как бы отстраняя. Кивнул себе на грудь:

— Весь перепачкан. А ты каков! Покажись.

И отступил на шаг. Облаков смущённо отстранился, смахнул с рукава пыль, показал себя, забормотал:

— Это новые совсем. Только ввели. Многие пошить ещё не успели. Великого князя собственноручные эскизы… Государь…

— Игрушечка! — Но в похвале Бурмина Облаков услышал насмешку.

— Да уж, — согласился. — И это уже переделали. Но ты бы видел первые! На смотре с ними вышел конфуз. Ты помнишь Радова?

— Этот повеса!

Бурмин бросил перчатки на каминную полку. Два кожаных комка тут же начали медленно расправлять сморщенные пустые пальцы.

Облаков оживлённо рассказывал — сыпал слова. Он боялся первого неловкого молчания. Первых неловких вопросов.

— Его Величество подъехал к строю. Все стоят, разубраны, как рождественские ёлки. Тут Радов принялся командовать своим людям. Садись! — С коня. — Садись! — С коня… Такая катавасия началась! Кто в лес, кто по дрова. Шнуры на куртках цепляются за сбрую. Мишура сыплется. Рукава трещат. Его величество хмурится. Великий князь красен как рак. Его эскизы-то были. А Радову хоть бы хны.

Облаков говорил и не сводил взгляда с Бурмина, пытаясь прочесть его лицо.

— Мундиры тотчас велено было перешить.

Бурмин с улыбкой покачал головой.

— Ну вот. Я болтаю и болтаю, — улыбался Облаков. — Похвастайся же ты.

— Чем?

— Добычей.

На лбу Бурмина мелькнула тень.

— Твой Клим сказал, ты на охоте, — пояснил Облаков.

— А. Ничего не поймал. Ты голоден? Присядем. Расскажи. Как ты?

Оба сели в кресла напротив друг друга. Облаков участливо заглянул Бурмину в лицо:

— Как — ты?

Бурмин пожал плечом:

— Чудесно.

— Вот не мог бы представить тебя деревенским жителем. В уединении…

— Я люблю уединение, — перебил Бурмин.

— Ты… Но… Среди людей…

— Что ж. Они мне надоели.

Лицо Облакова замерло на долю секунды. Но он уже снова улыбался:

— Да, с возрастом взгляды и мнения меняются. Посмотри-ка на нас. Шесть лет! Подумать только.

— Ты тот же.

Бурмин сказал это с улыбкой.

Облаков крякнул, провёл ладонью себе по затылку:

— Плешь нарисовалась. И в холодные дни, знаешь, суставы уже напоминают: не мальчик.

— Так ты ради климата приехал?

Рука Облакова остановилась на затылке. Медленно легла в сгиб локтя другой, как бы отгораживая тело от собеседника. Бурмин пожалел, что слова его могли звучать грубо, и постарался смягчить тон:

— Прости. В деревне дичают, и я решил не оригинальничать и не быть исключением. Но оставим это. Я вижу, что тебя привело дело. Скажи же как есть.

Облаков вздохнул. И рассказал, как есть.

— Рекрутский набор? — удивился Бурмин. — Но ведь рекрутов набрали.

— Дополнительный.

— Вот как.

— Манифеста императора об этом ещё нет. Но будет. Видишь ли, губернское дворянство… Хотелось бы вначале заручиться твоим… вашим…

Бурмин хмыкнул:

— Овацией? М-да, государь как опытный актёр не выходит на сцену, если клака не на местах.

— Что же ты скажешь?

Бурмин махнул рукой на окно:

— Вон там всё сказано.

Облаков послушно посмотрел. Но видел лишь, что окно давно не мыто, а в лучах солнца танцует пыль.

Бурмин фыркнул и пояснил:

— Лето. Полевые работы в разгаре. Мужики заняты от темна до темна. Никто работников сейчас отрывать не будет.

Облаков изумлённо уставился на него. Бурмин пожал плечом:

— Знаешь, как мужики говорят. Своя рубашка ближе к телу.

— Но ты! Ты же не мужик! — не сдержался Облаков, и на лице Бурмина тут же появилось замкнуто-холодное выражение:

— В деревне у дворян и мужиков общие интересы.

— Только не списывай на то, что в деревне дичают! Остановить Наполеона есть долг, который отечество…

— Отечество? — перебил Бурмин презрительно. — Отечество для мужика — вот эта деревня, вот эта речка, вот этот лес, этот луг, это поле. А не какой-нибудь Аустерлиц, где ему предлагается сложить голову во имя цели, которая ему чужда и непонятна.

Облаков был поражён. Лишь воспитание не позволило ему показать насколько.

— И это говоришь ты, — с оттенком горечи произнёс он, — ты, который шесть лет назад под этим самым Аустерлицем…

— За эти шесть лет я о многом успел подумать. А вот почему так рвёшься ты? Для меня загадка. — Бурмин говорил лениво-насмешливо. — Разве ты разорён? Или медальку хочешь? Так ведь, поди, после прошлой кампании уже места нет, чтобы дырочку проверчивать.

Судя по гримасе Облакова, на этот раз воспитание не удержало бы его от тирады.

— В любом случае, — со вздохом продолжил Бурмин, точно не заметив, — боюсь, ничем помочь не могу. Так называемые мои крестьяне…

Но договорить не успел. Дверь позади мяукнула. Оба обернулись. Старый слуга растерянно переводил взгляд то на барина, то на его гостя.

— Вашество… — пробормотал. — Это… беспокоить…

За спиной его, потряхивая нарядной сбруей и горячо дыша, как жеребец, которому не терпится вскачь, топтался молодой офицер.

— Нестеров! — воскликнул Облаков, узнав своего адъютанта, которому было велено дожидаться в коляске у крыльца. Извинился перед Бурминым, вставая. — Тут, должно быть, что-то срочное.

— Клим, — приказал Бурмин скорее взглядом, чем голосом.

Слуга посторонился, пропуская адъютанта.

— Ваше превосходительство, — вытянулся тот. — Прошу прощения, дело безотлагательное.

Облаков бросил на Бурмина строгий взгляд, как бы говоря, что не уступил. И обернулся к адъютанту:

— Докладывай.

— Солдат прибежал. Нашли убитыми четверых человек, опознаны все четверо как записанные в рекруты…

— О господи.

— Прикажете вызвать из Смоленска дознавателя?

Облаков ухватился за лоб, принялся скрести пальцами:

— Только этого не хватало… Нет, ни в коем случае. Поменьше шума. Сами разберёмся.

Он обернул к Бурмину озабоченное лицо:

— Прости, я должен немедленно ехать.

— Конечно. Прости ты меня, что не смог оказаться полезным. В любом другом, более прозаическом деле буду рад оказать услугу.

Облаков глянул на него рассеянно. Снова обратился к адъютанту:

— Точно рекруты? Это наверное? Ошибки нет? Кто их опознал? Где солдат этот?

— Солдата я обратно отправил, присмотреть за телами. До дальнейшего разбирательства.

— У трактира небось нашли? П-пьянь. Всякий сброд в рекруты записывают, что самим негоже, — начал распаляться Облаков.

— Никак нет. Не у трактира. В лесу.

— В лесу? — опешил Облаков. — Даёшь ты, Нестеров… Отослал солдата. Как же мы теперь это место сами отыщем?

— Извольте. Там просто. Отсюда до Днепра. По правому берегу лес.

— В моём лесу?! — резко поднялся из кресла Бурмин, до того молчавший.

— Это твой лес? — удивился Облаков.

Бурмин схватил с полки перчатки и уже у двери обернулся:

— Я еду с вами. Сядем в мою коляску. Если не возражаешь. Там одно только название, что дорога.

— Буду рад, — кисло ответствовал Облаков.


— Отсюда пешком. — Бурмин натянул поводья, останавливая лошадь.

Облаков с адъютантом переглянулись. По плюмажам на их шляпах пробегал ветерок, движению вторили длинные зелёные плети берёз. В траве трещали кузнечики. Небо ещё не раскалилось, только обещало жару: ни облачка не было в его голубизне. Оба чувствовали себя здесь чужаками.

Бурмин проверил, крепко ли обвязан повод, и только тогда спрыгнул. Адъютант Нестеров, стоя в коляске, опасливо высматривал что-то за деревьями.

— Идёмте, — поторопил Бурмин. И тотчас махнул кому-то рукой: — Вон, выслали нам провожатого.

Облаков сошёл с подножки. Сдвинул край шляпы, промокнул платком лоб. Трава здесь доходила до края его высоких сапог. Следом спрыгнул адъютант.

Из леса к ним спешил, всей спиной выражая усердие, молодой рыжеватый мужик, лоб его был перехвачен тесёмкой. Широкие бугристые плечи распирали рубаху. При виде мундиров он так и разинул рот.

— Ты чей? — спросил его Бурмин.

Мужик ожил:

— Мочалинский.

Бурмин по-французски пояснил Облакову:

— Мочаловку, имение князя Мочалина по соседству, недавно купил некто Шишкин.

— Веди, — шагнул Облаков к мужику. — Ты тела нашёл? Ну?

Тот не сразу оторвал взгляд от их диковинных шляп.

— Не, ваше сиятельство. Пантелей с сыном. Он сына-то сразу в деревню и послал.

— Ладно. Веди же.

Мужик зашагал к лесу, приминая траву. Порхнула птица.

— Полагаю, вся деревня уже сюда сбежалась, — проворчал по-французски Облаков.

Лес тотчас накрыл их прохладной тенью. Землю усеивала рыжая хвоя. Траве здесь не хватало света. Адъютант Нестеров, придерживая шляпу рукой, задрал голову на пушистые еловые облака. Пахло разогретой смолой.

Бурмин крикнул в спину мужику:

— А что Пантелей-то с сыном здесь потеряли?

Спина чуть напряглась:

— Не могу знать, барин, — донеслось.

— А как же, — сердито буркнул по-французски Бурмин. — Зато я знаю.

— Вот как? — по-французски спросил и Облаков.

— Либо сеть ставили, — недовольно ответил ему Бурмин, — либо силки… Попросту говоря, воровали. В моем лесу. Думаю, мне стоит сделать визит этому господину Шишкину.

— О боже, — остановился Облаков.

Он увидел тела. Они лежали рядом. Головы были накрыты армяками. Торчали ступни.

— Эй! — крикнул провожатый.

При виде генерала солдат торопливо вскочил, одёрнул мундир, вытянулся, пролаял по уставу:

— Здра жела, ваш выблародь.

— Отставь, — махнул Облаков.

Увиденное расстроило его. «Как некстати. Только этого не хватало».

— Ты уверен, что наши рекруты?

— Точно так, ваш выблародь.

«Как некстати».

Спиной к стволу стоял и курил мужик с пегой бородой. Не суетясь, затушил самокрутку, убрал. Отлепился от дерева. С достоинством ждал, когда баре обратятся.

— Ты Пантелей? — спросил Бурмин.

Мужик наклонил голову.

— Он самый.

Облаков уставился на топор, заткнутый у Пантелея за поясом. Тот уловил взгляд, положил руку топору на затылок: мол, да, топор, и мне скрывать нечего.

Бурмин подошёл к лежавшим, сел на корточки, приподнял полу армяка, подняв эскадрон мух. Воздух немедленно окрасился запахом. Запах пролитой, быстро тухнущей крови. Облаков поморщился, но заставил себя внимательно рассматривать тела, раны так же, как Бурмин:

— Господь всемогущий… Посмотри на эти длинные порезы. Когтями их рвали, что ли. Слушай, может, задрал медведь?

Бурмин не ответил. Сунулся рукой в карман трупу. Обшарил остальных. Адъютант не выдержал, отвёл взгляд. Стал нервно отмахиваться от мух, носившихся с жирным жужжанием.

Бурмин показал Облакову: мешочек с порохом.

— Медведь бы не унёс с собой его ружьё, — сказал по-французски Бурмин.

Облаков закатил глаза, пыхнул губами. Мужик, не понимавший ни слова из их речи, безмятежно подпирал ствол. Он видел их лица, а лицо Бурмина было сковано самообладанием:

— Не удивлюсь, впрочем, если ружьё унёс сын этого Пантелея.

Так же, как лицо Облакова:

— Ты хочешь сказать, убийца стоит у нас за спиной?

— В деревне подкову оброни, гвоздь без присмотра оставь, сопрут — и глазом не успеешь моргнуть. А тут ружьё брошенное. Целое состояние.

Бурмин снова накрыл убитых. Поднялся:

— Нет, я не думаю, что он убийца.

— У него топор, — возразил всё так же по-французски Облаков, — очень чистый топор. Такой чистый, что я бы предположил, он недавно спустился к воде и хорошенько оттёр его песком и вымыл.

— И я бы с тобой согласился, что он убийца, — наклонил голову Бурмин.

Мужик наблюдал за ними издали. Не сводил глаз.

— …если бы не этот самый топор.

Бурмин поглядел на мужика.

— Топором рубят. А не перерезают горло, мой милый Облаков. К тому же одежда на нем чистая. Ни пятна крови.

— Одежда, — покачал головой Облаков. — Не спорю. Может, ты и прав. Тогда кто это сделал? Чёрт возьми, как всё запутано — и как некстати. Именно рекруты! Только этого сейчас не хватало.

В сердцах хлестнул перчаткой по лучистым мордам ромашек и зашагал обратно к коляске.

Бурмин подошёл и заговорил с Пантелеем по-русски:

— Я их знаю. Это ваши, мочалинские.

— Ну да. Как есть. Я ж мальца своего в Мочаловку за народом и отправил.

Пантелей показал пальцем на убитых — один за одним:

— Васька Игнатов. Лукин Мишка. Антоха Чудилов. И старостин племянник Андрюха.

— Что ж мочалинские мужики тут делали? В моем лесу.

— Дак они, поди, уже не скажут.

— А ты в моем лесу что делал?

— Гулял.

— С топором.

— Всяк по-своему гуляет.

Бурмин обернулся к солдату:

— Эй! Мальчишка-то, который про убитых рассказал, на телеге был?

— Чаво?

— В деревню мальчишка на телеге прикатил?

— А то. Не на своих же двоих он так быстро прискакал.

Бурмин снова повернулся к Пантелею:

— Ты, значит, гулял у меня в лесу. С топором. На телеге.

Тот и ухом не повёл:

— Ладно, поймал.

Мужик был вор и воровал его лес, но держался с достоинством, и его самообладание понравилось Бурмину.

— Ты, стало быть, их нашёл, рядком сложил и головы покрыл?

Мужик перекрестился:

— По-людски ж надо.

Треск подъехавшей телеги заставил всех обернуться. Мальчишка, сын Пантелея, сидел на козлах рядом с чернобородым мужиком. Глаза мальчика горели.

— Вон мертвяки, вон! — возбуждённо тыкал он пальцем.

То, что он оказался в центре столь громкого происшествия, уже сделало его в деревне известной персоной, и мальчишка решил приумножить свою славу, вызнав как можно больше, чтобы было о чём рассказывать потом.

Чернобородый мужик сошёл, стянул шапку перед Облаковым, поклонился со странным оттенком подобострастия и презрения, затем кивнул Пантелею. И сразу направился к мертвецам.

— Родственник? — спросил о нём по-русски Бурмин у Пантелея.

— Староста.

Среди убитых был его племянник.

Староста, присогнув ноги и уперевшись руками в колени, разглядывал тела. Разогнулся, отмахнул муху, сказал только:

— М-да, — и крикнул: — Чего лупишься, Пантелей! На телегу кладём. Или как… барин? — Та же смесь подобострастия и хамства.

«А с ним ухо надо востро», — подумал Бурмин.

— Увози, — велел Бурмин.

— Ты куда? — по-французски крикнул Облаков.

— Просто осмотрюсь немного вокруг.

— Ах, да всё одно: без дознавателя теперь никак.

Но Бурмин махнул, не ответив. Отошёл по нежно хрустящей рыжей хвое. Сделал несколько шагов к берегу — сам берег был не виден, но сквозистая пустота за деревьями дышала прохладой: вода. Постоял на невысоком обрыве. Посмотрел на плюшевые заплатки мха на камнях. Пошёл к просеке, по которой шла дорога. Взгляд его бесцельно шарил вокруг. По траве, по стволам. Прошёл мимо колючих мотков ежевики. Подошёл к Облакову. Тот стоял у пыльного крыла коляски и смотрел, как Пантелей и староста, один за руки, другой за ноги, тащат провисающих в поясе мертвецов и кладут на телегу, забрасывая половчее руки и ноги, будто это были поленья. Мальчишка вился и суетился вокруг.

— Тела ещё мягкие, — заметил по-французски Облаков. Прикрыл глаза и покачал головой: — Зверство какое.

Он был бледен. Рука неловко теребила застёжку на жёстком воротнике. Расстегнула. Подёргала шёлковый галстук, ослабляя.

— А тебе? Не жарко? Доверху застегнут.

Бурмин покачал головой сочувственно:

— Нет.

Быстро отвязал повод:

— Послушай, поезжай в моей коляске. Так выйдет скорее.

Облаков благодарно положил руку поверх его рукава, сжал:

— А ты?

— А пройдусь. Проветрюсь.

— Да уж. — Облаков скривился. Он выглядел усталым и жалким. — Вот ведь начался денёк.

— Что бы здесь ни случилось, это случилось, уж конечно, не потому, что все четверо отданы в рекруты.

— Бьюсь об заклад, толпа начнёт кричать, что именно поэтому. А мне теперь эту кашу расхлёбывай.

Он сказал по-русски: kasha.


Но Бурмин не ушёл. Он стоял за толстым стволом. Послушал, как стихает топот копыт, кожаный скрип, нежное позвякивание сбруи. Стихли. Облаков уехал. Послушал привычные лесные звуки: шелестотрескожужжание. Осторожно обошёл так, чтобы ветер его не выдал. Привычно выбрал направление так, чтобы ветер дул от него. Ни ветка не качнулась там, где он прошёл. Он весь обратился в зрение. Телега стояла, лошадь качала хвостом, отгоняла слепней. Она не чуяла его. Мертвецы топорщили вверх ступни. Имущество должно быть возвращено владельцу — Шишкину, даже неживое. Голоса живых отдавались под куполом леса, как в церкви. Мочалинские мужики были озабочены и напуганы, но не знали, как выразить чувства иначе, и потому просто огрызались друг на друга. Мальчишка что-то подобрал с земли, получил затрещину. Бурмина это не занимало. Он тихо скользнул мимо, между тонкими серебристыми стволами, будто усеянными чёрными глазками. К колючим моткам ежевики.

Ему было всё равно, о чём они говорили.

Он весь стал глазами.

Затаил дыхание.

Протянул между ветвями руку — и бесшумно снял шёлковую косынку. Как ядовитая змея, не качнув и листка, не зацепив и колючку, она будто уползла в заросли сама по себе, никем не замеченная.

Бурмин убедился: никем?

Крестьяне стояли вокруг трупов. Глядели. Староста сплюнул на мёртвых. Даром что один из них был его племянником. Но может, как раз поэтому. И натянул поверх трупов рогожу. Все трое потопали к козлам, полезли.

Бурмин не удержался: сунул косынку к носу, вдохнул. Потом затолкал себе за пазуху. Поверх бешено заколотившегося сердца. Тихо отступил.

Пошёл. Побежал.

Он бежал, не глядя под ноги. Сапоги съезжали по скользким от мха камням. Ветки хлестали по лицу. Сухие сучья рвали платье. Оступился, упал. Поднялся не мешкая.

Вбежав в дом, хлопнул дверью. Бокам было тесно в сюртуке. Воздуха не хватало. В глазах темнело. Они не сразу привыкали после солнечного воздуха к прохладному сумраку передней. Привыкли.

Разобрали сумрак на очертания: предметы, знакомые с детства. Озёрной прохладой блестело старинное высокое зеркало с чёрными пятнами по углам.

Косынка жгла грудь под сюртуком.

Сорвал, выронил на пол перчатки. Пальцы не поспевали, возились с петлями сюртука. Упала, подпрыгнула, покатилась пуговица. Отвороты раскрылись. Он подхватил шёлковый, его теплом нагретый комок. Сжал. Так легко было думать, что это тепло — всё ещё её. Или?.. Может ли быть в мире два одинаковых запаха? И хотя он знал: не может, не бывает, сунул горсть к носу. Вдохнул. Встретился взглядом с отражением в зеркале: взъерошенный, со скомканной косынкой у лица.

И попятился. Выронил косынку. Опомнился, бросился к двери и запер на ключ.

В гостиной кресла так и стояли, как их бросили этим утром: развёрнутые друг к другу. Над одним ещё стоял призрак сидящего Облакова: запах сукна, дорожной пыли, одеколона, дёгтя и денщика, который дёгтем эти сапоги надраил. Но уже плыл и перекрывал другие новый запах — тот, который Бурмин принёс с собой, который не спутать ни с чем. Потому что только кровь пахнет кровью.

Бурмин рывком соединил шторы на всех трёх высоких окнах.

Выполз, извиваясь, из сюртука, выдрал руки из рукавов. Швырнул на пол.

Размотал и содрал галстук, сорвал рубаху. Распялил её в руках. Пятна были впереди. Обернул. Вот ещё одно. На спине. Завёл руку за спину, пошарил по коже. Изогнулся перед зеркалом. Кажется? Повернулся грудью. Ни царапины. Он был цел. Кровь была не его.

Мягко стукнули сапоги. Гармошкой опали штаны. Выпростал ноги из панталон. Стащил чулки.

Упал на колени рядом с грудой одежды. Переворошил.

Вынимал и по очереди подносил к глазам. К носу.

Пробовал читать пятна и прорехи. Прочесть, что же случилось.

Бесполезно.

Бурмин схватил всё в охапку и, шлёпая босыми ногами по паркету, потащил к камину, затолкал в холодную пасть.

Сжечь. Он сожжёт. Ему вспомнились тела в лесу с торчащими неживыми ступнями — как ходил вокруг них, наклоняя голову, Облаков. Тела в его лесу.

— Это сделал я? — спросил Бурмин сумрак, кресла, паркет.

Попробовал, как звучит. Звучало страшно.

Слишком страшно.

Ум заметался. Переставлял одни и те же кусочки мозаики. Менял местами факт и вывод. Причину и следствие. Переставлял всякий раз по-новому. Всё смахивал — выстраивал новую цепочку.

Она там была. Она всё видела. Это сделал я.

Это сделал я. А она там была — и всё видела.

Она там была — но не значит, видела.

Она там была. Значит, видела. Значит, она знает: я ли это сделал.

А кто ж ещё?

Её косынка была там.

По коже водил пёрышком озноб.

Босой и нагой, Бурмин вернулся в переднюю. Наклонился к шёлковой змейке. Поднял за угол. Посмотрел, точно та могла развеять сомнения — или окончательно его добить.

— Что же ты видела?

Поднёс к лицу. Скользкий шёлк пах её духами. Её кожей.

Лизнул шёлк.

Сквозь шторы на пол ложился клин света.

Бурмин уронил косынку на пол. Устало вытянулся сверху. Закрыл глаза. Перевернулся, чувствуя всем телом скользящее прикосновение ткани. Обернул руку шёлковым концом, погладил себя по шее, по груди, по животу — сжал член. Гладкий шёлк был тёплым. Спасение — простым, мимолётным и лживым. Но уж лучше такое, чем никакое.

И мысли наконец покинули его.

Он полежал ещё, глядя на тишину, что заполняла комнату под самый потолок. Одиночество отдавало звоном в ушах. Паркет стал прохладным, ощущение липкой влаги — нестерпимым. И мысль о том, что вот это всё — то, что ему осталось, вдруг переполнила его таким отвращением, что он резко сел. Сердце гулко билось. Он чувствовал, что решение, которое он примет — или не примет — сейчас, то, что он предпримет — или не предпримет — сейчас, изменит его жизнь. К добру или худу. Но как бы потом ни обернулось, всё было лучше, чем остаться как было — наедине с этой тишиной, с этим потолком, с тошнотворными вопросами, с этим звенящим в ушах одиночеством.

При виде комка одежды в камине его передёрнуло. Косынка Мари лежала там, где он отбросил её, успев не замарать. «Наскучившая любовница», — он усмехнулся ей. Поднял. Поднёс к носу, с нежностью вдохнул.

А потом крикнул во всю мощь лёгких:

— Кли-и-им!

Послушал, как звук прокатился. Тишина. В глубине дома зашаркали шаги.

— Клим! — крикнул открывшейся двери.

— Господи… — попятился старик, прикрыв козырьком глаза, — заголился среди дня…

— А то ты ничего из этого никогда не видел.

Бурмин был уже у стола. Выдвигал ящики, поднимал слежавшиеся бумаги. Ничего!

Старик убрал ладонь.

— Видел, конечно. Ещё когда всё твоё хозяйство было вот… — Он отмерил кончик мизинца. Уел, мол.

Бурмин закатил глаза:

— Ванну приготовь.

Он оглядывал вокруг, хмурясь.

— Да что ты рыскаешь-то? — удивился старик.

Бурмин за уши поволок от камина корзину с бумагами, которые сберегали для растопки. Опрокинул, её с шорохом вытошнило на паркет неразрезанными письмами, нераспечатанными конвертами. Сел себе на пятки, стал ворошить. Читал, бросал обратно в кучу.

Не находил — стал злиться:

— Клим, здесь всё, что приходило?

— Ну дак.

— Приглашение от губернатора. На бал и фейерверк… Его здесь нет.

— Может, не присылали, — заметил Клим. Подошёл, стал сгребать всё обратно в корзину.

Бурмин придержал его руку:

— Погоди.

И снова окунулся в бумаги.

— Да не пригласили! — опять попытался Клим.

— Быть такого не может. Чтоб не прислали. На всякий бал присылают.

— Вы ни на какое не отвечали. Они и перестали. Приглашать.

Но тут Бурмин издал торжествующий возглас и быстро пальцем надорвал маленький голубой конверт. Выпростал сложенную бумагу. Пробежал глазами:

— Отлично. Танцы и мороженое.

«Знал бы — сжёг сразу». Клим готов был хлопнуть кулаком свою дурную голову.

— Готовь фрак.

— Барин! Богом заклинаю! — взмолился Клим.

— Что такое? — нахмурился Бурмин.

— Как бы не стряслось… какой-нибудь глупости.

— Брось.

— Зачем это, барин?

— Пишут, будет фейерверк. Давно не видел фейерверков.

Клим ухватился за голого барина:

— Батюшка! Не губи! Уж шесть лет выстоял! А тут за ерунду пропадёшь…

Бурмин оттолкнул его руки. Нахмурился:

— А ты шесть лет делал вид, что ничего не замечаешь. Вот и делай впредь.

Но добавил мягко:

— Всю жизнь не отсидишься. На черта тогда вообще жизнь? Рубашку под жилет, галстук, — распорядился. — Ступай.

Пнул походя ногой груду бумаг на полу:

— И разожги в гостиной камин!

Он знал, что то, что он сделает, может разрушить его жизнь, но почему-то чувствовал радостный подъём.

Как кавалерист перед атакой, из которой — и он это знает сам — может не вернуться.

Но между «может» и «не вернётся» была пропасть, полная радостного возбуждения, похожего на счастье.

Бурмин подхватил косынку, тряхнул за концы, перекинул, перехватил и, складывая на ходу, босиком пошлёпал в свою спальню.


— Доехали хорошо, благодарю. Один раз только, когда ехали через лес…

Но мать уже потеряла интерес. Махнула рукой:

— Ах, ну и прекрасно, раз всё хорошо. С этими деревенскими дорогами ничего не поймёшь. Что старуха Печерская? Очень тебя уболтала? А как тебе её зять? Не помню, которой он дочери муж. Старшая, Евпраксия, вышла замуж… — И графиня завела разговор, интересный ей, но нимало не занимавший дочь (до чего, впрочем, матери не было дела).

