Южный крест бесплатное чтение

«Военные приключения» является зарегистрированным товарным знаком, владельцем которого выступает ООО «Издательский дом „Вече“.

Согласно действующему законодательству без согласования с издательством использование данного товарного знака третьими лицами категорически запрещается.

Составитель серии В. И. Пищенко

© Поволяев В.Д., 2022

© ООО „Издательство „Вече“, 2022

1

Стояла середина солнечного июня — пятнадцатое число. Утро выдалось теплое, розовое, с легким ветерком, едва приметно накатывавшим из глубины залива на горбатый, плотно застроенный жилыми домами городской мыс. Москалев вышел из подъезда, остановился на несколько секунд, чтобы полюбоваться солнцем, а заодно хватить немного ветра, воздуха здешнего, соленого, — именно хватить, хлебнуть, никак иначе это желание не назовешь.

Солнце переливалось игриво, вспыхивало жарко, сеяло вокруг себя золотые искры, меняло оттенки от желтого до оранжевого, было таким родным и близким, что уходить отсюда, с мыса Чуркина, не хотелось.

Дом материнский стоял высоко на скалистом откосе, обдувался всеми существующими на Дальнем Востоке ветрами, верхние этажи дома первыми в городе встречали рассветы и последними провожали закаты — удачное место было выбрано архитектором, дом поставлен хорошо, с чувством и толком…

Москалев торопливо побежал по тропке вниз, к серой, плохо заасфальтированной улочке, проброшенной по урезу берега к бухте, носившей древнее греческое или римское название Диомид.

У причалов бухты стоял большой, с сыто пофыркивающими двигателями рефрижератор, на палубе которого находилась целая флотилия небольших судов; с флотилией этой капитану дальнего плавания Москалеву Геннадию Александровичу надлежало переместиться в далекое далеко, в Латинскую Америку, к берегам Чили.

А в далях тех совместно с чилийцами ловить "морисков", как там называли здоровых, с трудом вмещающихся в ванну омаров, лангустов, морских раков, королевских креветок, размерами своими больше раков: было создано модное в ту пору "джойнт венче" — совместное предприятие. На паях с чилийцами, естественно; техника на предприятии была наша, омары — чилийские. Такое вот было разделение, и Москалеву предстояло возглавить эту непростую работу.

Тут надо быть и дипломатом, и психологом, и экономистом, и мореходом на уровне Синдбада, и механиком — знатоком судовых машин, и еще бог знает кем…

Нагрузка, как минимум, по тридцати — сорока пунктам. Если же не будешь соответствовать им, то в море вряд ли долго продержишься, море — не суша, тут вряд ли кто поможет. Кроме, естественно, человека, находящегося рядом.

Планы, конечно, грандиозные, но в душе теснилась тяжесть, мешала дышать, солнце хоть и вливало в нее радостные краски, а слезное ощущение, оставшееся после прощания с матерью, не проходило. С отцом попрощались проще, скупее, по-мужски.

А мать еще пять минут назад, на макушке мыса Чуркина, около подъезда, горько всплакнула, вытерла слезы платком и проговорила скорбным, каким-то угасающим шепотом:

— Сдается мне, Гена, вижу я тебя в последний раз.

Москалев подивился этой фразе совершенно искренне, с улыбкой во весь рот:

— Да ты чего, мам? Через год прибуду в отпуск, разных нарядов тебе привезу, ты только жди, ладно? Если дело пойдет на лад, то денег привезу, чтобы ты здесь с отцом в магазинах копейки не считала. Жди меня, мама!

Мать в ответ горестно покачала головой. В глазах ее и тоска была, и горечь, и неверие, и обида, и что-то еще, сложное, заставляющее печально сжиматься сердце.

— Ну ты чего, мама? — Москалев протянул руку к ее щеке, погладил, смахнул пальцем пристрявшие слезы. — Не плачь, прошу.

Мать вновь горестно и неверяще покачала головой, у нее пропал голос, говорить она не могла. Отец сгорбился, нагнул лобастое темя, словно бы во что-то уперся головой, и тоже молчал. Хотя обычно был говорлив, иногда даже очень говорлив, особенно после стопки водки, много знал, всем интересовался. Образование у него было небольшое — техникум, но он много читал, жадно хватался за всякую новую книгу, любил спорить, обсуждать что-нибудь, внимательно следил за новостями, приходящими из Москвы, очень неодобрительно относился к разгулу ельцинской команды, а когда речь заходила о воровстве и том, как разные Гайдары, Чубайсы, кохи треплют беспомощное тело страны, которое до этого никогда беспомощным не было, заваливают, как на охоте, предприятия, большие заводы, имеющие военное значение, превращают в танцплощадки либо в артели по производству детских песочниц, слюнявчиков и пластмассовых игрушек, списывают "за ненадобностью" мастеров, которые раньше делали грозные подлодки, артиллерийские орудия крупного калибра, самолеты, по боевым качествам своим схожие с космическими аппаратами, отец вытирал мокрые глаза, глядя, как вместе с заводами уничтожаются жизни людей, биографии, судьбы…

На дворе царило безжалостное время — тысяча девятьсот девяносто третий год, оставивший потом после себя недобрую славу. И слава та долго не могла отмыться от запаха крови…

Перескочив через влажную, темную от мокрети низину, Москалев почувствовал, как в спину его толкнуло что-то мягкое, хотя и грузное, словно бы далеко в море на палубу въехала волна и дотянулась до человека, он глянул в одну сторону, в другую и остановился. Оглянулся.

Мать стояла на краю каменного взгорбка и продолжала смотреть ему вслед. Геннадий неожиданно ощутил, как в глотке у него возник твердый соленый комок и тут же застрял — ни туда ни сюда, — то ли слезы это были, то ли еще что-то, не понять; он сморщился неожиданно горько, словно бы хлебнул крутой океанской воды, поднял руку, будто давал отмашку со своего застрявшего в гигантском водном пространстве судна…

Мать немедленно ответила — тоже подняла руку и, будто бы обрадовавшись чему-то, замахала ответно. Может, подумала о том, что сын решил не плыть к латиносам в Чили, а вернуться домой, но плыть ему надо было обязательно.

Ни во Владивостоке, ни в Находке, где у Геннадия остались жена Оля и сын Валерка, которому лет было всего ничего, — два года, — заработка не было никакого, в какую контору, особенно морскую, ни зайди, везде показывают фигу, везде перебор плавсостава.

Большое количество судов, — даже военных, с пушками на борту, списано, разломано, пущено в утиль, продано на иголки в Китай, в Индию, даже, как слышал Москалев, в Японию, а команды высажены на сушу.

Сидят теперь моряки на берегу с удочками, ловят камбалешку и бычков — рыбу, которую они раньше даже брезговали брать в руки, особенно когда находились на судах. А сейчас ситуация изменилась, и матрос, к сожалению, бывший, иногда даже мелочи не может наскрести у себя в кармане, чтобы купить буханку хлеба.

Единственное, что спасает, — пенсии стариков, да и те выдают нерегулярно и часто стараются урезать — инфляция скачет, как полоумная лошадь, со скоростью курьерского поезда, и даже язык от усталости не вываливает наружу, а пенсионные организации делают вид, что вообще не знают, есть в России инфляция или нет. Что такое совесть, эти люди забыли.

Поэтому у Москалева выбора не было: раз наклюнулась работа — значит, за нее надо браться, чем бы она ни пахла: рыбой, морисками или ржавыми гайками. Насчет гаек — это не шутка, Москалев был не только опытным капитаном дальнего плавания, но и толковым механиком, мог перебрать любую корабельную машину, очистить каждую деталь от копоти, грязи, масляных напластований и собрать вновь.

А тут подоспела удача: предложили работу и обещали неплохо заплатить.

Правда, место работы оказалось расположено далековато от дома, на другом краю света — в Чили…

Москалев снова поднял руку, помахал матери. Та так же мгновенно, как и раньше, ответила ему. Отец стоял рядом с ней, какой-то убитый, не похожий на себя, болезненно перекошенный на один бок. Геннадий сделал несколько шагов задом, спиной вперед и, задев каблуком ботинка за дырявый, вылезший из травяной плоти камень, чуть не упал.

Лучше бы он не спотыкался…

2

Хочу признаться: главный герой этого повествования Москалев Геннадий Александрович — мой брат. Я его считаю родным, хотя по существующему родовому разделению он — брат сводный.

У нас одна мать — Клавдия Федоровна Москалева, и разные отцы. Мой отец — лейтенант, слушатель Академии химзащиты РККА, погиб в декабре сорок первого года, в самую тяжелую пору для Москвы, когда немцы буквально висели на городских воротах, обкладывали советскую столицу со всех сторон и уже покрикивали азартно в предвкушении победы; через два года мать вышла замуж за товарища моего отца, старшего лейтенанта Москалева Александра Кирилловича.

Геннадий — его сын. Как и второй мой брат, меньший — Владимир, и сестры мои — Галина и Наталия. Сестры вышли замуж за хороших парней Владимира Радько и Василия Воронько, и родительская фамилия у них отпала, они стали Радько и Воронько. Кстати, звучит очень неплохо, звонко, нисколько не хуже старинной русской фамилии Москалевы.

Вот в основном и вся моя дальневосточная родня…

3

Чувствуя, что земля уходит из-под ног, Геннадий ловко, будто гимнаст на нетвердом помосте, развернулся, махнул рукой матери — ему показалось, что мать ничего не заметила, приложила платок ко рту, потом промокнула глаза. Фигура сына двоилась, троилась, растекалась в радужном ореоле, плыла, как в воде…

И сын мать уже почти не видел. Вот она стала совсем маленькой, пройдет еще несколько минут, и она скроется совсем.

Дышать сделалось нечем. Клавдия Федоровна оглянулась: присесть бы на что-нибудь… Но присесть было не на что: рядом только пыльная рыжеватая тропка, да истоптанная трава по обочинам ее. Ни камней, ни пней от вырубленных когда-то деревьев, ни скамеек, которые ныне можно часто встретить в парке.

Во дворе дома на Лесной улице, — можно сказать, главной на мысе Чуркина, — мать чаще всего звали просто Федоровной, а отца Кириллычем, так теплее и, если хотите, человечнее, в таком обращении присутствуют доверительные соседские нотки… Отец стоял за матерью, понурый, скорбный, сгорбленный, он ощущал то же, что и мать, только не плакал, губы сжал в одну твердую линию и думал о чем-то своем, скорее всего, очень далеком от здешних мест…

Геннадий легко перемахнул через мелкую, но широкую ложбину, проделанную дождевой водой среди камней во время последнего, очень сильного тайфуна, поддел голыш, попавшийся под носок полуботинка, загнал его в островок сухого бурьяна, оглянулся и у него больно сдавило сердце — ни матери, ни отца уже не было видно, он не заметил, как тропка сделала петлю, на петле раздвоилась, одна половина дорожки направилась к урезу залива, прямо, а Москалев ушел вправо, к причалам, где стояло громоздкое, со следами морской ржавчины судно — рефрижератор, размерами не уступающий китобойной матке.

А всякая матка, находящаяся в море, бывает похожа на линкор, вокруг нее раньше, на промыслах, обязательно, как подле острова, толпились суда-бойцы, вооруженные пушками с гарпунами…

Прощание с родной землей, даже малое, рождает у человека внутри горечь и ощущение потери. Геннадий не был исключением из правил, — слеплен он был из того же материала, что и все остальные люди, также имел запас слез и радостей, печали и восторга, и этот запас не очень велик, — словом, Москалев почти ничем не отличался от своих собратьев по земле…

Бухта Диомид была белым-бела от чаек, моряки, ждущие очереди на погрузку или разгрузку, от нечего делать прямо со своих судов ловили небольших, плоских, похожих на чайные блюдца камбал и рыбешек, к которым обращались только с матерными выражениями — щекастых, с мутными заспанными глазами и жидким хвостовым оперением бычков.

Сами моряки есть портовую рыбу брезговали, — она могла пахнуть нефтью, еще чем-нибудь несъедоб-ным, противным и поэтому уловы свои скармливали чайкам.

А вообще-то бывали случаи, когда улов пускали в жарево, так в желудках рыб находили и керосиновую ветошь, и гайки со следами тавота, и детали от старых приемников, а одна дуреха умудрилась проглотить целый набор пластмассовых верньеров. Интересно, где, в каком порту, у какого радиопередатчика рыба пооткусывала, словно собака, невкусные рубчатые ручки, захватанные масляными пальцами радистов?

Когда чайки сидят на воде — это добрый признак: в ближайшие дни будет держаться хорошая погода. И солнце будет играть, как сегодня, пробивая лучами зеленую воду бухты до самого дна, высвечивать на глубине неторопливых сытых рыб, и шторм вряд ли подступится.

А вот когда чайки начинают деловито расхаживать по берегу с видом удачливых кладоискателей и горласто покрикивать на своих товарок, тогда дело может оказаться дохлым: непогода способна будет навалиться в любую минуту, оказаться затяжной и от нее, от мелкой холодной мороси начнут болеть зубы…

Рефрижератор был виден издали и скорее походил на тяжелый комкастый клок скалистого берега, присыпанный землей, чем на живое судно.

На палубе рефрижератора рядком расположились водолазные катера, целых три единицы; катера были крупные, по ходу судна они не смогли вместиться, поэтому решено было поставить их поперек палубы, рефрижератор принял диковинный вид, смахивал теперь на огромную древнюю посудину, этакий корабль Ноя, предназначенный для спасения животных…

Грузили катера стотонным краном, расположили очень аккуратно и очень равномерно, с опаской — носы у них свешивались над водой на полтора метра, и зады на полтора, из рабочего коняги-рефрижератора получилась гигантская гребенка, этакая плавающая коробка, начиненная неведомо чем: ведь кроме палубы имелось еще и огромное трюмное пространство, и чем его начинили, никому не было ведомо.

Впрочем, Геннадий знал, что там находится: губернское начальство создало совместно с чилийцами не только компанию по ловле омаров и ракушек, но и предприятие по разведке различных месторождений — металлов, камней, нефти и вообще всего приятного, что способно ласкать слух и наполнять карманы золотым звоном.

Камни в Чили водились, например, очень знатные, таких Геннадий, изрядно помотавшись по миру, не встречал больше нигде. Это были очень дорогие камни…

У трапа его встретил Баша — водолаз-инструктор, как всегда веселый, словно после двух бокалов шампанского, с искрящимся взглядом и накачанными до железной твердости мышцами — не человек, а машина. Впрочем, машина одушевленная, что было очень важно.

— Ну, Толя, как наши пирожки ведут себя на широкой железной сковородке?

— Греются. Принимают солнечные ванны. — Баша сделал рукой замысловатое движение, словно бы что-то нарисовал в воздухе. — Мы с Толканевым только что крепеж проверили, все тип-топ, Алексаныч. Можно плыть не только в Чили, но и дальше.

А дальше что было? Только Антарктида, и плыть туда им совсем не нужно, вот ведь как.

Тут нарисовался и Толканев, капитан одного из трех катеров, находящихся на штормовом крепеже, — даже если рефрижератор перевернется вверх килем и покажет солнцу обросшую ракушками задницу (не дай бог, конечно), то катера с палубы не сорвутся: крепеж держит их крепко.

Лица и у Баши, и у Толканева были довольные, и это понятно: им надоело жить в нищете ельцинского времени и ругать Гайдара с Чубайсом, надоело оправдываться перед собственными семьями, — в безденежье виноват ведь бывает только один человек в доме: глава семейства, отец, но вот сейчас, когда наклюнулась нормальная работа и зарплата должна быть нормальная, все должно сложиться по-другому… Все переменится…

Хоть и доверял Геннадий своим товарищам, но имел привычку все осматривать сам, лично, крепеж проверил целиком до последнего узла и самой завалящей гайки, и остался доволен. Сказал своим помощникам:

— Проверять придется каждый день. — Следом добавил с неожиданным смехом: — Очень уж кучеряво мы поплывем в этот раз: верхом на спине рефрижератора… Я так никогда не плавал — не доводилось. А вам?

Баша отрицательно покачал головой:

— И мне не доводилось.

Толканев сделал отрицательный жест — развел руки в стороны:

— Такое случается раз в жизни. Так что считай — случилось! — Потом усмехнулся и добавил: — Это фиг-катание какое-то! На что только не пойдешь, чтобы заработать немного денег и хоть что-то принести в дом — ну хотя бы горбушку свежего хлеба…

Да-а, положение у всего Владивостока было такое, что гордиться можно было только одним — длиною очередей за хлебом и селедкой в магазинах, да за бензином на заправочных колонках.

— Ладно, не будем засорять своим внешним видом здешнюю природу — пора отплывать… Сколько там осталось до стартового момента? — Геннадий глянул на потрепанную, побывавшую в водах разных морей "сейку" — наручные часы.

До прощального гудка оставалось два часа тридцать минут.

4

У водолазных ботов были только капитаны и один механик, общий на все катера, команды Геннадий планировал набрать на месте, в Чили, — везти из Владивостока ребят, которым надлежало протирать мокрой тряпкой палубу или подкрашивать ободранную волнами рубку, кормить голодного кота, который обязательно появится в их маленькой флотилии, и штопать носки боцману, было бы слишком жирно, поэтому "чилийский вариант" был признан единственно возможным.

С Толканевым в просторной гостевой каюте разместился еще один капитан — Иван Охапкин, неунывающий мастер весело жить и радовать людей, большой умелец по части разных поделок: из куска свежего хлеба мог слепить статую Петра Первого, обычную банку из-под кока-колы превратить в громкоговоритель, из пары пивных пробок смастерить роскошные запонки с вставленными в них красными стекляшками, не отличающимися от рубинов, а из деревянной ложки — балалайку. Умел хорошо петь.

— Скажи-ка, дядя, ведь недаром, страна, спаленная Гайдаром, французам отдана, — лихо пропел он, едва ступив на палубу рефрижератора, потом отбил чечетку, прошелся ладонями по коленям, икрам и ступням…

Веселый человек, капитан дальнего плавания Охап-кин, с таким скучно не будет… Впрочем, скучно не будет, если они заработают нормальные деньги, а вот коли не удастся заработать, тогда все-таки будет скучно…

Сочетание слов "капитан дальнего плавания" звучит гордо и романтично, каждый, кто слышит его, видит перед собою (в мыслях, естественно) белый пароход с высокой надстройкой, похожей на многоэтажный дом, большую трубу с цветной полосой, украшенные яркими искрами морские барханы, загорелого капитана в кипенно-снежной форме с золотым шитьем, залитую солнцем палубу, красивых женщин, с вожделением посматривающих на него. Ведь перед ними сам бог — капитан дальнего плавания…

На самом же деле это не так. Все три командира водолазных катеров имели дипломы капитанов дальнего плавания, но в далеких южных водах им придется вкалывать, как кочегарам на самоходных баржах времен Великой Отечественной войны; не будут они видеть ни сна, ни отдыха, в работе забудут даже, как их зовут.

Ельцинское время обратило их в обычных поденщиков, в работяг, готовых променять рукоятки штурвала на совковую лопату или кайло добытчика горного хрусталя, лишь бы заработать немного денег на хлеб, ведь семьи-то их голодают… А дипломы с торжественными и очень звучными словами "капитан дальнего плавания" — это обычный пшик, профанация, не стоящая ныне даже конфетной обертки. Лишь запах теплый, романтичный висит от диплома в воздухе. Запах южный, никому не нужный. И весельчак Иван Охапкин это хорошо знал.

Как знал и то, что люди, загнавшие страну в навозную кучу, когда-нибудь ответят за это. Если не перед другими людьми, то перед Богом. Геннадий Москалев это тоже знал и в то, что справедливое правосудие свершится, верил. Он вообще считал, что ельцинская пора, как и время предыдущего правителя страны Горбачева, будет предано проклятию. Люди это сделают обязательно…

— Ну как, Алексаныч, — прищурив один глаз, спросил Охапкин, — что говорит внутренний голос? Как дела? Где находится большая часовая стрелка, что показывает? Это? — Он вздернул вверх большой палец. — Приплясывает от избытка сил на цифре двенадцать? Или вот тут находится, на троечке? — Охапкин развернул палец параллельно земле. — А? Владивостокское время — пятнадцать ноль-ноль? Либо… — Иван смешно шмыгнул носом, подкрутил свои пшеничные усы и скорчил "великосветскую" физиономию, только с физиономией этой стал походить на старичка с вялым взглядом жареной наваги, ткнул пальцем вниз, себе в ноги. — Либо завис на шестерке? А?

Хорошо иметь легкую натуру, какую имеет Иван Охапкин, темных дней в жизни таких людей бывает много меньше, чем у других, и вообще меньше, чем нарисовано на календаре. Геннадий вздохнул — до сих пор перед глазами стоит горестное лицо матери, а в ушах звучит ее тихий печальный голос… Он еще долго будет звучать:

— Сдается мне, Гена, вижу я тебя в последний раз…

За бортом возбужденно закричали чайки, — кок вывалил им в воду остатки вчерашней картошки, умудрившейся за ночь закиснуть, — картошка, конечно, не рыба, но тоже еда, вот чайки теперь и матерились громко, чтобы ухватить какой-нибудь кусок побольше и послаще. Крикливые пустые птицы, хотя и красивые. Геннадий их недолюбливал: рыбы они съедают столько, сколько вытаскивает ее из воды весь траловый флот Дальнего Востока. А может, и больше.

— Чего молчишь, Алексаныч? Размышляешь про себя, что жизнь — не только борьба, но и другие виды спорта?

Геннадий нашел в себе силы улыбнуться.

— Насчет дел… Ну что тебе сказать? На двенадцать вряд ли потяну, на шесть — грешно, на небесах не поймут, решат, что поддаюсь унынию… Так что считай, Иван, дела мои соответствуют владивостокскому времени — пятнадцати ноль-ноль.

— А здоровье как?

— Не дождутся.

Чайки за бортом стали кричать громче. У одной из них был скрипучий железный голос, способный вызвать под лопатками сыпь, влияющий на работу сердца, от ведьминского скрипа этого делалось холодно.

— Вот матрешки с дырявыми глотками. — Охапкин выругался. — Они чего, стекло жрут, раз голоса у них с таким визгом?

— Может, и стекло. Ты видел, на берегу грязные бутылки валяются? Это их продукция.

— А может, не продукция, а еда…

Тут Охапкин увидел, что из мусорного ящика торчит хвост промасленной веревки, выдернул его и, спешно переместившись на другой борт, к галдящим чайкам, громко хлопнул в ладони.

На мгновение, как по команде, установилась тишина, после паузы чайки также будто по команде, стадом, брызгаясь водой, взвились вверх. Охапкин выждал несколько секунд и швырнул промасленный обрывок вверх. Чайки разом среагировали на него, четыре или пять чаек в тот же миг сбились в клубок, но победила только одна, вывалилась из клубка с победным криком, очень похожим на собачье гавканье и, судорожно заглатывая на лету добычу, понеслась в сторону, подальше от своих настырных товарок.

— Вот она, формула сегодняшнего времени, — глубокомысленно произнес Охапкин, поднял указательный палец правой руки, — главное — заглотить. А чего ты заглотил, какой кусок, — золота или, может быть, не золота, а слюды, пластмассы, либо обломок сортирной швабры, — неважно. Главное, ты стал собственником.

Прав был Охапкин, очень даже прав, и от этой простой мысли, от осознания того, что происходит вокруг, делалось грустно. Неужели вся эта недобрая, дурно пахнущая муть не уплывет вместе с отбросами и в воздухе не сделается чище?

Чайка, дергая на лету лапами и этим помогая себе, наконец-то проглотила пеньковую закуску и вновь издала победный крик, смахивающий на собачий лай.

— Это она тебе, Иван, спасибо говорит за вкусное блюдо, — на лице Геннадия возникла и тут же исчезла улыбка.

5

Еще раз увидел Геннадий материнскую восьмиэтажку, когда рефрижератор, сыто постукивая машиной, покидал бухту Диомид и проплывал мимо мыса Чуркина, расталкивая носом разный мусор, плавающий в зеленой игривой воде. Москалев отер ладонью глаза и долго вглядывался в ярко освещенный солнцем высокий взгорбок — не появится ли там мать? Нет, мать не появилась, дом ее, показавшийся Геннадию каким-то пустым, незаселенным, медленно уплыл назад.

Впереди их ждала долгая дорога, болтаться в морях-океанах предстояло дней сорок, а может, и пятьдесят, к этому законному, рассчитанному по картам времени надо было добавить время дополнительное… Это время специально отводилось в расчетах для непогоды, штормы и бури, которые обязательно встретятся им в пути, и рефрижератору придется пережидать океанскую хмарь где-нибудь в тихой островной бухте.

После того как они пересекут экватор, штормов будет много больше — ведь на той стороне земли стоит уже не лето, а зима, июль вообще считается суровым зимним месяцем. Где-нибудь на юге Чили сейчас идет снег. А лезть напролом в шторм с громоздким грузом — это все равно, что собственную голову-бестолковку подставлять под висящий на непрочном гвозде топор…

Только тут Геннадий заметил, что на мысе Чуркина много зелени, как на каком-нибудь африканском островке, и жарко сегодня очень: на открытом солнце стоять непросто, пропарить может так, что пища в желудке скиснет очень быстро, хотя вареный картон, из которого делается современная колбаса, скисать не должен…

Интересно, как он выглядел, неведомый флотский офицер с простой фамилией Чуркин, чьим именем назван центральный городской мыс?

Москалев даже не засек, как рядом с ним оказался Баша — ну будто дух бестелесный вытаял из ничего, из воздуха, из туманных клубов пространства, стукнул кулаком по боку одного из катеров, прислушался к отзвуку удара.

— Ты чего? — спросил Геннадий.

— Да так, колдую понемножку, монетку в воду бросил, чтобы мы вернулись целыми, — серьезно ответил Баша, губы у него дрогнули. — Хотел еще монетку бросить, да жалко стало — денег и так нету.

— На огороде денежку под картофельный куст не зарыл?

— Зарыл. Но на Чили у меня надежды все-таки больше, чем на картофельные клубни.

— Даже если ты посадишь картошку на легендарной Миллионке, где щетина превращается в золото?

— Даже если так, Алексаныч.

Баша хотел сказать что-то еще, но не успел — рефрижератор догнала крупная чайка с оттопыренным зобом, проорала что-то. Голос был знакомый — очень походил на собачье гавканье.

— Ба-ба-ба, да это та же самая чайка, которую Иван веревкой накормил.

— Я ее узнал. Прилетела добавки просить.

— Толя, как бы не так, — предостерегающе проговорил Геннадий, но сделать что-либо не успел: чайка стремительно снизилась и выплеснула на людей содержимое своего брюха.

Промазала. Москалев оттолкнул Башу в одну сторону, сам отпрыгнул в другую, — оказался проворнее чайки, вонькая жидкая начинка звучно шлепнулась на палубу, рассыпалась брызгами по нагретому солнцем железу.

— Я тебе сейчас хвост откручу, — Баша погрозил чайке кулаком, — и лапы из задницы вырву! Подожгу из ракетницы, стервятница ты гитлеровская, — будешь знать! На всю оставшуюся жизнь…

Чайка в ответ что-то зло пролаяла, сделала круг над рефрижератором, но бомбить ей было уже нечем, боезапас израсходован вчистую, и отправилась домой, в бухту Диомид.

— Как бы она где-нибудь не заправилась и не вернулась с новой крылатой ракетой…

— Поленится лететь. Мы уйдем далеко.

— К этой поре она как раз веревку переварит… Ты представляешь, что за заряд у нее будет, а? Тайфун!

Баша лишь покачал головой.

— Раньше я считал, что чайка — обычная бесполезная птица, а она еще и злопамятная… Тьфу!

В море было тихо, рефрижератор шел быстро, было даже слышно, как с прощальным усыпляющим звоном струится за бортом вода, рождает непростые мысли. Геннадий почувствовал себя усталым, вот ведь какая штука: не работал совсем, вообще ничего сегодня не делал, а уже устал. Что же будет в таком разе там, в далекой южной стране, протянувшейся по западному окоему едва ли не вдоль всей Латинской Америки?

Наверное, что будет, то и будет, судьбу не изменить, жизнь не переделать…

6

Ночью снилось прошлое, оно всегда снилось Москалеву, когда он находился в плавании. Сюжет этот был много раз им проверен, тема с годами не менялась.

Полновесную моряцкую жизнь он начал молодым, еще до призыва в армию, после окончания мореходной школы, его тогда закинули на Север, определив по распределению на серьезную посудину — танкер "Полярник". Название у танкера было под стать красотам, проплывавшим мимо него: облизанным водой и ветром скалам, к крутым боками которых прилипли крупные куски иссосанного, но еще очень прочного льда, торосам, напоминающим своими очертаниями таинственных "снежных людей", промоинам яркого синего цвета, из которых высовывались любопытные усатые морды тюленей и лахтаков — морских зайцев, лежбищам белых медведей, самых опасных зверей на свете, неведомо за что ненавидящих людей, птичьим базарам, полным больших горластых чаек… То, что можно было увидеть на Севере, не увидишь больше нигде, и уж тем более — на юге, куда сейчас он плыл.

Танкер "Полярник" был приписан к военной экспедиции, возглавляемой старым, очень опытным адмиралом с фамилией почти детской, вызывавшей невольную улыбку, — Осколок. Хотя был танкер единицей сугубо гражданской, к богу Марсу никакого отношения не имеющей, как, собственно, и ледокол "Пересвет" — тоже единица штатская, завязанная на сугубо мирные дела, но руководил ими контр-адмирал…

Без ледокола на Севере не обойтись никак — завязнешь в просторах "белого безмолвия" и хрен когда из стальных оков выберешься, вот ведь как. Паковые поля льда могут раздавить любую, даже очень прочную посудину, будто гнилую ореховую скорлупу: за пару-тройку силовых нажимов любой прочный пароход пойдет на дно.

Танкер, на который попал плавать девятнадцатилетний Москалев, выполнял задачу, без успешного решения которой никакой, даже самый победоносный флот в мире не будет плавать — доставлял на морские базы топливо, самое разное: мазут, солярку, керосин, бензин, ракетное горючее — словом, все, что может гореть в котлах, топках, форсунках, двигателях, дизелях, и так далее и крутить колеса военной машины… Чтобы нас не сожрали ни американцы, ни японцы, ни британцы, ни китайцы — никакие "цы", словом…

Танкер был объемистый, длинный, много чего мог перевозить в своем бездонном чреве — на палубных баках его можно было даже самолетную дорожку расстелить, и воздушные машины без помех взлетали бы и садились на судно прямо в открытом море.

Впрочем, у военного народа судов не бывает, к этому слову разные старшины второй статьи, мичманы и капитан-лейтенанты относятся презрительно, у людей в погонах бывают только корабли…

Экспедиция под руководством контр-адмирала Осколка занималась тем, что расставляла в море ориентиры — буи для выхода атомных подводных лодок из наших вод в открытый океан.

Рельеф на севере запутанный, много островов, подводных скал, полно мелей, впадин и невидимых хребтов, голову можно свернуть запросто, поэтому длинным пузатым громадинам-подлодкам выйти из этого сложного лабиринта без подсказок трудно. Буйную голову можно легко оставить на дне какой-нибудь коварной бухты. Выходить на "большую воду" следовало лишь по буям. А ставить буи можно (и нужно) только под руководством очень опытного человека. Ошибки в постановке буев не допускаются совсем, даже ничтожные.

Места северные, такие, как бухта Провидения, мыс Шелагский и Сердце-Камень, остров Врангеля и остров Геральда облюбованы военными моряками давно, еще с царской поры, и хотя не все углы здешние обжиты, присутствие человека ощущается всюду… Над головой с пронзительным воем носятся самолеты морской авиации — новейшие, способные взлетать едва ли не с любого клочка земли, — вертикально уходят вверх и растворяются в голубой выси. Впрочем, это было в пору, когда Москалев плавал на танкере, сейчас же, в эпоху послеперестроечную, когда Геннадий плывет верхом на огромной посудине в Чили, на месте тех баз стоят разрушенные постройки, дома пахнут кладбищем, бывшее жилье стороной обходят даже белые медведи — жизни никакой там нет… Все разрушено.

У Москалева от осознания всего этого внутри часто возникал холод, он не понимал ничего происходящего, потому и страдал… А прошлое возникало часто, оно не отпускало его…

На острове Геральда располагались большие моржовые лежбища, однажды их послали туда на охоту.

Вообще-то к лежбищу невозможно подойти на полкилометра, вонь там стоит такая, что бравых мореходов легко сшибает с ног, они были готовы отступить заранее и отступили бы, если не приказ высокого начальства — взять моржа. Для чего, спрашивается, нужен морж? А непонятно, вот ведь как… То ли собак ездовых, пограничных кормить (но они на ряду с мясом очень аппетитно расправляются с рыбой, едят юколу — вяленую горбушу, которой здесь много; на юколу идет и кета); то ли для нужд какого-нибудь полярного зверосовхоза; то ли в научных целях, — в общем, со временем это просто-напросто забылось.