Мари загляделась в окно. Мужик приставил лестницу к старой яблоне. Залез. Зажёг свёрнутую жгутом тряпку. Стал потряхивать, разгоняя густой дым. Обволакивая им себя, как завесой. Мари заметила в ветвях серый шершавый шар. Мужик зажал зубами жгут. Голову его тут же окутал дым. Взялся за шар обеими руками.

Голос матери плескал и журчал где-то в отдалении.

Обсуждали чужие свадьбы.

— Что? Простите, мама, — обернулась она, услышав, что её позвали по имени. Графиня повторила вопрос. Дети. Взглянуть. Мари спохватилась, кивнула.

Показала на окно:

— Это же Василий, верно?

Мужик за окном бережным движением свернул шар, как большое яблоко с черенка. Мотая головой, точно отмахиваясь от чего-то, стал спускаться с ношей.

— Ты его разве помнишь?

— Как забыть. Всегда столько выдумок и проделок. Мы детьми его обожали.

Графиня поморщилась, отмахиваясь от неинтересного ей мемуара:

— Ах, ну скорее же покажи своих!

Мари щёлкнула сумочкой. Вынула, раскрыла и передала матери миниатюрный двойной портрет.

— Какая прелесть. — Одной рукой графиня поднесла к лицу раскрытую рамку, другой придерживала шаль. Но не выразила сожаления, что внуков не привезли.

— К сожалению, у меня только старые, — извинилась Мари. — Новые заказали, да не было готово, когда я выезжала.

— Сколько им здесь?

— Год и два с половиной. Когда писали эти портреты, старший…

— Они такие прелести в этом возрасте, — вздохнула мать, возвращая Мари портреты детей. Прозвучало, как всегда у матери, с ощущением многоточия, за которым должно было стоять нечто вроде: «…в каких мерзких взрослых они потом вырастают. Взять хоть тебя, дорогая Мари».

— У Мортье новые заказали? — поинтересовалась мать. — Сейчас все заказывают у Мортье. Сходство, говорят, поразительное. В его акварелях столько воздуха и есть особая прозрачность, которая отличает подлинное искусство, — повторила графиня то, что повторяли все.

— В её. — Мари сложила и убрала рамку.

— Что, дорогая?

— Мортье — мадемуазель. Нет, не у неё. У неё слишком дорого.

— А, в самом деле? Какая разница. Тем более, — весело согласилась мать.

Вошёл граф. Вид у него был распаренный, глаза ошалелые. Вытер лысину платком:

— Фу-ух, Василий этот. Чуть не уморил. Насилу от него удрал.

— Что на сей раз? — усмехнулась графиня.

Отец подошёл к дочери:

— Здравствуй, дорогая. Как доехала? Хорошо? Все благополучны? Муж здоров? Дети с нянькой?

И не выслушав ответа ни на один вопрос, упал в кресло, прошёлся платком по лысине и лицу:

— Как что? Новая идея. Что ж ещё?

— Василий? Мы с maman о нём как раз вспоминали. Как он нам с Алёшей паровую машину построил, — вспомнила Мари с улыбкой, — и ещё тележку: надо было толкаться ногами, и…

— Он, — кивнул граф. — Только теперь он утверждает, что нам надо всё бросить и начать варить бумагу.

— Прошу прощения? — засмеялась графиня. — Зачем нам варить бумагу? Как, извините, кашу? И что с ней потом делать? Ложками есть? С маслом и сахаром?

Граф отмахнулся:

— Из дерева варить. Фабрику завести.

— Зачем нам столько бумаги? Если всегда можно послать в лавку и купить сколько надо.

Граф отмахнулся:

— …Не спрашивай больше. Сил моих больше нет на эти его фантазии.

Графиня охотно сменила тему:

— Мари очень хвалит художницу Мортье в Петербурге. Я о ней и от Несвицких слышала.

— Несвицкие здесь? В Смоленске? — удивилась Мари.

— А ты не знала?

— Откуда? Дети так много болели в последнее время, я никуда не выезжала и ни с кем особо и не видалась.

Болезни внуков бабушку не заинтересовали.

— Знаешь, и у нас в провинции, бывает, съезжается общество, — весело съязвила она. — Шишкины тоже будут на бале. Ради фейерверка уж точно притащатся. Они из тех, кто любит простые радости. Ты их не знаешь? Баснословно богатые, смехотворные тоже, хороший вкус, знаешь ли, за деньги не купишь. Но богаты очень…

Графиня Ивина обернулась к мужу:

— Мой дорогой, у меня появилась чудесная идея. Давай закажем твой портрет у мадемуазель Мортье. Пока она во Францию опять не уехала. А то мы с Бонапартом то дружим, то не дружим, то опять дружим. Надо поспешить! Такая возможность восхитительная!

— Но мама… — начала было Мари.

Графиня будто не слышала:

— Помнишь, пустое место над диваном? Над тем зелёным… В маленькой гостиной… Ты ещё жаловался, что там, когда сидишь в кресле в углу, взгляду как-то пусто, нехорошо…

— Моя дорогая, я жаловался, что нечем любоваться. Моя физиономия не поправит дело. Закажем портрет с тебя.

Графиня ответила кокетливой улыбкой.

— Но знаешь ли, Мари… — Граф сделал озабоченное лицо и наклонился к дочери: — У меня к тебе есть небольшая просьба.

«Так, — обречённо подумала Мари, — а сейчас что?» Но предположить не успела.

— Не могла бы ты поговорить с Алёшей.

— А что с Алёшей?

«Он поступает в гвардию и ему нужны мундир и лошади? Он проигрался? Он отселяется отдельным домом? Он…»

— Он задумал жениться.

«Я почти успела это предположить».

— Это замечательно.

— Милая, это замечательно только в том смысле, что ужаснее положения не может быть! — встряла мать.

Мари удивлённо посмотрела на неё, на отца.

— Вопрос — на ком, — ответил тот.

Жена положила руку ему на рукав, как бы говоря, что теперь дело изложит она. И обратилась к дочери:

— Мы все любим Оленьку. Любим как дочь — бог свидетель, мы никогда не относились к ней иначе, чем к собственным детям.

— Я понимаю, мама, — остановила Мари.

Оленька жила у Ивиных, была сиротой, её взяли из милости, когда овдовел, а потом спился отец — мелкий чиновник.

Но, видимо, Мари не могла понять весь ужас положения, как того хотела графиня, поэтому та с улыбкой покачала головой и погрозила ей пальцем:

— Всё из-за тебя, дорогая.

— Из-за меня? — искренне изумилась Мари.

— Конечно, мы тебя не виним.

«Но это, конечно же, твоя вина», предполагалось.

— Если бы только ты взяла Оленьку к себе, когда вышла замуж. Ведь в доме, в семье всегда нужна помощница. Ты бы увезла её в Петербург, и всё бы у них с Алёшей развязалось само.

— Но вы не…

— Мы полагали, что ты сама догадаешься. Мы ждали, думали, вот уж пойдут дети, тогда. Детям нужна нянька. Кто может присматривать за детьми лучше, чем родной, гм, почти… человек.

— Как было бы чудно. — И граф растерянно развёл руками. — А что ж теперь?

— А теперь поздно! — с несколько излишней драматичностью воскликнула мать. Так что Мари испугалась, предположив худшее. Мать поняла это по её лицу.

— О, дорогая, не-е-е-ет. Не в этом смысле.

И весело расхохоталась над своей оплошностью:

— О, боже мой… Нет-нет… боже, я совсем не подумала, как это могло прозвучать.

Граф тоже не выдержал, прыснул.

— Нет-нет. В этом смысле пока ещё не поздно. Но за молодыми людьми поди угляди! Сегодня ещё не поздно. А завтра — уже ничего не поделать.

Графиня смахнула платочком выступившие от смеха слёзы.

— Так ты поговори с Алёшей, милая, хорошо? А ещё лучше — с Оленькой. Граф, не слушайте нас сейчас, — кокетливо приказала она.

Тот замахал руками: мол, не слушаю и не думал. Раскрыл ящик с сигарами. Выбрал. Стал обрезать щегольским ножичком.

— Мы, женщины, прекрасно знаем, что мужчинам только кажется, что это они решают, когда влюбиться, когда объясниться, когда сделать предложение. В сердечных делах именно у женщины власть дать всему ход — или остановить, — нажала она, многозначительно глядя на Мари.

Граф пыхнул сигарой. Посмотрел на дочь сквозь дым.

Та отвела взгляд от обоих:

— Я понимаю, мама.

— Так мы можем быть спокойны, что ты это уладишь?

— Ах, чудно! Чудно! — поспешил свернуть разговор граф.

«Он что, боится, что я откажусь?» — подумала Мари.

— Вот и славно! — Отец хлопнул себя по коленям. — Теперь мы можем быть по-настоящему спокойны. Что, Влас? — обернулся он на вошедшего старосту. — Я тебя разве звал?

— Вы назначили на одиннадцать.

Граф, держа сигару на отлёте, затравленно глянул на часы на каминной полке. Потом — на бумаги в руках у старосты. Цифры, цифры, цифры.

— Только присел, тут же врываются, опять дёргают! Эдак невозможно. Мари, как хорошо, что ты приехала. Не могу и выразить, как я рад тебя видеть! Душенька, займись с Василием.

— С Василием?

Граф замотал головой:

— Вот видишь, как меня запутали. Голова кругом. Все эти заботы и дела положительно сушат мозг. А ещё этот фейерверк сегодня! Невозможно так! Я хотел сказать — с Власом. Поговори с ним. Посмотри с ним его бумажки. Тебе это не скучно. Ты у нас всё равно веселиться не любишь. А впрочем, если ты и с Василием поговоришь, очень меня этим выручишь.

— К тебе скука не липнет, — вставила мать. — Ты у нас такая серьёзная.

— Но я…

— Разве ты собиралась сегодня вечером на бал к губернатору? Ну тем более. Тебе же не хочется краснеть за родителей.

— Но я…

— Боже, с этим балом столько хлопот. Уже полдень почти. А я ещё даже свой туалет не проверяла.

Мари растерянно глядела то на отца, то на мать, то на старосту Власа. Тот терпеливо стоял, глядя в пол, и ждал внимания к своей персоне.

— Но я… — Горло Мари сжалось. И больше ни звука не удавалось протолкнуть.

Граф почувствовал нечто вроде укола совести:

— А вы с Власом устройтесь в моем кабинете. Мы туда купили новый стол и кресла. Гардины поменяли. Тебе там будет очень чудно и удобно.

— Дорогой. — Графиня продела руку ему под локоть и повлекла к двери. — Идём. Я должна и твой фрак осмотреть. Мы фрак из Парижа выписали. Пока с Бонапартом опять не рассорились.

— А, — обернулся граф, — кстати. Василий. Он стал такой докучный. Его фантазии всё безумнее. Я вот думаю, как бы он не спятил. Может, продать его, пока не поздно? Разберись, душенька.

Мари закашлялась. В горле першило, точно его присыпали битым стеклом. Знакомое ощущение, которое возвращалось всякий раз, когда она сама возвращалась в родительский дом.

— Всё хорошо, душенька? Ты не простудилась ли дорогой?

Кивнула — да. Помотала головой сквозь кашель — нет.

Горло сжималось, и сквозь стеклянные крошки невозможно протолкнуть ни звука.

— Ну так сделаешь, душенька?

Кивнула.


— Барынин саквояж! — взвизгнула горничная. — Зырь, куда топаешь!

Лакей прогудел смущённо.

— Здесь поставь. Её сиятельству саквояж сама отнесу. Деревенщина.

Крепостная прислуга свесила головы. Разглядывали и судили прибывшую. Горничная приехала отдельно от барыни — вместе с багажом. Лакеи вносили саквояжи, портпледы, картонки. Прислуга пялилась, перешёптывалась, обсмеивала, но глядела на новенькую во все глаза — впитывая столичные манеры, фасоны, моды.

— Глянь, глянь. Экая фря! Столичная.

— Ну и платье. Кошка полосатая.

Горничная, шурша полосатым платьем, толкнула, задвинула ногой саквояж.

— Генеральшина?

— А чья ж? Глянь, сама как генеральша.

— Завидки за жопу хватают — завидуй молча.

— А кофурты?.. — сунулся к щеголеватой горничной другой лакей.

— В гардеробную её сиятельства.

Она никогда не называла хозяйку ни «барыней», ни «генеральшей». Чтобы не ронять себя в собственных глазах.

А позади уже дёргала за край косынки старуха-нянька:

— Ты, Анфиса…

— Анфиса Пална, — презрительно поправила горничная и бросилась наперерез: — Этот портплед дайте мне! — перехватила из рук лакея.

Тот вдруг не пустил. Посмотрел прямо в глаза. Прожёг нутро насквозь. Оценил. Усмехнулся в лицо. Разжал пальцы. Горничная не сразу нашлась. А когда нашлась, лакей уже прошествовал мимо — важный, как персидский царь. Анфиса глядела ему вслед. Нянька меленько кивала позади:

— Анфиса Пална, Анфиса Пална… Так тебе вот постелили на антресолях.

Та обдала презрением поверх старухиного темени. Подхватила саквояж, портплед:

— Где спальня её сиятельства?


Староста Влас потоптался. Помял в руках бумаги. Шумно выпустил воздух вдоль пегой бороды. Мари подняла голову.

— Изволите в кабинет пройти, ваше сиятельство?

— Прошу, Влас. Присядь. Сюда.

Она указала на кресло напротив ломберного стола.

— Показывай. Рассказывай.

С мрачным торжеством Влас принялся раскладывать бумаги на зелёном сукне, поясняя каждый счёт.

— Изволите видеть, ваше сиятельство, — смачно заключил он.

Несколько мгновений Мари молчала. Родители жили не по средствам, тратили больше, чем имели дохода с имений. Потом, чтобы заткнуть дыры, продавали кусочки имений, тем самым уменьшали будущий доход, в результате новые дыры были шире прежних, чтобы заткнуть их, продавали ещё больше, тем самым ещё урезая будущие доходы… Она подозревала, что дела родителей не блестящи. Но что они плохи и расстроены настолько, не могла и предположить.

«Алёша… Долги… Оленька… А теперь ещё и это».

Хотелось провалиться, испариться, улетучиться. Уснуть прямо сейчас — и проснуться, когда всё как-то развяжется. Само. Она прикрыла глаза. Само ничего никогда не развязывается. Никогда.

— Ваше сиятельство. Какие будут распоряжения? — почтительно, но с мстительным удовольствием напомнил о себе староста Влас.

Только когда в дверях показалась её горничная, напомнила, что пора причёсываться и одеваться к вечеру, Мари протянула старосте руку и отдала последние распоряжения. На сегодня.

Но далеко не последние, это ей было ясно. Она медленно поднималась по лестнице, чувствуя бессмысленную усталость человека, который весь день вычерпывал болото чайной ложкой.

— Ваше сиятельство.

Мари посмотрела вниз. Красивый высокий лакей — давешний «персидский царь» — глядел на неё почтительно, но от взгляда его ей отчего-то стало не по себе.

— Чего тебе, Яков?

— Тут Василий-мужик нижайше просят вашу милость.

— Что ему надобно?

Горничная вышла ей навстречу:

— Всё готово, ваше сиятельство.

— Показать вам что-то. Дело обсудить, — ответил снизу лакей Яков.

Горничная при звуках его голоса вдруг покраснела.

Мари обернулась на лакея.

Гримаса выражала его большие сомнения в том, что у крепостного мужика есть что показать барыне.

— Что показать?

Яков презрительно заметил:

— Не имею чести быть осведомлённым, ваше сиятельство.

«Василий и его идея», — вспомнила Мари. Сил не было вникать. Она махнула рукой:

— Яков, передай ему: не сейчас, потом.

Лакей надменно поклонился ей.

Горничная старательно отводила глаза, чтобы ненароком не встретиться с его наглым, будоражащим взглядом.

— Всё готово, ваше сиятельство, — повторила глуховато. Щёки её розовели.

— Ты знакома с Яковом? — спросила Мари.

— Я? Нет. Кто это?

Мари прошла.

В гардеробной пахло раскалёнными щипцами для волос.

Горничная помогла снять платье.

У Мари был секрет. Немного постыдный, учитывая положение и доходы мужа.

Мари причёсывалась сама. Осторожно зажимала щипцами прядь, с приятным страхом чувствуя щекой близкий жар металла. Оттягивала к концу. Завёртывала. Вынимала. Горничная держала шпильки наготове.

— Анфиса, шпильки.

Привычные движения, привычный результат. Воткнув в узел волос последнюю шпильку, Мари почувствовала себя успокоившейся.

Горничная осторожно поднесла к её убранной голове голубую шёлковую трубу платья. Мари просунула, не касаясь, голову, с наслаждением, как в прохладную воду, нырнула руками, плечами. Горничная принялась прикалывать на платье цветы.


Несвицкие приехали на бал, как приезжали в Петербурге: чтобы не среди первых и не среди последних. Но это был не Петербург.

Несколько мгновений они недоумённо стояли в пустой передней зале перед большим зеркалом. Лакей убежал звать хозяйку. В пол отдавало дрожью — танцевали мазурку. Доносились отдалённые залпы, похожие на пушечные, когда все кавалеры разом припадали в прыжке. Бал был в разгаре.

— Однако, — иронически молвил за голыми плечами своих дам князь.

— Где все? — шепнул сестре Мишель.

— О, как я рада! — звонко расцеловалась запыхавшаяся губернаторша: сперва с княгиней, потом с… но Алина в последний момент надменно отшатнулась, и губернаторша чмокнула воздух в нескольких вершках от её напудренной щеки.

— Мы уже думали, вы не приедете! — простодушно призналась губернаторша. — А хозяин танцует, — объяснила отсутствие мужа.

— Завидно, — отозвался князь.

— Вы любите танцевать? — тут же подхватила губернаторша.

Князь Несвицкий ответил поднятой бровью: она что — всерьёз?

— Нас задержали горничные, так досадно. Чувствую, мы пропустили всё веселье, — тут же пропела княгиня.

Алина закатила глаза. Мишель усмехнулся.

— О, веселья ещё хватит. — И хозяйка повела припозднившихся гостей в пёстрый шум бальной залы.

Скоро князь присоединился к разговору по душе. В том смысле, что он мог слушать его вполуха. Княгиня уселась в креслах, откуда другие дамы наблюдали за своими дочерями-невестами. Первый танец Мишель танцевал с сестрой:

— Не допущу, чтобы моя сестра отиралась у стены с кислыми старыми девами.

— Ты очень мил. Но мне всё равно, где скучать — у стены или с каким-нибудь унылым кавалером.

— Может, не все унылые, — заметил Мишель, обводя её в танце.

— На тебя засматриваются, — сообщила сестра.

— Хорошенькие?

Алина улыбнулась:

— На твой вкус или на мой?

— Пусть на твой.

— Боже, посмотри. Что за перья у неё на голове, сорочьи?

— А как тебе граф Ивин?

— Который из двух?

— Алексей забавен.

— На твой вкус, — парировала сестра.

— Хорошо. А Шишкин?

— Кто это?

— Вон тот.

— С бараньей причёской?

— Тебе не угодить. Он сын миллионщика Шишкина.

— Почему они все такие пресные?

— Посоли — и не будут пресные.

Музыканты заиграли каденцию. Мишель подвёл сестру к креслу, где сидела мать. Иронически щёлкнул каблуками и уронил голову на грудь:

— Княжна Несвицкая.

— Шут гороховый.

— А где папа?

— Там, среди местных знаменитостей, — махнула веером княгиня. — Боже, как ужасно одеты дамы. Ты посмотри на эту, в таком возрасте розовое… Я маленькая миленькая сорокалетняя девочка… А у этой что за перо, сорочье?

— А я что говорила? — обернулась к брату Алина.

— Вот эта только ничего. Хотя бы не так провинциальна.

Мишель и Алина посмотрели, куда она показала: на даму в голубом с жемчугом в волосах и индийской шалью на плечах. Мать и дочь подумали об одном: сколько же за такую шаль плачено. Вслух, разумеется, не высказались. Мишель шаль и не заметил — для него не было разницы между той, за которую плачено три тысячи червонцев, и трёхрублевой:

— Она и не местная. Из Петербурга. Приехала вчера вместе со старухой Печерской, мне её зять сказал.

— Из Петербурга? — эхом переспросила внизу княгиня, оживлённую злобу её как рукой сняло. Лишний свидетель случившегося был ей здесь ни к чему.

Алина ответила поверх высокой причёски матери:

— А ты, гляжу, со многими уже перезнакомился.

— Мы, мужчины, быстрее находим общий язык, — ухмыльнулся Мишель. — Нас сплачивает много интересов: карты, вино, лошади.

— Эта в голубом — лошадь?

Княгиня их не слушала, сидела как на иголках. «Петербургских дам здесь сейчас только не хватало». А вторая мысль была: «Знает она — или нет?» Княгиня понадеялась, что нет. Но опасалась, что да. Судя по наряду и манерам, эта дама принадлежала тому же кругу, что сами Несвицкие.

Музыканты на хорах подняли смычки. Мишель двинулся с места:

— Пойду приглашу эту из Петербурга. Хотя бы ноги мне не оттопчет.

Княгиня нашла глазами мужа — спросила его глазами, тот ответил взглядом: а, не хочу ничего знать. Княгиня подняла лицо на дочь. Но Алина смотрела перед собой, поверх голов — прикрыла зевок веером.

— Здесь так вульгарно, так скучно. Я вас оставлю ненадолго, мама. — Алина придержала подол. Проскользнула мимо.

Княгиня проводила дочь злым взглядом. «Ненадолго. Как же. Натворила дел… Теперь нигде нет покоя».


Дамская уборная оказалась лучше, чем Алина ожидала. Это разочаровало: она предвкушала, как сатирически опишет её Мишелю. Но растения в кадках и вазах были свежие. Зеркало — большим и чистым. Пахло духами. Горничная девка, посаженная на случай, если у какой-то дамы развяжется лента, лопнет тесёмка, оторвётся оборка, была в опрятном сером фартуке. И при виде Алины тут же поднялась, поздоровалась — и оказалась не девкой, а француженкой.

Алина сделала знак: ничего не надо. Горничная села и снова превратилась в слепоглухонемого истукана. Алина подошла к зеркалу. Петербургская дама приехала так некстати. Именно сейчас. Как назло. Могла она знать про ту историю? А не знать? Петербург — город большой. Даже в узком светском кругу. Отсиживаться теперь в уборных всю жизнь? Что делать, она не знала.

Алина взяла пуховку. На коробке стояло тиснение по-французски: «Москва, Кузнецкий мост». Алина вздохнула и припудрила лицо.

Шум платьев и голоса заставили её удивлённо опустить пуховку. В зеркало Алина видела, как из-за ширмы бросились две девицы. Без перчаток и с босыми ногами.

— Моя очередь! — воскликнула одна.

Третья, слегка запыхавшись, вбежала из залы. Она на ходу стягивала перчатки.

Босая бросилась к её ступням, схватилась за туфельки.

— Да развяжи сперва, — притопнула вошедшая.

Одна тут же принялась натягивать перчатки. А вошедшая уже скатывала с ног чулки, подпрыгивая на одной ноге.

Сброшенные туфли валялись рядом.

Горничная и ухом не повела. Не вскочила, не присела, не бросилась помогать. Очевидно, и девицы, и всё их странное поведение были ей знакомы.

Не было сомнений, что все три — сёстры. И наконец они заметили Алину, застывшую у зеркала в таком глубоком изумлении, что её можно было принять за неодушевлённый предмет.

— Ой.

Все три начали медленно наливаться краской. В руках у одной висел чулок.

Алина всё сообразила мгновенно. Одна пара туфель на троих. Одна пара перчаток на троих. Танцуют по очереди. В надежде зацепить жениха. Они не были ей соперницами. Они могли стать её союзницами: сейчас не нужны, но никогда ведь не знаешь! Если только успеть приручить. Алина не выразила ни удивления, ни вопроса. Как будто босых девиц встречала на балах каждый день. Как будто быть босой и без чулок на бале — самое обычное дело. Дружелюбно улыбнулась, показала на мятую туфельку:

— Испачкалась.

— Ой. Где… Что ж делать… Моя очередь… А я пообещала танец господину Егошину, — заверещали все три.

Алина села с пуховкой в руке, платье облаком опало вокруг.

— А вот что.

Плюнула на пятно. Обсыпала пудрой. Стряхнула лишнее. Протянула с улыбкой:

— Вот и нет пятна. Перебирайте быстро своими ножками, милая. И никто ничего не заметит.

В конце концов, она тоже была воспитанной дамой.

Три сестры просияли благодарными взглядами. Младшая сунула ступню в большую, не по размеру, туфельку, быстро перехлестнула ленты вокруг щиколотки, затянула. Оправила платье, остановила на Алине робкий благодарный взгляд. Все три глядели на свою спасительницу настолько простодушно, были так жалки в своих дешёвых платьицах на розовом чехле, что на миг Алина подумала, не одолжить ли свои перчатки и туфли, — к танцующим ей всё равно не хотелось. Но только на миг, потом прошло.

— Алина, — представилась.

— Елена… Катя… Лиза…

— Лиза, бегите же, ну! — Алина хлопнула в ладоши.

И сестра, которой достались перчатки и туфли, унеслась.

Алина села на диван. Грациозно показала рядом. Сёстры уселись по обе стороны, болтая голыми ногами. Горничная бросила на эти босые ноги презрительный взгляд. Алина метнула в ответ такой, что пригвоздил француженку к стулу, как копьё.

— А вы? — осмелела первой Елена.

«Старшая», — догадалась Алина.

— Неужели вам не хочется туда? Танцевать?

«Вот она, провинциальная простота», — внутренне скривилась Алина. С простыми людьми, знала она по опыту, труднее всего: такое ляпнут, только успей увернуться. Вот что ответить на эдакое? Она очаровательно улыбнулась. И не сказала ничего.

— Есть интересные, — заметила на это Катя.

«Вам — может», — подумала Алина. Ответила с улыбкой:

— Кто же? Я почти ни с кем не знакома.

Обе сестры так и сорвались с дивана:

— Как? Вы не знаете? Все барышни в ажитации. Вы не слыхали? На бале — сегодня! — господин Бурмин.

Алина равнодушно пожала плечами. «Интересно», — подумала, фамилия была ей знакома, ибо род был известный и старинный.

— Вы не знаете, — отстранилась Елена.

— Что же я должна знать?

— Красавец.

— Вылитый Эдмунд.

— Манфред!

Алина не читала ни того ни другого, да и литературные аналогии её не влекли:

— И до сих пор не женат?

— Он не появлялся в обществе чуть не пять лет.

— Где же он был всё это время?

— У себя в имении.

«А вот это нехорошо, — задумалась Алина. — С чего честному человеку зарываться в деревне. Если только он не развратник с гаремом из крепостных девок». Но плюс был существеннее: если человек сторонится общества, до него вряд ли быстро дойдут слухи о… Ограничилась кратким:

— Красавец?

— Не верите, — разочарованно потянула Елена.

— Идёмте, — взяла её за руку Катя.

Алину мало что могло испугать. Алина не боялась страшного. Она боялась смешного. А показаться в обществе босоногих девиц с голыми руками — хоть и в Смоленске, но всё же на губернаторском бале, — было глупым и жалким. Женихи могут простить позор. Но не прощают смешного.

— Но вы же… А туфли? А перчатки? А чулки?

— Мы знаем место.

Они потащили её какой-то тёмной узкой лестницей. «Что я делаю», — ужасалась Алина, но от отступления её отвлекали заботы, как бы не наступить себе на подол и не окончить свои дни здесь, упав и сломав шею. Обе девицы прыскали и фыркали. Пропихнули Алину, протиснулись сами. Пахло пылью. Музыка слышалась отчётливее. Алина поняла, что они на галерее. Катерина и Елена притиснулись, сминая розы на её платье. Алина ощутила запах их пота. Блестели в темноте только глаза.