С другой стороны, жалко ведь — без этих морских увальней, очень добродушных, без моржей, любой клок северной земли, любая льдина становятся угрюмыми, враждебными, без соседей этих человек вряд ли бы выжил в трудных здешних условиях.

Как казалось тогда Геннадию, остров Геральда — это нейтральная территория, никому не принадлежащая — ни России, ни Штатам, ни Канаде, следов человека на нем не было, поэтому моржи, не зная, что собой представляет двуногий "гомо сапи-енс", особенно если он с ружьем, приняли делегацию с винтовками дружелюбно, хрюкали, кашляли, шлепали ластами по камням, вздыхали озабоченно, чесались, на всякий случай прикрывали своих детей и совсем не думали, не предполагали даже, что люди будут в них стрелять.

Не знали моржи, как больно умеет плеваться горячим свинцом винтовка, не ведали совсем, иначе бы вели себя, как белые медведи. А белые мишки, как известно, человека не переносят на дух, едва завидя, норовят содрать с него скальп. И за что только их любят детишки, с какой стати сочиняют про них стихи?

Белый медведь нападает на человека, не задумываясь совершенно, не медля ни секунды. Специалисты пробовали докопаться, понять, отчего же северный мишка так ненавидит человека, за какие такие грехи, в чем он провинился перед властителем Арктики, но раскрутить этот ребус, разгадать загадку так и не сумели. Не по зубам разгадка оказалась.

Когда белый медведь нападает на человека, то взять этого зверя пулей бывает трудно, почти невозможно, любая пуля, даже разрывная, застревает в богатых наслоениях сала.

Мясо белого медведя невкусное, в еду почти не годится. Как-то во Владивостоке Геннадия угостили куском медвежьего мяса — привезли аж из самого Певека — порта, на котором заканчивается Северный морской путь.

Хоть и занесен белый медведь в Красную книгу природы, и трогать его нельзя, — впрочем, не совсем: если он напал на человека и, не дай бог, отведал его крови, то этого медведя нужно убирать обязательно, скорее всего, отстреливать, поскольку иного общения с ним уже не получится…

Потому и перепадало медвежье мясо едокам даже во Владивостоке, в Находке, в приграничных с Китаем поселках.

Поставил Геннадий варить мясо на плиту, заправил варево, как и положено, крупным серым перцем, способным выровнять любой вкус, лавровым листом, приготовил корешки нескольких поварских трав, способных превратить в толковое блюдо даже вареную бумагу или тушеную сосновую стружку, стал ждать… Варил полтора часа, как было ему велено.

Через полтора часа ткнул в медвежье мясо вилкой — все равно что в дубовый пень тыкал, вилка чуть из руки не вывалилась, — ну словно бы полутора часов, когда кастрюля с варевом послушно булькала на газовой горелке, и не было. Все бульканье оказалось пустым.

То же самое, как понимал Геннадий, должно было произойти и с моржовым мясом — это все равно, что попытаться приготовить кусок железнодорожной шпалы, пахнущий рыбой и имеющей вкус головастиков, живущих где-нибудь в районе островов Де-Лонга или пролива Вилькицкого, но сделать это вряд ли удастся даже очень опытному коку… Хотя чукчи умеют готовить моржатину довольно сносно и охотно пускают этот северный продукт в дело. Едят и с удовольствием хлопают себя ладонями по животам: вкусный, однако, был морж.

Но одно дело — понюхать, чем пахнет печенный в тундре, на костре у чукчей морж и совсем другое — стрелять в него. Вторгнувшись на каменном берегу в вонючее пространство и загнав патрон в ствол винтовки, выстрелить прямо в усатую добродушную морду — это… м-м-м!

Геннадий никогда ни в кого не стрелял — только в воробьев из рогатки в городе Свободном, да и то мимо.

Нет, рука у него на это не поднимется. Он глянул на своего приятеля, матроса Борьку Нозика, который замерзшими руками также сжимал винтовку, увидел его глаза и понял — Борька тоже стрелять не будет…

Тогда кто же будет?

Вот если моржи нападут на них… Если нападут, тогда другое дело, тогда совсем другой коленкор…

С ними находился второй помощник капитана с "Полярника" — высокий неразговорчивый человек с мрачным лицом, украшенным шрамом, — это был след какой-то операции, в которой он участвовал, когда служил в армии, в бригаде пограничных катеров… Он тоже не смог стрелять. Москалев уже забыл его фамилию, и это было досадно. Во сне он попробовал вспомнить фамилию, заворочался неловко, ощутил боль в руке — отлежал, пока смотрел картинки из своего прошлого, — не вспомнил, и ему сделалось стыдно перед тем мужиком, которого уже, наверное, и нет на белом свете…

С острова Геральда они тогда уплыли ни с чем — так и не стали стрелять в моржей, и это был поступок, которым Москалев гордился потом года полтора: они не навредили ни себе, ни природе.

Хотя, поскольку территорию ту он считал канадской, то, может быть, и надо было навредить… Когда Москалев находился уже на танкере, то пошел к самому образованному человеку на судне — радисту. Или, говоря другим языком, — маркони, который прочитал несколько сотен книг только в море… Каюта у маркони была плотно заставлена книгами. У него Геннадий и спросил:

— Чья земля — остров Геральда, наша или канадская?

Радист в ответ насмешливо хмыкнул:

— Если бы была канадская, вряд ли бы вам дали высадиться на острове… Да еще с винтовками. Повязали бы за милую душу и гурьбой загнали в каталажку.

— Значит, земля эта наша?

— Даже более, чем наша, можешь в этом не сомневаться. И моржи также наши, с советскими паспортами. Понятно, мареман?

— Так точно!

— Тогда все вы — молодцы, не опозорили себя меткими выстрелами.

Наклонил Геннадий голову согласно, — так оно и есть, — и покинул владения радиста…

Прошло немного времени, экспедиция двинулась дальше на север, в ледяные поля Арктики, но перед походом моряки неожиданно получили от небесной канцелярии роскошный подарок — южный денек. Южный день на севере… Очень ясный, даже небо было голубым, как на юге, Москалев совсем не предполагал, что небо здешнее может иметь такой невинный цвет, но что было, то было.

Экспедиция направилась в Берингов пролив. Из пролива была видна крохотная полоска далекого берега, мелкие домики, окрашенные в яркий цвет красные крыши…

— Что это за поселок? — спросил Боря Нозик у боцмана.

Тот фыркнул — не сдержался мужик.

— Этот поселок называется Америка. Темнота декабрьская!

Нозик не поверил:

— Аляска?

— О, уже малость светлее, — боцман снова фыркнул. Ну словно бы морж, к которому в гости пришли люди с винтовками. — На ходу режешь подметки. Ученье свет, а неученых тьма.

Было холодно. У специалистов, которые изучают моря и страны, зондируют климат, есть одно обобщенное понятие, довольно угрюмое, но — официальное. Понятие называется "Индекс суровости климата". В Москве, например, это понятие имеет цифру 1,7. На Диксоне — 7,0. Берингов пролив будет, наверное, посуровее Диксона. Само определение "Индекс суровости климата" вызывало у Москалева невольное уважение — перед индексом, представьте себе, хотелось снять шляпу.

Едва экспедиция оказалась на территории Северного Ледовитого океана, как в зоне видимости обозначился небольшой айсберг, метров двадцать высотой, не больше, айсберг облюбовали три белых медведя, резвились около него.

Айсберг был уже старенький, обсосанный ветрами и водой, весь в дырках, словно гигантская головка сыра — выдержанного, твердого, древнего желтоватого цвета.

Вот один медведь ловко забрался на его макушку, нигде не оскользнулся, не завалился набок, на верхотуре примерился, уселся задницей на скользкую поверхность, вытянул ноги, передними лапами оттолкнулся, как руками, и быстро покатил вниз. По пути азартно повизгивал от удовольствия. На приличной скорости он въехал в воду, только брызги полетели в разные стороны, словно в океан шлепнулся снаряд.

За первым медведем приятную поездку совершил второй медведь, а потом и третий. Занятное было зрелище. Ни в одном зоопарке не увидишь ничего подобного, и прежде всего потому, что в водах зоопарков не плавают двадцатиметровые айсберги.

Так Москалев начинал девятнадцатилетним юнцом обживать океаны… Прошлая жизнь снилась ему всегда, когда он находился в плавании.

7

Через неделю рефрижератор встал на якорь — впереди буйствовал циклон с пятиметровыми волнами, идти на сближение с ним было опасно, надо ждать, когда циклон выдохнется. Хорошо, подвернулся рыбацкий остров со спокойной бухтой, вода в которой имела диковинный сиреневый цвет.

Говорят, такая вода встречается только в бухтах Мадагаскара, да и то лишь весной. Мадагаскар — остров колдовской, набит драгоценными каменьями, как личный сундук знаменитого пирата Кидда, камни и подкрашивают воду в неестественные цвета не только в бухтах и заливах, но и преображают целые течения, делают их цветными, придают им оттенки, которые даже опытный художник не сможет составить и намешать из своего запаса красок…

Небо было безмятежно-голубым, спокойным, но в спокойствие это был вплавлен металл, он ощущался и вызывал тревогу, иногда в голубизне неожиданно возникало серое пятно, похожее на пороховое, и быстро растекалось по пространству — возникало оно невесть откуда и пропадало неведомо куда. Было понятно: пока этот "порох" висит в небе, надо стоять на якоре и ждать.

Но "порохом" дело не закончилось, вскоре мирную ангельскую голубизну начали рассекать яркие ветвистые молнии. Ни грома не было, ни грохота волн, ни воя ветра, только слабый, похожий на шелест плеск воды в бухте, чей берег зарос высокими деревьями, под которыми теснились рыбацкие дома с высокими коптильными трубами, еще слышалось сытое бормотание чаек, пресытившихся обильной едой. Здешние чайки не были четой чайкам бухты Диомид.

Геннадий пошел к капитану рефрижератора, просоленному морскому волку, не выпускавшему изо рта трубки. Усы у волка были желтыми от табака "Кэп-тен" и ароматного дыма, который густо валил из пенковой чаши трубки, будто из пароходной топки. И где только капитан берет деньги на дорогой табак? Если только из тумбочки? На этот вопрос он вряд ли захочет ответить, поэтому Геннадий задал другой:

— Сколько будем стоять?

— Пока циклон не пройдет.

— А точнее?

— По прогнозам, к ночи циклон должен сдвинуться, плюс несколько часов потребуется, чтобы утих шторм… Утром, думаю, двинемся дальше.

— Ночевать будем здесь, значит?

Просоленный волк не замедлил ухмыльнуться в свои протабаченные усы.

— Приятно иметь дело с сообразительным человеком, однако.

— И мне, однако, приятно, — в унисон проговорил Геннадий, на прощание подивился размерам ходовой рубки — здесь можно было устраивать танцы либо кататься на велосипеде, — прихлопнув к темени левую ладонь, правой козырнул: — Честь имею!

— Скоро у нас только одно и останется — честь наша. — Капитан вскинул к виску два пальца и окутался клубом дыма.

Слепяще-ярких, рогатых молний на небе стало больше, в безмятежной голубизне они выглядели чужеродными, — ну будто кто-то, сидящий наверху, на полке среди облаков, оберегая их, предупреждал: погодите, люди, пусть нечистая сила утихомирится, не торопитесь.

Собственно, просоленный морской волк и не торопился, он принадлежал к той невозмутимой категории людей, которые хорошо ведают, что происходит: даже если капитан спит в своей каюте или, размышляя о судьбах мира, сидит на ночном горшке, он знает, что деньги на его личный счет в банке капают, и эта струйка не прерывается ни на минуту.

На палубе у катеров стояла в сборе вся команда, плывшая с Геннадием.

— Что за новгородское вече? — спросил он, заглядывая за борт.

— Кино, Алексаныч, — пояснил Охапкин, — стоим, любуемся. То ли мультяшку нам показывают, то ли кукольный фильм… Пока не разобрались.

За бортом резвилась двухметровая акула, в сиреневой плоти воды она была похожа на ведьминское, может быть, даже инопланетное видение: размеренно, как машина чертила зигзаги, неторопливо распахивала зубастую пасть и глотала очередную, таинственно посвечивавшую брусничными боками рыбину: хап — и рыбины нету. Акула снова распахивала рот.

— Автоматическая мясорубка, — констатировал Охапкин.

— Фильм-ужастик, — добавил Баша, — из тех, что не всегда увидишь.

Акула лениво развернулась, засекла в сиреневом пространстве неуклюжую рыбу, похожую на большое полено, и поплыла к ней. Рыба то ли не почувствовала опасности — наивная была, вместо мозгов в черепушке у нее были прелые водоросли, — то ли поняла, что спасаться от акулы было бесполезно и безропотно приготовилась нырнуть в акулий желудок — жизнь в океане она продолжит в виде отходов, — налетчица распахнула пасть и в следующий миг закрыла ее.

Удивлению акулы не было предела: рыбы в пасти не оказалось, закуска в последний миг стремительно метнулась в сторону и тут же ушла вниз, под брюхо хищницы.

Неглупая оказалась добыча, обманула плавающий желудок, нырнула в невидимую зону. Свинцовые глазки налетчицы сделались по-поросячьи красными от изумления и негодования, но удивление ее сильно увеличилось, когда хозяйка неожиданно обнаружила, что рыбы вообще больше нет, испарилась вся — бухта пуста. Даже ежи, просвечивающие сквозь чистую сиреневую воду чернильно-черными телами, и те куда-то подевались, вот ведь что интересно. И загадочно одновременно. Геннадий покачал головой: стихия моря гораздо таинственнее стихии земли.

— Ну что, усложним кино-концертную программу, а? — предложил Охапкин по-молодому звонкоголосо, словно бы вспомнив времена детства, когда приключения Мойдодыра были ему интереснее приключений Робинзона Крузо.

— Дерзай, — поддержал его Баша, — все равно делать нечего.

— Кок жаловался — ему подсунули ящик гнилого мяса… Это мясо мы и используем.

О гнилом мясе Геннадий слышал, как слышал и хриплую ругань кока, но деталей не знал… Конечно, того, кто подсунул это мясо, надо бы наказать, — что и будет сделано, когда рефрижератор вернется во Владивосток, но и кок тоже лопух калиброванный, мимо носа какую-то вонь пропустил…

А с другой стороны, гнилое мясо — это признак разложения не только нечестной приморской конторы, поставляющей продукты на суда, это признак разложения целой системы, если не всей страны, огромной, как мир, до слез, до стона родной, в которой возникло столько непорядочных контор, что хоть волком вой. Пострадало от них так много народу, что число почти не поддается счету, — купились не только кок и не только команда рефрижератора.

Имена виновных известны, хорошо знакомы России, лица их каждый день появляются на экранах телевизоров, заглядывают в каждый дом, пытаются проникнуть даже в спальни и ванные…

— Сей момент! — Охапкин ткнул в воздух указательным пальцем и исчез.

Вернулся он с большим полиэтиленовым пакетом, от которого резко попахивало свалкой, гнилью, тухлятиной перележавшего продукта. Кусок, запечатанный в полиэтилен, совсем не был похож на мясо — черная, покрытая слизью плоть, сизые дырявые жилы, белый, сваренный тленом отонок, скатавшийся в липкий комок, плотно приклеившийся к вонючему шматку говядины.

— Зажимай носы, публика! — скомандовал Охапкин, разворачивая полиэтиленовый пакет. — Душок тут образовался такой, что иной неподготовленный гражданин может свалиться в воду.

Сам Охапкин дурного духа не боялся — то ли привыкший был по прошлым годам жизни, когда плавал на Севере и в открытых трюмах возил огненный, источающий вредные газы конгломерат, то ли не чувствовал запахов вообще. Он спокойно вытащил зловонный осклизлый кусок из пакета и насадил на крюк внушительных размеров, украшенный хорошо откованной бородкой, проверил шнур, привязанный к крюку; свободный конец закрепил на стойке лебедки и швырнул гниль, как обыкновенный булыжник, в воду.

Акула, лениво пластавшая пространство бухты в поисках пропавших рыб, быстро учуяла лакомое блюдо, свилась в дугу, попыталась вообще свернуться в кольцо, но спинной хребет у нее был уже одеревяневший, гнулся плохо, с натугой и болью, и акула поспешно выпрямилась.

Сделала два круга по безмятежной сиреневой воде, нащупала тупо скошенной мордой место, откуда сочился желанный дух, — а в воде запах распространяется лучше, чем в воздухе, — и, решительно развернувшись, направилась к наживке.