Съездив по носу, мимо протянулась рука. На что-то надавила. Что-то щёлкнуло. Отвела в сторону — и темноту прорезал клин света. Елена припала глазом к щели. Отпрянула, зашептала:

— Вон там. Глядите. У колонны, у третьей справа.

Алина приблизила к щели глаза. Сморгнула.

Слева. Справа. Колонна. Первая, вторая, третья.

Сперва она увидела даму в голубом. Ту, из Петербурга.

— Мы полагаем, — дунул в ухо голос Елены, — что господин Бурмин заскучал от холостой жизни и решил подыскать себе партию.

Дама стояла вполоборота, индийская шаль спустилась с плеча. «Шестнадцать тысяч», — уверенно определила её стоимость Алина. Пальцы дамы сжимали сложенный веер. Слишком нервно. А лицо спокойно, губы растянуты в улыбке. Светская дама, которая привыкла скрывать чувства. Которой есть что скрывать.

«Интересно, — задумалась Алина, — что на свете может обескуражить даму, когда на ней такая шаль?»

Шею и плечи Алины защекотали сзади локоны.

— Ну как он вам? Правда, душка? — тянулась на цыпочках, толкалась лбом Елена.

Алина нехотя отвела взгляд от занятной дамы.

— Он такой бледный. Интересный, — шептала в ухо Катя.

— Этот?

— Душка, — опять дунула ей в ухо Елена.

…Алина ненавидела слово «душка» — от него веяло институтом благородных девиц, бедных и восторженных. Она не была ни той ни другой. Но пришлось признать, что в сём случае глупая провинциальная цыпочка была отчасти права.

Господин Бурмин вдруг поднял голову. Поверх шума, поверх движущейся массы танцующих, поверх причёсок, поверх цветов, поверх смычков. Будто почуял взгляд. Будто знал, что смотрят. Кто смотрит. Посмотрел Алине прямо в глаза.

Он не мог видеть её отсюда. Даже знать, что она там. И всё-таки Алина отпрянула, закрыв щель ладонью.


— Что такое? Ты никак вернулась? Внезапно обнаружила, что не так уж всё вульгарно и скучно? — спросила мать, когда Алина снова подошла к диванам и креслам, в которых расположились матери взрослых дочерей и старухи, которые не танцевали.

Алина привычно пропустила её шипение мимо ушей. Разговор провинциальных сплетниц занял её.

— Что-то господин Бурмин не танцует. Зачем тогда было ехать на бал?

— Ему не надо танцевать. Господин Бурмин уже сделал сенсацию своим появлением, — ответила дама в палевом чепце.

Дама рядом с ней навела на танцующих лорнет — проверить, как там дела у её птенчика. А поскольку её птенчика господин Бурмин тоже не пригласил танцевать, сообщила:

— Решительно не вижу почему. Надутый, спесивый. Сам веселиться не умеет и другим мешает. Что за манеры у нынешней молодёжи! Это теперь модно? Так пыжиться?

— Как почему? Имения в Пензенской губернии. Тульское. Нижегородское.

— Уже нет. Говорят, с тех пор как он дал вольную своим крестьянам, его состояние сильно поубавилось.

— Всем?

— Мне муж сказывал. Делопроизводители мозоли себе натёрли. Отпускные письма выписывать.

— Он фармазон, — отрезала дама, дочь которой не танцевала с Бурминым, — и пьяница. Потому и отпустил мужиков. Вот помяните моё слово. Такие господа сперва книжки французские читают. Потом крестьян на волю отпускают. А потом и против правительства заговорят.

— Нищеброд.

— Говорят, ненадолго. Он единственный наследник старой Солоухиной.

Дамский кружок дружно призадумался.

— А что? Старая Солоухина плоха?

— Солоухины и нам родня. Дальняя.

Алина с сомнением посмотрела на говорившую это даму: швы на её платье потёрлись и были замазаны домашним способом. «Да уж. Старая ведьма, похоже, и не знает об эдакой родне», — подумала Алина.

— А толку такому с наследства? Так же и профукает, как своё.

— Если только этого Бурмина не приберёт себе мудрая жена. Которая не даст профукать солоухинские миллионы.

Над этим выводом дамский кружок крепко задумался.

Алина сложила веер, осветила лицо улыбкой — не слишком широкой, но и не натянутой, — и двинулась к танцующей толпе.

— Куда ты? — недовольно окликнула мать. — Опять в уборную?


— А, господин Бурмин!

Бурмин обернулся к молодому человеку с выражением, которое остудило бы и отбросило назад любого незнакомца.

Но только не Митю Шишкина. Он был так рад, что не мог и подумать, чтобы кто-то не отплатил ему тем же, а потому не заметил холодности.

— Я так мечтал с вами познакомиться лично!

Лицо Бурмина не выразило ответного желания знакомиться.

Но восторга Мити хватало на двоих.

— Вы тот самый Бурмин! Который дал волю всем своим крестьянам! Вы мой герой, вы знаете?

Восторга столь простодушного, что Бурмин невольно сменил холодное замкнутое выражение на приветливое.

— Дмитрий Шишкин, позвольте представить себя самого.

— Вы Петра Сергеевича сын, — с улыбкой поклонился Бурмин.

— Вы знакомы с моим отцом?

— К моему сожалению, только понаслышке. Наши имения по соседству.

Молодой человек казался Бурмину всё более забавным. Как молодой дог, который скачет, припадает, машет хвостом, норовит облобызать. А сам при этом — с телёнка. «Не поэтому», — поправил себя Бурмин, фамильярность он считал отвратительной. Лицо и взгляд Дмитрия Шишкина выдавали привычку думать и размышлять. Именно это придавало его неловкости обаяние, а простодушию — намёк на сложность.

— А я столько наслышан о вас! Крестьяне ваши… Меня это потрясло. Я столько читал… Права каждого человеческого существа… Идеи философов-просветителей… Свобода как непременное условие для гражданина… рабовладение… Американские штаты… — Слова его рвались и тонули в музыке, в шуме бала.

— Мне кажется, этот разговор не слишком подходит к балу, лимонаду и мороженому. — Бурмин улыбкой смягчил замечание, показав на столы позади них. Запотевшие вазочки. Запотевшие кувшины.

Шишкин осёкся, точно проснулся, точно впервые заметил и мороженое, и лимонад.

— …Но я был бы рад его возобновить при более удобном случае, — добавил Бурмин дружески. Тронул молодого человека за плечо. И осёкся. Поверх его плеча он увидел…

Но он ведь знал, что она непременно здесь будет. Знал и представлял, как это будет, как может быть — или не может.

И всё-таки перехватило дыхание. Как от встречи с призраком. Как от встречи с собственной фантазией. Может, именно потому, что воображал себе эту встречу слишком часто.

— Господин Бурмин? — Что-то постучало сзади по его плечу. Бурмин вздрогнул, обернулся всем телом.

Девушка отпрянула от него и засмеялась:

— Бог мой, вы чуть не оторвали мне подол. А здешние дамы только что хвалили мне вас как искусного кавалера.

— Простите, — смутился Бурмин. Была ли она молода или дурна? Дама или девица на выданье? Может, вовсе маменька? Он ничего перед собой не видел. Не соображал, что говорит. Он лишь хотел быстрее что-то сделать, прийти в движение.

— Не окажете ли мне честь? Буду счастлив, если позволите восстановить свою репутацию в ваших глазах.

И Алина позволила.

— Мазурка… мазурка… — понеслось по залу.

Распорядитель бала сновал между гостями, делал знаки музыкантам, снова покрикивал на гостей, бесцеремонно подталкивая и погоняя, как пастух стадо овец:

— Большой круг! Большой круг!


Жена не всегда знает, что именно в данный момент делает её муж. Ошиблась и губернаторша, когда думала, что супруг её выделывает коленца на зависть князю Несвицкому с его подагрическими суставами. Губернатор не танцевал. Он сидел. У себя в кабинете. А напротив него сидел генерал Облаков. Генерал приехал из Петербурга только что. Но с дороги выглядел не как все, то есть чуть помятым, чуть распаренным, слегка одуревшим от жары, тряски, пыли. А как все кавалеристы: молодцом. Лакей лишь прошёлся щёткой по его мундиру. Да сам генерал в уборной вымыл лицо и руки, пригладил волосы.

«Эх, молодость, — позавидовал губернатор. — Я б после такой скачки неделю пластом лежал с мозолью на заду и отбитыми внутренностями».

— Прошу, — подал гостю набитую трубку. Стал набивать себе.

Дело не терпело отлагательств.

— Эх-эх, — вздохнул губернатор. Но не как государственный человек, а как отец семейства, со многими — с Облаковым в том числе — связанный родством. — Скверно дело. Плохо.

Неприятно оказаться между двумя жерновами, что и говорить. Как ни поступи, всё ошибёшься. Потрафишь одному — обидишь другого.

— Нет-нет, — взял трубку Облаков.

— Как же нет, дорогой мой. Французская армия уже в Польше. Полячишки — дрянь, предали нас, рукоплещут Бонапарту. А численность их армии превышает численность…

— Вовсе нет, — опять не согласился Облаков, — о чём и речь. Дополнительный рекрутский набор позволит русской армии даже превзойти числом армию неприятеля.

— Хм.

«Хм» было глубоким и полным смысла, который не требовалось пояснять.

— Так ведь отечество в опасности! — с жаром воскликнул Облаков.

«Карьера твоя в опасности, — проницательно перевёл губернатор. — То-то ты, голубчик, из самого Питера прикатил». Подумал беззлобно. Даже сочувственно.

— Ну объявите дополнительный. Ну наберут вам, — объяснил губернатор, — старых, увечных, пьяниц, лентяев да балбесов. На бумаге у тебя цифры сойдутся. А от бумаги голову подними… Армия хоть куда!

— Я приехал затем, чтобы их убедить! Помещиков. Объяснить общее дело. Объяснить, что в эти дни важно и что нет. Если Бонапарт не будет отброшен от русских границ, уж не до урожая им всем здесь будет.

— Как это возможно, дружок? — Губернатор поднял на него своё доброе морщинистое лицо.

— Как — что?

Губернатор чуть не ляпнул: «Что Бонапарт будет здесь». Но вовремя спохватился:

— Урожай похерить.

Облаков с досадой откинулся на спинку кресла:

— Урожай! От всех только одно и слышу: урожай, хозяйство! Вижу, мне вас не понять. А вам — меня.

Старик тронул его за колено, обтянутое форменными рейтузами. Но Облаков сердито стукнул ногой — отодвинул. Сунул трубку в рот, трубка засипела, дым не пошёл. Погасла. Облаков схватил кремень.

— Да я понимаю, — всё же сказал губернатор.

— Когда судьба отечества решается, всякая беда — одна на всех: помещиков, крестьян, армии. Я первый себя не отделяю. С моим состоянием, — принялся часто щёлкать кремнём Облаков. — С моими имениями. Тоже, знаете… хозяйство, — с отвращением выговорил он. — Я мог бы хоть сегодня выйти в отставку. Зажить помещиком. Но когда отечество…

Губернатор глядел на его руки: сердитые, торопливые. «Эх, молодость, — с грустью подумал, — а и хорошо, что прошла». Облаков всё щёлкал вхолостую:

— Когда враг у границ. Помещики должны… Дворянство должно… Да, чёрт же подери… что ж это такое… Когда судьба отечества… крестьяне должны…

Щёлк, щёлк, щёлк.

— …взять вилы. Схватить топоры. Вместе навалиться.

Щёлк, щёлк, щёлк. Высек. Наклонил голову, трубку. Пыхнул.

— Да-да, — поспешно согласился губернатор, — мы все. Ради отечества. Всё правда, дружок. Если только крестьяне не повернутся на нас самих — с вилами.

— Что, простите? — удивлённо показал глаза Облаков.

Губернатор осёкся. Преувеличенно-оживлённо встрепенулся:

— Ох, мы с вами за разговорами всё веселье пропустим! Идёмте. Чуть ведь не забыл! Вы знаете, кто к нам сегодня танцевать пожаловал? Не поверите! Бурмин!

— Не поверю.

Но не успел рассказать об утреннем происшествии. Губернатор торопился удрать подальше от неприятной темы рекрутов и тарахтел, как кофейная мельница:

— Я сам бы не поверил. Но видел, как он прошёл в залу!

— Бурмин?

— Ваш давний приятель, я не ошибаюсь?

— Я думал, он…

— Я тоже думал! Лет пять носа нигде не казал. Нигде не появлялся.

— Шесть, — поправил Облаков. — Он был ранен. В прошлую кампанию.

— Но не убит же!.. Его уж и так зазывали, и эдак. Я уж и бросил бы приглашать, да супруга моя: что ты, что ты, неприлично. И вот он — господин Бурмин. Не успел супруге вашей сказать. Все наши дамы в большой ажитации.

— Да, — выпустил дым Облаков, откладывая трубку. И закашлялся.


Это была не радость. Кто ж радуется, встретив призрак. Столкнувшись во плоти с тем, кого привыкла воображать.

Мари было тошно и спокойно, как во сне. И как во сне — что угодно, но только не удивление.

Тошнотворная нормальность происходящего.

В щеках покалывало: отливала кровь. Зала плыла и кренилась, как падающий на последних оборотах волчок. Бал, плечи дам, причёски, бакенбарды, ордена, фраки, веера, клоки музыки, смешки, голоса — всё распалось в пёстрый подвижный сор, без смысла и порядка. Сор, который можно смахнуть одним ударом ресниц. Проснуться.

Он стоял у колонны. Он смотрел на неё.

Её толкнули. В ухо крикнули: «Мазурка!»

Она отшатнулась. Кому-то отдавила ноги. Бессмысленно посмотрела. Вцепилась в веер.

«Я делаю не то. Надо отойти. Сесть с дамами».

Где же он?

Его заслонил высокий генерал. На плечах жирные золотые щупальца. Височки — под императора. Ну иди же, проходи скорей, болван!

Но болван остановился. Что ж? Ну?

Болван наклонился к её руке. Распрямился. Показал в улыбке зубы. Челюсти его смыкались и размыкались — он что-то говорил. Взял её под руку.

Мари очнулась.

— …И вот он я. Примчался, как ветер. К твоим ногам, — закончил, ведя её, Облаков, — веришь или нет.

— Удивительно, — ответила Мари. Она понятия не имела, что он ей сказал.

— Знаешь, да и нет! — оживлённо возразил Облаков. — Я знал, что покупаю. В каком-то смысле. Ты же помнишь ту вороную пару, что мне Крутов продал?

Его слова барабанили по слуху, как дождь. В животе был тугой узел. Мари шла и боялась, что сейчас реальность опять треснет. Возможно, прямо у неё под ногами.

— Что, прости? Здесь так шумно, — выдавила улыбку.

Перед ними то смыкалась, то размыкалась толпа.

А он всё стоял там. Глядел. На неё.

Толпа то скрывала его. То показывала. «Мазурка! — орал распорядитель. — Большой круг!»

— Я говорю: орловского завода. Обе лошади.

— Да. — Мари проглотила ком в горле. — Хорошие. Но почему такая спешка? Ты же думал приехать сюда неделей позже.

— Соскучился по тебе. Шучу. — Облаков улыбнулся. — Нет-нет, конечно, не шучу: соскучился. Но ещё и срочное дело. Поручение самого государя. Так что сама видишь, не жалел и вороных. Но оказались — чудные! Ба! — крикнул вдруг он. — Гляди, кто там. Вот так-так. А говорил, что затворник.

— Он — тебе? Вы виделись? Когда?

Она слегка покраснела. Но Облаков, похоже, не заметил:

— Бурмин! Бурмин!!!

Весело пробормотал:

— Ах, досада. Я почти уверен, он смотрел сюда. Видно, нет. Пошёл танцевать с княжной Несвицкой.

Похлопал жену по оцепеневшей руке. С радостью вдохнул шум бала:

— Не желаешь ли тоже потанцевать, дорогая?

— Я вообще думала улизнуть.

— Ну! — удивился Облаков. — А мороженое?

— Давно не была на балах, — улыбнулась Мари. — Привыкла: уложу детей — и сама спать. Теперь вот так глупо: всем весело, а у меня голова болит.

— Глупо! Согласен! Всё мы с тобой maman да papa. Давай хоть один вечер не будем родителями.

— А кем? — Мари с улыбкой бросила на мужа кокетливый взгляд («Он славный, он славный, он славный», — повторяла себе, чтобы отбросить за этот частокол мысли, от которых только пустое смятение).

— Кем захочешь. Или ты полагаешь, что танцевать с собственным мужем — слишком вульгарно? Но, к счастью, мы не в Петербурге. А в провинции на это посмотрят сквозь пальцы.

Мари засмеялась:

— Для мазурки ты, по крайней мере, болтаешь просто блестяще.

И он весело обнял её за талию.


Алина решила, что просто подойдёт к этому господину Бурмину поближе. Незаметно. Попробует послушать, о чём он разговаривает с другими. Но главное — как. И потом уж решит, как и что скажет ему сама.

Большую рыбу вытаскивают медленно.

Алина чуть не отпрянула, когда господин Бурмин резко к ней обернулся. И была приятно поражена решительной лёгкостью, с которой он повёл её в мазурку.

— Не окажете ли мне честь? Буду счастлив, если позволите восстановить свою репутацию в ваших глазах.

От изумления она не смогла выдавить ни слова, только кивнула, кладя ему на плечо руку с болтавшимся на запястье веером.

Выделывая па, поднимая и опуская руки, скользя вокруг кавалера в обводках, улыбаясь, наклоняя голову, подпрыгивая в антраша, она соображала, что бы это значило. Как он резко повернулся. Каким пустым был его взгляд. Ищущим. Каким торопливым — приглашение. Уж не схватил ли он первую попавшуюся даму? Но считать себя первой попавшейся Алина просто не могла.

— А полагали, что вы не танцуете, — улыбнулась своему странному кавалеру.

— Кто же?

— О вас говорят.

— Но вот он я — танцую.

Фигура мазурки сменилась. Пары напротив друг друга менялись партнёрами. Алина торопливо сунула руку молодому Шишкину. Тот ответил восторженной улыбкой. «Болван», — подумала Алина, улыбаясь в ответ. Через пару от них она заметила петербургскую даму. Та старательно глядела перед собой — но так, чтобы ненароком не поглядеть ни на кого в особенности: в никуда.

Алина обратилась к Шишкину:

— Вы производите впечатление человека наблюдательного.

— И на вас?

— Вы всех здесь знаете, — бросила между прыжками. — Кто эта дама?

— Которая?

— Вон та.

Но он и не глянул:

— В девичестве — графиня Ивина.

— Она замужем? За кем?

Но фигура сменилась. Алина снова подала руку Бурмину. Она видела, что первое впечатление, произведённое ею, не было восторженным. Но это скорее хорошо: восторженность внушала ей омерзение, ибо соседствовала с глупостью.

И всё же первое впечатление было хорошим. Алина понимала это по всем тем мелким знакам, которые по отдельности не значат ничего, но все вместе — значат многое. Он с удовольствием держал её за руку. Он с удовольствием обхватывал её талию. Он смотрел на неё. Он… Но тут музыка закончилась.

— К кому вы хотите, чтобы я вас подвёл?

— Вон сидит моя maman.

Вдруг её пальцы больно стиснуло. Алина вскинула глаза. Бурмин разжал хватку, он был смущён:

— Бог мой, простите великодушно, княжна.

Алина наивно хлопнула ресницами:

— За что?

И ласково, глядя в глаза, пожала его руку в ответ.

Княгиня Несвицкая просияла им открытой улыбкой. «Какие maman вставили хорошие зубы», — удовлетворённо отметила Алина. Ей вдруг стало важно, какое впечатление производит мать.

— Господин Бурмин. — Княгиня протянула для поцелуя руку. Заговорила просто и весело: — А я много о вас знаю, хоть и не приложила к тому никаких усилий. Мы принимаем по понедельникам и четвергам. Будем рады. Ах, ну вот, столько о вас слышала, что и забыла, что не знакомы. А теперь уж неловко искать, кто бы нас представил.

«Стерва умеет, когда хочет», — с улыбкой глядела Алина на мать, на Бурмина. А княгиня продолжала распускать своё обаяние — и даже казалась простой:

— Придётся предстать невежей. Ведь вы простите мне? Княгиня Несвицкая. Моя дочь Алина. Что ж, много ли веселилась, милая? — нежно обернулась к ней.

— Боюсь, кавалер из меня не слишком занимательный, — улыбнулся и Бурмин.

«А посмотрел — на меня», — отметила Алина. Тоже верный знак. Но действовать всё ещё следовало осторожно. И в ответ улыбнулась матери:

— Было весело.

Княгиня взяла дочь под руку, спохватилась вполне натурально:

— Так господин Бурмин… Мы будем рады. Приходите.

«На старую дрянь в некоторых вещах всё же можно положиться», — одобрила Алина.


Попрощавшись с неинтересной ему княгиней Несвицкой и столь же неинтересной ему дочерью, имени которой он не запомнил, Бурмин тут же двинулся прочь.

Боль в суставах пригвоздила его на месте. Он переждал удар боли. Посмотрел вниз на свои руки. Растопырил пальцы. Глянул на люстры, с которых валил душный жар. На чернильные окна, в которых отражалась гремящая зала. Сжал кулаки. Время ещё было. Но не много. Он стал торопливо искать глазами выход. Блеснули ливреи лакеев у двери. Бурмин поспешил туда.

— Бурмин! — Облаков шагнул быстрее. И оказался ровно перед ним.

— Облаков. — Бурмин улыбнулся («Главное, не смотреть на… Она наверняка поблизости. Смотреть ему в глаза. Не смотреть…»). Попытался обойти.

Но Облаков уже обнял его, похлопал по спине. Пришлось сделать то же самое. Облаков не сводил с него ласкового взгляда.

— Мой милый друг. Вот так запросто столкнулись на бале. А кумушки здешние болтают, будто ты… — Но он опомнился, осёкся, перепрыгнул на другое: — Как славно. Утром встретились, вечером увиделись. Не могу желать лучше!

От его радости Бурмину некуда было спрятаться:

— Середину я бы предпочёл выкинуть.

Он чувствовал, что его ведёт. Что голоса как бы отстают от шевелящихся губ. Что запахи становятся отчётливее, подробнее, гуще. Уже мерцала под ногами пропасть. Но так же внезапно приступ прошёл. До следующего. Которого недолго было ждать.

— Да, ужасное происшествие. — По торопливому тону Облакова было видно, что середину дня он тоже вспоминать не хотел бы. — Да бог с ним. Я так рад. Ты здесь. Всё как раньше.

Оба знали — не всё. Поэтому Облаков говорил и краснел, в глазах его металось смущение. Оба знали почему. Бурмину стало жаль его: «В конце концов, он-то в чём виноват?» Ответил искренне:

— И я. Рад. Как глупо, что мы не виделись столько времени. Я очень-очень тебе рад. И вашей свадьбе. Искренне поздравляю. Хотя с опозданием. Ничего не желал и не желаю больше, чем видеть ваше счастье.

— Да? — Облаков растерялся, просиял — как человек, которому долго тянули и наконец вырвали больной зуб:

— Мари! Мари! — оглянулся. Схватил, притянул её за руку.

— Господин Бурмин, — улыбнулась, протянула руку она. В отличие от мужа — без какого-либо смущения, чувства неловкости, сомнений.

«Как будто ничего не было», — неприятно поразился Бурмин.

— Очень рада. А я вас видела.

— Вот как?

— В мазурке. У вас была прелестная дама.

— Княжна Несвицкая.

— Очень мила. Настоящая красавица.

Бурмин не ожидал, что её спокойствие так заденет его. Потому что не ожидал спокойствия. Всё что угодно — гнев, страх, стыд, досаду — только не спокойствие. «Значит, ничего и не было? Тогда».

Мари говорила с ним приветливо, но безразлично, как говорила бы с симпатичным старичком в орденах:

— Какой весёлый бал, — и не смотрела ему в лицо, оглядывала гостей вокруг. — В Петербурге мы все, должно быть, слишком озабочены приличиями и впечатлением, которое производим, так что забываем веселиться. Но вы смоленский житель, должно быть, так привыкли, что не цените?

Она говорила так спокойно, держалась так просто. «Неужели я сам себе всё это выдумал?» Милый и бессмысленный разговор между едва знакомыми людьми. «Выходит, не было. Выходит, выдумал».

— Отчего ж. Ценю.

«Ничего не было. Была лишь барышня, которая собиралась замуж, потому что все приличные барышни собираются. Не за одного, так за другого. Потому что маменька и папенька шепчут: примечай».

Пустота внутри ширилась, серая и холодная.

С галереи, где сидел оркестр, полились осторожно притоптывающие звуки.

«Ну и тем хуже для меня». Бурмин уже собрался откланяться.

— А, — обрадовался Облаков, — вальс. А я знаю одну даму, — он подмигнул жене, — которая любит танцевать больше, чем признаётся.

Теперь, когда донимавший зуб был вырван, Облакову хотелось всем это показать.

Она улыбнулась:

— Господин Бурмин меня не приглашал.

Сбежать не вышло, оставалось быть любезным:

— Только потому, что ваш муж меня опередил. Мы, провинциалы, немного неуклюжи.

— И в танцах? — безразлично-шутливо улыбнулась Мари. — Тогда, боюсь, я лучше пойду поем мороженого.

— Он врёт. Он всегда был прекрасным танцором. Ну же, ступайте, — засмеялся Облаков. — Что за церемонии между старыми знакомыми. Давай я подержу шаль. А какое мороженое, я тебе потом расскажу.

От шуток, которыми обменивались супруги, у Бурмина заныло сердце. Оттого, что они — обменивались шутками. Как полагается счастливо женатым. Супругам, у которых всё хорошо в постели.

Ревность ужалила его в горло, как кислая отрыжка.

Но Мари уже подала мужу шаль, Бурмину — руку. Он повёл её, злоба жгла его изнутри: на себя, на неё. На свои — пришлось признать — надежды: «Идиот».

Они вступили в круг — к другим парам. Бурмин положил ладонь ей на талию. Мари, повинуясь, заскользила. На повороте её подол раздулся. Схлопнулся, обвив его по ногам. Снова раздулся.

Бурмин невольно сжал её руку крепче — они столкнулись взглядами, Мари панически отвела свой, но понимание уже окатило его, как вспышка молнии: ошибка. Прийти сюда — ошибка. Не уйти — ошибка.

Он чувствовал под рукой жар её кожи. Её дыхание касалось его лица. Глаза были так близко, так старательно избегали нового столкновения. Казалось, он слышал шум её крови. Стук её сердца, его собственное билось тяжело.

Это было так ясно, так несомненно, что ему казалось, все вокруг них тоже заметили. Все теперь на них смотрят.

Хотелось кинуться вон.

А музыка всё гремела, загоняя в круг.

Теперь, когда она была женой другого — то есть совершенно недоступной, недоступной безнадёжно, он посмотрел ей в лицо и увидел, что всё тогда — было. Ничего он не придумал тогда, шесть лет назад.

Хуже: всё это — и сейчас есть. Но обдумать не успел. Мир утратил цвет. Зала, огни, голоса — всё поплыло перед Бурминым пятнистой серой кашей. Пальцы свела боль.

Мари почувствовала их движение у себя на талии. Посмотрела ему в глаза, неловко улыбнулась. Музыка валила на Бурмина, бурля и шипя, как ледяная вода.