Отонки на шматке мяса расправились, нервно зашевелили своими краями, будто оборки-платьица у живой медузы, и акула, словно бы боясь, что кто-то перехватит у нее добычу, прибавила скорость.

— Сцена не для слабонервных, — проговорил Охапкин, глядя сверху на акульи телодвижения, от которых вода в бухте начала рябить, — даже закурить захотелось.

Он достал из кармана полупустую пачку дешевых болгарских сигарет, которые в России уже пропали совсем, но у Охапкина имелся свой табачный склад, в нем можно было найти разные сигареты, выбил из пачки один сухой цилиндрик. Сигареты были без фильтра, Охапкин ценил их выше, чем те, что были украшены желтовато-бежевой головкой, скатанной из пористой бумаги. Он вообще любил болгарские "Джебел", "Солнце", "Шипку", все они были без фильтра, с хорошим табаком, толково просушенные… Жаль, что болгары перестали поставлять их нам. За деньги же поставляли, почему отказались? Непонятно…

Акула подплыла к куску мяса и внезапно затормозила, что-то насторожило ее, она издали, как-то по-звериному обнюхала аппетитную гниль, а потом, словно бы чувствуя опасность, боясь решиться, сделала около мяса плавный круг.

— Ну, давай, давай, михрютка, — подбодрил ее Охапкин, — чего задумалась?

Наконец акула решилась: слишком уж вкусный дух исходил от гнилого гастрономического чуда, привязанного к какой-то странной веревке. Акула разинула пасть, словно бы проверяла сжим и распах своих страшных челюстей, затем закрыла вход в собственный пищевод и сделала резвый рывок.

— Молодец! — похвалил ее Охапкин.

В воде, за хвостом акулы нарисовался мощный бурун, похожий на султан с парадного гвардейского кивера, — "мотор" у акулы был мощный, как у подводной лодки, а может быть, даже и мощнее.

На гнилое мясо она налетела со скоростью хорошо разогнавшейся торпеды — наживка вместе с двумя метрами капронового шнура мигом оказалась у нее в глотке. Москалеву даже показалось, что переваренный, превращенный в отходы кусок мяса сейчас выскочит у акулы из задницы…

Но нет, не выскочил, а приятной тяжестью вместе со шнуром, лёг на дно желудка. Акула неторопливо развернулась в сиреневой воде и поплыла в обратном направлении.

Шнур натянулся, задержал акулу на несколько мгновений, она изумленно продержала в воде свое парение. А потом вновь сделала резкий рывок.

Рывок был такой, что железная конструкция, — стойка, к которой была привязана бечевка, чуть не поползла к борту вместе с лебедкой.

— Мать моя, да она сейчас разрушит весь пароход. — Взгляд у Баши сделался испуганным. — В щепки разнесет, перевернет! Вот гада! — Он замахал руками на Охапкина. — Режь шнур, пока пароход целый… Ведь она его по дощечкам разложит!

Охапкин среагировал на этот вопль спокойно, — мог извлечь из кармана складной нож и секануть по бечевке лезвием, но не сделал этого.

— Сейчас лебедку в воду сбросит — не достанем ведь! — проговорил Баша уже тише: спокойствие Охапкина подействовало на него.

— Если понадобится — достанем, — сказал Охапкин, речь его сделалась медлительной, тяжелой, будто каждое свое слово он теперь отливал в свинец.

Акула отплыла чуть назад, ослабила натяг шнура, потом сильно хлопнула хвостом, будто отталкивалась от чего-то литого, чугунного — от скалы или бетонного пирса, от звука громкого даже солнце в небе задрожало, а потом, как и акула, всколыхнулось, сделало рывок, но уйти куда-нибудь не смогло, только чуть сдвинулось с места.

Любительница лежалого мяса тоже далеко не ушла — рванулась что было силы, железная стойка затрещала, по литому корпусу лебедки пошел звон…

— Режь шнур! — снова выкрикнул Баша, он словно бы чувствовал что-то нехорошее и вообще сам бы перерезал шнур, но ножа у него не было. — Режь!

Охапкин и на этот крик не среагировал, решил выждать — не верил, что акула может свернуть прочную железную стойку и уволочь в бухту тяжелую лебедку. Борт рефрижератора зазвенел — акула разозлилась окончательно и с третьего рывка вообще обрубила прочную синтетическую бечевку.

Обрубив, мигом успокоилась и неторопливо направилась к горловине бухты, чтобы выйти в открытый океан. Мясо полоскалось у нее в брюхе, а длинный обрывок шнура волокся в воде следом, будто тощий, сплетенный из водорослей хвост. Охапкин с усмешкой покачал головой:

— Собака с поводком. Надеть бы ей еще намордник и того… Можно выгуливать.

— Где, в сквере на Первой речке? — Баша засмеялся. — Будешь как та дама с собачкой.

— Зацепится шнур за какой-нибудь камень, и акула застрянет, как коза на веревке.

— Акула — животное, которое вряд ли где застрянет. А камень, ежели что, зубами разгрызет.

— Не факт. А вот то, что она обязательно застрянет, — факт.

Геннадий стоял вместе со всеми, в одной компании, незряче рассматривал акулу и думал о Владивостоке, о матери, о неведомом ему подпоручике Корпуса флотских штурманов, который сто тридцать лет назад на корвете "Гридень" вошел в бухту Золотой Рог, подивился красоте, необжитости, дикой тихости берегов, душистой дымке, пахнущей цветами, выползающей из недалекой сизой чащи к самому урезу воды, и тут с берега ныряющей в бухту и исчезающей в ее глуби. Бухта проглатывала дым, и он исчезал бесследно, его растворяли мелкие волны кривого, как турецкая сабля, залива.

Почти бесследно исчезли штурман Чуркин и его время, осталась лишь память — внесенные в журналы промеры нескольких бухт, карта Золотого Рога, сухое описание астрономических наблюдений да рисунки постов, поставленных на берегу реки Сунгачи для поддержания связи между Владивостоком и Хабаровском.

Все это Геннадий прочитал когда-то в разных материалах — в основном географических текстах, стараясь узнать, кто такой Чуркин — человек с грубоватой русской фамилией? Раньше мыс Чуркина был голый, угрюмый, а сейчас повеселел, его обжили люди — среди домов на Лесной улице стоит и материнская девятиэтажка…

Высокая безмятежная голубизна неба над головой вновь начала сереть, быстро покрылась пороховым налетом, середина небесного купола прогнулась под невидимой тяжестью, навалившейся сверху, в воздух натекла багряная сукровица, вода в бухте сделалась еще более сиреневой.

Наступал вечер, тянулся он недолго, как недолго тревожил взгляд оранжевыми вспышками, рождающимися на горизонте, потом вспышки эти сделались красными, воздух загустел, и за вечером, оказавшимся на удивление непродолжительным, на землю, на океан стремительно, одним разбойничьим махом опустилась ночь.

8

Бухту покидали утром, когда солнце уже поднялось над океаном, заиграло золотистыми красками, будто расплавленный металлический шар — глазам делалось больно… Но что там глаза!

В полдень солнце будет жарить так, что от рубки до носа корабля невозможно будет добежать без потерь — по дороге обязательно облезет физиономия, нос очистится, как перезрелый банан, кожа скрутится подобно древесной стружке, — солнце сжигает все живое беспощадно и в первую очередь человека: видать, светило считает двуногого виновным во многих грехах.

Если вечером вода в бухте, давшей им приют на время шторма, была сиреневой, полной нездоровых тропических красок, то сейчас она сияла яркими изумрудными оттенками, — где-то живой изумруд светился сильнее, где-то слабее, раз на раз не приходилось…

Берег с низкими, придавленными жарой домами был прозрачен, неровно подрагивал в струящихся парах воздуха, жил своей скрытной жизнью, — не было видно ни одного человека, все попрятались в тень, сидели под крышами, да в тени деревьев.

Громоздкий рефрижератор неуклюже развернулся, — бухта для него была маловата, опасно узка, но старый капитан, спокойно попыхивая трубкой, стоял рядом с рулевым матросом и подавал негромкие уверенные команды, он эту бухту знал — приходилось и раньше пережидать здесь штормы…

Рефрижератор, почти не совершая прохода по бухте, развернулся практически на месте, вокруг своей оси, в этом ему помог катерок-буксир, окрашенный в желтушный одуванчиковый цвет, — встал носом к выходу из гавани. Геннадий, закончив проверку штормового крепежа на катерах, пристроился к группе "командированных", столпившихся около борта, обнял за плечи сразу несколько человек:

— Ну что, единомышленники?

Охапкин неожиданно вскинулся и, не выдержав, засмеялся.

— Ты чего это?

— Да есть, Алексаныч, довольно толковое современное определение, что такое единомышленник…

— Ну?

— Единомышленник — это тот, кто готов вместе с тобою менять не только взгляды, но и носовые платки с галошами…

На лице Геннадия, будто отсвет, отброшенный водой вверх, возникла улыбка, — возникнув, тут же исчезла, не продержалась и мгновения.

— Тускло как-то, сухо и, прости, друг Охапкин, без выдумки.

— Ну-да, Алексаныч, нет таких препятствий, которые помешали бы нам свернуть себе шею…

Все засмеялись, а Москалев качнул головой и сказал:

— Грустно!

Глухо загудела машина в глубоком нутре рефрижератора, одуванчиковый буксир отлепился от большого, как скала, судна, и капитан, невозмутимо попыхивая трубкой, на малом ходу повел "скалу" к выходу из бухты.

По обе стороны рефрижератора, под самыми бортами, словно бы выплывая из-под днища, вспыхивали яркие изумрудные пятна, резвились весело. Из рубки выглянул дежурный штурман, ловко, будто циркач, съехал вниз по крутой лесенке, глянул за борт, — глубина справа была маловата, в дополнение к ней еще могла наползти из океана короста из мелких ракушек и мертвых, слипшихся в увесистые комки рачков, приклеиться к дну, и это надо было увидеть своими глазами… Вот штурман и покинул рубку.

— Каков прогноз? — выкрикнул Геннадий.

— Пока чисто, — ответил штурман.

— А впереди?

— И впереди чисто.

— Ба-6а-ба! — неожиданно воскликнул Охапкин. — Вы посмотрите, что справа по борту красуется!

А красовался там объеденный до самых хордочек и пленок, гладкий, будто приготовленный на выставку скелет акулы с грозно раззявленными челюстями и обсосанным по самую репку хвостом. Специалистами по акульим хвостам, как разумел Москалев, были крабы.

Видать, лакомая штука эта — хвосты акульи, плавники, мясистый верхний гребень, весь "ливер" этот любят не только не только люди, увлекающиеся похлебками из акульих плавников, но и крабы, грызуны-ракушки, медузы и разные зубастые рыбешки.

Из развезнутой пасти акулы торчал длинный синтетический хвост, опускающийся на дно… Внутри челюстей, застряв среди зубов, темнел кованый крюк с лихо откляченной бородкой, — именно на этот крюк Охапкин насадил кусок вонючего мяса, Иван узнал снасть, ткнул в нее указательным пальцем и произнес знакомо:

— Ба-ба-ба!

— Вот именно — ба-ба-ба! Это наша акула, — Баша похмыкал, — из которой нам не удалось приготовить плов.

— Лихо обглодали ее соотечественники!

— И соотечественницы тож… У них профессия такая — объедать все начисто. Как у современных банкиров и владельцев охранных предприятий и казино.

— Половину банкиров можно смело закопать в огороде — подкормить картошку, брюкву… чего еще бабы сажают? Все равно пользы от них никакой нету.

— Чего еще сажают бабы? Огурцы.

— Огурцы больше воду любят, чем подкормку.

Из-под носа рефрижератора выползла длинная волна, отбила полузатопленный акулий костяк в сторону.

Через полчаса рефрижератор уже находился в океане, на "маршруте", и капитан, скомандовав "Полный вперед!", дал максимальную нагрузку на главный судовой двигатель. Впрочем, вскоре сбросил обороты — слишком уж неувертливый и неудобный груз был прикручен к горбу его посудины, рисковать не стоило.

А с другой стороны, пока нет волн, пока океан ровный, как стол, можно идти на полном ходу (да и океан недаром зовется Тихим), но если попадется какая-нибудь длинная, плоская, похожая на доску волна, и такая же, как доска, твердая, — беды не оберешься.

Вкрадчивое шуршание под днищем судна оборвалось, был слышен лишь стук двигателя, доносившийся из распаренного чрева рефрижератора.

Скорее всего, на усередненном ходу придется топать до самого Чили. Интересно, слово "Чили" какого будет рода, мужского, женского или может, среднего?

Этого не знал никто в команде Москалева, да и в команде рефрижератора тоже. Впрочем, так ли уж это важно, какого рода далекая страна? Важно другое: она даст работу.

Вот это важно, это главное, а все остальное — ерунда, пустота, воздух, зажаренный на постном масле. Впрочем, стоп, постное масло — штука ценная. Если взять немного хлеба, в блюдце налить подсолнечного масла и посыпать его солью, можно очень недурно позавтракать, окуная кусочки хлеба в блюдце. И пообедать можно.

Ведь время "царя Бориса" какое? Под него очень точно подходит шутовская формула: "Дал бы кто взаймы до следующей зимы и позабыл об этом…"

Вот они и плыли в Чили, чтобы не брать взаймы, от радости, что будет работа, были готовы отбивать на палубе, прямо подле своих катеров, чечетку, петь песни, мечтать о сытой жизни, без революционного дурачества и встрясок, о тихом быте рядом со своими женами и детьми.

А ведь такое время стояло когда-то и у них на дворе, они очень неплохо жили, хотя и спотыкались иногда, и не всего было вдоволь, и на джинсы смотрели, как на желанную диковинку, — во Владивостоке джинсов, правда, было больше, чем в Москве (привозили моряки, которых здесь можно было встретить на каждом углу, а в Москву могли привезти только дипломаты и бортпроводницы, но их было мало), и эта досадная мелочь вызывала острое недовольство у юнцов, очень похожих на козлов, готовых натянуть на свои чресла любые штаны, даже женские, лишь бы они были заморскими и украшены цветными лейблами.

Сейчас этих штанов полно, лейблов еще больше — понаделали про запас, чтобы пришивать к старой одежде и изделиям, изготовленным в подвале соседнего ЖЭКа, а хлеба нет. И денег нет. И того тепла, желания помочь соседу, что существовало раньше, тоже нет. Не стало.

Было над чем задуматься…

9

Шел четырнадцатый день плавания. Впереди были Гавайи — американские острова, территория, где даже в береговой песок были воткнуты полосатые, со звездами, сгребенными в верхний угол, флаги: не замай, мол, нашу землю!

Море было спокойным, из мелких волн деловито выпархивали резвые летучие рыбы, обгоняли по воздуху рефрижератор и звонко шлепались в прозрачную синюю воду. Было жарко.

Свободный от вахты народ решил устроить себе купание на ходу, не останавливая корабля. За борт бросили шланг, подключенный к насосу, чтобы подать воду прямо на палубу, под катера, разогретые так, что на них можно было жарить яичницу, одну на весь пароход.

Протереть палубу одного из катеров, чтобы чистая была и чтобы мухи на зубах не хрустели, потом полить ее подсолнечным маслом — желательно первой выжимки, душистым, — а потом расколотить штук двести "куриных фруктов"… Через пять минут может обедать весь рефрижератор, даже те ребята, которые парятся в машинном отделении… В том числе, по ломтю яичницы достанется и сотрудникам компании "Юниверсал фишинг", которой принадлежали водолазные катера, а также работникам горного предприятия, чьи железные манатки лежали в трюме, громоздились терриконами, похожими на караульные вышки, и при всякой волне, даже малой, гремели, будто немытые алюминиевые кастрюли и по ночам мешали спать…

Отправленный за борт шланг тут же оседлал чернявый ловкий матросик, очень похожий на лилипута, с быстрыми движениями, ткнул пяткой в резиновую шайбу, прилаженную к насосу, в то же мгновение захлюпал воздухом, сыто зачавкал мотор, шланг напрягся и едва не выпрыгнул из-под лилипута, но тот хорошо знал, с кем и с чем имел дело, ухватился за шланг двумя руками и неожиданно прокричал гулким низким басом, явно доставшимся ему по недоразумению, бас этот должен был принадлежать другому человеку, головою упирающемуся в облака:

— Подгребай, народ, под шланг — пора освежиться перед обедом!

Освежились все, кто хотел — и капитан с дорогой пенковой трубкой, и Москалев, и даже перемазанный маслом механик, выскочивший на волю из тесной железной табакерки, набитой машинами и механизмами. А уж о простом люде, свободном от вахты, речи вообще не было.