— Вот перед тобой все наши самые богатые землевладельцы, — показывал в толпу губернатор. — Шишкины. Несвицкие. Измайловы. Фон Бокки. Печерские получили здесь наследство, так что и они тоже. Про Бурмина теперь сказать не могу. Впрочем, гляжу, он с твоей женой танцует. Сам у него про его дела спроси. Ещё есть старая Солоухина, Бурмину тётка, нет, вру, бабка. Но от неё если добьёшься толку, я очень удивлюсь.

— А Болконский? Он здесь?

— Болконский! — со странной гримасой воскликнул губернатор. — Болконский уж давно в свете не показывается: года, знаете ли…

Но Облаков не понял намёка:

— А дочь вывозить? Я думал, у него дочь на выданье.

Губернатор приподнял плечи:

— Если у вас дело до старика Болконского, сами езжайте к нему в Лысые Горы.

«И бог вам в помощь», — мысленно добавил.

Облаков беззаботно скрёб ложечкой по хрустальным стенкам, когда Бурмин подвёл к нему жену.

Губернатор показал ей свои фарфоровые зубы:

— Надеюсь, вы после Петербурга не презираете наше провинциальное веселье.

— Как можно! Когда веселье такое радушное.

— Вот и господин Бурмин сегодня с вами согласится.

— Чудесный бал, но, боюсь, мне пора. Был очень рад.

Бурмин чувствовал, что время вытекало, как кровь из раны. Запахи одуряли. Голоса визгливо взвивались, как ракеты фейерверка.

— Уже? — удивился губернатор. — Ну нет, голубчик. — Продел свою руку под его: — Не отпустим.

Подмигнул Мари:

— Наши дамы мне не простят.

Та поспешно отошла.

— Прошу прощения, — настойчиво повторил Бурмин, — мне пора.

— Нет-нет, голубчик! — ласково повис губернатор. — Танцуйте, пока молоды. А после ужина, может, отпустим.

— Мне очень жаль. — Бурмин высвободился из гостеприимной длани. По телу пробегал озноб. Тело стало будто не по мерке: жало в подмышках, давило в шее.

Губернатор с весёлой миной глянул на него — и посерьёзнел:

— Вам нездоровится?

Бурмин покачнулся. Пальцы вцепились в руку старика. Щуплую, птичью. Вероятно, сделал ему больно, оттолкнул:

— Прошу прощения, — и ринулся туда, где над головами танцующих покачивалась, как корабль в шторм, дверь.

«Накидался», — добродушно порадовался вслед его шаткому ходу губернатор. Бал явно удался.

Мари сняла с локтя мужа свою шаль:

— Как мороженое?

Облаков хотел ответить: «Земляничное». Но взгляд его приковал быстро скользивший между гостями господин. Курс он держал на губернатора:

— Ваше сиятельство! Ваше сиятельство!

Осадил на скаку:

— Беда, ваше сиятельство.

Облаков завис с ложечкой в воздухе. Одно пришло ему на ум: Бонапарт, война. Губернатор метнул на него взгляд, потом на господина. Тот залопотал:

— Молодые люди. Ваше сиятельство. Опять. Там… В бильярдной. Э-э-э-э… Шалят.

Лысина в седом венчике стала красной. У Облакова отлегло, он отставил холодную вазочку. Губернатор стал раскачиваться с пятки на носок. Из красного стал багровым. В его возрасте это было небезопасно. Засопел.

— Те же самые? — выпустил с трудом.

— Кто и всегда. В бильярдной. Ваше сиятельство. Шишкин, Савельев, Болотин, Ивин. Несвицкий коноводит.

— Ивин? — нервно переспросила Мари. — Мой Алёша?

Бурмин был на другом конце шумной, звенящей залы, но вздрогнул и обернулся, точно Мари сказала ему в самое ухо.

Нашёл её взглядом. Лицо Мари было невозмутимо и спокойно: лицо светской дамы, которую ничто не застанет врасплох. Но теперь, когда он снова обрёл способность на нем читать, он увидел, как оно помертвело. Он видел, что Облаков приподнял и опустил эполеты:

— Лоботрясы, — покачал головой и обратился к губернатору: — У вас замечательное мороженое. Земляника — собственных теплиц?

Бурмин нахмурился, толкнул дверь. Спросил бравого лакея:

— Где бильярдная?

Рука в белой перчатке указала.


Кии валялись на полу, на столах. Игра давно закончилась.

— Пей, Митька, пей! — Мишель шагнул к нему, задрал дно бутылки, вино полилось Шишкину по шее, по груди. Он закашлялся в кулак, согнулся пополам. Мишель весело отрезал:

— Слабак!

— Сейчас… я сейчас… — просипел Шишкин.

— Дайте я! — крикнул Алёша Ивин. Взобрался на бильярдный стол.

Мишель ухмыльнулся, сунул ему пузатую тяжёлую бутылку.

— Господа! — крикнул Алёша, глянув на этикетку. — Шампанское!

Стукнула пробка. Зашипела струя. Алёша хватал её ртом. Но только весь забрызгался.

Ротмистр Савельев заряжал пистолет, поглядывая то на одного, то на другого.

Пнув по пути бильярдный шар, Мишель подошёл к большой вазе. Все плоды губернаторских теплиц были представлены в ней, как в роге Флоры. Мишель выбрал и вытащил яблоко. Кинул Алёше. Тот неловко поймал.

— Готов? — подмигнул Мишель Шишкину.

Алёша встал на стол, хватаясь рукой за воздух. Приладил яблоко себе на темя. Он покачивался. Глаза были весёлые и мутные. На рдеющем лице плавала бессмысленная улыбка. Савельев подал Шишкину пистолет. Тот повис в его вялой руке. Шишкин опасливо и пьяно таращился, как будто не вполне соображая, что это такое он держит.

— Ну ты что? Слабак? — подзуживал Мишель. Выпил он не меньше остальных. Но держался прямо. Движения его были точными и быстрыми. А взгляд — ясным.

«Талант», — с уважением подумал ротмистр Савельев, для которого контуры мира уже начали смягчаться, плыть.

— Я… Н-н-не знаю… — Шишкин взвесил в руке пистолет. — Это… как-то… того.

— Ну? Слабак? — прицепился Мишель. — Отвечай! Тряпка? Баба?

— Решай. Пока он со стола не кувыркнулся. — Савельев добродушно-пьяно указал на шатавшегося Алёшу, который всё сжимал ладонями яблоко, а оно всё норовило скатиться с головы:

— Ну…

— Ну-у не зна-аю, — прогудел Шишкин, таращась на пистолет в своей руке. Точно не понимая, что это.

— А, да что с него взять! — Алёша Ивин спрыгнул со стола, чуть не приложившись лицом. — Книжный червяк.

Опрокинул в себя остаток вина. Отшвырнул бутыль в тропические губернаторские заросли — только листья с шорохом качнулись. Хапнул из вялых рук Шишкина пистолет:

— Митька, полезай.

— Я?

Но Мишель уже тащил его и подталкивал. Шишкина водрузили на стол.

— Савельев, держи его за ноги! — науськивал Мишель.

Митя на столе кренился и переступал, того и гляди свергнется. Савельев бросился к нему, схватил за голени.

Алёша поднял пистолет.

— Стой, чёрт!

Митя с помощью Савельева сумел принять более или менее прямую стойку.

Но теперь водило пистолет. Рука Алёши качалась. Сам же он был уверен, что всё прекрасно, рука тверда, а качается всё остальное: стены, жирная зелень в кадках, Мишель, бильярдный стол, Савельев, Митя.

— Стреляй уже! — надоело Мишелю. — Ну!

«А, — топтался Алёша, — теперь что там делать надо. Нажать?» Палец, как слепое самостоятельное существо, ощупал скобку, железный клычок. Согнулся. Крючок не поддался. Алёша не ожидал, что спуск такой тугой. Он держал пистолет впервые в жизни. Целиться он уж забыл. Соображал только: надо спешить. Надо успеть. Пока Мишель не заорёт своё: «Ты что — тряпка? Баба?» Жать. Сильнее. Ну же. На!

Выстрел бахнул, обдав пороховой гарью. С потолка на Мишеля посыпалась штукатурка. Митя стоял как стоял: с Савельевым, вцепившимся в его ноги.

Алёшу за запястье держал Бурмин. Лицо его подёргивалось. Пот катил по лбу градом. Тяжёлое дыхание заставило Алёшу задержать вдох, отпрянуть, поморщиться. Тянуло смрадом. Но сам Алёша был так пьян, что ни в чём не был уверен.

Бурмин разжал пальцы. Рука Алёши безвольно упала. Выронила пистолет.

— Идёмте, — потащил его за собой Бурмин. — Вам хватит.

Алёша испуганно потирал запястье.

Бурмин качнулся.

— А, да и вы недурно заложили, господин Бурмин, — усмехнулся Мишель.

Бурмин бросил Шишкину:

— Митя, и вы здесь. Зачем?

Но вынужден был схватиться за край бильярдного стола. Тяжёлый пустой взгляд смотрел в никуда.

— Во натрескался! — заорал Мишель, хлопнул себя по коленям. — Ай молодец!

— Господа, может, ему дурно?

— Ему? — в восторге схватил бутылку Мишель. — Кретин! Ему — преотлично!

Он стукнул бутыль на стол перед Бурминым. На лице его проступил злой восторг.

— У меня появилась идея, госпо…

Не успел он договорить, как Бурмин повалился, сбив бутылку. Она треснула об пол. Шампанское зашипело, растекаясь.

— Бля… — уронил кто-то.

Все умолкли, пьяно собирая глаза.

Бурмин лежал на боку.

— Господа… — негромко начал Митя.

Как вдруг Бурмин перевернулся, выпрямил руки.

Не понимая почему, все трое отпрянули, толкаясь.

Вдруг всё тело его распрямилось, как дуга щёлкнувшего капкана. Взвилось в сторону окна. Треснула рама. Зазвенели осколки. Стало тихо.

Савельев громко икнул, встряхнув плечами.

Двери растворились в обоих концах сразу: на шум выстрела бежали лакеи. В распахнутом проёме был виден губернатор — он шёл быстрыми широкими шагами. Лысина в седом венчике была багровой.

— Что за безобразие! — старческим высоким голосом крикнул он. — Что за безобразие вы устроили в моём доме?!

…Потом они, конечно, протрезвели, но и тогда ни один не рискнул, боясь получить в ответ пригоршни «баб», «слюнтяев» и «тряпок», спросить остальных: «Что это такое было?» В конце концов, все в тот вечер были очень пьяны. А пьяным, как известно, мерещится.


Маменька и сёстры ждали в карете. Лиза танцевала последней, туфли достались таким образом ей — а с ними и фейерверк: она вышла с толпой на террасу. После душной залы здесь было зябко.

Невидимые ракеты шипели, взвиваясь. Лопались. Поднятые лица окрашивало то зелёным, то красным, то мертвенно-белым. В небе сыпались красные, зелёные каскады. Медленно падали. Крутились, сыпля искрами, колёса. Все ахали. Господа обменивались оценивающими замечаниями. Лиза не смотрела на фейерверк. Она смотрела на хвостатую звезду поодаль. Единственную настоящую среди этих, за которые было китайцу в Москве плачено, говорят, несколько сотен рублей. Комета как бы поглядывала на чужаков в своём небе. Будто выжидала чего-то.

Будто что-то обещала.

И это смутное обещание волновало Лизу до глубины души.

Рука обвила сзади талию. Горячая ладонь чувствовалась сквозь платье. Шею обдало душным винным запахом, ухо защекотали усы:

— Лизавета Иванна, — а дальше шёпот слился в пьяное горячее «пых-пых-пых».

— Вам не стыдно, Савельев? — Лиза не повернулась.

— Не стыдно, — не обиделся офицер. — Я положительный.

Она повернулась, и губы её тут же впечатались в… — казалось, к ним присосался мокрый колючий моллюск, и он пах вином. Лиза опустила голову, чтобы он отклеился.

— Будьте моей женой, — в промежутке между залпами успел Савельев.

Бахнуло сверху, ахнуло снизу, посыпались зелёные искры.

— Ну и грохот, — зажала уши Лиза, — сама себя не слышу. Завтра скажете. Меня маменька ждёт. — И, извиваясь среди нарядных туалетов, отдавливая носки господам, поспешила вон.


Вечер запнулся было о шалость, устроенную молодыми людьми. Но снова покатил своим чередом. После танцев гостям подали ужин. Потом все смотрели фейерверк. Потом наступил разъезд. На крыльце потрескивали огни.

— Ваш хвалёный Бурмин не остался даже ужинать.

— Зачем приезжать, лишь бы покичиться?

Образовалась обычная усталая теснота, пахнущая вином, табаком, духами. Туалеты дам смялись, а локоны обвисли. В плошках догорали и гасли фитили. Кареты с треском подъезжали и отъезжали в темноту. Всех повеселил допотопный громоздкий шарабан, громко жаловавшийся — на смазку, на дорогу, на собственный возраст: «Вельде карета!» Юркнули три девицы в волочащихся плащах (никто и не заметил, как на подножку встала босая нога), пролезла следом мать. Колымага со скрипом отъехала.

Губернатор и губернаторша прощались лишь с самыми важными гостями.

— Благодарю вас, — протянула ей руку из-под палантина генеральша Облакова. — Я и в Петербурге так не веселилась.

— Что ж, голубчик, с рекрутским набором… — тряхнул руку генералу губернатор. — Если что ещё могу сделать, только скажите.

— Не могу желать большего. Приношу ещё раз извинения за своих шурьев.

Губернатор вздохнул. Похлопал руку Облакова сверху своей, понизил голос:

— Ох, голубчик. Тут невольно в грех войдёшь — подумаешь: дай бог и правда война. Хоть делом займутся. Когда в городе столько молодых бездельников-офицеров, новый скандал уж не за горами. Помяните моё слово.

«Облакова генерала карета!» — гаркнуло в ночном воздухе. Фыркнули статные рысаки, подобранные в масть.

— Будем надеяться, что вы ошибаетесь, — улыбнулся Облаков, в свою очередь похлопал старика по руке.

Мари с шорохом втащила подол платья в экипаж.

В темноте кареты, среди знакомых запахов, весь вечер тут же показался ей далёким, не настоящим, приснившимся.

Рядом плюхнулся, скрипнул сиденьем муж.

— Было мило повидать Бурмина, правда, дорогая?

Он не видел лица жены. Покачал в темноте головой:

— Шесть лет. Что только с нами делает жизнь.

Карета дёрнулась и покатила.


Несвицкие дождались своей кареты. Мать и дочь сели по одну сторону. Отец — напротив.

На лице матери была озабоченность:

— Невозможный выбор. Эти Шишкины страшно богаты, все признают. Но боже мой, дед сам выкупил себя из крепостных!

— Мать зато хорошей московской фамилии, — вставил отец. — Я знал её отца, он был главой тамошних масонов. Очень учёный. Разорился вконец, правда.

Княгиня перебила — занятая своими соображениями:

— …С другой стороны, этот господин Бурмин. Род старинный, связи прекрасные, в родстве с половиной лучших фамилий. Никто толком, правда, не знает, что он делал последние лет пять. Жил бобылём. Ха! Так я и поверила. Не люблю людей, про которых что-то не знают. Но есть ещё старуха Солоухина.

— Вы хотите, чтобы она меня удочерила? — съязвила Алина.

Мать пропустила мимо ушей:

— Если только она сделала Бурмина своим наследником, это может быть очень недурно.

Мать умолкла и выжидающе посмотрела на дочь. Алина знала, чего она ждёт, но решила побесить:

— Было весело, — заметила. К своему удивлению, она и правда не скучала. — Вообразите, с какими забавными девицами я нынче познакомилась. Эти сёстры Вельде…

Мать рывком опустила штору, зашипела дочери:

— Не вижу, чтобы у тебя было время водить знакомства с девицами.

Отец закатил глаза и шумно, напоказ, вздохнул. Супруга метнула в него негодующий взор:

— Я в кои-то веки жду от вас поддержки!

Тот сделал кислую мину, безразлично пробормотал:

— Да, Алина, maman, как всегда, права, — и закрыл глаза.

Алина презрительно хмыкнула. Мать завелась:

— Ужасная твоя история пока не дошла сюда из Петербурга. Но дойдёт! Рано или поздно. Стоит только какой-нибудь тётушке или кумушке настрочить письмо какой-нибудь здешней даме — и всё пропало. Понимаешь ты это сама ли, нет? Сплетни разнесутся мгновенно! Тогда не то что о подходящем браке можешь забыть. Перед тобой закроются дома и здесь!

Она упала на спинку сиденья:

— Ещё эта стерва Облакова прикатила. Как назло. Эта точно разнесёт всем.

— Если только она знает, — буркнула Алина.

— Ты не пререкайся! А торопись! В твоих обстоятельствах…

— Мне не нужно напоминать! — огрызнулась дочь.

Остаток пути ехали в молчании.


— …И у него сотня с лишком душ, — подсчитывала вслух мать. — Хотя с расходами на обмундирование, на лошадей… И ещё жалованье. Оно ведь будет расти. Ведь он ещё только ротмистр. Лоботряс, конечно. Ну да если серьёзная жена его крепко в свои руки заберёт…

Рыдван их крякнул на выбоине, остановился. Все три девицы Вельде покачнулись, как китайские игрушки.

Мать раскрыла и поднесла свою записную книжечку к глазам:

— Ах, нет, слишком темно. Ну да завтрак я и так помню. Пора навестить мадам Печерскую.

Сунула книжечку между подушками сиденья. Деловито распахнула дверцу. Остановилась на подножке, вдохнула преувеличенно бодро:

— Какой чудесный воздух.

Сёстры поёжились от ночной сырости, которая ворвалась в карету, сунулась под их плащи, бальные платья. Выходить не хотелось, хотелось спать.

Но платья! Платья надо было беречь. Других не было и не предвиделось.

Поёживаясь, вздрагивая от холода, стукаясь то локтями, то плечами, сёстры Вельде принялись высвобождаться из своих бальных туалетов. Переодеваться в ночные сорочки, заплатанные-перезаплатанные.

Мать посмотрела на чёрную чащу леса. Послушала привычные ночные звуки: шорохи, щёлканье, уханье. Волков, говорят, развелось — страсть. Ну да говорят также: волков бояться — в лес не ходить. А куда ж тогда прикажете податься бедной вдове да с тремя дочерьми на выданье?

В темноте тихонько воркотал ручеёк.

— Ну что сидите? — поторопила мать. — Михайла, мне всё нравится. Распрягай!

Старый кучер Михайла, их единственный крепостной, и так уж выпрягал крепенького мохнатого конька, их единственную живность. Без распоряжений отвёл конька по другую сторону, спутал ему на ночь ноги. Сам бросил тулуп под дубом, чтобы своим присутствием не смущать барыню и барышень. Стал раскладывать себе костерок. Вечерняя процедура была давно привычна им всем.

Сёстры по очереди спрыгнули с подножки, поднимая подолы: Катя, Елена, Лиза. Ноги сразу намокли от росы.

— А волки? — спросила Катя.

Елена вместо ответа, высоко поднимая над травой босые мокрые ноги, пошла к ручью.

За ней — Лиза со старинным сафьяновым несессером в руках.

Кате не оставалось ничего, как вздохнуть и пойти следом.

— Унизительно, — согласилась Елена, поболтала зубной щёткой в ручье, передала Кате, которая, ёжась, плескала в лицо холодную воду:

— А что делать? Замужество — единственный путь из… всего этого.

— Нищеты, назови как есть. — Катя окунула щётку в зубной порошок, принялась водить по зубам.

— Не только. А вообще, — поправила её Елена.

— Но ведь ты сама сказала: господин Егошин — противный, — возразила Лиза, остановив щётку в волосах.

— Ты чесаться закончила? — протянула руку Елена.

Лиза вынула щётку — подала сестре. Разобрала волосы на три пряди, стала закидывать их, плести косу.

— Противный. Но он хорошая партия, — расчёсываясь, пояснила Елена. — Что ж делать? Остальные выборы хуже.

— Какие остальные?

— Будто у незамужних их много. Монастырь. Или в гувернантки идти. Или приживалкой.

— Да, ужасно. — Катя сполоснула зубную щётку — протянула Лизе. — Тут и за козла пойдёшь.

— Я целовалась с ротмистром Савельевым, — сообщила та.

Сёстры разом обернулись:

— И как?

Вместо ответа Лиза принялась остервенело возить по зубам щёткой.

— Ротмистр Савельев тоже противный? — спросила Елена.

Катя закатила глаза:

— Мама говорит, у него сто душ крестьян. И жалованье. И он лоботряс.

— Так противный или нет?

— Твоя очередь.

Та не спешила взять.

— Лиза!

— А?

— Что ты почувствовала, когда с ним целовалась?

Лиза задумалась. Подняла глаза вверх. На хвостатую звезду. Потом на сестёр. И честно ответила:

— Ничего. Абсолютно ни-че-го.

— Врёшь ведь.

Старшие сёстры обвёртывали косы вокруг головы, убирая на ночь. Лиза задумчиво возила щёткой по зубам. Пока Катя не отняла её. Быстро поболтала в ручье, стряхнула. Сунула в несессер. Застегнула.

Сёстры полезли обратно в карету.

Мать уже разложила там постель.

— Ноги какие холодные… Да не брыкайся, смирно лежи, — ласково ворчала. — Ну скорей же, скорей.

Карета была, верно, старая и громоздкая. Но, как в старину любили, просторная. У всех недостатков есть обратная сторона. Все четверо легли рядком. Натянули одеяло.

Некоторое время все четверо лежали в темноте с открытыми глазами. Дышали, притворяясь, что спят. Каждая думала о своём. Каждой было о чём.

Папенька помер зимой. С квартиры согнали весной. Сейчас было лето. Потом настанет осень. За ней — зима.

Но вскоре дыхание из притворно сонного стало сонным по-настоящему.

Лиза села.

Она услышала, как за окном переругиваются. Ругались шёпотом. Ругался Михайла. С бабой. Голос незнакомый. Лиза разобрала своё имя: «Лизавет Ванну будить не стану! Нет! Сгинь, сказал! Ещё на нас беду притянешь. Пошла отседа на хер!»

Бесшумно, никого не толкнув, Лиза выползла из-под одеяла. Она уже знала, как надо открывать дверь, чтоб не скрипнуть. Та и не скрипнула. На подножку не встала — та заскрипела бы, как ни вставай. Спрыгнула сразу в траву.

— Что такое, Михайла? — шепнула.

Тот обернулся:

— Барышня! Ну вот. — Разозлился на бабу, ещё тише ей шепнул: — Разбудила, стерва окаянная. Сказал же те по-хорошему: на хер пошла.

Лиза во все глаза глядела: баба была незнакомая. А впрочем, в темноте да в платке на волосах поди разбери.

— Как вас зовут?

— Агриппиною… Грушей то есть, барышня.

Кучер ворчал:

— Вот, Лизавета Иванна, народ какой. Наглый. Одному помогли, другого пожалели. Так уже молва пошла. Набежали, как тараканы.

— Если Груше нужна помощь, то надо постараться ей помочь, Михайла. Что такое? — повторила Лиза.

Михайла только рукой махнул. Отвернулся. Но не ушёл.

— Вы больны, Груша?

Та испуганно глянула на Михайлу.

— Михайла, не мог бы ты отойти, — терпеливо напомнила Лиза, — надо уважать чужую стыдливость.

— Не могу, барышня.

Она удивилась.

— Не просите, барышня. Не отойду. Нет и нет.

Лиза возмутилась. Обычно Михайла сам понимал и проявлял деликатность, особенно когда дело шло о… Вдруг Груша сказала:

— Не надо, барышня. Пусть. Мне стыда давно нет.

И задрала рубашку.

Вонь была омерзительная. Гной сочился сквозь повязку. Лиза совладала с собой — не попятилась, не зажмурилась. Села на корточки. Света от луны было мало. Повязку пришлось оторвать — присохла к ране. Баба вздрогнула от боли. Но не издала ни звука. Лиза приблизила лицо. Протянула руку. Пощупала. Кожа вокруг была горячей. Воспалённой. Сам нарыв — твёрдым.

— Что ж. Можно вылечить? — спросила из-за задранного подола.

— Ты где живёшь? — спросила Лиза. — Далеко отсюда?

— Из Мочаловки она, — встрял Михайла.

— Зачем это? — Баба опустила подол. Перепугалась.

— От людей не скроешь, — встрял зло кучер.

— Погоди, Михайла. Груша, вылечить можно. Можно попробовать, по крайней мере. Если недалеко живёшь, то пойдём к тебе. Нужна горячая вода. Нужна лавка или стол. Нужен свет. Нужно…

— Нельзя ко мне. — Глаза бабы метались: с Лизы — на Михайлу, с Михайлы — на Лизу. — Дети там. Детей только пужать.

— Ладно. — Лиза выпрямилась. — Попробуем здесь.

— Барышня! — взмолился Михайла.

— Зажги фонарь, Михайла. А воду на костре нагреем.

Во всё время экзекуции Груша не издала ни звука. Только крепче сжимала губы. Что ей больно, Лиза понимала. Но жалости не чувствовала. И не боялась этого. Первый раз только (первым был деревенский мальчик с раздувшейся рукой) — испугалась: «Что со мной? Почему я не чувствую ни-че-го? Только ровное сосредоточенное внимание. Передо мной же человек. Людей ведь полагается жалеть. Нет?» Потом перестала про это думать.

Наклонилась к зашитой ране. Перекусила нитку:

— Ну вот. Груша.

Вытянула из ушка и выбросила остаток нитки. Она, которую приучили ничего не выбрасывать, ни клочка, ни огрызка. Но почему-то знала: надо выбросить.

А иголку прокалить на огне. И до, и после.

Баба моргала, скашивала глаза на свой живот.

— Теперь отдыхай. Пока не заживёт.

— Отдохнёшь тут. Как же. С хозяйством.

— Пусть муж поможет.

Глаза бабы заметались.

— Нету у ней мужа, — вперил в Грушу злой взгляд Михайла.

— Одна я. С тремя дитями.

— Ну, соседей попроси по хозяйству помочь.

Баба странно глянула на неё. На Михайлу.

Михайла покачал головой. Сплюнул в траву.

Баба ушла, как пришла: в чащу. Из чёрного лес уже становился синим. Воздух серел. Пели первые птицы. На траве высыпала роса. Лиза проглотила зевок. Ощутила, как замёрзла.

— Мамаше не говори уж, Михайла, — привычно напомнила, взявшись за дверцу.

Послушала: спят.

— Когда я говорил? — привычно обиделся тот. — Я ж не со зла, барышня. Вы вот по доброте сердечной. А как бы Грушка эта… Как бы она на вас беду не притянула, барышня. Вот что.

— Что ты ерунду говоришь. — Лиза опять проглотила зевок. Аж слёзы выступили. Тихо, чтобы не качнуть экипаж, проскользнула внутрь. Чтобы не толкнуть никого, вытянулась.

Сон её был безмятежным.


Прислуга, которой велено было дождаться их сиятельств, тайком — от их сиятельств — позёвывала. Дом был тёмен и тих. Все уже легли: и господа, и дворовые.

— Ужас как устала, — торопливо вставила Мари.

Она поднималась по лестнице. От свечи, что несла горничная, на стене колыхались в такт шагам длинные страшноватые тени. Ступни в бальных туфлях казались разбухшими. Сон смыкал глаза.

А муж, как нарочно, всё не унимался. Всё говорил ей в спину — по-французски, чтобы не понимала горничная:

— Подумать только, Мари… Шесть лет… Шесть лет выброшены. На что? А эта странная выходка? Дать вольную своим крепостным? Зачем? Что он кому этим доказал?

— Я не знаю.

— Какая карьера была, какие надежды. И кто он сейчас? Провинциальный дворянин.

Она показала, что глотает зевок:

— Не всё бывает в нашей воле.