Обливались прямо в одежде, в тельняшках с длинными рукавами и в брюках, но пока иной бравый мореход, стартуя от кормы, добегал до носа, одежда на нем не только высыхала, но и делалась вроде бы как выглаженной: на штанах с тельняшкой ни одной мятой складочки, одежда на теле сидела ровно, словно бы ее только что искусно отутюжил опытный портной.

Рефрижератор шел по самой середине Тихого океана. Если бы выдалась остановка, то они бы обязательно порыбачили. Голубого марлина, конечно, вряд ли бы поймали, но пару чушек весом килограммов в двадцать — двадцать пять каждая, точно бы изловили.

Хорошо стоять под тугой морской струей, вырывающейся из шланга, глотать приятную соленую горечь, растворенную в воде, отцикивать ее за борт, ахать, взвизгивать, мычать, охать, блеять, кукарекать, ворковать, крякать, каркать, вскрикивать, рычать от восторга, петь, смеяться, кашлять, фыркать, — под шлангом раздавались все звуки, памятные с детства, с отчего дома…

Как мало, оказывается, надо, чтобы человек почувствовал себя счастливым.

В самый разгар обливания из рубки по громкой связи пришел неожиданный приказ капитана:

— Выбрать шланг из-за борта!

И сразу радость смолкла, на смену ей пришел сдавленный скулеж мелких волн, раздавленных тяжелым телом рефрижератора.

— Он чего, дыма там своего, сигарного, объелся или в трубке прогорела дырка, а? — не выдержал Охапкин. — А?

— Погоди, Иван, тут дело не в дыме, — придержал его Москалев, — тут что-то другое…

Прошло минуты полторы. Охапкин в этот малый промельк времени успел только причесать голову и гребешком разровнять свои роскошные великосветские усики, и все — на большее не хватило, он мигом высох под яростным солнцем.

А солнце, кажется, расплылось по всему небу, ни одного голубого кусочка не осталось, даже малого, все было залито жидким золотом.

Перед тем как взбежать по трапу вверх, в рубку, Геннадий остановился — что-то насторожило его. Кажется, это была длинная серая линия, возникшая по курсу, в которой, словно новогодние сверкушки, вспыхивали блестящие электрические точки.

Ну будто бы гигантская подводная лодка решила всплыть по курсу, и чем-то чужеродным, инопланетным, колдовским повеяло от увиденного, и очень недобрым был дух этот… Вселенский, либо даже более, чем просто вселенский.

— Не понял, — проговорил Геннадий неожиданно смятенно, — что за явление Ходынского поля народу?..

Рефрижератор шел прямо на мерцающую гряду, не сворачивал. Ход свой не сбавлял.

— Остров какой-то неведомый? — пробормотал Москалев про себя, почти неслышно. — Но идем без промеров глубины… Так не бывает!

По узкому трапу взбежал наверх. Двери рубки были распахнуты настежь с обеих сторон, чтобы был хотя бы какой-нибудь продув, приток воздуха, сквозняк… Капитан от несносной жары даже трубку изо рта выдернул.

— Вот, соображаю… не испечь ли мне на гидрокомпасе пару лепешек к чаю, — увидев Геннадия, сказал он.

— А кок чего делать будет? Мух ловить?

— Коку мы тоже найдем занятие, — капитан хмыкнул, — ведрами пот механиков из машинного отделения откачивать.

— Тоже дело! — Москалев с высокой судовой пристройки вгляделся в непонятную серую линию, до которой было не так уж и далеко — миль восемь, ну, может быть, девять.

— Что, любуешься новоиспеченным островом, который не нанесен ни на одну морскую карту мира? — Капитан хитро прищурил один глаз, сдул с носа несколько капель пота.

— Что за остров? Как зовут?

— Никак!

Капитан глянул в одну сторону, в другую и неожиданно беспомощно помял пальцами воздух; Геннадию стало ясно: когда у того во рту нет трубки, он ощущает себя очень неуверенно.

— То есть как это никак?

— А вот так, молодой человек! Это остров, образовавшийся из мусора, сброшенного в воду с кораблей.

Москалев приложил ко лбу ладонь, чтобы не мешало солнце, вгляделся в безмятежную даль пространства, рассеченную серой плоской полосой; ему показалось, что он даже увидел небольшую белую птичку, обосновавшуюся на этом странном острове, хотя ее здесь не могло быть по определению, по всем существующим законам природы ее просто не могло тут быть, — ближайшая земля, остров с надежной твердью находится слишком далеко отсюда…

Неверяще покачав головой, Геннадий взял тяжелый старый бинокль, стоявший на бортике недалеко от штурвала, приложил его к глазам.

Остров готовно подъехал к рефрижератору, предметы сделались крупными, выпуклыми, на некоторых можно было даже прочитать уцелевшие, не вытравленные ни солью, ни жарой надписи, хотя большая часть острова имела серый безжизненный цвет, делала все в пространстве таким унылым, что перед этим безрадостным колером пасовала даже торжественная дневная голубизна.

Цветные, выжаренные солнцем картонки, спекшиеся пакеты, бутылки, канистры, бидоны, сумки с проволочными ручками и лямками, сплетенные из шелковых нитей, снова пакеты с превратившимся в фанеру, спрессовавшимся мусором, в поле зрения попала даже большая тумбочка со ржавой рыжей скобой, смытая с палубы какой-то посудины, не побоявшейся залезть в шторм… Тумбочка была похожа на важного военачальника, решившего сделать смотр своим войсками.

И дальше — пакеты, пакеты, пакеты, пластмассовые бутыли и коробки, разовые обеденные тарелки, старавшиеся держаться кучкой, а около них, словно бы собравшись специально, предметы покрупнее, похожие на кастрюли, суповницы и лотки для выдерживания холодца.

Видимо, слишком долго Москалев рассматривал диковинный остров, раз предметы увеличились настолько, что уже не влезали в бинокль, — рефрижератор подошел к многокилометровой пластмассовой свалке довольно близко. Геннадий поискал окулярами белую хрупкую птичку, хотя знал, что ее здесь нет, — не нашел и, понимающе улыбнувшись про себя, опустил бинокль.

Как всякому капитану дальнего плавания, ему приходилось забираться в места очень далекие и неведомые, которые даже на карте не отмечены, и видеть многое из того, что ни в Советском Союзе, ни в России нельзя было увидеть, но огромные острова из мусора он еще не видел. Никогда не видел.

Не было их и раньше, не водились они, но вот до чего дожили люди: искусственно вырастили их на теле океана. Будто новую породу вредных насекомых. От осознания только факта этого на душе становилось холодно.

Шланг из-за борта убрали, вытянули на палубу, возбужденно галдящий, брызгающийся водой народ стих.

Было в этой стихшести что-то подавленное, похожее на предчувствие беды. А ведь верно — когда-нибудь из-за этих полиэтиленовых, слипшихся в сплошную массу пакетов случится большая беда: вода в океане будет отравлена или же придет несчастье локальное — в глубину земную, в расплавленную магму нырнет с головой какой-нибудь развитый континент или несколько промышленных стран. Вместе с людьми, заводами и самолетами. Расступятся недра, — или вода, — природа заберет свое, из разлома только горячий парок брызнет, и все. Вот так исчезла куда-то таинственная Гиперборея, располагавшаяся, как считалось, на очень теплом (в ту пору) Северном полюсе. Вот так утонула в воде легендарная Атлантида, так исчезла во мгле времени и земля Санникова… Править бал будут отходы человеческой деятельности, засунутые в миллионы грязных пакетов.

Геннадий хотел что-то сказать капитану, но не смог — не получилось, в горло словно бы земли кто-то сыпанул, либо чего-то еще, застрял там ком — ни туда ни сюда… Он снова поднес к глазам бинокль, ощутил подавленно, как в висках бьются тревожные звуки-молотки.

Хотя и казался издали мусорный остров плоским, как блин, а плоским он не был, скорее неровным, со своими возвышениями и впадинами, горными пиками и провалами внутрь… Москалев помял себе пальцами горло: куда же подевалась у него речь? И капитан куда-то подевался, — скорее всего, отбыл к себе в каюту за трубкой: без трубки он ведь и командиром громадины-рефрижератора, и даже человеком переставал себя чувствовать. Геннадий покосился на рулевого — крупного волосатого детину с широким акульим ртом, способным откусить колесо у автомобиля, который стоял у небольшого электронного штурвала и одним мизинцем мог повернуть громоздкий корабль куда угодно, — даже заставить крутиться вокруг своей оси…

— Что, плавучую свалку обходить не будем?

Детина отрицательно качнул головой:

— Не-а!

— А если внутри этой свалки плавает какой-нибудь неразобранный экскаватор? Наткнемся на него — тогда как?

— Никак! — Москалев для этого верзилы начальником не являлся, поэтому рулевой и вел себя вольно, что было у него на языке, то и выкладывал.

Рефрижератор подошел к краю мусорного поля и, не сбавляя скорости, врезался носом в серую, недобро зашевелившуюся массу, — вошел, как в масло, осадка у судна была большая, поэтому остров распластывался целиком, отваленные ломти за кормой переворачивались вверх брюхом, — правда, не все, — и за кормой смыкались вновь.

Более того, детина-рулевой даже прибавил скорость, — видать, в назидание всяким маломерным капитанам, невесть зачем оказавшимся в океане, каковым он считал Москалева. Удел маломерщиков — плавать по владивостокским лужам и не соваться в стихию, именуемую морем, и уж тем более избегать океанов.

Породу таких людей, как этот рулевой, Геннадий знал хорошо: попадались и раньше, и не один раз, это самый ненадежный народ в любой беде, даже малой, обязательно подведет, покинет свое место, сбежит, либо спрячется.

С другой стороны, надо почаще встряхивать себя, и тогда разная ерунда не будет лезть в голову, в том числе и такая, почему этот откормленный, сонный от жирной еды дурень без разрешения капитана увеличил скорость… Это может делать капитан, и только он, а тюлень на судне — это тюлень, и больше никто, ботинок из Находки, валяющийся у входа на центральный рынок…

Честно говоря, надо бы уйти, скатиться вниз к своим ребятам, послушать, о чем они там гуторят, какими словами отгоняют от себя странный остров и что думают о дне завтрашнем, но Геннадий продолжал оставаться в рубке… А вдруг действительно под островом плавает брошенный экскаватор или железнодорожный вагон с щебнем? Что тогда будет делать этот дурень?

А дурень крутил маленькое штурвальное колесо одним мизинцем, он словно бы насадил прочно сбитое, украшенное бронзовыми заклепками колесо на палец, как обручальное кольцо, и тешился тем, что делал. Внимание его было рассеяно по воздуху, словно одуванчиковый пух в пору весеннего цветения.

Покинул Москалев рубку молча — что-то совсем не хотелось с кем-либо общаться. Путешествие надоело, уже две недели в пути, а остановок, за редкими исключениями — по метеоусловиям, нет, пейзажи за бортом — что слева, что справа, что впереди, что сзади — одуряюще одинаковы. Развлечений никаких — если только с собственной тенью играть в шашки или устроить охоту на муху, которая постоянно сидит на стекле иллюминатора и неотрывно глазеет в пространство. Муха эта случайно, по дурости залетевшая в бухте Диомид в каюту, мечтает о земле, о том, как она когда-нибудь сможет погреться на куске навоза под лучами приморского солнца… Господи, отчего же всякая муть лезет в голову?

Не об этом надо думать, не об этом.

Одуреть можно!

Рефрижератор кромсал своим корпусом мусорный остров долго — минут двадцать. Люди, стоявшие на палубе, все это время молчали, никто и слова не проронил, будто чувствовали беду. Это был ее посыл, ее знак, ее предупреждение.

Потом, когда мусорный остров остался за кормой, назад старались не смотреть…

10

Прошлое, прошлое… Как глубоко сидит оно во всех нас и как часто вспоминается, рождает внутри самые разные ощущения: и тревогу, и радость, и спокойствие, и гнев, возвращает заботы, которые вроде бы остались позади, но много позже они ни с того ни с сего возникают вновь и заставляют человека крутиться вокруг самого себя и иногда оказываются той самой меркой, по которой люди оценивают свои поступки.

Вспомнились масштабные учения в Тихом океане, о которых много писали в газетах. Едва эти учения начались, как рядом с нашими кораблями оказался целый флот США во главе с "Интерпрайзом" — скандальным, самоуверенно ведущим себя авианосцем. А поскольку этот плавающий под американским флагом стальной остров постоянно задирался и пытался совершить что-нибудь непотребное, его серьезно охраняли. Вместе с авианосцем ходил добрый десяток кораблей самого разного объема и назначения… В Тихом океане эскадра эта появилась с одним желанием — помешать русским. В чем угодно помешать, но лишь бы это было, состоялось: помешать в приготовлении утренней каши для матросов и булочек для офицеров, в ловле рыбы с кормы на удочку, в попытках бросить за борт защитную сеть, чтобы искупаться в океане, не боясь акул, либо от тоски по родине завыть в полный голос… Американцы в этом деле подражали англичанам и постоянно проявляли свой собачий характер.

Москалев тогда служил главным боцманом на "Выдержанном" — эскадренном миноносце, был в почете, имел авторитет — команда эсминца слушалась его, как и самого командира корабля, и вообще он с гордостью ощущал, что за спиной его стоит великая страна. Когда оказывался на командном мостике, грудь его невольно начинала распирать гордость и на американцев, пытающихся помешать учениям, хотелось просто-напросто наплевать.

На эсминце была сгруппирована сильная акустическая служба, которая могла не только дно океана прослушивать и обнаруживать там что-нибудь очень нужное, но и подойдя к какому-нибудь иностранному кораблю, узнать, о чем там болтает команда, что обсуждает капитан со своим старпомом, по стуку поршней понять, чем болеет двигатель и так далее… Так вот, акустики эсминца получили с "верхнего мостика" задание разведать, что же происходит на американском авианосце и о чем там говорят… Командир эсминца взял под козырек, и корабль немедленно развернулся носом к "Интерпрайзу"

Ан не тут-то было — на пути мигом возник фрегат из группы охраны авианосца, грозный, с длинными темными стволами дальнобойных орудий, один вид которых рождал острекающий холодок, ползущий по хребту, с расчехленными ракетными установками, и одновременно… какой-то суетливый.

Эсминец сделал разворот и нацелился на новый заход, но и тут вышла осечка: американец также развернулся и возник впереди по курсу — он не подпускал советский корабль к авианосцу и делал это довольно нагло.

Надо было понимать, как в те минуты злились "мохнатые уши", — так в общении моряки насмешливо величали специалистов, занимающихся контролем звуков в океане.

После второй неудачной попытки на "Выдержанном" неожиданно сыграли боевую тревогу. Москалев находился в это время с несколькими матросами на полубаке, у него как у главного боцмана в таких ситуациях штатное место могло быть где угодно… Как и у командира корабля.

После тревоги прошло несколько секунд, в воздухе словно бы что-то натянулось, родило в висках, в затылке звон, стальная палуба под ногами тоже зазвенела — главный двигатель эсминца неожиданно получил полную нагрузку, корабль носом врубился в крупную волну, совершил короткий прыжок и пошел в лобовую атаку на американский фрегат.

Надо полагать, американцы опешили: эсминец почти мгновенно набрал максимальную скорость — тридцать два узла. В переводе с морского языка на сухопутный — это без малого шестьдесят километров в час, скорость для воды, для океана, извините, граждане штатские, оглушительная.

Океан мигом сделался твердым, как бетон, из-под "Выдержанного" разве что только снопы искр не вылетали, но и это, судя по всему, было впереди. Волны, которые поднял своим лихим движением эсминец, поднялись выше вертолетной площадки, они серебрились на солнце, ломались от собственной тяжести, с грохотом устремлялись вниз.

"Выдержанный" шел точно на американца, металл на металл, если произойдет соприкосновение, то грохотать будет весь Тихий океан от Филиппин до Перу и Антарктиды, тишины не будет нигде.

На фрегате этот маневр засекли, с эсминца хорошо было видно, как там встревоженно забегали люди. Холодная война холодной войной, грызня до победы, но умирать никому не хотелось, да и не готовы были американцы умирать в отличие от русских. Москалев подумал — не улететь бы при такой скорости за борт… Главное — удержаться на ногах. Вот забава будет — и нашим и американцам — русского боцмана с полубака ветром сдуло…

А американцы засуетились на своем фрегате не на шутку — русский эсминец был уже близко, шел на таран, сейчас ведь на дно пустит, не остановится… Америкосы на этих учениях чужие, они незваные гости, их сюда никто не приглашал. Ни "Интерпрайз" не приглашали, ни охранные фрегаты, которые старались делать все поперек и поперек пути становились у наших кораблей; вроде бы не боялись они ничего, а на самом деле очень даже боялись, у тех, кто находился на фрегате, от страха все сжалось и окаменело — сейчас железо врубится в железо… Конец света наступит!

А "Выдержанный" продолжал идти прямым курсом на американца и сворачивать в сторону не собирался. Лишь вода грохотала за бортом, будто совсем рядом шел тяжелый перегруженный состав, перевозил из одного города в другой хозяйственное добро, много добра, от звука этого неподъемного, от нагрузки могла запросто лопнуть черепная коробка.

За кормой фрегата тем временем вспух пенный бугор, американец начал поспешно разворачиваться, — сейчас побежит, точнее, попытается убежать, только из попытки этой ничего, кроме пустого пука, не получится. Да и сам фрегат был сейчас едва ли не обычной детской игрушкой. Именно ею и не более того. Москалев ощутил, как у него что-то защемило в груди, сделалось жарко, а в висках внезапно защелкали какие-то веселые пузыри.

Никто из американской эскадры даже не подумал, чтобы поспешить фрегату на помощь, всем была дорога собственная задница, именно это находилось на первом месте, а все остальное потом, потом…

На родном эсминце тем временем завыл ревун — тревожная сирена, способная спину любого смельчака осыпать колючими прыщами, — ревун напугал американцев еще больше. Вот что значит быть непрошеными гостями на чужом балу…

Фрегат все ближе, ближе, видно уже, как два гребных винта бешено крутятся в плотной зеленой воде, взбивают под кормой пену, пузыри, рубят рыбу, затянутую под лопасти винтов, а за посудиной и сам "Интерпрайз" сереет, громадина гигантская, на корабль совсем не похожая… Больше смахивает на какой-нибудь аэровокзал с пришитым к техническим сооружениям летным полем, чем на корабль.

А барахла-то на палубе фрегата, барахла! Несколько шлюпок выставлены для осмотра, может быть, даже для ремонта, скатки брезента, ящики с яркими обозначающими надписями, распакованные приборы, предназначенные для промеров океанских глубин — на глазок, велением электронного луча, вон до чего дошла у них техника, не надо лезть в воду, — громоздкие фанерные коробки с теплой одеждой, и это-то в краях, где никогда не бывает холодно, до экватора вообще рукой подать, расправленные пожарные рукава, палубная мебель, пластмассовые емкости, три корабельные машиненки с мелкими колесами, похожие на роботов, предназначенных для передвижения по бескрайним просторам больших посудин и так далее.

Все это богатство одном взором не окинуть, чтобы разобраться в нем, нужно время. На наших кораблях такого барахла не было — не нужно оно. И тем более не нужно в таком количестве, вот так. Москалев вцепился пальцами в леер, предупредил моряков, находившихся с ним, — голос его был сиплым, напряженным:

— Мужики, держитесь крепче!

Эсминец на полной скорости, ревя громко, хотя ревун командир корабля Исаков уже вырубил, прошел рядом с фрегатом, прошел так близко, что кулаком можно было ткнуть в борт американца, следом на фрегат навалился высокий вал воды.

Вал был сокрушительный, если бы его подкорректировать немного, он перевернул бы американца, заставил его сушить киль и счищать с днища прилипших ракушек, а если потребуют обстоятельства, то такой же вал можно направить и на "Интерпрайз", посбрасывать с его плоской взлетной крыши в воду самолеты, а самого положить набок. С фрегата смахнуло все, что на нем было, послетали и булькнули в океан, наверное, даже гайки, которые были плохо завернуты и слабо держались на палубе. Все ушло в воду, начиная со шлюпок, выставленных напоказ, кончая пакетами с хрустящим картофелем, которые жевали обалдевшие от остроты ощущений матросы.

Чье-то голубое бельишко, — бабий цвет, — постиранное и выставленное на солнце сохнуть, потоком воздуха подняло в высоту метров на сто пятьдесят, а то и больше… Оттуда белье спикировало к акулам, прямо в пасть. Акулы, естественно, хозяину белье не вернули, — натура у них не та, — проглотили с большим удовольствием.

Служивый народ, находившийся на палубе фрегата, и не только там, попадал ниц, физиономиями в разогретый металл, в горячие заклепки, к которым может прилипнуть нос, — ни один человек на ногах не удержался… Эсминец спокойно прошел к авианосцу, проплыл вдоль его борта, — в общем, "мохнатые уши" получили удовлетворение… Что и требовалось доказать. Красиво было сделано. Так красиво, что Москалеву вспоминается до сих пор.

А тогда, на учениях, главный боцман эсминца Москалев даже загрустил, — уже заканчивался срок его службы, приближался дембель — демобилизация, вот и сделалось грустно: не хотелось оставлять такой боевой коллектив. У него была договоренность с одной конторой о работе на гражданке, контора называлась У АМР (сокращенно, как в двадцатые годы, когда в несколько букв люди были готовы вместить все достижения революции, сокращали всё и вся, особенно те структуры, которые были связаны с морем); УАМР — это управление активного морского рыболовства.

Геннадию предложили работать на базе, которая ловила одну из самых вкусных и ценных рыб южных морей — тунца; зарплата, которую пообещали ему выдавать каждый месяц, была в два десятка раз больше боцманского жалованья.

База имела два тунцелова — "Ленинский путь" и "Светлый путь", тунцеловы были огромны, как американские авианосцы, раз в месяц обязательно заходили в Сингапур, где и рыбу сдавали торговцам, и отоваривались, если надо было, и свежей водой заправлялись — в общем, это была завидная работа, поэтому Москалев и нацелился в УАМР.

Командир "Выдержанного" капитан второго ранга Исаков после учений ушел на повышение, в штаб, так что человека, который начал бы уговаривать его остаться, на корабле, считай, не было.

В общем, Москалев все рассчитал, взвесил и, когда эсминец вернулся домой, купил в гарнизонной лавке симпатичный чемоданишко, чтобы было куда засунуть манатки, и сумку через плечо — для прогулок по Сингапуру, но планам его не дано было свершиться — в каюту к нему пришел новый командир корабля, свой же, из тех, кто давно служил на "Выдержанном", которого Геннадий хорошо знал, — капитан второго ранга Матвеев.

— Что, Геннадий, собрался списываться на берег? — тихим, каким-то печальным и одновременно озабоченным голосом спросил он.

— Да вот, товарищ капитан второго ранга, дембель подоспел. Жду отмашки.

— Кем же будешь на берегу?

— Да не на берегу, а в море — буду ходить на тунцелове, корабль называется "Светлый путь".

Матвеев неожиданно вздохнул, вздох был затяжной, наполненный простуженным сипением.

— Останься на "Выдержанном", прошу тебя, — проговорил Матвеев, — не уходи! Здесь ты каждую заклепку, каждую царапину на борту, каждую вмятину в переборках знаешь — тут все для тебя родное… А на тунцелове что? К тунцелову еще привыкать надо, в коллектив входить, проставляться и не раз, чтобы стать своим, каждого члена команды понять, подстроиться под него, изучить, кто он, что он… А у нас каждая шлюпка, каждая деревяшка знает тебя лично, а в бухтах веревок — каждый виток и место обрыва, если оно есть, и… Да чего я говорю? Кто тебя ждет на тунцелове, кому ты нужен? А тут ты свой, родной… На тех марлиново-тунцовых коробках тебе все высоты в коллективе придется брать снова.

Матвеев был вдвое старше его, а может быть, даже и больше, чем вдвое, потому и разговаривал с Москалевым, как с сыном, доброжелательно и встревоженно, он хотел, чтобы боцман понял то, что понимает и знает он, но в силу своей молодости недооценивает.

Разговор длился минут сорок, не меньше, и Москалев в конце концов попятился, сказал, что переговорит с боцманской командой, узнает, чего скажут ребята, а вдруг они заявят: "Мотай-ка ты, боцман, на гражданку, нечего тебе портить воздух на боевом корабле". Такие разговоры тоже случались…

Боцманская команда на "Выдержанном" насчитывала двенадцать человек, Москалев был тринадцатым, два отделения было в команде — отделение строевых боцманов и отделение марсовых… В общем, команда серьезная. Москалев призвал всех к себе в каюту, — как главный боцман он наряду с офицерами имел свою каюту, — и сообщил:

— На горизонте у меня маячит дембель, уже ждут на гражданке — ловить тунца в Южно-Китайском море. Я уже провел переговоры и получил "добро", тут, в общем, все складывается нормально. Но командир наш, капитан второго ранга Матвеев, уговаривает остаться. Вот я и начал колебаться — оставаться или нет? Что скажете на этот счет, а?

Высказались все двенадцать боцманов, и все заявили в один голос: "Эсминец без боцмана Москалева осиротеет, уходить нельзя…"

Выслушал все это Москалев, вздохнул и взялся за трубку внутрикорабельной связи, — с одной стороны, приятно было, что команда верит ему, а с другой — жаль хоронить обозначившуюся перспективу и с нею — новую жизнь. Когда еще такой шанс выдастся, кто знает? И выдастся ли?

Он позвонил старпому, попросил, чтобы тот сообщил командиру корабля: "Москалев остается".

Командир, услышав об этом, немедленно распорядился:

— Москалеву — новенькую офицерскую форму, белую рубашку, галстук и лаковые штиблеты! — Те, кто оставался на кораблях на сверхсрочную службу, были приравнены к офицерам и пользовались всеми офицерскими привилегиями. — А кортик мы вручим Москалеву на День военно-морского флота, — добавил командир.

Так Москалев остался на "Выдержанном" и ни разу об этом не пожалел. Главное — есть, что вспомнить, и есть, за что выпить. Жизнь свою под военно-морским флагом он потом перебирал по косточкам, мелким мышцам и сочленениям и приходил к выводу, что стыдиться ему нечего, все было так, как должно быть…

Об этом он размышлял и сейчас, когда плыл в далекую незнакомую страну, в Чили.

11

Штормовой крепеж на водолазных катерах продолжали проверять каждое утро, но после того, как прошли свалку, внезапно возникшую по курсу в океане, стали проверять и по вечерам: береженого бог бережет.

Океан в районе Гавайских островов был тих необычайно. Серых, пасмурных дней почти не было. Но оговорка "почти" все-таки предполагала, что обязательно где-нибудь в пути под нос, киль и корму рефрижератора подвернутся штормовые волны и надо будет заботиться о том, чтобы под волны эти не были подставлены борта.

На тридцатый день пути "маркони" — радист рефрижератора — поймал в эфире сообщение о том, что надвигается шторм, идет широкой полосой и, если есть возможность укрыться, — обязательно совершить такой маневр.

У капитана рефрижератора была счастливая звезда, прирученная, своя собственная — прошлый раз они переждали непогоду в сказочной сиреневой бухте, подвернулось укрытие и сейчас — невысокая, серпом изогнувшаяся каменная горбушка — остров. Укрыть целиком большой рефрижератор она не могла, но волны за "горбушкой" были в три раза меньше, чем на открытом пространстве, и из материала отлиты не железного, а того, что к воде имел прямое отношение.

И глубина была приличная… Единственное, что плохо: штормовой ветер коснулся всех — и команды, и пассажиров. Несколько часов стояния вымотали народ, — промокли люди до нитки, но выстояли, шторм вместе с убийственными, украшенными тяжелыми пенными шапками волнами унесся на север, и океан опять поспокойнел. А в ушах у всех надолго застряли пьяные вопли ветра, похожие на ругательства, да недоброе шипение волн, подкатывавшихся под незащищенный бок рефрижератора.

Но и это через некоторое время прошло.

Москалев часто вспоминал мать, она возникала перед глазами неожиданно, — стояла на высоком взгорбке растерянная, не сумевшая собрать себя в комок, совсем не готовая к отъезду сына, обреченно принявшая поворот судьбы, который ей не был до конца понятен, потому и не могла сопротивляться и сдерживать в себе слезы. Слезы не подчинялись ей, все текли и текли, а сейчас начали появляться и на глазах Геннадия. Видимо, мать в эти дни болела, и он чувствовал это.

Он смотрел с высокого борта вниз, в воду, — зеленая южная вода расплывалась в пространстве, покрывалась радужной пленкой, уползала куда-то в сторону, Москалев морщился, зажимал зубами дыхание… Только кадык на шее дергался, гирька, схожая с окаменевшей костяшкой, подскакивала вверх, потом опускалась и поднималась снова. Муторно что-то было ему.

Но главное — неизвестность, чистый лист, ожидающий его команду впереди, без всяких обозначений, — непонятно было, что день грядущий им готовит… Он сжал глаза, оставил только малую щель, словно бы смотрел в прицел, вгляделся в пространство: что там?

Ничего там не было. Только бездумная безмятежная голубизна, та самая глубокая праздничная голубизна, которая раньше вызывала восторг, но сейчас почему-то не вызывает.

Рядом, у борта, возник кто-то, придвинулся к Москалеву, словно бы ему было страшно, шумно засопел и тоже, судя по всему, — расстроенно. Геннадий скосил взгляд — Охапкин.

— Чего, Иван?

— Нехорошая мысль приходит в голову — человек ведь окончательно погубит землю, в этом уже не приходится сомневаться…

— Говорят, если бы тунгусский метеорит упал на четыре часа позже, у нас не было бы Санкт-Петербурга…

— Как ты относишься к тому, что Ленинград вновь переименовали в Санкт-Петербург?

— Отрицательно.

— Завелся там какой-то жучок, вот и правит бал… Хочет — переименовывает проспекты, не хочет — соленую селедку заедает сладкими сливочными пирожными и запивает ликером… Что хочет, то и делает…

— За все в жизни, Иван, надо платить. Заплатит и он.

— Не верю я что-то… К власти пришли такие люди, которые не знают, что такое совесть, стыд, и считают — по улицам городским им вообще можно ходить без штанов.

Неожиданно щелкнул рупор громкоговорителя и с мачты донеслось хриплое, сдобренное пороховым треском:

— Геннадий Александрович, зайдите в каюту капитана!

Москалев поднял голову, выпрямился.

— Это что, меня зовет любитель душистого дыма? Не пойму, зачем? — Он пожал плечами, извинился перед Охапкиным и неожиданно пропел негромко, голосом Высоцкого: — "Делать нечего, портвейн он отспорил, чуду-юду победил и убег…" Я пошел.

Охапкин перекрестил его вслед:

— С Богом!

Капитан сидел у себя в каюте, нахохлившись, будто большая задумчивая птица, зажав погасшую трубку зубами, перед ним стояла изящная фарфоровая тарелка советской поры с надписью "Морфлот", отпечатанной четкой ультрамариновой вязью, на тарелке солнечным рядком были выложены ломтики тонко нарезанного лимона, на другой тарелке, также украшенной вязью "Морфлот", только карминного цвета, лежали бутерброды с сырокопченой колбасой и консервированной ветчиной, — все из капитанского резерва.

Боевую экспозицию стола завершали два стакана с широкими донышками, серебряное ведерко со льдом, накрытое сверху щипцами, будто оружием для оживления каминов и выдирания зубов у неприятеля, а также литровая бутылка виски "Балантайз".

Натюрморт был вкусный. И аромат в капитанской каюте также плавал вкусный, от него веяло праздником и еще, как показалось Геннадию, — стихами, которые были памятны ему с детства: "День Седьмого ноября, красный день календаря…"

Но до ноября было далеко, "красный день календаря" демократы постарались зачернить, заменить днем независимости…

Да, народ ныне стал независимым. От чего только он не зависел! От денег, которых у него теперь не было, — очень часто не хватало не только на колбасу, но и на хлеб, от зарплаты, поскольку кассы предприятий были пусты и ее не выплачивали, хотя многие работники еще не были уволены, что-то делали, производили, отправляли товар потребителям… И слово подменное, нехорошее появилось в языке, нерусское — бартер. В обмен работяги получали сапожные щетки, детские пластмассовые ванночки, моторное масло, утюги, гвозди, полотенца, мерзлую прессованную треску…

Треску хоть можно было разморозить и поджарить, скормить детишкам, а вафельные полотенца не поджаришь, и пластмассу не поджаришь, вот и продавали работяги "бартер" на городских улицах, да на обочинах трассы Владивосток — Находка: вдруг кто-то купит?

Капитан запоздало приподнялся и, приложив руку к груди, вежливым жестом предложил Москалеву сесть, потом неторопливо извлек трубку изо рта и проговорил густым торжественным басом:

— Поздравляю с днем рождения!