Муж понял намёк:

— Да, ты права. Его болезнь. Ах, знаешь. Я рад был найти Бурмина в добром здравии. Я ещё шесть лет назад ему говорил: его болезнь ерунда, временное…

Мари остановилась у двери, что вела в её будуар и спальню:

— Я ужасно устала, милый.

Облаков спохватился, поцеловал жену:

— Отдыхай и набирайся сил. Доброй ночи.

Она вошла. В будуаре было тепло — от летнего вечера за окном, от множества свечей. Горничная, дожидавшаяся её, тут же подскочила. Приняла и стала сворачивать, бережно встряхивая за концы, дорогую шаль.

Мари трижды отразилась в зеркале. Профиль, профиль, анфас.

Сердце заколотилось.

— Что это, Анфиса?

Показала на небольшой ящик.

— Мужик принёс. Василий. Сказал, вы изволили позже посмотреть.

Остановилась вопросительно с шалью в руках.

— Да, верно. — Мари вспомнила: Василий с какой-то идеей. Нахмурилась, сняла крышку. Подняла над ней свечу.

Купол, нет. Шершавый серый шар был осиным гнездом. Отверстие наверху — как удивлённо открытый ротик: о! Мари ощутила странную тоску. Вдруг выбралась, побежала по склону, быстро шевеля усиками и лапками, оса. Она потерянно тыкалась, меняла направление. С шорохом распустила крылья. Её дом был сорван. Снесён с места.

Мари отпрянула с ужасом, который был несоразмерен насекомому. Со свечи пролился на руку воск, обжёг её.

— Что такое? — встрепенулась из глубины комнаты горничная.

— Всё хорошо, Анфиса. Всё хорошо. — Мари сжимала обожжённые пальцы. Но эта — понятная — боль вытеснила непонятную, стало легче.


В девичьей все давно спали, когда за окнами внизу стукнули дверцы кареты. Не все. Некоторое время они обе смотрели на окно, за которым луна серебрила листья.

— Нянечка, — просвистел шепоток в сизой, полной дыханий и похрапываний темноте. — Ты тоже проснулась?

Пришлось отозваться:

— Я не спала.

— Что так?

— Старая уже, деточка. А ты спи давай. У тебя ж стирка спозаранку.

— Нянечка, а правду болтают, будто старые барин с барыней того…

— Они болтают, а ты, дура, уши развесила.

— Разорились.

Старуха не ответила. Значит, правда.

— Боязно, — наконец выговорил девичий голос.

— Тебе-то что с того?

— А то, что сами по миру пойдут — и нас распродадут поодиночке.

Старуха вздохнула. Она тоже боялась. Боялась очутиться в новом доме, при новых господах. Боялась — и это вероятнее всего, — что никто её, старую клячу, не купит. Пинка вставят — и пшла отсюда: подайте, добрые люди. Вздохнула. Но голосом себя не выдала:

— Тебе-то что с того? Ты ж всё равно сирота. А может, у новых бар будет получше.

Девка радоваться не торопилась.

— А ну-ка? — Старуха поднялась на локте, тонкая седая косица упала на грудь. — Выкладывай. Загуляла с кем?

— Ни с кем я не загуляла!

— Брешешь же, макитра!

— Не загуляла!

И замолчала проклятая девка.

Старуха устала держать вес тела на локте. Повалилась опять на спину. Может, и не брешет, подумала, как макитра ответила:

— Так, гляделки одни. Люб он мне. Семёна-то на фабрику точно купят. Он станок аглицкий там знаешь как починил.

Старуха испустила долгий вздох.

— Может, и тебя на фабрику купят. Прачки тоже везде нужны.

Но обе знали: неправда. Прачек — много. Ловких мужиков — мало.

Старуха глядела на тёмные доски потолка. Слушала, как комната медленно наполняется чужим сердечным отчаянием. А чем помочь? Нечем. Но девка была молодая ещё, горячая, не сдавалась — зашептала:

— Может, заклясть её? Приживалку эту. Ольку. Которая молодому барину глаза застит. Я сама слышала. Барыня с её сиятельством собачилась. Молодому барину невеста нужна богатая. Она всё поправит. Только Олька эта в него вцепилась и мешает.

— Чего ты мелешь там? — всполошилась старуха.

— Оборотить её — и всем хорошо будет.

— Сдурела?

— Мочалинские говорят…

— Мочалинские чушь несут. А ты, дура, повторяешь.

— Не чушь, а у них одного закляли. Точно-точно. Погоди меня дурой опять обзывать. Ваньку-то с мельницы знаешь?

— Не знаю!

— Вот перешёл он кому-то дорогу. Уж не знаю кому. Тот его и заклял. Оборотил. Так где тот Ванька теперь?

— Ничего не знаю!

— Нянь… Мочалинские знают… — голос её почтительно дрогнул, — нужного человечка. Укажут. Денег насобираем. Заплотим. Пусть Ольку оборотит.

— Я сплю.

Молчание было требовательным. Девка ждала ответ.

Старуха напоказ изобразила храп.

Девка рассердилась:

— Ну и спи! Разорятся и продадут нас всех. А тебя, клячу старую, за ноги и в яму.

Это была чистая правда. Старухе стало страшно.

— Отвянь! Дура стоеросовая! Заклясть она собралась. Да ты хоть…

Зашуршало. Зашевелилось в темноте. Сонный голос забухтел:

— Чё орёте? Ночь-полночь…

Обе как язык проглотили. Старуха испуганно таращилась на огонёк лампады: Господи, помилуй, пронеси. Девка лежала и глядела в потолок. Глаза её были ясными, твёрдыми, они видели любезного сердцу Семёна — точно наяву.


Бурмин уже не бежал, а шёл. Точнее, брёл, хватаясь за один ствол, припадая к другому. Задерживаясь всё дольше и дольше, пока не остановился совсем, припав щекой к шершавой коре. Закрыл глаза. Послушал звуки и запахи. Он уже не чувствовал смрад своего дыхания. Лес был полон той сложной бурной жизни, какая бывает только по ночам. Только для горожан ночь — тиха. Ночь щёлкала, ухала, потрескивала, шуршала, попискивала, вскрикивала. Серебрились под луной листья на опушке.

Глаза не желали открываться. Точно всего его засасывала тёмная воронка, она была похожа на сон, но только отчасти.

Он двигался, он видел. Он осязал.

Неужели вот так было и в тот раз? Он просто прислонился к дереву. Закрыл глаза. Дольше обычного. А потом очнулся — но уже на другом берегу.

Не имея ни малейшего представления, что делало его тело между «до» и «после».

Не его.

Разве это сделал он?

Нет.

В этот раз он справится. Успеет.

Поздно.

Не поздно! Ничего не поздно! «Домой, — приказал телу Бурмин. — Вставай! Вперёд! Ну!» И в следующий миг руки выпустили ствол, колени мягко подогнулись, тело завалилось на бок.


Груша шла по тёмному лесу. Она чуяла скорый рассвет — воздух стал влажным и холодным. Она озябла. Старалась идти осторожно, хваталась за стволы, за ветки. Охала, оступаясь, — в зашитом животе стреляла боль.

Остановилась. Послушала синюю тишину, уже пускали первые, пробные трели птицы.

— Ванька? — спросила лес Груша.

Подождала.

— Ванюша, — позвала ласково.

Как всем телом чувствуешь голод, так ей захотелось прильнуть к мужу, обхватить руками покрепче. Вдохнуть запах. Лечь. Потянуть за собой, на себя. Хоть боль, хоть не боль, а между ног загорелось, размякло, возьми, выпей всю.

— Ванюша, — глухо выдохнула. — Нельзя нам. Сам знаешь.

Прислонилась лбом к берёзе, голубоватой в темноте. Постояла, сказала в её чёрный глазок:

— Уйди, Ванюш. Ей-богу. Не глупи.

Помолчала. Отлепилась от дерева, обернулась к лесу:

— Стерпи. Куда нам деваться. Стерпи, милый. И я стерплю.

Постояла. Послушала шорохи и тени.

— Ну вот. И я успокоилась. Стерпим. У одних любовь такая, а у нас она теперь другая. Вот и весь сказ. Да?

По ветвям пробежал ветерок. Ветерок? Тихо.

Пошла осторожно. Пошли следом и шаги. Остановилась — и они тоже. Истому как рукой сняло. Груше стало страшно.

— Ванька, ты, что ль, там? — Голос задрожал.

Сглотнула. Если медведь или волк, главное, не бежать.

Упасть и притвориться дохлой.

Говорят, помогает.

Дыхание само рвалось.

— Ванька, выдь, покажись. Прекрати пужать.

Хотя уже поняла: Ванька, её Ванька, не стал бы так. Молчание в темноте было чужим. Шорох шагов — недобрым. Теперь лес казался ей чёрной пастью. А если есть пасть, есть и глаза.

Задрала рубаху, показала на все стороны — не зная кому, не задумываясь, понимает ли оно человечью речь:

— Глянь… глянь… Хворая. Сожрёшь — перекинется. Всего обнесёт. Подохнешь.

Темнота молчала. Шорох стал приближаться — равнодушно, деловито. Как подходишь к еде, уже выставленной на стол. Груша сделала шаг назад, запричитала:

— Я к детям иду своим… Трое у меня. Одна я у них.

Будто оно могло понять, а поняв — пожалеть.

Груша попятилась. От треска под ногой вздрогнула всем телом. Сердце резало в груди. Собственное дыхание оглушало. Звуки, тени, шорохи, лунные блики сливались в тошную подвижную массу. Голову вело. Вон там, в кустах, шебаршнуло? Или показалось? Ахнула, затрещала в ветвях какая-то птица. Чёрный ужас пронзил нутро. Груша ринулась прочь, отталкивая от лица ветки, вся одно колотящееся сердце.

Глава 2

Утро обещало жаркий день. Уже сейчас крыльцо нагрелось солнцем, а пыль на заднем дворе стала сухой: куры барахтались в ней, топорщили перья. Василий с наслаждением чувствовал, как солнце греет его спину.

Ждать было приятно.

Дверь позади открылась. Василий посмотрел из-под руки козырьком.

— Здорово, Анфиса Пална.

Застучали деловитые шаги. В руках горничная держала ночной барынин горшок — следовало вынести в отхожее, выплеснуть. Она была недовольна, что мужик застал её, аристократию дворовых людей, за этим занятием.

— А я вот барыню дожидаюсь.

Горничная не ответила на приветствие. Заговорила сердито.

— Ну ты даёшь, Василий. Совсем из ума выжил? Ты что барыне вчера подсунул?

— Дак же… — поплёлся следом мужик. Горничная была городская, столичная, он робел перед ней. — Я ж…

— «Дак же»! А я, дура, тебе поверила — не проверила, что там в ящике. Вот спасибо — услужил ты мне за доверие. Её сиятельство чуть не искусали всю. Осы твои.

Василий сник, заморгал.

— Дык я ж всех обкурил…

— Обкурил он. Роем! Взвились!

Это была неправда. Но дело ведь не в правде.

Мужик был растерян.

«Пусть знает своё место», — удовлетворённо подумала горничная. Власть, пусть и маленькая, сиюминутная, приятно скрасила её смердящее занятие. Анфиса задержала дыхание. Сдвинула тяжёлую деревянную крышку отхожего места. Довершила моральный разгром:

— Очень барыня была сердита на твою шутку. Не вздумай опять подлезть.

И выплеснула из горшка содержимое. Немного попало на руки. Всё из-за проклятого мужика — вот пристал: гнездо да гнездо.

Разозлённая Анфиса вернулась в барынины комнаты. Задвинула горшок под кровать. На кресле лежала шаль генеральши. Анфиса подошла к ней, взяла за край с индийскими «огурцами». Шаль была тысячная. Представить себе такие деньги было трудно и сами по себе, а тем паче — плаченные за шаль. Полюбовалась материей. Пошевелила под ней пальцами, глядя, как ткань играет. А потом с наслаждением вытерла ею после отхожего места руки.


Сидели, развалясь, в креслах. В комнате у Савельева было накурено. На стене висели скрещённые сабли. Обсуждали планы.

— Медведя сперва купить надо. Медведь денег стоит. — Савельев пропустил дым сквозь усы.

— А Митька на что? — удивился Мишель с простодушием человека, который привык всё покупать в долг и долги никогда не платить (исключая, разумеется, долги чести: карточные). — У Митьки папаша богатенький.

— Ха, потому и богатенький. Денежки свои считать умеет.

— Жить он не умеет. Вот что.

— Не даст.

— А я говорю: даст. И ещё за нами бежать будет и умолять, чтобы взяли.

— Это почему это?

— Потому что. — Мишель постучал себя пальцем по лбу. — Рыло калашное. А сынка своего хочет пропихнуть повыше. Где повыше, там жить надо умеючи. Это, знаешь ли, совсем других денег стоит.

Савельев, которому мать в последний раз прислала деньги, твёрдо указав, что этот раз — последний, вздохнул.

— Вот увидишь, я прав, — усмехнулся Мишель.

— Да я не спорю… не спорю, — пробурчал Савельев.

Но Мишель ошибся.

— Не могу, господа, — замямлил Митя Шишкин. — Рад бы с вами. Ей-богу. Но не могу.

— Как это? — от удивления Мишель опешил. Заметил мелькнувшую под усами улыбку Савельева («а я что говорил?»), это разозлило его.

— С каких пор ты стал таким занудой?

— Обещался уже господину Бурмину.

В глазах Мишеля блеснуло веселье. Оно не обещало ничего хорошего.

— Господину Бурмину? — самым весёлым тоном уточнил он.

Но Шишкин не расслышал угрозы:

— Я предложил ему показать книги из дедовой библиотеки.

— Из дедовой? — повернулся Мишель к Савельеву. — Это какие же?

Что дед Мити Шишкина был крепостным, который сам себя выкупил, не было в смоленском обществе тайной. Но миллионное состояние Шишкиных сковывало молву. Савельев показал Мишелю глазами. Тот сделал вид, что не заметил.

— У вас и книжки есть? — не унимался Мишель. — Приходно-расходные, что ли?

— Ну хватит, — вдруг дёрнул его Савельев за локоть. — Не больно смешно.

В отличие от Мишеля, плевать на условности смоленского общества Савельев не мог: мать отказалась дать денег, но многочисленные тётушки и дядюшки, родные, двоюродные, троюродные, ещё нет. И потому их мнение было Савельеву не безразлично.

Глаза Мишеля посветлели от весёлой злобы. Пока очередная опасная колкость не сорвалась с его языка, Савельев поспешил дружелюбно:

— Ладно, Митька. Жаль, конечно, что с нами не поедешь. Кланяйся от нас господину Бурмину. А не то оба приходите.

— Эх ты, кислятина! — хлопнул Мишель Митю по плечу, тот пошатнулся, заморгал, вынужден был схватиться за спинку стула.

— Может, ты уже и жениться надумал?

— При чем здесь это? — оскорбился Митя.

Мишель скользнул мимо него взглядом:

— Идём, Савельев.

Развернулся на каблуках и вышел. Савельев торопливо отвесил поклон и выбежал за Мишелем.

В передней Шишкиных всё было новым и дорогим: мебель, светильники, панели. Из такого приятеля много можно было бы надоить денег. Противно было думать, что не вышло. Мишель принял от лакея фуражку, фыркнул Савельеву по-французски:

— Господин Бурмин опять всё веселье изгадил. Будем надеяться, хоть Ивин не подведёт.

Савельев что-то пробурчал по-русски. Скука, от которой сбежали из курительной, уже ползла за ними сюда — горьковатым табачным облаком, и оба поскорее затрещали сапогами с крыльца, где их ждали подведённые лошади.


Анна Шишкина смотрела сверху в окно, как молодые люди запрыгнули, тронули лошадей, ускакали. Её длинное бледное лицо разгладилось, посветлело: «И слава богу. Дурная компания».

Она услышала тяжёлые, неуклюжие шаги позади, быстро опустила край шторы.

— Что же гости твои, Митенька? — Запрятав облегчение, спросила: — Не остались?

— Нет, маменька.

— Вот как? А я думала, у тебя гости.

— Гость. И совсем другой гость. Я велел чай накрыть в библиотеке.

Мать улыбнулась:

— Знакомый, чтобы сидеть в библиотеке? Это кто ж?

— Бурмин.

— Вот как.

— Вы с ним знакомы, маменька?

— Лично нет. Он хорошей фамилии.

Ей не хотелось повторять сплетни смоленских дам о княгине Солоухиной и о том, что разорившийся Бурмин унаследует старухины миллионы.

Она могла себе это позволить. У неё не было дочери-невесты.

— Ему хотелось посмотреть кое-какие книги из дедова собрания.

— Он тоже о нём слыхал? — Но Анна спохватилась, не прозвучит ли это тщеславно, и поспешила уточнить: — Конечно же, от тебя.

— А вот и нет! Когда я представился, он почти сразу же спросил, не знаменитого ли масона Синицына я внук.

И добавил:

— Но только если вы, маменька, позволите. Может ли он одолжить кое-какие книги из дедовой библиотеки?

Мать расцвела. У сына появился приятель, которого интересовали книги! Не девки, не пьянки, не карты: книги! И который знал о её отце — покойном московском масоне.

— О мой друг, и не спрашивай! Твой дед и сам был бы рад — и такому гостю, и разговору. А что до книг, то он считал, что книги живут, только когда их читают. Какие же кни…

— Что это, Анна Васильевна? — пробасил позади сердитый голос. — Лакеи в библиотеке накрывают. Вы что? Гостей ждёте?

Мать и сын вздрогнули, умолкли, испуганно уставились друг на друга. Митя тихо отступил, мать выдавила:

— Ступай же, Митя.

Присутствие сына при ссорах делало их особенно унизительными. А после — мешало уснуть вечером. «Что видит мальчик? Какой урок семейной жизни вынесет из всего этого?» — ворочалась всякий раз Анна.

— Иди, милый.

Но Митя вдруг заартачился:

— Успеется, маменька.

Старший Шишкин даже не повернулся к нему, бесшумно прошёл в своих мягких сапогах. «Его ненавидят, с ним не желает быть в одной комнате собственный сын, а ему всё равно». Анна с отвращением следила за невозмутимой поступью мужа. В руках у него была газета. Сел. Диван под ним пискнул.

— Ну-с? Что за гости?

С шелестом развернул газетный лист.

Анна смотрела на паркет, на край ковра, на собственные ступни. Чувствовала, как сама собой немеет шея, поднимаются плечи, а лицо застывает.

— Господин Бурмин… — выдавила.

— Продаются за излишеством люди, — вслух прочёл Шишкин, точно не услышав. — Кузнец двадцати трёх лет, жена его прачка, также обучена шитью.

Анна ошалело глянула на него — но увидела только желтоватый газетный лист, которым отгородился муж.

— Цена оному пятьсот рублей, — читал он. — Не пишут, пьяница или нет. Буйный небось. Кто сейчас кузнеца продавать станет. Да ещё за пятьсот рублей.

Слова слипались сухим комком в горле. Анна кашлянула.

— Что-с? — процедил муж из-за газеты. — Что ещё за Бурмин?

И громко:

— Продаются две девки тринадцати и шестнадцати лет. Обученные грамоте. Одна играет на пианино. Узнать о цене можно… Вот-вот. О цене. Больно толку с них, с грамотных. На пианино. Вред один.

— Хорошей семьи. И человек достойный, — пробормотала Анна.

Муж опустил газету.

— Чего — достойный? — передразнил. — Чтобы спустить с лестницы? Вы хоть глядите, с кем ваш сын водится? Кто его приятели? Сброд!

— Бурмин — благородный человек! — зазвенел вдруг голос Мити.

«Сейчас начнётся». Анна почувствовала, как пошла горячими пятнами.

— Бурмин ваш крестьян своих на волю распустил. Ай, молодец! Ай, благородно! Да ежели б он, как я, хоть рубль сам заработал… Если б он хоть одного крестьянина сам купил!

Митя не сдержался:

— Покупать и продавать людей, как скот, — это варварство!

— Митюш, будет, — тронула его мать. Спор был бессмысленным.

— Варварство? — поднял брови отец. — А обедать — не варварство? А штаны носить — не варварство?

— Какая связь… — залепетала жена.

— А такая, что обед ваш тот же крепостной мужик стряпал, Анна Васильевна! И я за него не триста, не пятьсот — я за него графу Шереметеву три тысячи заплатил. Которые заработал — я! сам!

Добавил из-за газеты:

— А ваш господин Бурмин только профукивать умеет. К чёрту такого приятеля.

— Это я сам решу! — пригрозил Митя.

Отец показался из-за газеты:

— Дерзишь? Вот ваше влияние, Анна Васильевна.

Но взрыва, которого она боялась, не случилось. Шишкин степенно сообщил:

— Вот что, Митя. Помру я, делай как знаешь. Хоть по миру иди. Бог тебе судья будет. А пока я жив, с дрянными людьми водиться тебе не дам.

«Обошлось», — понадеялась Анна.

— Идём, Митя.

Но Митя пошёл пятнами — совсем как мать. Зашипел на отца:

— Бурмин вам дрянь. Князь Несвицкий тоже дрянь. Какие ж тогда хорошие?

Мать испугалась:

— Что же… — Залепетала: — Ведь господин Бурмин вот-вот прибудет… В библиотеке уж накрыли…

И к мужу:

— Вы велите… велеть не принимать?

Муж резко наклонился к ней — заглянул в склонённое лицо:

— Вы дура, Анна Васильевна? Иль глухая?

Откинулся:

— Я такого не говорил. Хамить я своему сыну не советовал. Позвали гостя, так примите.

Вошёл и безмолвно остановился лакей. Он был в замешательстве.

Мать отвернулась, не желая делать прислугу свидетелем ссоры.

Шишкин-отец недовольно оборотился:

— Ну чего? Язык проглотил?

Лакей был смущён:

— Ваше благородие… изволили приказать доложить… Человек Ивиных. Дожидается…

— А, Васька, что ль? — вспомнил своё поручение Шишкин. — Ну так и скажи русскими словами! Что ты сопли-то жуёшь! Иду.

Глава семейства вытянул из кармана большой клетчатый платок. Утёр лицо. Подогнул крепкие ноги, упёрся. Поднял с дивана дородное тело. Понёс.

Что он вышел, Анна поняла даже не глядя — по облегчению, которое охватило её. Точно она опустилась в ванну с тёплой водой.

— Маменька, вы не должны сносить такое обращение… Все эти годы. Довольно! Он… Вы… Я…

Анна смогла улыбнуться:

— Иди-иди, Митенька. У Саши урок наверняка закончился. Пойду справлюсь об его успехах, пока учитель не ушёл. Желаю вам с господином Бурминым приятно провести время. Кланяйся ему от меня.

Анна Васильевна была благодарна сыну за сочувствие, но не могла принять. По совести — не смогла. Даже ненавидеть мужа толком не получалось. Напротив, она чувствовала себя перед ним виноватой. И подозревала, что муж — тупой и грубый — это как-то тоже почуял, оттого и придирался, грубил, искал ссор: сердце её было счастливо. Оно было занято.


У дверей детской Анна Васильевна Шишкина спохватилась, остановилась. Возвела очи горе, поморгала. Слегка побарабанила под глазами пальцами. Несколько раз ущипнула себя за щёки, да так и остановилась — ужаснувшись тому, как сама смешна и нелепа. «Старая обезьяна. Он мне в сыновья годится», — с отвращением к себе попробовала подумать, но отвращения не испытала, только волнение. «Это надо выяснить раз и навсегда. Прекратить». Вошла, одновременно постучавшись.

Младший её сын поднял голову от тетрадок. А учитель — высокий молодой человек в сером сюртуке — обернулся и покраснел.

— Ах, простите, я думала, вы закончили. — Анна Васильевна понадеялась, что она-то не покраснела. «С чего бы мне краснеть? Глупость. Нет же ничего».

Учитель поклонился:

— Мы было закончили, но… Я…

Резвый мальчик перебил:

— Семён Иваныч рассказывал про Гармодия и Аристогитона.

— Про Гармодия… это хорошо, — повторила Анна Васильевна, плохо соображая, что сказал ей сын, погладила его по темени.

— Тираноборцы! — оживлённо пояснил мальчик.

— Извините, я заговорился и забыл о времени, — поклонился учитель.

«Ничего он не забыл!» Анна Васильевна чувствовала, как щёки её горят.

— Как Сашины успехи?

— Мы, изволите видеть, сделали урок по арифметике, по латыни и по истории. А после обеда — из русской истории.

Учитель глядел ей в глаза — и тоже погладил Сашу по темени. Повторил её движение.

Мальчик удивлённо поглядел: на учителя, на мать. О нём говорили. Но на него ни разу не посмотрели. Его гладили — но как мяч, который передают друг другу.

— Из русской истории, — кивнула, не вслушиваясь, Анна Васильевна.

На другом конце комнаты открылась дверь. Старая няня просунула голову в чепце, неодобрительно посмотрела на учителя. Саша тотчас соскользнул со стула:

— Матвеевна! Бегу! Это я виноват. Я хотел про братьев Гракхов…

Старушка приоткрыла дверь шире, пропуская Сашу:

— Что ж вы заучились совсем, барин. Ждём вас не дождёмся. Пожалуйте обедать, сударь мой.

Бросила на барыню взгляд. Затворила дверь.

«Как она на меня глянула». Анна Васильевна в замешательстве взяла Сашин карандашик, повертела его в руках: «Почему она на меня так посмотрела? Я же ничего такого не делаю».

— Это животное не стоит вашего мизинца, — тихо произнёс учитель.

— Я? Ах, нет… Как вы можете так… — попробовала возмутиться Анна Васильевна.

Но сама слышала, как голос её дрожит.

«Он просто учитель. Учитель моего ребёнка. И больше ничего».

— Я пришла сказать вам… — строго начала она.

Учитель взял из её рук карандашик. Коснулся пальцев. Пожал.

Анна Васильевна не осмеливалась поднять глаза.

— …Что так продолжаться не может. Я много, невозможно много старше вас…

Но забыла, что за этим собиралась сказать, — всё растаяло в радости, которая перетекла от его руки в её и заполнила её согласно энергетическому закону, который недавно открыл господин… господин… господин… как же его звали…

Учитель потянул её за руку, и она жадно ответила ему на поцелуй.


Бурмин, задрав подбородок, изучал тесно заставленные полки. Толстые дубовые доски прогибались под драгоценной ношей.

— Мой бог, — только и молвил Бурмин. — Аламбер. Руссо. Монтень. Гельвеций. Монтескьё. Все римляне.

— Здесь есть и настоящие редкости! Трактаты о странных существах. О колдовстве. Об алхимии. Ну, в общем, всякая старинная галиматья. Курьёзы, — поспешил добавить Митя на всякий случай.

Бурмин обернулся к своему новому знакомцу:

— Если и существует рай, то он похож на эту библиотеку.

Митя расплылся в улыбке. Более обычного похожий на пса, который норовит броситься, облобызать. Искреннее восхищение Бурмина привело его в восторг.

— Ваш отец — изумительный человек.

Улыбка Мити скисла:

— Библиотеку собирал мой дед! — с вызовом поправил он.

— Но ваш отец…

— Отец за всю жизнь не прочёл ни одной книги.

— Так-таки ни одной, — с улыбкой ответил на горячность молодого человека Бурмин.

— Не считая приходно-расходных! — Митя сам не заметил, как повторил дурную, оскорбительную остроту Мишеля.

— Но ваш отец всё-таки перевёз все эти книги сюда. Это его характеризует. Я был бы рад, если бы вы представили меня вашему отцу.

Митя покраснел. Замигал.

— Моему отцу?

При мысли, что Бурмин может о нём подумать и что Бурмин непременно подумает о самом Мите, когда увидит его отца, стыд калил щёки.