Господи, Геннадий совсем забыл, что он сегодня родился, лицо у него сделалось виноватым, как у вахтенного моряка, пропустившего с берега по причальному канату портовую крысу — большую любительницу путешествовать по морям и океанам.

— Капитаны должны друг друга поддерживать и помнить, кто когда родился, — пустив очередной клуб дыма, хозяин каюты разлил виски по стаканам, аккуратно подцепил щипцами кубик льда, со стеклянным стуком опустил в посудину Москалева, потом опустил лед в свой стакан. — Поздравляю с сорокадевятилетием!

И про то, что ему исполнилось не тридцать шесть и не шестьдесят три, Геннадий тоже забыл — наваждение какое-то! Когда находился во Владивостоке, об этом помнил хорошо, ни одного дня рождения не пропускал…

Он поднял свой стакан, ощутил холод, который мерзлый кубик нагнал на хрустальное дно, поднес посудину к лицу. Горьковатый дух виски приятно щекотал ноздри.

Прочувствовать, пропустить сквозь себя дух виски, конечно, приятно, но он уже бросил пить… Вернее, постарался бросить пить — одним махом, раз и навсегда (надо полагать), отделив прошлое от настоящего, разрезав непрочную, но такую нервную, болезненно реагирующую на всякое изменение ткань времени.

— Прекрасный возраст — сорок девять лет, — молвил хозяин самой просторной каюты на рефрижераторе, обдуваемой несколькими вентиляторами, — за то, чтобы мы встретились и выпили и на пятидесятилетии, и на шестидесятилетии, и на всех последующих пятерочных юбилеях… Не говоря уже о семидесятилетии и восьмидесятилетии… Когда же чокнемся стаканами на столетии, тогда и подумаем, стоит ли продолжать счет юбилеям дальше. Договорились?

— Договорились. — Москалев чуть приметно усмехнулся. — Только я не пью, бросил…

Брови на лице хозяина каюты удивленно дернулись, потом сомкнулись на переносице и закрыли глаза.

— Как так? — не поверил он. — Завязал?

— Не только завязал, но и затянул.

Хозяин каюты неверяще покачал головой — не мог поверить, что человек может добровольно отказаться от алкоголя, потом со вздохом всосал в себя ароматный дым, в горле у него что-то засвиристело по-синичьи… Щелкнул пальцем по бокастой бутылке виски:

— В конце концов, в этом есть один положительный момент: мне достанется больше этого пойла.

С этим психологическим выводом Геннадий был согласен полностью, хотя много пойла бывает также плохо, как и мало, — всего должно быть в меру.

Напитков у капитана рефрижератора было более, чем в избытке: представительский сундук пахнул не только виски, но и шведской водкой "Абсолют", и коньяком грузинским, и английским джином, и самыми разными винами, в холодильнике даже мерзнул опечатанный ящик шампанского; плюс ко всему алкоголь имелся и в судовой лавке, — всегда можно было дотянуться и до тех закромов.

Был капитан рефрижератора старше Геннадия лет на пятнадцать, выпил, наверное, столько, что выпитое и в танкер не вместится, выбьет пару задвижек в стремлении вырваться на свободу, нос его был украшен густой красной сеткой…

Он снова налил себе золотистого "балантайза", чокнулся с Геннадием, поинтересовался, приподняв одну бровь, — под бровью острым блеском сверкнул зрачок:

— Чокнуться-то хоть можно?

— Можно.

— За твое здоровье, за твое долголетие, — торжественно, на "ты" провозгласил капитан.

— Ваше здоровье, ваше долголетие, — не замедлил откликнуться Москалев.

— Со мной можешь на "ты", мы же оба — капитаны.

— Спасибо, — таким разрешением Геннадий был тронут. Так оно и должно быть, оба они, несмотря на разницу в возрасте, носят по четыре шеврона на рукавах, — значит, равные… Но, с другой стороны, водолазный катер по сравнению с рефрижератором — это все равно, что цыпленок рядом с гиппопотамом, целая флотилия водолазных судов может скрыться в чреве коробки, которой командует хозяин этой каюты. Впрочем, у Москалева плавединиц больше, чем у рефрижераторщика, плюс ко всему, два плашкоута, находившихся, как он узнал, в трюме, также наверняка подчинят ему, как старшему морскому начальнику.

Но "ты" этому человеку он вряд ли сумеет говорить до конца плавания — просто не успеет перестроиться.

Для перестройки нужна притирка, совместные завтраки и обеды, поглощение из одной тарелки не только соли, но и манной каши. Перемахнуть через этот забор очень сложно, нужно привыкание… Привыкание и время. А к чему привыкать? К забору, что ли?

Хозяин каюты, смакуя, мелкими звучными глотками осушил стакан до дна, затянулся трубкой и воскликнул с радостным, каком-то детским выражением в голосе:

— Хар-рашо! — Вновь приподнял одну бровь. — Отмечать день рождения со своими будешь?

— Меня просто не поймут, если этого не сделаю.

Капитан рефрижератора потянулся к рабочему столу, взял целый брикет нарядных розовых бумажек, приклеенных друг к дружке, оторвал верхнюю, поставил на ней цифру 3 и расписался.

— Это — цидулька в судовую лавку на три бутылки водки. Больше отпустить не могу. Хватит?

— Больше не надо.

— С закуской разберешься сам. — Хозяин каюты вновь взялся за бутылку "балантайза" и неожиданно замер на несколько мгновений, лицо его напряглось: что-то он услышал в плеске воды за бортом — то ли железный скрип акульих зубов, пытающихся откусить у парохода кусок рулевого управления, то ли встревоженное мяуканье какого-нибудь морского кота-котофеича, идущего встречным курсом, Москалев тоже напрягся было, потом, освобождаясь от этого напряжения, спокойно махнул рукой: глюки все это, обычные океанские глюки!

— Поговори еще немного со мною, — попросил его капитан. — О жизни. А?

Геннадий хорошо понимал пропахшего трубочным табаком хозяина каюты — ему хотелось выпить, душа того требовала, только вот с напарником было туго: старпом не пил, стармех тоже, а опускаться до уровня боцмана, готового составить компанию, он не мог — шевроны на рукавах не позволяли.

В общем, кричали дедушки "ура!" и в воздух челюсти бросали…

12

На следующий день, когда солнце уже вольно болталось посреди неба, высматривая, что там происходит среди волн, вновь зашипел громкий динамик общесудовой связи:

— Геннадий Александрович, зайдите в каюту капитана!

А Геннадий Александрович был занят другим делом, очень аппетитным. Едва ли не каждый день рефрижератор пытались сопровождать летучие рыбы, стремительно вымахивая из воды, они с тихим шорохом, будто бабочки, взметывались вверх и почти невесомо парили над синей океанской рябью, потом, израсходовав запас скорости, шлепались в воду.

Глазастые, с синеватой чешуей, будто бы отлитые из металла, они были похожи на посланцев иных миров, словно бы не в этом океане и родились.

Некоторое время рефрижератор сопровождали рыбки маленькие, будто речные пескари, потом летуньи эти пропали, а сейчас на смену им появились крупные, как промысловая селедка, мясистые, с тугими боками и широкой спиной.

Стоянок ведь почти не было, — только штормовые, но во время шторма удочку за борт не закинешь, не до этого, а свежей рыбки попробовать хотелось…

Складывалась парадоксальная ситуация: они находились посреди рыбного океана, облизывались жадно, думали о том, что неплохо отведать свежей рыбки, нажарить хотя бы сковородку, но не будешь же ради этого останавливать судно… И когда на палубу начали шлепаться крупные рыбехи с широкими плавниками, расправленными по-птичьи, команда Москалева обрадованно потерла руки: наконец-то! А вот команда рефрижератора отнеслась к этому факту равнодушно, она не только рыбьего вкуса, но и духа рыбного уже не терпела, — надоело все это.

Геннадий пробовал летучую рыбу, до хруста прожаренную в кипящем масле — очень неплохая оказалась рыбка, отдаленно смахивала на навагу. Мясо, как принято говорить в таких случаях, таяло во рту.

После хриплого вызова, прозвучавшего из колокола общесудового динамика, на палубу шлепнулись сразу штук двадцать летучих рыб, заскакали по горячему железу — солнце припекало так, что если добровольно прискакавшую по воздуху добычу присолить, немного посыпать мукой, то здесь же, прямо на палубе, можно довести до готовой кондиции и пустить на закуску.

— Не к месту вызов… — Геннадий подцепил с палубы пару рыб, потом еще одну, чуть не ускакавшую за борт, кинул в ведро. — Но делать нечего.

Капитан на судне — и президент, и губернатор, и начальник милиции, и министр иностранных дел, все вместе, на вызов его следует являться неукоснительно. Чем быстрее — тем лучше. Это касалось любого человека, плывущего сейчас на рефрижераторе, даже если он являлся долларовым миллионером и имел свои газеты, заводы, пароходы и жил на самой Светланской улице — главной во Владивостоке…

Под ноги Геннадию приземлилась еще одна летучая рыба, с жалобным скрипом расправила плавники — металл палубы обжег нежное тело. Геннадий подхватил и эту добычу, лишней не будет, тем более, она была самой крупной из всей стаи, приземлившейся на рефрижераторе, бросил ее в общее ведро. Обед из такого улова будет знатный.

— Геннадий Александрович, зайдите в каюту капитана, — вновь проскрипел динамик.

Геннадий вытер руки тряпкой и отправился в знакомую каюту.

Капитан рефрижератора сидел на своем прежнем месте и невозмутимо попыхивал трубкой, распространяя вокруг себя сухой, с примесью солнца аромат. Перед ним стояла вчерашняя бутылка "балантайза", недопитая, — впрочем, допить ее было уже несложно, на это хватит всего двух тостов.

— С первым сентября тебя, Геннадий Александрович, — неторопливо, отработанным движением вытащив трубку изо рта, провозгласил хозяин каюты. — Наливать тебе не буду, а себе налью. У тебя детишки в школу ходят?

— Да нет, мой мал еще… Сын у меня Валерка, он в детсадовском возрасте. С матерью в Находке сейчас.

— Морем дышит?

— Морем дышит, пузыри пускает…

— Значит, по отцовскому пути последует, моряком будет. — Капитан налил себе виски, разделив оставшийся в бутылке напиток ровно пополам, просто ювелирно, практику на этот счет он имел богатую, поднял стакан: — С первым сентября тебя, Геннадий Александрович!

— И вас тоже.

— Мы же договорились быть на "ты".

Геннадий замешкался — он же вчера сообщил капитану, что не умеет стремительно, сразу, переходить на "ты", для этого нужно время и вообще процесс привыкания — сложный и долгий…

— И тебя тоже, — наконец произнес он.

— Вот это — другой коленкор, — одобрил его хозяин каюты и медленными вкусными глотками выпил виски, стакан осушил до дна, даже заглянул внутрь — не осталось ли там чего? Не осталось. Ни одной капли. Капитан удовлетворенно сунул в рот трубку, привычно окутался дымом.

Через минуту в том же направлении и с той же неторопливостью была отправлена и оставшаяся доля виски. Бутылка разом сделалась какой-то убогой… Пустые бутылки всегда так выглядят, рождают печальные мысли, и капитан, поняв это, отправил ее вниз, к ножке стола, ввинченной в пол.

Ну а без бутылки, даже пустой, стол выглядит совсем захудало. Хозяин каюты крякнул:

— М-да, нет таких препятствий, Геннадий Александрович, которые помешали бы нам свернуть себе шеи. — Капитан неторопливо развернулся — всем корпусом, основательно развернулся, так, что у каюты заскрипели стенки, открыл дверцу висячего шкафчика.

Служебный шкафчик этот, предназначенный для хранения капитанских бумаг, оказался господином богатым: бумаг в нем не было, зато хранилось другое — очень приличный набор виски, целых шесть бутылок.

Капитан пощелкал пальцами, соображая, какую же бутылку осчастливить, выбрал одну (хорошую, как разумел Геннадий, сам в прошлом занимавшийся подобным коллекционированием), "Чивас Ригал", стукнул по ней ногтем.

— Ну что, привлечем эту даму к ответственности?

— Это не дама, а скорее джентльмен, мужик.

Голову бутылке капитан свернул в одно мгновение, он даже пальцем не дотронулся до бутылочного горла, просто дунул на него, и все, — пробка слетела сама по себе, словно бы ей не было, за что держаться, — с дождевым жестяным стуком шлепнулась на стол.

— Раз бутылку виски "Чивас Регал" Геннадий Александрович считает джентльменом, значит, так оно и есть. — Капитан плеснул в стакан немного напитка (впрочем, уровень у этого "немного" был прежний, много лет назад определенный человеком, с которым бутылка сейчас имела дело, он даже на десятую долю миллиметра не поднимал и не опускал уровень, саму риску), добавил льда.

Геннадий отметил, что деловой шкафчик в капитанской каюте непростой и вряд ли он вообще годится для протоколов швартовок и прогнозов погоды; шкафчик был довольно ладно, с мастерством и изяществом изготовлен, имел компактную, размером с настольные часы холодильную установку, а если в нем покопаться немного, то, наверное, можно будет обнаружить и небольшой холодильничек.

— У меня сегодня в школу два внука побегут, — неожиданно сообщил капитан, — один во второй класс, а другой… — он наморщился, собрав на лбу несколько вертикальных морщин, сгреб их в одну кучку, как лапшу, — другой тоже во второй, — наконец произнес он.

— Вместе, что ли?

— Никак нет. Один во Владивостоке, другой в Уссурийске. В Уссурийске у меня дочь живет — вышла замуж и отбилась от дома, оказалась на стороне, а сын — во Владивостоке.

Приподнявшись на мягком, обитом натуральной кожей стуле, хозяин каюты заглянул в иллюминатор, знающе прищурил один глаз.

— Та-ак, мы находимся в точке "Кю"… Это — сто шестьдесят градусов долготы и пятнадцать градусов широты…

Геннадий не поверил ему: не может быть, чтобы вот так, на глазок, с помощью мутного зрачка и пахнущего туалетным мылом пальца можно было определить, где давит океанскую воду своим днищем огромный рефрижератор…

Но внутреннее сомнение на лицо Москалева не перекочевало, раз хозяин каюты, взглянув на лицо гостя, ничего не сказал. Если бы возникла хотя бы крохотная морщинка сомнения, складка, скобка в уголке рта, он это бы засек и сообщил бы Геннадию, не смолчал, но капитан ничего не сказал, потянулся к широкому стакану, в котором плескался золотистый, словно бы разбавленный солнцем напиток.

— За наших детей, внуков, за тех, кто будет продолжать дела наши и род, — торжественно провозгласил капитан и медленными вкусными глотками осушил стакан…

Вышел Москалев от капитана через тридцать минут. Первым делом забежал в рубку к дежурному штурману.

— Скажи, где мы находились полчаса назад?

Штурман, молодой мужик, лишь недавно окончивший мореходное училище, белобрысый, с розовой кожей и светлыми, будто бы выцветшими ресницами, неохотно выплыл из раздумья, в котором находился.

— Чего-чего? — Он потряс головой, словно бы не понимал, что от него хочет Москалев.

— Сообщи координаты, где мы находились полчаса назад.

Штурман осоловело глянул на транспортир, поднял со стола линейку, словно бы хотел откусить у нее кусок либо кого-то обнаружить под ней — таракана, сбежавшего с камбуза, или муху, нечаянно очутившуюся на корабле, — перелетела с земли, когда они, прикрываясь берегом, пережидали шторм у какого-нибудь острова и теперь искала его: где родная земля? — поднял глаза и недоуменно переспросил:

— Чего-чего?

Геннадий снова повторил вопрос.

На этот раз до штурмана что-то дошло, он опять поднял линейку и сообщил:

— Широта по северу пятнадцать градусов, меридиан — сто шестьдесят.

Ну, по долготе сто шестьдесят градусов, протянувшейся по всему глобусу сверху вниз вплоть до самой репки, они могут разгребать носом воду и шлепать аж до Антарктиды, которая им и на фиг не нужна, а вот широта…

Цирк какой-то, сценическая площадка, манеж с попугаями и дрессированными котами. Штурман протер глаза, от жары потерявшими свой цвет и сделавшимися оловянными, помял пальцами виски:

— А зачем понадобились координаты, товарищ капитан?

— Да думаю со своим экипажем бражку в бочонке поставить и прикидываю: успеет она до прихода в порт Сан-Антонио созреть или нет?

Глаза у дежурного штурмана от таких речей пассажира с капитанскими полномочиями вообще скатились на кончик носа и застыли там. Прочно застыли, приклеились, можно сказать, — хоть ложкой с носа соскребай.