— Мой отец! Если бы вы знали, что за тип.

— Расскажите.

— Несносный. Самодовольный. Невежественный. Грубый. Неотёсанный. У меня чувство, будто…

Но Бурмин не слушал. Книга, та самая книга жгла его взгляд. Манила. Казалось, светилась. Палец остановился на лиловом корешке. «Что может быть естественнее — вынуть, полистать». Сердце его стучало, будто он задумал что-то постыдное, когда Митя повторил вопрос.

— …Бурмин?

Бурмин вздрогнул и отдёрнул руку от лилового корешка, заложил за борт сюртука.

— Что, простите? — не сразу откликнулся он.

— А вы — были близки с вашим отцом?

Он повернулся к книге спиной. Но казалось, и затылком чувствовал её.

«Я что-то ляпнул? Какой болван», — огорчился Митя, заметив, что лицо Бурмина странно потускнело.

— Вы правы, Бурмин. — Затараторил восторженно: — Кому интересны все эти папаши, мамаши, дедушки да тётушки? Скоро всех детей будут забирать у матерей сразу после рождения и в особых заведениях воспитывать из них идеальных граждан.

— Да-да, — Бурмин кивнул рассеянно.

Митя поспешил загладить свою оплошность — переменил тему:

— Хотите что-нибудь одолжить почитать?

Бурмин улыбнулся:

— Как я могу сказать нет.

Митя с излишним оживлением бросился к корешкам поодаль:

— Гляньте. Вот этим масонским манускриптам — две сотни лет, не меньше. Дед купил их в Риме. Отдал целое состояние. Берите! Какие вас заинтересовали? Маменька только рада, если одолжите. Её отец считал, книги живы, пока их читают.

— Мудро сказано.

Бурмин обвёл взглядом полки:

— В эдакой пещере Али-Бабы… Столько сокровищ, что глаза разбегаются.

Он изобразил задумчивость:

— Если вы так добры, что позволяете мне воспользоваться вашей любезностью… Вот этого Монтескьё. — Бурмин шагнул к полкам. — Ещё Адама Смита. Вы читали Адама Смита? У него довольно занятная экономическая теория, взгляд в экономическое будущее Европы, которое, по сути, уже можно видеть…

Так он болтал, а пальцы-воры проворно выдернули заветную лиловую книжицу, сунули под Адама Смита. Поспешили к следующей, пока Митя не спросил: «А эта лиловая — о чём? А вам — зачем?» Но опасался напрасно. Митя был очарован им. Наивно-радостный взгляд был устремлён Бурмину куда-то в лоб, а с языка, онемевшего от восхищения новым приятелем — умным, уверенным в себе, блестящим, — смогло сорваться лишь:

— Нет. Адама Смита я не читал.

Бурмин улыбнулся ему так, будто Митя сказал нечто очаровательное, и вдруг сказал — учтиво, но таким тоном, что Митя не осмелился бы ослушаться:

— Всё же представьте меня вашему отцу, окажите мне любезность.


Василий, крепостной мужик Ивиных, держался с достоинством. Степенно изложил своё дело. Перевернул чашку, поставил на блюдце, отставил.

— А условия у меня такие. Выкупи меня со всем моим семейством у графа Ивина и напиши нам вольную.

Умолк. Спокойно поглядел на Шишкина. На столе между ними лежало осиное гнездо. Пустое. Шишкин провёл пальцем по его боку. Он был сероватым, шершавым. Грубая работа. Ну да что возьмёшь с бессмысленных тварей.

— И это все твои условия?

— Покамест.

«Тёртый калач, — подумал Шишкин, — с таким надо ухо востро. Такой в тулупчике рваном жмётся, а потом глядишь — свой каменный дом в Москве, да не один. Видал я таких».

— А что ж граф Ивин — вольную тебе не даёт?

Василий презрительно усмехнулся:

— А то ты графа Ивина не видал.

— Видал, — не стал финтить Шишкин. — Во, граф твой. — И понимающе постучал согнутым пальцем сначала себя по темени, потом по столу.

Но Василий не улыбнулся:

— Ну так что ж? Вольную нам дашь?

Шишкин взял в кулак подбородок. Сделал вид, что задумался. Требования Василия были скромны, но Шишкин заметил подвох. Вольную такому дашь — так он ею тут же и воспользуется: к конкурентам сбежит. Или своё дело откроет. Конкурент Шишкину был ни к чему.

— Нуте-с, Василий. Врать не буду. Хорошая затея. Интересная мне затея.

Шишкин отщипнул от гнезда полоску. Покатал между пальцами. Сухая, шершавая. Несомненно, бумага. Надо было только обхитрить этого мужика, как-то привязать к себе и предприятию. Чтоб не выкрутился, не убёг. Не подложил свинью.

— По рукам, — сказал Шишкин. — И выкуплю, и вольную дам, и больше: товарищем тебя на паях сделаю. С тебя — работа, с меня — деньги. Доход поровну.

Василий вскинул глаза:

— Товарищем? Что это добренький ты такой?

«Заметил подвох. С этим паскудой ухо надо востро», — подумал Шишкин. Но лицо и голос его окрасились воодушевлением:

— Не добренький. А в том дело, что отец мой сам себя с семейством у барина выкупил. И не за сто рублей. За сто шестьдесят тысяч. А я — вот сейчас где. — Он обвёл рукой богато обставленную залу. — В доме барина живу. А где сам барин сейчас? Где отпрыски его? По миру пошли. И сто шестьдесят тысяч им не впрок. Так-то, Василий. Потому что время наступает такое. Им — вниз, нам — вверх.

«Ну звонит, каналья, — подумал Василий. — Такой облапошит — и не заметишь». Но, как Шишкин, скроил при этом самую порядочную мину.

Ударили по рукам — над серым шершавым осиным гнездом.

Облобызались троекратно.

Лакей вывел Василия чёрным кухонным ходом. Демократические принципы Шишкина не были безграничными.

— Михал Карлыча мне, — распорядился.

Когда немец-эконом явился, Шишкин уже посыпал песком заполненный чек. Стряхнул песок. Сдул пылинки. Подал.

— Отправь в Петербург первой же почтой. Пусть Еремеев сразу отправляется в Лондон и начинает комиссию. Пока Бонапарте опять не потребовал море перекрыть. С этой блокадой деловым людям житья нет.

Немец увидел цифру. На кирпичном фельдфебельском лице проступило волнение. Шишкин дорожил его осмотрительным мнением:

— Чего?

Немец поднял брови:

— Двести тысяч рублей — на фантазии раба?

Шишкин хлопнул его по плечу:

— Но-но. Мы все рабы, Михал Карлыч. Божьи.

Немец сжал губы. Дал понять, что сказал бы, но воздержится. Шишкин начал терять терпение:

— Ну, говори! Что?

— Господин Шишкин, спросите собственный здравый смысл: не идёт ли в данном деле ваша горячая предубеждённость против аристократов впереди холодного коммерческого расчёта?

Шишкин подумал:

— Ты спрашиваешь, хочу ли я подложить свинью граф

Издательство благодарит Banke, Goumen & Smirnova Literary Agency за содействие в приобретении прав

Издатель П. Подкосов

Продюсер Т. Соловьёва

Руководитель проекта М. Ведюшкина

Художественное оформление и макет Ю. Буга

Корректоры Т. Мёдингер, Ю. Сысоева

Компьютерная верстка А. Ларионов

© Ю. Яковлева, 2022

© Художественное оформление, макет. ООО «Альпина нон-фикшн», 2022

Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.

* * *

Глава 1

Охота на человека не отличается от охоты на любого другого зверя с тёплой кровью. Тем более когда человек – сам зверь.

С собой нужно: пристрелянное ружьё, сумка с порохом, дробь. Дробь – это, конечно, так, только чтобы подранить, остановить. Добивать всё равно надо ножом или рогатиной. Потом следует подвесить за ноги и дать крови стечь. Её надо вылить поодаль. А голову – отделить от тела.

Некоторые советуют напоследок вбивать в грудь кол. Но скорее всего, просто путают с вурдалаками, а это не то же самое.

СМОЛЕНСК, ЛЕТО 1812 ГОДА

Иван с разбега вжался в дерево, шлёпнул ладонями по стволу, боясь шевельнуться. Высоко в кронах заливались птицы.

Услышать бы что. Но грудь сипела, заглушая все другие звуки.

Увидеть бы. Но перед глазами плясали серые точки.

Унюхать бы. Но мир весь состоял из одного запаха – его собственного: резкого, пронзительного запаха страха. На потный лоб сел овод. Иван мотнул головой, мазнул рукавом. Согнал. С бровей скользнула капля пота. Сморгнул. Вытаращился.

Просека казалась ему пропастью. На той стороне ели приподнимали колючий полог: мол, сигай, спрячем.

Но просеку ещё надо было как-то перебежать! Если они поджидают его в схроне, лучше места не найти: снимут одним выстрелом.

Иван прикинул. Сигануть? Пан или пропал.

А если пропал?

Знать бы, где они. Посопел. Но от бега нос пересох. Иван сунул в рот палец, обслюнявил. Ткнул в ноздрю, в другую. Осторожно потянул воздух.

Кислый хлеб, дёготь, ружейная смазка, порох. Пакостный человеческий дух ел глаза: густой, как дым. Они не отстали, шли по следу. Близко ль? Далеко? Казалось: рядом.

Наклонил голову. Весь стал собственным ухом.

Воздух колебался. Звенел, шуршал. Пройти сквозь него бесшумно они не могли, так же как не могли просочиться сквозь паутину, не задев ни одной нити. Иван слышал всех четверых. Стреляли под ногами сухие травинки. Хрупали сучки. Пыхал мох. О железо клацало железо.

Дурни. Охотнички, царя небесного олухи. Эк звенят. Могли бы тогда уж и в чугунные горшки колотить.

Он ощутил собственное превосходство. Ухмылка поползла сама. Глянул на тот берег, на зелёный полог. Решился. Пан!

Вынул из травы одну ногу, бесшумно опустил, слушая землю всей подошвой. Потом другую. Отделился от ствола, не уронив с коры ни чешуйки.

Сиганул через солнечный коридор. Молотя локтями. Чуть не хлеща себя пятками по заду. Юркнул в зелёный сумрак с банным звуком – хлестнули по груди, по лицу листья.

И напоролся, как на штырь:

– Стоять, Иван.

Вместе с дыханием вырвался запах: запах рта, который не трескал кислого хлеба. Барский.

Иван обмер. Вылупился. Сердце билось так, что в такт подрагивало небо.

Вороной глазок ружья смотрел в грудь.

Барин был незнакомый. Не мочалинский барин уж во всяком случае.

– Не шевелись, – предупредил барин.

Было в этом запахе ещё что-то. Что-то такое, от чего заскребло под коленями, защипало под мышками, защекотало в затылке. Запах барина заполнял Ивану голову, как тьма.

Дуло качнулось.

– Стой, сказал! Я тебе худого не сделаю. Я друг.

«Хотел бы прикончить, давно б выстрелил, – соображал Иван. – Вот только прикончить – это ещё не самое худшее, что такой, как он, может сделать с таким, как я».

Иван сглотнул сухой комок в горле:

– Ружьишко бы опустил, что ли. Раз друг.

Вороной глазок медленно потупился.

Барин, видать, то ли дурной, то ли ни разу не линявший.

Иван брызнул в кусты быстрее, чем мысли успели за телом.

Калёный неподвижный запах созревающих колосьев. Белое невыносимое небо. И пыль. Пыль на крыльях коляски, в складках платья, на лицах и шляпах.

– Вы давно здесь не бывали?

Мари отвернулась от леса и оборотилась к спутникам, что сидели перед ней. Это были немолодая дама, дальняя родственница, княгиня Печерская, и её зять – чиновник средних лет. Оба ехали в смоленское имение, только что полученное по завещанию.

– Шесть лет, – ответила.

Коляска подпрыгнула на выбоине. Подпрыгнули на сиденьях и пассажиры, а собачка клацнула зубами. Разговор оборвался, и все забыли, о чём он был.

Щёки зятя тряслись на неровной дороге, бакенбарды от пыли стали как войлочные. Воздух вокруг него пах скисшим сладким вином. Он то и дело утирал пот и видимо страдал от похмелья. Жара доконала его. Коляска в очередной раз подпрыгнула, Мари вспомнила фамилию этого толстяка: Марков. Лицо старой княгини Печерской было тоже покрыто пылью. Пыль забилась в морщины. Княгиня держала на коленях собачку. В Москве собачка была белой. Теперь стала серой.

«Наверное, и у меня лицо в пыли». Мари расстегнула ридикюль, чтобы вынуть зеркальце, посмотреть, отряхнуть платком. Но не вынула. Застегнула ридикюль. Какая разница? Через несколько минут опять будет всё то же. Мари ограничилась тем, что развязала, ослабила на шее косынку и расставила локти, чтобы не чувствовать отвратительную влагу батиста под мышками. Под лентами шляпы чесалось. Назад уплывали, покачиваясь, зелёные каскады берёз. Трепетал, как розовый флажок, язык болонки.

Коляска въехала в лес. Из белого зноя – в зелёный полумрак. Через несколько минут глаза пассажиров привыкли к тени и окрасились смыслом. Собачка, облизнув напоследок нос, втянула язык и закрыла пасть. Все четверо глядели по сторонам. Мари чувствовала, как засосало отчего-то под ложечкой. Лес всей массой зелени, света, теней валил назад. Блики, тёмные провалы. За рябой кутерьмой листвы угадывалась глубина, как угадывается глубина под ребристой поверхностью моря. Тёмная, неподвижная, холодная – и обитаемая.

– Шесть лет, вы говорите? – ожила, удивилась княгиня.

– С тех пор, как вышла замуж, – пояснила Мари.

– Странно, должно быть, вновь оказаться в родных местах, – заметил толстый Марков.

Кучер чмокнул, прикрикнул:

– Н-да, родимые.

Но не лихо прикрикнул. В голосе его была тревога. Хлопнул вожжами. Копыта стали бить чаще. Коляска покатила быстрее. Пассажиры ухватились за борта.

– А что, любезный, – обернулся к толстой заднице кучера и спросил по-русски Марков, – говорят, волков в этом году пропасть?

– Бывают, – ответил кучер.

Зять княгини не отстал:

– Охотники сказывали. Давно такого в окрестностях не видали. Скот режет. Слыхал что?

– Развелось, грят, – неохотно согласился кучер. – В Бурминовке, в Карповке, в Мочаловке только и разговоров, что развелось.

– Что ж охотники? Спят?

– Не спят. Да только это такеи волки, капкан чуют. Собак рвут. У домов рыскают. Страх потеряли.

Дамы тревожно переглянулись. Старуха осуждающе глянула на зятя. Но тот не унялся:

– Ишь ты. А что, и на людей нападали?

Старуха сердито и быстро приказала по-французски:

– Прекратите, пожалуйста, этот вздор.

Кучер тем временем говорил:

– А то! К войне это, грят. Волк, грят, он мертвечину если распробовал, обратно ходу нет.

Пассажиры скривились. Старуха вперила в зятя негодующий взгляд. Под его калёным жаром Марков громко по-русски перебил кучера:

– Ты врать-то брось!

Обернулся виновато к дамам. Старуха поджала губы:

– Найдёте же вы, о чём разговор завести, – упрекнула зятя.

Ей за многое хотелось его поддеть, укусить. Он источал густой сивушный запах: ртом, всеми порами. Княгиня старалась делать вид, что не замечает, не упрекать, не кусать. Зять её, говоря по-русски, крепко закладывал за галстук. Старуха решила прекратить это раз и навсегда. Но совсем не тем методом, каким на Руси издавна такое прекращают, а… Его недуг она решила победить во что бы то ни стало. За тем и ехала в Смоленск, забрав зятя под наполовину выдуманным предлогом. Ссориться с ним на пути к цели она не могла. Большой стратегический план требовал тактических жертв, и, сказав себе: «Не время сейчас», она поджала губы.

Зять тихо икнул, прикрыв рот кулаком.

– Вы слыхали наши последние московские новости, дорогая? – Наклонилась к Мари: – Граф Безухов разъехался с женой.

– Вот как?

Об этом судачили и в Петербурге.

– Удивляюсь, как бедная Элен его столько терпела. Святая женщина, – болтала Печерская. – Другая бы на её месте уехала от такого мужа сама.

Княгиня Печерская и её пьяница-зять сидели спиной к движению. А Мари со своего сиденья, лицом к ним, увидела, что кучер весь подобрался. Стал озираться: налево, направо, налево, направо.

«До чего неприятно, в самом деле».

– Неужели вы не скучали по родным местам все эти шесть лет? – светски завёл снова краснолицый Марков.

Вдруг собачка на коленях у старухи вскочила на коротенькие кривые ножки. Затряслась. Шерсть на загривке дыбом. Глазки выпучились.

Все трое пассажиров невольно подумали одно и то же. Но день был дивный, любая самая мрачная мысль тут же лопалась на солнце. Лопнула и эта.

– Фидель, Фидель, – захлопотала старая дама.

Собачка оскалила мелкие редкие зубки: звук такой смешной, что и рычанием не назвать. Жужжание маленького моторчика.

– Тубо, Фидель. Да что с тобой? Тубо!

Что столь крошечное существо вызывалось грозить кому бы то ни было, смешило и умиляло.

– Давайте я его возьму, – с улыбкой предложила Мари. – Отважный мал…

Фидель закинул вверх косматую моську – и завыл. Лошади всхрапнули.

А потом грохнул выстрел. Плеснул рукавом вспугнутых птиц: фррррррр. Лошади вытянули шеи и рванули так резко, что Мари выронила сумочку, мотнула концом шали, ухватилась за сиденье, клюнула полями шляпы колени толстяка, тот и княгиня завалились назад, собачка ткнулась хозяйке в живот.

– Тпру! Шельмы! – Кучер, откидываясь всем телом, наматывал на кулак поводья. Тщетно! Лошади летели как шальные.

Княгиня обеими руками прижимала к себе ридикюль и собачку. Марков упирался ногами, прищемив чей-то подол. Мари одной рукой вцепилась в борт, другой тянула сбившуюся назад шляпу – та хлопала, как парус на ветру. Концы косынки выскользнули, хлестнули Мари по лицу на прощание – косынка улетела.

– Боже мой… Да остановите же… Держитесь!

На полу коляски каталась и стукалась её сумочка.

Вот опять это чувство. Смотрит прямо в глаза. Эта дама с жёлтой розой. Только глаза и удались, счёл Облаков. Чтобы избавиться от наваждения, рассмотрел портрет придирчивым глазом покупателя. Дурно и грубо написанная рука, что сжимала розу, выдавала работу доморощенного крепостного живописца; а сам цветок художник из крестьян изобразил куда приметливее и точнее. Платье и пудреная причёска дедовых времён соответствовали немодной обстановке гостиной. Она не изменилась за шесть лет. С тех пор, как Облаков был здесь в последний раз.

Бр-р-р-р, передёрнул он плечами, так что дрогнули жирные золотые червяки погон. Тот – последний раз – вспоминать не хотелось.

Облаков отошёл от портрета. Скрипнул креслом, сдвинул, развернул. На пальцах осталось неприятное чувство, отряхнул руки. Ну и пылища. А слуги-то на что? Экономка? Ключница хотя бы?

На крыльце его встретил старый Клим, он же проводил сюда.

Других Облаков не видел.

«Может, и нет никаких слуг?» – с новой мыслью огляделся Облаков.

Подёрнутая серой пылью полка над камином была пуста. Ни часов, ни портретов в рамках, ни фарфоровой дребедени, милой дамам. Камин разевал давно не чищенную пасть. Диван и добрая половина кресел были в чехлах. Обои потускнели. Шторы выцвели. С потолка свисал сероватый кокон: хрустальную люстру давно не зажигали. Под сапогом мелко похрустывало – пол не мели, не мыли. Давно не вощённый паркет рассохся и был тускл. Ковёр был скатан у стены. Всё носило следы запустения и пренебрежения. Облаков прислушался. Дом был тих. Той тишиной, которой никогда не бывает в доме, где работает кухня, где моют посуду, где стирают, где гладят, где носят дрова, где чистят серебро, где разводят огонь, где греют воду, где перестилают постели, словом, где для дворни найдётся тысяча дел каждый день. Похоже, слуг в этом доме и правда не было. Но как так? «Бурмин – среди наших крупнейших землевладельцев, – только что, утром, сказал губернатор. – Если уговорите его, остальные задумаются». Не разорился же Бурмин, с утра-то?

Взгляд дамы с розой ответил с вызовом. «Не твоё дело», – говорил он.

Облаков решил пересесть от него подальше. На сей раз осмотрев обивку, прежде чем коснуться задом и спиной. Не хотелось запачкать мундир. Похоже, переодеться до вечера ему уже не успеть. В кресле недавно сидели, пыльным оно хотя бы не было. Облаков сел. Перебросил одну ногу через другую. Но пронзительный взгляд сверлил ему затылок. «Ерунда. Просто портрет. Есть специальный приём, говорят, чтобы писать глаза. Иллюзия». Но всё же не сдержался, обернулся.

Взгляд дамы опять пробрал его до мурашек.

Просто портрет, просто такой приём. Или просто признать, что не по себе ему в этом доме? Чужом доме. Доме друга. А друга ли?

Кем ему сейчас считает себя Бурмин?

Последний раз они виделись шесть лет назад. Последний раз Бурмин ответил на его письмо – тоже шесть лет назад. Их отношения не были ни разорваны официально, с положенными словами. Ни прояснены. Ни восстановлены. Ни то ни сё. Точно обморок, что длится вот уже шесть лет. За шесть лет Бурмин мог измениться. Многое могло измениться. Всё!

Облаков вскочил.

Ждать больше не хотелось. Хотелось убраться отсюда поскорее.

– Клим! – крикнул. Послушал тишину.

Потом зашаркали шаги. Дверь скрипнула.

– Ваше сиятельство.

Но тут Облаков вспомнил то дело, что привело его сюда, и что ждать – придётся, столько, сколько придётся, и что другого выхода нет, друг ему Бурмин или не друг, начать с него Облаков был вынужден. Сел:

– Что ж твой барин? Скоро будет?

– Не изволили сказать. До рассвета в лес уехали.

Махнул на старика:

– Ладно. Ступай.

– Не изволите чего подать? Воды? Чаю? Трубку?

– Ступай.

Дверь скрипнула. Опять тишина. Глубокая, чуть звенящая, точно дом давно покинут. Она заливала в уши, заполняла голову. От неё тяжелели колени и локти. Всё тело, измученное скорой тряской ездой по смоленским трактам. Веки слиплись. Облаков не видел вошедшего. Не видел, как лицо того напряглось. Как рука, схватившаяся было за пуговицу на вороте сюртука, опустилась. Облаков почувствовал, что дремлет и через секунду захрапит, когда от громкого – «Облаков!» – сон его разлетелся вдребезги.

Облаков грохнул креслом, стукнул сапогами, вскочил, моргая, обернулся. Бурмин уже шёл ему навстречу, протягивая обе руки:

– Дорогой мой Облаков!

Улыбался.

– Бурмин!

Облаков почувствовал облегчение, просиял в ответ. Он обрадовался тону Бурмина – естественному и непринуждённому, точно расстались вчера на светском чаепитии, а не шесть лет назад и при обстоятельствах, вспоминать которые Облакову не хотелось. Он уже стал было поднимать руки для объятия. Но Бурмин лишь сжал его ладонь обеими руками, как бы отстраняя. Кивнул себе на грудь:

– Весь перепачкан. А ты каков! Покажись.

И отступил на шаг. Облаков смущённо отстранился, смахнул с рукава пыль, показал себя, забормотал:

– Это новые совсем. Только ввели. Многие пошить ещё не успели. Великого князя собственноручные эскизы… Государь…

– Игрушечка! – Но в похвале Бурмина Облаков услышал насмешку.

– Да уж, – согласился. – И это уже переделали. Но ты бы видел первые! На смотре с ними вышел конфуз. Ты помнишь Радова?

– Этот повеса!

Бурмин бросил перчатки на каминную полку. Два кожаных комка тут же начали медленно расправлять сморщенные пустые пальцы.

Облаков оживлённо рассказывал – сыпал слова. Он боялся первого неловкого молчания. Первых неловких вопросов.

– Его Величество подъехал к строю. Все стоят, разубраны, как рождественские ёлки. Тут Радов принялся командовать своим людям. Садись! – С коня. – Садись! – С коня… Такая катавасия началась! Кто в лес, кто по дрова. Шнуры на куртках цепляются за сбрую. Мишура сыплется. Рукава трещат. Его величество хмурится. Великий князь красен как рак. Его эскизы-то были. А Радову хоть бы хны.

Облаков говорил и не сводил взгляда с Бурмина, пытаясь прочесть его лицо.

– Мундиры тотчас велено было перешить.

Бурмин с улыбкой покачал головой.

– Ну вот. Я болтаю и болтаю, – улыбался Облаков. – Похвастайся же ты.

– Чем?

– Добычей.

На лбу Бурмина мелькнула тень.

– Твой Клим сказал, ты на охоте, – пояснил Облаков.

– А. Ничего не поймал. Ты голоден? Присядем. Расскажи. Как ты?

Оба сели в кресла напротив друг друга. Облаков участливо заглянул Бурмину в лицо:

– Как – ты?

Бурмин пожал плечом:

– Чудесно.

– Вот не мог бы представить тебя деревенским жителем. В уединении…

– Я люблю уединение, – перебил Бурмин.

– Ты… Но… Среди людей…

– Что ж. Они мне надоели.

Лицо Облакова замерло на долю секунды. Но он уже снова улыбался:

– Да, с возрастом взгляды и мнения меняются. Посмотри-ка на нас. Шесть лет! Подумать только.

– Ты тот же.

Бурмин сказал это с улыбкой.

Облаков крякнул, провёл ладонью себе по затылку:

– Плешь нарисовалась. И в холодные дни, знаешь, суставы уже напоминают: не мальчик.

– Так ты ради климата приехал?

Рука Облакова остановилась на затылке. Медленно легла в сгиб локтя другой, как бы отгораживая тело от собеседника. Бурмин пожалел, что слова его могли звучать грубо, и постарался смягчить тон:

– Прости. В деревне дичают, и я решил не оригинальничать и не быть исключением. Но оставим это. Я вижу, что тебя привело дело. Скажи же как есть.

Облаков вздохнул. И рассказал, как есть.

– Рекрутский набор? – удивился Бурмин. – Но ведь рекрутов набрали.

– Дополнительный.

– Вот как.

– Манифеста императора об этом ещё нет. Но будет. Видишь ли, губернское дворянство… Хотелось бы вначале заручиться твоим… вашим…

Бурмин хмыкнул:

– Овацией? М-да, государь как опытный актёр не выходит на сцену, если клака не на местах.

– Что же ты скажешь?

Бурмин махнул рукой на окно:

– Вон там всё сказано.

Облаков послушно посмотрел. Но видел лишь, что окно давно не мыто, а в лучах солнца танцует пыль.

Бурмин фыркнул и пояснил:

– Лето. Полевые работы в разгаре. Мужики заняты от темна до темна. Никто работников сейчас отрывать не будет.

Облаков изумлённо уставился на него. Бурмин пожал плечом:

– Знаешь, как мужики говорят. Своя рубашка ближе к телу.

– Но ты! Ты же не мужик! – не сдержался Облаков, и на лице Бурмина тут же появилось замкнуто-холодное выражение:

– В деревне у дворян и мужиков общие интересы.

– Только не списывай на то, что в деревне дичают! Остановить Наполеона есть долг, который отечество…

– Отечество? – перебил Бурмин презрительно. – Отечество для мужика – вот эта деревня, вот эта речка, вот этот лес, этот луг, это поле. А не какой-нибудь Аустерлиц, где ему предлагается сложить голову во имя цели, которая ему чужда и непонятна.

Облаков был поражён. Лишь воспитание не позволило ему показать насколько.

– И это говоришь ты, – с оттенком горечи произнёс он, – ты, который шесть лет назад под этим самым Аустерлицем…

– За эти шесть лет я о многом успел подумать. А вот почему так рвёшься ты? Для меня загадка. – Бурмин говорил лениво-насмешливо. – Разве ты разорён? Или медальку хочешь? Так ведь, поди, после прошлой кампании уже места нет, чтобы дырочку проверчивать.

Судя по гримасе Облакова, на этот раз воспитание не удержало бы его от тирады.

– В любом случае, – со вздохом продолжил Бурмин, точно не заметив, – боюсь, ничем помочь не могу. Так называемые мои крестьяне…

Но договорить не успел. Дверь позади мяукнула. Оба обернулись. Старый слуга растерянно переводил взгляд то на барина, то на его гостя.

– Вашество… – пробормотал. – Это… беспокоить…

За спиной его, потряхивая нарядной сбруей и горячо дыша, как жеребец, которому не терпится вскачь, топтался молодой офицер.

– Нестеров! – воскликнул Облаков, узнав своего адъютанта, которому было велено дожидаться в коляске у крыльца. Извинился перед Бурминым, вставая. – Тут, должно быть, что-то срочное.

– Клим, – приказал Бурмин скорее взглядом, чем голосом.

Слуга посторонился, пропуская адъютанта.

– Ваше превосходительство, – вытянулся тот. – Прошу прощения, дело безотлагательное.

Облаков бросил на Бурмина строгий взгляд, как бы говоря, что не уступил. И обернулся к адъютанту:

– Докладывай.

– Солдат прибежал. Нашли убитыми четверых человек, опознаны все четверо как записанные в рекруты…

– О господи.

– Прикажете вызвать из Смоленска дознавателя?

Облаков ухватился за лоб, принялся скрести пальцами:

– Только этого не хватало… Нет, ни в коем случае. Поменьше шума. Сами разберёмся.

Он обернул к Бурмину озабоченное лицо:

– Прости, я должен немедленно ехать.

– Конечно. Прости ты меня, что не смог оказаться полезным. В любом другом, более прозаическом деле буду рад оказать услугу.

Облаков глянул на него рассеянно. Снова обратился к адъютанту:

– Точно рекруты? Это наверное? Ошибки нет? Кто их опознал? Где солдат этот?

– Солдата я обратно отправил, присмотреть за телами. До дальнейшего разбирательства.

– У трактира небось нашли? П-пьянь. Всякий сброд в рекруты записывают, что самим негоже, – начал распаляться Облаков.

– Никак нет. Не у трактира. В лесу.

– В лесу? – опешил Облаков. – Даёшь ты, Нестеров… Отослал солдата. Как же мы теперь это место сами отыщем?

– Извольте. Там просто. Отсюда до Днепра. По правому берегу лес.

– В моём лесу?! – резко поднялся из кресла Бурмин, до того молчавший.

– Это твой лес? – удивился Облаков.

Бурмин схватил с полки перчатки и уже у двери обернулся:

– Я еду с вами. Сядем в мою коляску. Если не возражаешь. Там одно только название, что дорога.

– Буду рад, – кисло ответствовал Облаков.

– Отсюда пешком. – Бурмин натянул поводья, останавливая лошадь.

Облаков с адъютантом переглянулись. По плюмажам на их шляпах пробегал ветерок, движению вторили длинные зелёные плети берёз. В траве трещали кузнечики. Небо ещё не раскалилось, только обещало жару: ни облачка не было в его голубизне. Оба чувствовали себя здесь чужаками.

Бурмин проверил, крепко ли обвязан повод, и только тогда спрыгнул. Адъютант Нестеров, стоя в коляске, опасливо высматривал что-то за деревьями.

– Идёмте, – поторопил Бурмин. И тотчас махнул кому-то рукой: – Вон, выслали нам провожатого.

Облаков сошёл с подножки. Сдвинул край шляпы, промокнул платком лоб. Трава здесь доходила до края его высоких сапог. Следом спрыгнул адъютант.

Из леса к ним спешил, всей спиной выражая усердие, молодой рыжеватый мужик, лоб его был перехвачен тесёмкой. Широкие бугристые плечи распирали рубаху. При виде мундиров он так и разинул рот.

– Ты чей? – спросил его Бурмин.

Мужик ожил:

– Мочалинский.

Бурмин по-французски пояснил Облакову:

– Мочаловку, имение князя Мочалина по соседству, недавно купил некто Шишкин.

– Веди, – шагнул Облаков к мужику. – Ты тела нашёл? Ну?

Тот не сразу оторвал взгляд от их диковинных шляп.

– Не, ваше сиятельство. Пантелей с сыном. Он сына-то сразу в деревню и послал.

– Ладно. Веди же.

Мужик зашагал к лесу, приминая траву. Порхнула птица.

– Полагаю, вся деревня уже сюда сбежалась, – проворчал по-французски Облаков.

Лес тотчас накрыл их прохладной тенью. Землю усеивала рыжая хвоя. Траве здесь не хватало света. Адъютант Нестеров, придерживая шляпу рукой, задрал голову на пушистые еловые облака. Пахло разогретой смолой.

Бурмин крикнул в спину мужику:

– А что Пантелей-то с сыном здесь потеряли?

Спина чуть напряглась:

– Не могу знать, барин, – донеслось.

– А как же, – сердито буркнул по-французски Бурмин. – Зато я знаю.

– Вот как? – по-французски спросил и Облаков.

– Либо сеть ставили, – недовольно ответил ему Бурмин, – либо силки… Попросту говоря, воровали. В моем лесу. Думаю, мне стоит сделать визит этому господину Шишкину.

– О боже, – остановился Облаков.

Он увидел тела. Они лежали рядом. Головы были накрыты армяками. Торчали ступни.

– Эй! – крикнул провожатый.

При виде генерала солдат торопливо вскочил, одёрнул мундир, вытянулся, пролаял по уставу:

– Здра жела, ваш выблародь.

– Отставь, – махнул Облаков.

Увиденное расстроило его. «Как некстати. Только этого не хватало».

– Ты уверен, что наши рекруты?

– Точно так, ваш выблародь.

«Как некстати».

Спиной к стволу стоял и курил мужик с пегой бородой. Не суетясь, затушил самокрутку, убрал. Отлепился от дерева. С достоинством ждал, когда баре обратятся.

– Ты Пантелей? – спросил Бурмин.

Мужик наклонил голову.

– Он самый.

Облаков уставился на топор, заткнутый у Пантелея за поясом. Тот уловил взгляд, положил руку топору на затылок: мол, да, топор, и мне скрывать нечего.

Бурмин подошёл к лежавшим, сел на корточки, приподнял полу армяка, подняв эскадрон мух. Воздух немедленно окрасился запахом. Запах пролитой, быстро тухнущей крови. Облаков поморщился, но заставил себя внимательно рассматривать тела, раны так же, как Бурмин:

– Господь всемогущий… Посмотри на эти длинные порезы. Когтями их рвали, что ли. Слушай, может, задрал медведь?

Бурмин не ответил. Сунулся рукой в карман трупу. Обшарил остальных. Адъютант не выдержал, отвёл взгляд. Стал нервно отмахиваться от мух, носившихся с жирным жужжанием.

Бурмин показал Облакову: мешочек с порохом.

– Медведь бы не унёс с собой его ружьё, – сказал по-французски Бурмин.

Облаков закатил глаза, пыхнул губами. Мужик, не понимавший ни слова из их речи, безмятежно подпирал ствол. Он видел их лица, а лицо Бурмина было сковано самообладанием:

– Не удивлюсь, впрочем, если ружьё унёс сын этого Пантелея.

Так же, как лицо Облакова:

– Ты хочешь сказать, убийца стоит у нас за спиной?

– В деревне подкову оброни, гвоздь без присмотра оставь, сопрут – и глазом не успеешь моргнуть. А тут ружьё брошенное. Целое состояние.

Бурмин снова накрыл убитых. Поднялся:

– Нет, я не думаю, что он убийца.

– У него топор, – возразил всё так же по-французски Облаков, – очень чистый топор. Такой чистый, что я бы предположил, он недавно спустился к воде и хорошенько оттёр его песком и вымыл.

– И я бы с тобой согласился, что он убийца, – наклонил голову Бурмин.

Мужик наблюдал за ними издали. Не сводил глаз.

– …если бы не этот самый топор.

Бурмин поглядел на мужика.

– Топором рубят. А не перерезают горло, мой милый Облаков. К тому же одежда на нем чистая. Ни пятна крови.

– Одежда, – покачал головой Облаков. – Не спорю. Может, ты и прав. Тогда кто это сделал? Чёрт возьми, как всё запутано – и как некстати. Именно рекруты! Только этого сейчас не хватало.

В сердцах хлестнул перчаткой по лучистым мордам ромашек и зашагал обратно к коляске.

Бурмин подошёл и заговорил с Пантелеем по-русски:

– Я их знаю. Это ваши, мочалинские.

– Ну да. Как есть. Я ж мальца своего в Мочаловку за народом и отправил.

Пантелей показал пальцем на убитых – один за одним:

– Васька Игнатов. Лукин Мишка. Антоха Чудилов. И старостин племянник Андрюха.

– Что ж мочалинские мужики тут делали? В моем лесу.

– Дак они, поди, уже не скажут.

– А ты в моем лесу что делал?

– Гулял.

– С топором.

– Всяк по-своему гуляет.

Бурмин обернулся к солдату:

– Эй! Мальчишка-то, который про убитых рассказал, на телеге был?

– Чаво?

– В деревню мальчишка на телеге прикатил?

– А то. Не на своих же двоих он так быстро прискакал.

Бурмин снова повернулся к Пантелею:

– Ты, значит, гулял у меня в лесу. С топором. На телеге.

Тот и ухом не повёл:

– Ладно, поймал.

Мужик был вор и воровал его лес, но держался с достоинством, и его самообладание понравилось Бурмину.

– Ты, стало быть, их нашёл, рядком сложил и головы покрыл?

Мужик перекрестился:

– По-людски ж надо.

Треск подъехавшей телеги заставил всех обернуться. Мальчишка, сын Пантелея, сидел на козлах рядом с чернобородым мужиком. Глаза мальчика горели.

– Вон мертвяки, вон! – возбуждённо тыкал он пальцем.

То, что он оказался в центре столь громкого происшествия, уже сделало его в деревне известной персоной, и мальчишка решил приумножить свою славу, вызнав как можно больше, чтобы было о чём рассказывать потом.

Чернобородый мужик сошёл, стянул шапку перед Облаковым, поклонился со странным оттенком подобострастия и презрения, затем кивнул Пантелею. И сразу направился к мертвецам.

– Родственник? – спросил о нём по-русски Бурмин у Пантелея.

– Староста.

Среди убитых был его племянник.

Староста, присогнув ноги и уперевшись руками в колени, разглядывал тела. Разогнулся, отмахнул муху, сказал только:

– М-да, – и крикнул: – Чего лупишься, Пантелей! На телегу кладём. Или как… барин? – Та же смесь подобострастия и хамства.

«А с ним ухо надо востро», – подумал Бурмин.

– Увози, – велел Бурмин.

– Ты куда? – по-французски крикнул Облаков.

– Просто осмотрюсь немного вокруг.

– Ах, да всё одно: без дознавателя теперь никак.

Но Бурмин махнул, не ответив. Отошёл по нежно хрустящей рыжей хвое. Сделал несколько шагов к берегу – сам берег был не виден, но сквозистая пустота за деревьями дышала прохладой: вода. Постоял на невысоком обрыве. Посмотрел на плюшевые заплатки мха на камнях. Пошёл к просеке, по которой шла дорога. Взгляд его бесцельно шарил вокруг. По траве, по стволам. Прошёл мимо колючих мотков ежевики. Подошёл к Облакову. Тот стоял у пыльного крыла коляски и смотрел, как Пантелей и староста, один за руки, другой за ноги, тащат провисающих в поясе мертвецов и кладут на телегу, забрасывая половчее руки и ноги, будто это были поленья. Мальчишка вился и суетился вокруг.

– Тела ещё мягкие, – заметил по-французски Облаков. Прикрыл глаза и покачал головой: – Зверство какое.

Он был бледен. Рука неловко теребила застёжку на жёстком воротнике. Расстегнула. Подёргала шёлковый галстук, ослабляя.

– А тебе? Не жарко? Доверху застегнут.

Бурмин покачал головой сочувственно:

– Нет.

Быстро отвязал повод:

– Послушай, поезжай в моей коляске. Так выйдет скорее.

Облаков благодарно положил руку поверх его рукава, сжал:

– А ты?

– А пройдусь. Проветрюсь.

– Да уж. – Облаков скривился. Он выглядел усталым и жалким. – Вот ведь начался денёк.

– Что бы здесь ни случилось, это случилось, уж конечно, не потому, что все четверо отданы в рекруты.

– Бьюсь об заклад, толпа начнёт кричать, что именно поэтому. А мне теперь эту кашу расхлёбывай.

Он сказал по-русски: kasha.

Но Бурмин не ушёл. Он стоял за толстым стволом. Послушал, как стихает топот копыт, кожаный скрип, нежное позвякивание сбруи. Стихли. Облаков уехал. Послушал привычные лесные звуки: шелестотрескожужжание. Осторожно обошёл так, чтобы ветер его не выдал. Привычно выбрал направление так, чтобы ветер дул от него. Ни ветка не качнулась там, где он прошёл. Он весь обратился в зрение. Телега стояла, лошадь качала хвостом, отгоняла слепней. Она не чуяла его. Мертвецы топорщили вверх ступни. Имущество должно быть возвращено владельцу – Шишкину, даже неживое. Голоса живых отдавались под куполом леса, как в церкви. Мочалинские мужики были озабочены и напуганы, но не знали, как выразить чувства иначе, и потому просто огрызались друг на друга. Мальчишка что-то подобрал с земли, получил затрещину. Бурмина это не занимало. Он тихо скользнул мимо, между тонкими серебристыми стволами, будто усеянными чёрными глазками. К колючим моткам ежевики.

Ему было всё равно, о чём они говорили.

Он весь стал глазами.

Затаил дыхание.

Протянул между ветвями руку – и бесшумно снял шёлковую косынку. Как ядовитая змея, не качнув и листка, не зацепив и колючку, она будто уползла в заросли сама по себе, никем не замеченная.

Бурмин убедился: никем?

Крестьяне стояли вокруг трупов. Глядели. Староста сплюнул на мёртвых. Даром что один из них был его племянником. Но может, как раз поэтому. И натянул поверх трупов рогожу. Все трое потопали к козлам, полезли.

Бурмин не удержался: сунул косынку к носу, вдохнул. Потом затолкал себе за пазуху. Поверх бешено заколотившегося сердца. Тихо отступил.

Пошёл. Побежал.

Он бежал, не глядя под ноги. Сапоги съезжали по скользким от мха камням. Ветки хлестали по лицу. Сухие сучья рвали платье. Оступился, упал. Поднялся не мешкая.

Вбежав в дом, хлопнул дверью. Бокам было тесно в сюртуке. Воздуха не хватало. В глазах темнело. Они не сразу привыкали после солнечного воздуха к прохладному сумраку передней. Привыкли.

Разобрали сумрак на очертания: предметы, знакомые с детства. Озёрной прохладой блестело старинное высокое зеркало с чёрными пятнами по углам.

Косынка жгла грудь под сюртуком.

Сорвал, выронил на пол перчатки. Пальцы не поспевали, возились с петлями сюртука. Упала, подпрыгнула, покатилась пуговица. Отвороты раскрылись. Он подхватил шёлковый, его теплом нагретый комок. Сжал. Так легко было думать, что это тепло – всё ещё её. Или?.. Может ли быть в мире два одинаковых запаха? И хотя он знал: не может, не бывает, сунул горсть к носу. Вдохнул. Встретился взглядом с отражением в зеркале: взъерошенный, со скомканной косынкой у лица.

И попятился. Выронил косынку. Опомнился, бросился к двери и запер на ключ.

В гостиной кресла так и стояли, как их бросили этим утром: развёрнутые друг к другу. Над одним ещё стоял призрак сидящего Облакова: запах сукна, дорожной пыли, одеколона, дёгтя и денщика, который дёгтем эти сапоги надраил. Но уже плыл и перекрывал другие новый запах – тот, который Бурмин принёс с собой, который не спутать ни с чем. Потому что только кровь пахнет кровью.

Бурмин рывком соединил шторы на всех трёх высоких окнах.

Выполз, извиваясь, из сюртука, выдрал руки из рукавов. Швырнул на пол.

Размотал и содрал галстук, сорвал рубаху. Распялил её в руках. Пятна были впереди. Обернул. Вот ещё одно. На спине. Завёл руку за спину, пошарил по коже. Изогнулся перед зеркалом. Кажется? Повернулся грудью. Ни царапины. Он был цел. Кровь была не его.

Мягко стукнули сапоги. Гармошкой опали штаны. Выпростал ноги из панталон. Стащил чулки.

Упал на колени рядом с грудой одежды. Переворошил.

Вынимал и по очереди подносил к глазам. К носу.

Пробовал читать пятна и прорехи. Прочесть, что же случилось.

Бесполезно.

Бурмин схватил всё в охапку и, шлёпая босыми ногами по паркету, потащил к камину, затолкал в холодную пасть.

Сжечь. Он сожжёт. Ему вспомнились тела в лесу с торчащими неживыми ступнями – как ходил вокруг них, наклоняя голову, Облаков. Тела в его лесу.

– Это сделал я? – спросил Бурмин сумрак, кресла, паркет.

Попробовал, как звучит. Звучало страшно.

Слишком страшно.

Ум заметался. Переставлял одни и те же кусочки мозаики. Менял местами факт и вывод. Причину и следствие. Переставлял всякий раз по-новому. Всё смахивал – выстраивал новую цепочку.

Она там была. Она всё видела. Это сделал я.

Это сделал я. А она там была – и всё видела.

Она там была – но не значит, видела.

Она там была. Значит, видела. Значит, она знает: я ли это сделал.

А кто ж ещё?

Её косынка была там.

По коже водил пёрышком озноб.

Босой и нагой, Бурмин вернулся в переднюю. Наклонился к шёлковой змейке. Поднял за угол. Посмотрел, точно та могла развеять сомнения – или окончательно его добить.

– Что же ты видела?

Поднёс к лицу. Скользкий шёлк пах её духами. Её кожей.

Лизнул шёлк.

Сквозь шторы на пол ложился клин света.

Бурмин уронил косынку на пол. Устало вытянулся сверху. Закрыл глаза. Перевернулся, чувствуя всем телом скользящее прикосновение ткани. Обернул руку шёлковым концом, погладил себя по шее, по груди, по животу – сжал член. Гладкий шёлк был тёплым. Спасение – простым, мимолётным и лживым. Но уж лучше такое, чем никакое.

И мысли наконец покинули его.

Он полежал ещё, глядя на тишину, что заполняла комнату под самый потолок. Одиночество отдавало звоном в ушах. Паркет стал прохладным, ощущение липкой влаги – нестерпимым. И мысль о том, что вот это всё – то, что ему осталось, вдруг переполнила его таким отвращением, что он резко сел. Сердце гулко билось. Он чувствовал, что решение, которое он примет – или не примет – сейчас, то, что он предпримет – или не предпримет – сейчас, изменит его жизнь. К добру или худу. Но как бы потом ни обернулось, всё было лучше, чем остаться как было – наедине с этой тишиной, с этим потолком, с тошнотворными вопросами, с этим звенящим в ушах одиночеством.

При виде комка одежды в камине его передёрнуло. Косынка Мари лежала там, где он отбросил её, успев не замарать. «Наскучившая любовница», – он усмехнулся ей. Поднял. Поднёс к носу, с нежностью вдохнул.

А потом крикнул во всю мощь лёгких:

– Кли-и-им!

Послушал, как звук прокатился. Тишина. В глубине дома зашаркали шаги.

– Клим! – крикнул открывшейся двери.

– Господи… – попятился старик, прикрыв козырьком глаза, – заголился среди дня…

– А то ты ничего из этого никогда не видел.

Бурмин был уже у стола. Выдвигал ящики, поднимал слежавшиеся бумаги. Ничего!

Старик убрал ладонь.

– Видел, конечно. Ещё когда всё твоё хозяйство было вот… – Он отмерил кончик мизинца. Уел, мол.

Бурмин закатил глаза:

– Ванну приготовь.

Он оглядывал вокруг, хмурясь.

– Да что ты рыскаешь-то? – удивился старик.

Бурмин за уши поволок от камина корзину с бумагами, которые сберегали для растопки. Опрокинул, её с шорохом вытошнило на паркет неразрезанными письмами, нераспечатанными конвертами. Сел себе на пятки, стал ворошить. Читал, бросал обратно в кучу.

Не находил – стал злиться:

– Клим, здесь всё, что приходило?

– Ну дак.

– Приглашение от губернатора. На бал и фейерверк… Его здесь нет.

– Может, не присылали, – заметил Клим. Подошёл, стал сгребать всё обратно в корзину.

Бурмин придержал его руку:

– Погоди.

И снова окунулся в бумаги.

– Да не пригласили! – опять попытался Клим.

– Быть такого не может. Чтоб не прислали. На всякий бал присылают.

– Вы ни на какое не отвечали. Они и перестали. Приглашать.

Но тут Бурмин издал торжествующий возглас и быстро пальцем надорвал маленький голубой конверт. Выпростал сложенную бумагу. Пробежал глазами:

– Отлично. Танцы и мороженое.

«Знал бы – сжёг сразу». Клим готов был хлопнуть кулаком свою дурную голову.

– Готовь фрак.

– Барин! Богом заклинаю! – взмолился Клим.

– Что такое? – нахмурился Бурмин.

– Как бы не стряслось… какой-нибудь глупости.

– Брось.

– Зачем это, барин?

– Пишут, будет фейерверк. Давно не видел фейерверков.

Клим ухватился за голого барина:

– Батюшка! Не губи! Уж шесть лет выстоял! А тут за ерунду пропадёшь…

Бурмин оттолкнул его руки. Нахмурился:

– А ты шесть лет делал вид, что ничего не замечаешь. Вот и делай впредь.

Но добавил мягко:

– Всю жизнь не отсидишься. На черта тогда вообще жизнь? Рубашку под жилет, галстук, – распорядился. – Ступай.

Пнул походя ногой груду бумаг на полу:

– И разожги в гостиной камин!

Он знал, что то, что он сделает, может разрушить его жизнь, но почему-то чувствовал радостный подъём.

Как кавалерист перед атакой, из которой – и он это знает сам – может не вернуться.

Но между «может» и «не вернётся» была пропасть, полная радостного возбуждения, похожего на счастье.

Бурмин подхватил косынку, тряхнул за концы, перекинул, перехватил и, складывая на ходу, босиком пошлёпал в свою спальню.

– Доехали хорошо, благодарю. Один раз только, когда ехали через лес…

Но мать уже потеряла интерес. Махнула рукой:

– Ах, ну и прекрасно, раз всё хорошо. С этими деревенскими дорогами ничего не поймёшь. Что старуха Печерская? Очень тебя уболтала? А как тебе её зять? Не помню, которой он дочери муж. Старшая, Евпраксия, вышла замуж… – И графиня завела разговор, интересный ей, но нимало не занимавший дочь (до чего, впрочем, матери не было дела).

Мари загляделась в окно. Мужик приставил лестницу к старой яблоне. Залез. Зажёг свёрнутую жгутом тряпку. Стал потряхивать, разгоняя густой дым. Обволакивая им себя, как завесой. Мари заметила в ветвях серый шершавый шар. Мужик зажал зубами жгут. Голову его тут же окутал дым. Взялся за шар обеими руками.

Голос матери плескал и журчал где-то в отдалении.

Обсуждали чужие свадьбы.

– Что? Простите, мама, – обернулась она, услышав, что её позвали по имени. Графиня повторила вопрос. Дети. Взглянуть. Мари спохватилась, кивнула.

Показала на окно:

– Это же Василий, верно?

Мужик за окном бережным движением свернул шар, как большое яблоко с черенка. Мотая головой, точно отмахиваясь от чего-то, стал спускаться с ношей.

– Ты его разве помнишь?

– Как забыть. Всегда столько выдумок и проделок. Мы детьми его обожали.

Графиня поморщилась, отмахиваясь от неинтересного ей мемуара:

– Ах, ну скорее же покажи своих!

Мари щёлкнула сумочкой. Вынула, раскрыла и передала матери миниатюрный двойной портрет.

– Какая прелесть. – Одной рукой графиня поднесла к лицу раскрытую рамку, другой придерживала шаль. Но не выразила сожаления, что внуков не привезли.

– К сожалению, у меня только старые, – извинилась Мари. – Новые заказали, да не было готово, когда я выезжала.

– Сколько им здесь?

– Год и два с половиной. Когда писали эти портреты, старший…

– Они такие прелести в этом возрасте, – вздохнула мать, возвращая Мари портреты детей. Прозвучало, как всегда у матери, с ощущением многоточия, за которым должно было стоять нечто вроде: «…в каких мерзких взрослых они потом вырастают. Взять хоть тебя, дорогая Мари».

– У Мортье новые заказали? – поинтересовалась мать. – Сейчас все заказывают у Мортье. Сходство, говорят, поразительное. В его акварелях столько воздуха и есть особая прозрачность, которая отличает подлинное искусство, – повторила графиня то, что повторяли все.

– В её. – Мари сложила и убрала рамку.

– Что, дорогая?

– Мортье – мадемуазель. Нет, не у неё. У неё слишком дорого.

– А, в самом деле? Какая разница. Тем более, – весело согласилась мать.

Вошёл граф. Вид у него был распаренный, глаза ошалелые. Вытер лысину платком:

– Фу-ух, Василий этот. Чуть не уморил. Насилу от него удрал.

– Что на сей раз? – усмехнулась графиня.

Отец подошёл к дочери:

– Здравствуй, дорогая. Как доехала? Хорошо? Все благополучны? Муж здоров? Дети с нянькой?

И не выслушав ответа ни на один вопрос, упал в кресло, прошёлся платком по лысине и лицу:

– Как что? Новая идея. Что ж ещё?

– Василий? Мы с maman о нём как раз вспоминали. Как он нам с Алёшей паровую машину построил, – вспомнила Мари с улыбкой, – и ещё тележку: надо было толкаться ногами, и…

– Он, – кивнул граф. – Только теперь он утверждает, что нам надо всё бросить и начать варить бумагу.

– Прошу прощения? – засмеялась графиня. – Зачем нам варить бумагу? Как, извините, кашу? И что с ней потом делать? Ложками есть? С маслом и сахаром?

Граф отмахнулся:

– Из дерева варить. Фабрику завести.

– Зачем нам столько бумаги? Если всегда можно послать в лавку и купить сколько надо.

Граф отмахнулся:

– …Не спрашивай больше. Сил моих больше нет на эти его фантазии.

Графиня охотно сменила тему:

– Мари очень хвалит художницу Мортье в Петербурге. Я о ней и от Несвицких слышала.

– Несвицкие здесь? В Смоленске? – удивилась Мари.

– А ты не знала?

– Откуда? Дети так много болели в последнее время, я никуда не выезжала и ни с кем особо и не видалась.

Болезни внуков бабушку не заинтересовали.

– Знаешь, и у нас в провинции, бывает, съезжается общество, – весело съязвила она. – Шишкины тоже будут на бале. Ради фейерверка уж точно притащатся. Они из тех, кто любит простые радости. Ты их не знаешь? Баснословно богатые, смехотворные тоже, хороший вкус, знаешь ли, за деньги не купишь. Но богаты очень…

Графиня Ивина обернулась к мужу:

– Мой дорогой, у меня появилась чудесная идея. Давай закажем твой портрет у мадемуазель Мортье. Пока она во Францию опять не уехала. А то мы с Бонапартом то дружим, то не дружим, то опять дружим. Надо поспешить! Такая возможность восхитительная!

– Но мама… – начала было Мари.

Графиня будто не слышала:

– Помнишь, пустое место над диваном? Над тем зелёным… В маленькой гостиной… Ты ещё жаловался, что там, когда сидишь в кресле в углу, взгляду как-то пусто, нехорошо…

– Моя дорогая, я жаловался, что нечем любоваться. Моя физиономия не поправит дело. Закажем портрет с тебя.

Графиня ответила кокетливой улыбкой.

– Но знаешь ли, Мари… – Граф сделал озабоченное лицо и наклонился к дочери: – У меня к тебе есть небольшая просьба.

«Так, – обречённо подумала Мари, – а сейчас что?» Но предположить не успела.

– Не могла бы ты поговорить с Алёшей.

– А что с Алёшей?

«Он поступает в гвардию и ему нужны мундир и лошади? Он проигрался? Он отселяется отдельным домом? Он…»

– Он задумал жениться.

«Я почти успела это предположить».

– Это замечательно.

– Милая, это замечательно только в том смысле, что ужаснее положения не может быть! – встряла мать.

Мари удивлённо посмотрела на неё, на отца.

– Вопрос – на ком, – ответил тот.

Жена положила руку ему на рукав, как бы говоря, что теперь дело изложит она. И обратилась к дочери:

– Мы все любим Оленьку. Любим как дочь – бог свидетель, мы никогда не относились к ней иначе, чем к собственным детям.

– Я понимаю, мама, – остановила Мари.

Оленька жила у Ивиных, была сиротой, её взяли из милости, когда овдовел, а потом спился отец – мелкий чиновник.

Но, видимо, Мари не могла понять весь ужас положения, как того хотела графиня, поэтому та с улыбкой покачала головой и погрозила ей пальцем:

– Всё из-за тебя, дорогая.

– Из-за меня? – искренне изумилась Мари.

– Конечно, мы тебя не виним.

«Но это, конечно же, твоя вина», предполагалось.

– Если бы только ты взяла Оленьку к себе, когда вышла замуж. Ведь в доме, в семье всегда нужна помощница. Ты бы увезла её в Петербург, и всё бы у них с Алёшей развязалось само.

– Но вы не…

– Мы полагали, что ты сама догадаешься. Мы ждали, думали, вот уж пойдут дети, тогда. Детям нужна нянька. Кто может присматривать за детьми лучше, чем родной, гм, почти… человек.

– Как было бы чудно. – И граф растерянно развёл руками. – А что ж теперь?

– А теперь поздно! – с несколько излишней драматичностью воскликнула мать. Так что Мари испугалась, предположив худшее. Мать поняла это по её лицу.

– О, дорогая, не-е-е-ет. Не в этом смысле.

И весело расхохоталась над своей оплошностью:

– О, боже мой… Нет-нет… боже, я совсем не подумала, как это могло прозвучать.

Граф тоже не выдержал, прыснул.

– Нет-нет. В этом смысле пока ещё не поздно. Но за молодыми людьми поди угляди! Сегодня ещё не поздно. А завтра – уже ничего не поделать.

Графиня смахнула платочком выступившие от смеха слёзы.

– Так ты поговори с Алёшей, милая, хорошо? А ещё лучше – с Оленькой. Граф, не слушайте нас сейчас, – кокетливо приказала она.

Тот замахал руками: мол, не слушаю и не думал. Раскрыл ящик с сигарами. Выбрал. Стал обрезать щегольским ножичком.

– Мы, женщины, прекрасно знаем, что мужчинам только кажется, что это они решают, когда влюбиться, когда объясниться, когда сделать предложение. В сердечных делах именно у женщины власть дать всему ход – или остановить, – нажала она, многозначительно глядя на Мари.

Граф пыхнул сигарой. Посмотрел на дочь сквозь дым.

Та отвела взгляд от обоих:

– Я понимаю, мама.

– Так мы можем быть спокойны, что ты это уладишь?

– Ах, чудно! Чудно! – поспешил свернуть разговор граф.

«Он что, боится, что я откажусь?» – подумала Мари.

– Вот и славно! – Отец хлопнул себя по коленям. – Теперь мы можем быть по-настоящему спокойны. Что, Влас? – обернулся он на вошедшего старосту. – Я тебя разве звал?

– Вы назначили на одиннадцать.

Граф, держа сигару на отлёте, затравленно глянул на часы на каминной полке. Потом – на бумаги в руках у старосты. Цифры, цифры, цифры.

– Только присел, тут же врываются, опять дёргают! Эдак невозможно. Мари, как хорошо, что ты приехала. Не могу и выразить, как я рад тебя видеть! Душенька, займись с Василием.

– С Василием?

Граф замотал головой:

– Вот видишь, как меня запутали. Голова кругом. Все эти заботы и дела положительно сушат мозг. А ещё этот фейерверк сегодня! Невозможно так! Я хотел сказать – с Власом. Поговори с ним. Посмотри с ним его бумажки. Тебе это не скучно. Ты у нас всё равно веселиться не любишь. А впрочем, если ты и с Василием поговоришь, очень меня этим выручишь.

– К тебе скука не липнет, – вставила мать. – Ты у нас такая серьёзная.

– Но я…

– Разве ты собиралась сегодня вечером на бал к губернатору? Ну тем более. Тебе же не хочется краснеть за родителей.

– Но я…

– Боже, с этим балом столько хлопот. Уже полдень почти. А я ещё даже свой туалет не проверяла.

Мари растерянно глядела то на отца, то на мать, то на старосту Власа. Тот терпеливо стоял, глядя в пол, и ждал внимания к своей персоне.

– Но я… – Горло Мари сжалось. И больше ни звука не удавалось протолкнуть.

Граф почувствовал нечто вроде укола совести:

– А вы с Власом устройтесь в моем кабинете. Мы туда купили новый стол и кресла. Гардины поменяли. Тебе там будет очень чудно и удобно.

– Дорогой. – Графиня продела руку ему под локоть и повлекла к двери. – Идём. Я должна и твой фрак осмотреть. Мы фрак из Парижа выписали. Пока с Бонапартом опять не рассорились.

– А, – обернулся граф, – кстати. Василий. Он стал такой докучный. Его фантазии всё безумнее. Я вот думаю, как бы он не спятил. Может, продать его, пока не поздно? Разберись, душенька.

Мари закашлялась. В горле першило, точно его присыпали битым стеклом. Знакомое ощущение, которое возвращалось всякий раз, когда она сама возвращалась в родительский дом.

– Всё хорошо, душенька? Ты не простудилась ли дорогой?

Кивнула – да. Помотала головой сквозь кашель – нет.

Горло сжималось, и сквозь стеклянные крошки невозможно протолкнуть ни звука.

– Ну так сделаешь, душенька?

Кивнула.

– Барынин саквояж! – взвизгнула горничная. – Зырь, куда топаешь!

Лакей прогудел смущённо.

– Здесь поставь. Её сиятельству саквояж сама отнесу. Деревенщина.

Крепостная прислуга свесила головы. Разглядывали и судили прибывшую. Горничная приехала отдельно от барыни – вместе с багажом. Лакеи вносили саквояжи, портпледы, картонки. Прислуга пялилась, перешёптывалась, обсмеивала, но глядела на новенькую во все глаза – впитывая столичные манеры, фасоны, моды.

– Глянь, глянь. Экая фря! Столичная.

– Ну и платье. Кошка полосатая.

Горничная, шурша полосатым платьем, толкнула, задвинула ногой саквояж.

– Генеральшина?

– А чья ж? Глянь, сама как генеральша.

– Завидки за жопу хватают – завидуй молча.

– А кофурты?.. – сунулся к щеголеватой горничной другой лакей.

– В гардеробную её сиятельства.

Она никогда не называла хозяйку ни «барыней», ни «генеральшей». Чтобы не ронять себя в собственных глазах.

А позади уже дёргала за край косынки старуха-нянька:

– Ты, Анфиса…

– Анфиса Пална, – презрительно поправила горничная и бросилась наперерез: – Этот портплед дайте мне! – перехватила из рук лакея.

Тот вдруг не пустил. Посмотрел прямо в глаза. Прожёг нутро насквозь. Оценил. Усмехнулся в лицо. Разжал пальцы. Горничная не сразу нашлась. А когда нашлась, лакей уже прошествовал мимо – важный, как персидский царь. Анфиса глядела ему вслед. Нянька меленько кивала позади:

– Анфиса Пална, Анфиса Пална… Так тебе вот постелили на антресолях.

Та обдала презрением поверх старухиного темени. Подхватила саквояж, портплед:

– Где спальня её сиятельства?

Староста Влас потоптался. Помял в руках бумаги. Шумно выпустил воздух вдоль пегой бороды. Мари подняла голову.

– Изволите в кабинет пройти, ваше сиятельство?

– Прошу, Влас. Присядь. Сюда.

Она указала на кресло напротив ломберного стола.

– Показывай. Рассказывай.

С мрачным торжеством Влас принялся раскладывать бумаги на зелёном сукне, поясняя каждый счёт.

– Изволите видеть, ваше сиятельство, – смачно заключил он.

Несколько мгновений Мари молчала. Родители жили не по средствам, тратили больше, чем имели дохода с имений. Потом, чтобы заткнуть дыры, продавали кусочки имений, тем самым уменьшали будущий доход, в результате новые дыры были шире прежних, чтобы заткнуть их, продавали ещё больше, тем самым ещё урезая будущие доходы… Она подозревала, что дела родителей не блестящи. Но что они плохи и расстроены настолько, не могла и предположить.

«Алёша… Долги… Оленька… А теперь ещё и это».

Хотелось провалиться, испариться, улетучиться. Уснуть прямо сейчас – и проснуться, когда всё как-то развяжется. Само. Она прикрыла глаза. Само ничего никогда не развязывается. Никогда.

– Ваше сиятельство. Какие будут распоряжения? – почтительно, но с мстительным удовольствием напомнил о себе староста Влас.

Только когда в дверях показалась её горничная, напомнила, что пора причёсываться и одеваться к вечеру, Мари протянула старосте руку и отдала последние распоряжения. На сегодня.

Но далеко не последние, это ей было ясно. Она медленно поднималась по лестнице, чувствуя бессмысленную усталость человека, который весь день вычерпывал болото чайной ложкой.

– Ваше сиятельство.

Мари посмотрела вниз. Красивый высокий лакей – давешний «персидский царь» – глядел на неё почтительно, но от взгляда его ей отчего-то стало не по себе.

– Чего тебе, Яков?

– Тут Василий-мужик нижайше просят вашу милость.

– Что ему надобно?

Горничная вышла ей навстречу:

– Всё готово, ваше сиятельство.

– Показать вам что-то. Дело обсудить, – ответил снизу лакей Яков.

Горничная при звуках его голоса вдруг покраснела.

Мари обернулась на лакея.

Гримаса выражала его большие сомнения в том, что у крепостного мужика есть что показать барыне.

– Что показать?

Яков презрительно заметил:

– Не имею чести быть осведомлённым, ваше сиятельство.

«Василий и его идея», – вспомнила Мари. Сил не было вникать. Она махнула рукой:

– Яков, передай ему: не сейчас, потом.

Лакей надменно поклонился ей.

Горничная старательно отводила глаза, чтобы ненароком не встретиться с его наглым, будоражащим взглядом.

– Всё готово, ваше сиятельство, – повторила глуховато. Щёки её розовели.

– Ты знакома с Яковом? – спросила Мари.

– Я? Нет. Кто это?

Мари прошла.

В гардеробной пахло раскалёнными щипцами для волос.

Горничная помогла снять платье.

У Мари был секрет. Немного постыдный, учитывая положение и доходы мужа.

Мари причёсывалась сама. Осторожно зажимала щипцами прядь, с приятным страхом чувствуя щекой близкий жар металла. Оттягивала к концу. Завёртывала. Вынимала. Горничная держала шпильки наготове.

– Анфиса, шпильки.

Привычные движения, привычный результат. Воткнув в узел волос последнюю шпильку, Мари почувствовала себя успокоившейся.

Горничная осторожно поднесла к её убранной голове голубую шёлковую трубу платья. Мари просунула, не касаясь, голову, с наслаждением, как в прохладную воду, нырнула руками, плечами. Горничная принялась прикалывать на платье цветы.

Несвицкие приехали на бал, как приезжали в Петербурге: чтобы не среди первых и не среди последних. Но это был не Петербург.

Несколько мгновений они недоумённо стояли в пустой передней зале перед большим зеркалом. Лакей убежал звать хозяйку. В пол отдавало дрожью – танцевали мазурку. Доносились отдалённые залпы, похожие на пушечные, когда все кавалеры разом припадали в прыжке. Бал был в разгаре.

– Однако, – иронически молвил за голыми плечами своих дам князь.

– Где все? – шепнул сестре Мишель.

– О, как я рада! – звонко расцеловалась запыхавшаяся губернаторша: сперва с княгиней, потом с… но Алина в последний момент надменно отшатнулась, и губернаторша чмокнула воздух в нескольких вершках от её напудренной щеки.

– Мы уже думали, вы не приедете! – простодушно призналась губернаторша. – А хозяин танцует, – объяснила отсутствие мужа.

– Завидно, – отозвался князь.

– Вы любите танцевать? – тут же подхватила губернаторша.

Князь Несвицкий ответил поднятой бровью: она что – всерьёз?

– Нас задержали горничные, так досадно. Чувствую, мы пропустили всё веселье, – тут же пропела княгиня.

Алина закатила глаза. Мишель усмехнулся.

– О, веселья ещё хватит. – И хозяйка повела припозднившихся гостей в пёстрый шум бальной залы.

Скоро князь присоединился к разговору по душе. В том смысле, что он мог слушать его вполуха. Княгиня уселась в креслах, откуда другие дамы наблюдали за своими дочерями-невестами. Первый танец Мишель танцевал с сестрой:

– Не допущу, чтобы моя сестра отиралась у стены с кислыми старыми девами.

– Ты очень мил. Но мне всё равно, где скучать – у стены или с каким-нибудь унылым кавалером.

– Может, не все унылые, – заметил Мишель, обводя её в танце.

– На тебя засматриваются, – сообщила сестра.

– Хорошенькие?

Алина улыбнулась:

– На твой вкус или на мой?

– Пусть на твой.

– Боже, посмотри. Что за перья у неё на голове, сорочьи?

– А как тебе граф Ивин?

– Который из двух?

– Алексей забавен.

– На твой вкус, – парировала сестра.

– Хорошо. А Шишкин?

– Кто это?

– Вон тот.

– С бараньей причёской?

– Тебе не угодить. Он сын миллионщика Шишкина.

– Почему они все такие пресные?

– Посоли – и не будут пресные.

Музыканты заиграли каденцию. Мишель подвёл сестру к креслу, где сидела мать. Иронически щёлкнул каблуками и уронил голову на грудь:

– Княжна Несвицкая.

– Шут гороховый.

– А где папа?

– Там, среди местных знаменитостей, – махнула веером княгиня. – Боже, как ужасно одеты дамы. Ты посмотри на эту, в таком возрасте розовое… Я маленькая миленькая сорокалетняя девочка… А у этой что за перо, сорочье?

– А я что говорила? – обернулась к брату Алина.

– Вот эта только ничего. Хотя бы не так провинциальна.

Мишель и Алина посмотрели, куда она показала: на даму в голубом с жемчугом в волосах и индийской шалью на плечах. Мать и дочь подумали об одном: сколько же за такую шаль плачено. Вслух, разумеется, не высказались. Мишель шаль и не заметил – для него не было разницы между той, за которую плачено три тысячи червонцев, и трёхрублевой:

– Она и не местная. Из Петербурга. Приехала вчера вместе со старухой Печерской, мне её зять сказал.

– Из Петербурга? – эхом переспросила внизу княгиня, оживлённую злобу её как рукой сняло. Лишний свидетель случившегося был ей здесь ни к чему.

Алина ответила поверх высокой причёски матери:

– А ты, гляжу, со многими уже перезнакомился.

– Мы, мужчины, быстрее находим общий язык, – ухмыльнулся Мишель. – Нас сплачивает много интересов: карты, вино, лошади.

– Эта в голубом – лошадь?

Княгиня их не слушала, сидела как на иголках. «Петербургских дам здесь сейчас только не хватало». А вторая мысль была: «Знает она – или нет?» Княгиня понадеялась, что нет. Но опасалась, что да. Судя по наряду и манерам, эта дама принадлежала тому же кругу, что сами Несвицкие.

Музыканты на хорах подняли смычки. Мишель двинулся с места:

– Пойду приглашу эту из Петербурга. Хотя бы ноги мне не оттопчет.

Княгиня нашла глазами мужа – спросила его глазами, тот ответил взглядом: а, не хочу ничего знать. Княгиня подняла лицо на дочь. Но Алина смотрела перед собой, поверх голов – прикрыла зевок веером.

– Здесь так вульгарно, так скучно. Я вас оставлю ненадолго, мама. – Алина придержала подол. Проскользнула мимо.

Княгиня проводила дочь злым взглядом. «Ненадолго. Как же. Натворила дел… Теперь нигде нет покоя».

Дамская уборная оказалась лучше, чем Алина ожидала. Это разочаровало: она предвкушала, как сатирически опишет её Мишелю. Но растения в кадках и вазах были свежие. Зеркало – большим и чистым. Пахло духами. Горничная девка, посаженная на случай, если у какой-то дамы развяжется лента, лопнет тесёмка, оторвётся оборка, была в опрятном сером фартуке. И при виде Алины тут же поднялась, поздоровалась – и оказалась не девкой, а француженкой.

Алина сделала знак: ничего не надо. Горничная села и снова превратилась в слепоглухонемого истукана. Алина подошла к зеркалу. Петербургская дама приехала так некстати. Именно сейчас. Как назло. Могла она знать про ту историю? А не знать? Петербург – город большой. Даже в узком светском кругу. Отсиживаться теперь в уборных всю жизнь? Что делать, она не знала.

Алина взяла пуховку. На коробке стояло тиснение по-французски: «Москва, Кузнецкий мост». Алина вздохнула и припудрила лицо.

Шум платьев и голоса заставили её удивлённо опустить пуховку. В зеркало Алина видела, как из-за ширмы бросились две девицы. Без перчаток и с босыми ногами.

– Моя очередь! – воскликнула одна.

Третья, слегка запыхавшись, вбежала из залы. Она на ходу стягивала перчатки.

Босая бросилась к её ступням, схватилась за туфельки.

– Да развяжи сперва, – притопнула вошедшая.

Одна тут же принялась натягивать перчатки. А вошедшая уже скатывала с ног чулки, подпрыгивая на одной ноге.

Сброшенные туфли валялись рядом.

Горничная и ухом не повела. Не вскочила, не присела, не бросилась помогать. Очевидно, и девицы, и всё их странное поведение были ей знакомы.

Не было сомнений, что все три – сёстры. И наконец они заметили Алину, застывшую у зеркала в таком глубоком изумлении, что её можно было принять за неодушевлённый предмет.

– Ой.

Все три начали медленно наливаться краской. В руках у одной висел чулок.

Алина всё сообразила мгновенно. Одна пара туфель на троих. Одна пара перчаток на троих. Танцуют по очереди. В надежде зацепить жениха. Они не были ей соперницами. Они могли стать её союзницами: сейчас не нужны, но никогда ведь не знаешь! Если только успеть приручить. Алина не выразила ни удивления, ни вопроса. Как будто босых девиц встречала на балах каждый день. Как будто быть босой и без чулок на бале – самое обычное дело. Дружелюбно улыбнулась, показала на мятую туфельку:

– Испачкалась.

– Ой. Где… Что ж делать… Моя очередь… А я пообещала танец господину Егошину, – заверещали все три.

Алина села с пуховкой в руке, платье облаком опало вокруг.

– А вот что.

Плюнула на пятно. Обсыпала пудрой. Стряхнула лишнее. Протянула с улыбкой:

– Вот и нет пятна. Перебирайте быстро своими ножками, милая. И никто ничего не заметит.

В конце концов, она тоже была воспитанной дамой.

Три сестры просияли благодарными взглядами. Младшая сунула ступню в большую, не по размеру, туфельку, быстро перехлестнула ленты вокруг щиколотки, затянула. Оправила платье, остановила на Алине робкий благодарный взгляд. Все три глядели на свою спасительницу настолько простодушно, были так жалки в своих дешёвых платьицах на розовом чехле, что на миг Алина подумала, не одолжить ли свои перчатки и туфли, – к танцующим ей всё равно не хотелось. Но только на миг, потом прошло.

– Алина, – представилась.

– Елена… Катя… Лиза…

– Лиза, бегите же, ну! – Алина хлопнула в ладоши.

И сестра, которой достались перчатки и туфли, унеслась.

Алина села на диван. Грациозно показала рядом. Сёстры уселись по обе стороны, болтая голыми ногами. Горничная бросила на эти босые ноги презрительный взгляд. Алина метнула в ответ такой, что пригвоздил француженку к стулу, как копьё.

– А вы? – осмелела первой Елена.

«Старшая», – догадалась Алина.

– Неужели вам не хочется туда? Танцевать?

«Вот она, провинциальная простота», – внутренне скривилась Алина. С простыми людьми, знала она по опыту, труднее всего: такое ляпнут, только успей увернуться. Вот что ответить на эдакое? Она очаровательно улыбнулась. И не сказала ничего.

– Есть интересные, – заметила на это Катя.

«Вам – может», – подумала Алина. Ответила с улыбкой:

– Кто же? Я почти ни с кем не знакома.

Обе сестры так и сорвались с дивана:

– Как? Вы не знаете? Все барышни в ажитации. Вы не слыхали? На бале – сегодня! – господин Бурмин.

Алина равнодушно пожала плечами. «Интересно», – подумала, фамилия была ей знакома, ибо род был известный и старинный.

– Вы не знаете, – отстранилась Елена.

– Что же я должна знать?

– Красавец.

– Вылитый Эдмунд.

– Манфред!

Алина не читала ни того ни другого, да и литературные аналогии её не влекли:

– И до сих пор не женат?

– Он не появлялся в обществе чуть не пять лет.

– Где же он был всё это время?

– У себя в имении.

«А вот это нехорошо, – задумалась Алина. – С чего честному человеку зарываться в деревне. Если только он не развратник с гаремом из крепостных девок». Но плюс был существеннее: если человек сторонится общества, до него вряд ли быстро дойдут слухи о… Ограничилась кратким:

– Красавец?

– Не верите, – разочарованно потянула Елена.

– Идёмте, – взяла её за руку Катя.

Алину мало что могло испугать. Алина не боялась страшного. Она боялась смешного. А показаться в обществе босоногих девиц с голыми руками – хоть и в Смоленске, но всё же на губернаторском бале, – было глупым и жалким. Женихи могут простить позор. Но не прощают смешного.

– Но вы же… А туфли? А перчатки? А чулки?

– Мы знаем место.

Они потащили её какой-то тёмной узкой лестницей. «Что я делаю», – ужасалась Алина, но от отступления её отвлекали заботы, как бы не наступить себе на подол и не окончить свои дни здесь, упав и сломав шею. Обе девицы прыскали и фыркали. Пропихнули Алину, протиснулись сами. Пахло пылью. Музыка слышалась отчётливее. Алина поняла, что они на галерее. Катерина и Елена притиснулись, сминая розы на её платье. Алина ощутила запах их пота. Блестели в темноте только глаза.

Съездив по носу, мимо протянулась рука. На что-то надавила. Что-то щёлкнуло. Отвела в сторону – и темноту прорезал клин света. Елена припала глазом к щели. Отпрянула, зашептала:

– Вон там. Глядите. У колонны, у третьей справа.

Алина приблизила к щели глаза. Сморгнула.

Слева. Справа. Колонна. Первая, вторая, третья.

Сперва она увидела даму в голубом. Ту, из Петербурга.

– Мы полагаем, – дунул в ухо голос Елены, – что господин Бурмин заскучал от холостой жизни и решил подыскать себе партию.

Дама стояла вполоборота, индийская шаль спустилась с плеча. «Шестнадцать тысяч», – уверенно определила её стоимость Алина. Пальцы дамы сжимали сложенный веер. Слишком нервно. А лицо спокойно, губы растянуты в улыбке. Светская дама, которая привыкла скрывать чувства. Которой есть что скрывать.

«Интересно, – задумалась Алина, – что на свете может обескуражить даму, когда на ней такая шаль?»

Шею и плечи Алины защекотали сзади локоны.

– Ну как он вам? Правда, душка? – тянулась на цыпочках, толкалась лбом Елена.

Алина нехотя отвела взгляд от занятной дамы.

– Он такой бледный. Интересный, – шептала в ухо Катя.

– Этот?

– Душка, – опять дунула ей в ухо Елена.

…Алина ненавидела слово «душка» – от него веяло институтом благородных девиц, бедных и восторженных. Она не была ни той ни другой. Но пришлось признать, что в сём случае глупая провинциальная цыпочка была отчасти права.

Господин Бурмин вдруг поднял голову. Поверх шума, поверх движущейся массы танцующих, поверх причёсок, поверх цветов, поверх смычков. Будто почуял взгляд. Будто знал, что смотрят. Кто смотрит. Посмотрел Алине прямо в глаза.

Он не мог видеть её отсюда. Даже знать, что она там. И всё-таки Алина отпрянула, закрыв щель ладонью.

– Что такое? Ты никак вернулась? Внезапно обнаружила, что не так уж всё вульгарно и скучно? – спросила мать, когда Алина снова подошла к диванам и креслам, в которых расположились матери взрослых дочерей и старухи, которые не танцевали.

Алина привычно пропустила её шипение мимо ушей. Разговор провинциальных сплетниц занял её.

– Что-то господин Бурмин не танцует. Зачем тогда было ехать на бал?

– Ему не надо танцевать. Господин Бурмин уже сделал сенсацию своим появлением, – ответила дама в палевом чепце.

Дама рядом с ней навела на танцующих лорнет – проверить, как там дела у её птенчика. А поскольку её птенчика господин Бурмин тоже не пригласил танцевать, сообщила:

– Решительно не вижу почему. Надутый, спесивый. Сам веселиться не умеет и другим мешает. Что за манеры у нынешней молодёжи! Это теперь модно? Так пыжиться?

– Как почему? Имения в Пензенской губернии. Тульское. Нижегородское.

– Уже нет. Говорят, с тех пор как он дал вольную своим крестьянам, его состояние сильно поубавилось.

– Всем?

– Мне муж сказывал. Делопроизводители мозоли себе натёрли. Отпускные письма выписывать.

– Он фармазон, – отрезала дама, дочь которой не танцевала с Бурминым, – и пьяница. Потому и отпустил мужиков. Вот помяните моё слово. Такие господа сперва книжки французские читают. Потом крестьян на волю отпускают. А потом и против правительства заговорят.

– Нищеброд.

– Говорят, ненадолго. Он единственный наследник старой Солоухиной.

Дамский кружок дружно призадумался.

– А что? Старая Солоухина плоха?

– Солоухины и нам родня. Дальняя.

Алина с сомнением посмотрела на говорившую это даму: швы на её платье потёрлись и были замазаны домашним способом. «Да уж. Старая ведьма, похоже, и не знает об эдакой родне», – подумала Алина.

– А толку такому с наследства? Так же и профукает, как своё.

– Если только этого Бурмина не приберёт себе мудрая жена. Которая не даст профукать солоухинские миллионы.

Над этим выводом дамский кружок крепко задумался.

Продолжение книги