13

В просторной гостевой каюте Москалев жил не один. Еще во Владивостоке, в бухте Диомид, перед самым отходом в море рефрижератора, появилась черная европейская машина, — именно европейская, с левым рулем, поскольку город Владивосток был до отказа забит легковушками с японскими рулевыми колонками — правыми, и по этому поводу приморскую столицу трясли разные сердитые споры. Из машины вышел шофер, держа в руках что-то лохматое, завернутое в цветастую китайскую занавеску.

— Где Москалев? — прокричал он так зычно, что в бухте с воды разом поднялись все чайки: перетрухнули настолько, что выплюнули даже рыбьи внутренности, брошенные им коком одного из пароходов. Это надо же, чего умудрила природа: наградила невзрачного шофера с тощими казачьими ногами, напоминающими крендель, густым шаляпинским басом.

Геннадий видел его несколько раз, хотя и не знал лично, — знал хозяина этого человека, миллионера с хмурым лицом и свежим глянцевым шрамом на лбу, явно оставленным кирпичом, — хозяин крикливого водителя входил в число учредителей совместной российско-чилийской фирмы "Юниверсал фишинг"… Другими словами, был работодателем и от благосклонного отношения этого помеченного кирпичом человека зависела судьба людей Геннадия и его самого.

— Здесь Москалев! — Геннадий поднял руку, чтобы этот несостоявшийся Шаляпин увидел его.

Шофер передал ему сверток, довольно увесистый, из раскрывшейся китайской занавески выглянула симпатичная лохматая морда. Это был щенок собаки-водолаза.

— В Чили вручишь кабысдоха господину… — начальственно, на "ты" произнес шофер, являя прямолинейностью те качества, которые Шаляпин никогда не демонстрировал, — господину, которого зовут… — шофер достал из кармана лист бумаги, — зовут Эмиль Бурхес.

Эмиль Бурхес — это что-то румынское, а не чилийское.

— Значит, вручишь щенка Эмилю Бурхесу. Вот, — добавил он ни к селу ни к городу, простудно пошмыгал носом и с озабоченным видом похлопал себя по карманам, — вот… — Наконец он нашел, что искал — стодолларовую бумажку, протянул Геннадию. — Это чтоб щену ни в чем не было отказа. Покупай ему все самое свежее. Понял, капитан?

Москалев не выдержал, усмехнулся: очень уж суетлив и услужлив был шофер, перед большим лобастым щенком готов был встать навытяжку.

— Раз все понял, тогда — выполняй! — начальственно произнес шофер и, будто большой человек, наделенный полномочиями едва ли не кремлевскими, хлопнул Геннадия по плечу. — Вперед!

— Имя у щенка какое? — спросил Геннадий. — Зовут его как?

— Никак. И пока будешь плыть, имя ему не давай. В Чили ему свое имя дадут, чилийское… Понял?

Этим пресловутым "понял" командир рулевой колонки, рукоятки скоростей с железной розой вместо стершейся пластмассовой бобышки и дыма, вылетающего из выхлопной трубы, совсем достал, даже печенкам сделалось больно. Если будет приказывать дальше, то Москалев вряд ли сможет сдержаться, ухватит его за волосатое ухо и отведет к машине. Напоследок даст пинка под зад… Но Геннадий все-таки сдержался и был благодарен себе за это. Лишние разборки, они ведь ни к чему…

А теперь безымянный щенок этот, росший не по дням, а по часам, доставлял ему радость. Когда щенок выходил на палубу прогуляться, в восхищении замирал весь рефрижератор. Матросы умилялись его большим лапам, смышленым глазам, умению ловко двигаться, не обжигаясь о раскаленное солнцем палубное железо. И вообще им казалось, что щенок этот умеет не только ходить и бегать, но и летать.

Взгляд у юного водолаза был такой, что обращаться к нему хотелось только по имени, а постоянное имя давать было нельзя. И Геннадий мучился: звал его то Кутей, то Подводником, то Бравым, то Серым, то Диомидом, то Пушистым, то еще как-нибудь, стараясь при этом, чтобы повторы были редкими.

Безымянный водолаз в плавании в основном спал, уютно располагаясь в большом кресле, застеленном мягким пледом; кресло было одним из немногих украшений гостевой каюты.

Геннадий открыл дверь каюты, увидел, что водолаз не спит: готовно поднял голову и обрадованно заулыбался, — когда щенок улыбался, у него обнажались нижние зубы, морда преображалась, делалась необыкновенно дружелюбной, такой, что хотелось достать из холодильника кусок колбасы и дать ему… А потом вместе выпить за дружбу.

Жаль, Геннадий перестал выпивать.

— Ну что, дружочек, проснулся? — поинтересовался он на всякий случай и подмигнул водолазу. — Сегодня мы будем есть консервированные голландские сосиски, — распахнул дверь холодильника.

Каюта у Москалева была такая, что тут можно было кататься на карете, запряженной тройкой лошадей (хотя и меньше, чем у капитана), и холодильник здесь стоял соответственный, — при надобности в него запросто помещалась половина коровьей туши.

Большой банкой голландских сосисок, если к ним добавить макароны или картошку, можно было легко накормить целую вахту, человек восемь, но водолаз без натуги расправлялся с банкой один, от картошки с макаронами, естественно, отказывался (да их ему и не предлагали), — и Геннадий хвалил его:

— Молодец!

Водолаз в ответ только облизывался. Он понимал, что Геннадий не его хозяин, хозяин будет другой, но тем не менее к Москалеву относился с уважением. Как всякий четвероногий, он умел видеть в "венцах природы" нечто такое, чего не видели они сами, и лучше, чем кто бы то ни было, умел отличать сильного от слабого, умного от дурака, родовитого от безродного и вообще своего человека от чужого.

Геннадий еще раз подмигнул водолазу. Водолаз в долгу не остался, взял да подмигнул Москалеву в ответ. Тот, малость опешив, почесал пальцем затылок: а щенок-то непростой. Его наверняка можно обучить не только ответному подмигиванию, но и игре на фортепьяно, и работе на компьютере, и кулинарным тонкостям — будет тогда на кухне жарить бифштексы своему владельцу.

После того как водолаз одолел тарелку консервированных сосисок, Геннадий поинтересовался:

— Ну чего — наелся?

Пес опустился на задницу и приложил лапу к туго набитому брюху. Тут Геннадий чуть сам не опустился в кресло. Удивленно покачал головой: такого пса жаль оставлять на чужбине, его неплохо бы вернуть во Владивосток и там пристроить на службу в Дальневосточное отделение Российской академии наук… Вернуть? Но как? Да и кто позволит?

В Чили этот водолаз станет национальным достоянием и будет вместе с Пиночетом принимать парады, стоя на трибуне.

Геннадий погладил щенка по голове: вот такие-то дела печальные… Деньги, которые ему выдали, чтобы водолаз был сыт, пьян и доволен жизнью, заканчивались, придется тратить свои.

А своих денег у Геннадия Москалева еще не было — не заработал.

14

Утром следующего дня на палубу приземлилось целое стадо летучих рыб — крупных, с плотными сытыми телами, пучеглазых, с раскидистыми плавниками, очень похожих на откормленных селедок — хоть сейчас отправляй в бочку с рассолом…

Естественно, все стадо пошло на жарево — команда Москалева потом долго пальчики облизывала: вкусное получилось блюдо. Сам Геннадий тоже отведал с удовольствием и тоже пальчики облизал, после чего подумал — а не угостить ли рыбным жаревом младшего брата, будущего национального героя Чили?

Мысль была хорошая.

В следующий раз он снял со сковороды двух рыбин посолиднее, поувесистее, кинул на тарелку — пусть остынут. Горячую еду собакам давать нельзя, от горячего у них слабеет нюх, портится не только обоняние, но и осязание, деревенеют нервные окончания и что-то еще, они обжигаются, в результате превращаются в поросят, либо в каких-нибудь енотов, старых котов — любителей поспать на печке или обычных захребетников, не отличающих мышей от ворон.

Остывшую рыбу Геннадий отнес своему постояльцу. Тот проглотил ее мгновенно и, облизнувшись, просяще глянул в глаза кормильцу: а еще?

— Это дело! — одобрительно наклонил голову Москалев. — Мы не пропадем и без долларов. Летучей рыбы нам хватит до самого Сантьяго. Так что "еще", которое ты просишь, будет позже.

15

Помимо команды Москалева на рефрижераторе плыла еще одна команда — горняков, но обе команды почти не видели друг друга. И не потому, что между ними пробежали кошка или заяц, удирающий от охотника, а просто условия и ритмы жизни были разные… И заботы разные.

Геннадий как-то спустился в трюм проверить свое имущество — не промокло ли? Конечно, вряд ли промокло, потому что все штормы они обходили стороной, либо пережидали в тихих местах, трепать их не трепало, но тем не менее за вверенным имуществом надо было смотреть: ведь за него он расписался в хозяйственной ведомости…

У горняков добра было в полтора десятка раз больше: буровые установки, трубы, приборы для поиска воды, золота, нефти, сильные самосвалы белорусского производства, обычные машины, на которых можно было возить картошку и дрова… И команда у горняков была больше, чем в москалевском "Юниверсал фишинге". Геннадий даже позавидовал горнякам: с такой техникой можно не только золото найти, но и дорогие, очень дорогие металлы, которые вообще не указаны в таблице Менделеева: великий ученый не успел докопаться до них. А вообще на такие открытия одной жизни, как правило, не хватает, по законам неба нужно несколько жизней, как минимум, три-четыре…

Гора имущества и вообще всякого добра, сваленная в трюме, стоила денег огромных, и деньги эти уезжали из России. Хоть и не было до них дела Москалеву, а становилось жалко, очень жалко — ведь все это могло пригодиться и дома, в Приморском крае.

Но сильные мира сего рассуждали иначе, в том числе и их губернатор, которому все это принадлежало.

Внутри возникло что-то щемящее, горькое, готовое мгновенно вызвать обиду, либо что-то еще, способное размягчить и организм, и душу. Дай бог, чтобы богатство это, отработав в Чили, вернулось домой, хотя бы частично, в любом виде, и поработало дома… Не то ведь там, в Приморье, осталась дыра. А дыры надо обязательно латать. Хотя бы ради дальнейшего существования.

Столько груза, сколько везли горняки, не было ни у кого, такое впечатление, что по пути его стало больше, чего-то добавилось… Интересно.

16

На место прибыли солнечным днем, когда с редких полупрозрачных облаков на землю начали спускаться радужно переливающиеся лучи, — по ним, говорят, путешествуют ангелы, — само же небо окаймила нежная розовая опушка… Тут все было другое — и краски, и воздух, и вода, и облака.

Капитан рефрижератора привычно сунул в зубы трубку и сам встал к штурвалу. К берегу он причалил так лихо, что все, кто оказался свидетелем этой редкой по скорости и умению швартовки, ахнули от восхищения, а темпераментные южные дамочки даже посдирали с себя шляпки и начали азартно подбрасывать вверх.

Капитан работал машинами, как виртуозный эквилибрист гимнастическими предметами, из-под кормы только выхлестывали высокие буруны, взметывались едва ли не до флага, украшавшего зад парохода.

Многим бравым капитанам требовалось на такую работу минут сорок пять — пятьдесят, а то и весь час, нашему же судоводителю понадобилось всего двенадцать минут.

Когда швартовка была закончена, капитан вышел из рубки и, не вынимая изо рта трубки, поклонился берегу. На берегу раздались аплодисменты.

Причалил он, конечно, блестяще, не допустил ни одной ошибки, не промахнулся ни на сантиметр, Геннадий, случалось, сам, когда на него наваливалась волна лихого восторга, причаливал так же, хотя было это штукой опасной. Можно было легко промахнуться на пару сантиметров, — всего на пару, и все, — половина берега оказывалась снесенной, разрушено несколько построек, срезаны два дерева, а с ними исчезла половина железной посудины, вздумавшей совершить героический поступок. Для лихого капитана это заканчивалось плохо — судебным преследованием, чтобы товарищ вел себя впредь потише, и тюремным сроком.

Но аплодисменты, способные сладко потешить душу, капитан все-таки сорвал. Аплодисменты звучали долго.

Народа с порту Сан-Антонио собралось много, криков и беготни тоже было много… Но на что Геннадий сразу обратил внимание, так это на военных — невозмутимые, схожие с шагающими скульптурами, они, кажется, даже ростом были выше остальных, преисполненные какой-то особой важности, чувства собственного достоинства, степенности, осознания своей значимости, — все это бросалось в глаза.

Было понятно, что главные здесь не господа в черных пиджаках, с букетиками цветов встречающие прибывший из далекой России рефрижератор, не восторженно прыгающие дамочки, не докеры в желтых комбинезонах и нарядные, все в белом, моряки из свиты портового начальства, а военные.

— Все понятно, брат Иван, — сказал Геннадий Охапкину, — жди военных на борту. Пока они не проверят, прячем мы запрещенные к провозу в Чили гвозди у себя в ботинках или нет, не почистят камбуз на предмет запрещенной эмалированной посуды и не выяснят, какое количество подтирочной бумаги висит на гвозде в гальюне, нас с судна на берег не выпустят.

Охапкин сморщился с напряженным видом.

— А при чем тут гвозди и туалетная бумага, Алек-саныч? Что-то очень сложно.

Геннадий махнул рукой:

— Это я так, для красного словца.

Он все правильно понял — как в воду глядел. Едва на причал был сброшен длинный металлический трап, как, оттеснив в сторону публику, первыми на рефрижератор взошли военные и перекрыли за собой вход, поставив двух неприступного вида солдат с автоматами. Солдаты расположились один за другим, направили автоматы в разные стороны, словно бы собирались проводить операцию по зачистке…

Деревьев на причалах Сан-Антонио вроде бы не было — не положено, хотя за строениями густо кустилась разная зелень, в том числе виднелись и макушки деревьев, но птичий грай был сильным, — надо было открывать рот, чтобы, как при артиллерийской стрельбе, не лопнули барабанные перепонки… Хотя самих птиц не было видно — прятались под навесами пакгаузов и иных складских помещений, под крышами контор, ллойдовских лавок, сторожек, возведенных разными компаниями типа "Юниверсал фишинг" и компашками поменьше, где в одном скворечнике размером меньше нужника могло размещаться около десятка "вывесок", в трубах и расщелинах, — птичьи голоса звучали на каждом метре пространства. Понятно было, что здесь располагалось царство пароходов и певчих южных птиц…

Первым делом военные полезли в вахтенный журнал: кто едет на корабле и что собой представляет, не является ли личным врагом господина Пиночета; параллельно они сгребли в кучу судовые бумаги: где были, как плыли, в каких местах останавливались, сколько раз выходили в эфир и так далее — военным было интересно буквально все.

Руководил ими чернявый горбоносый абрек с огненными, как у голубя, глазами и синими погончиками, расположенными поперек плеча.

Капитан рефрижератора, невозмутимо попыхивая трубкой, разместился в углу рубки, у самого входа, на гостевой табуретке.

Вдруг огненноглазый предводитель военных, сидевший в противоположном углу рубки, на почтительном расстоянии от капитана, словно бы боялся заразиться от него коммунистическими идеями, настороженно вскинул голову и принюхался к пространству.

Вид у него сделался таким, будто его призвали охранять Пиночета, а он опоздал на службу — проспал, либо просидел в туалете, освобождаясь от поноса. Голова его совершила плавный разворот, носом своим он, как циркулем, прочертил дугу по воздуху, потом дуга была проложена в обратном направлении: абрек чего-то почувствовал…

Капитан, привычно распространяя вкусный табачный аромат, продолжал невозмутимо попыхивать трубкой, словно бы все происходившее в рубке его никак не касалось.

Военный предводитель еще раз прошелся циркулем по пространству рубки, поджал губы, будто строгая классная наставница, — он и впрямь стал походить на классную руководительницу из плохого фильма и, неожиданно дернувшись, словно пружина, сброшенная с предохранителя, подскочил к капитану. Вгляделся в его невозмутимые глаза и внезапно щелкнул себя пальцем по кадыку.

Капитан, в глазах которого мелькнуло презрительное выражение, приподнял и опустил одну бровь, — его всегда удивляли непьющие воротнички, пусть и в военной форме, — потом согласно наклонил голову.

— Ай-ай-ай! — пронзительно заверещал предводитель военных, будто на причинное место ему наступил бегемот, замотал головой и выдал целую очередь собранных в одну неразрывную цепь английских слов, из которых понятно было только одно: "Нельзя!"

Самозабвенно затянувшись трубкой, капитан выпустил очередной клуб дыма, погрузился в него с головой, будто колдун в бессмертной сказке Александра Сергеевича Пушкина, и сделался невидимым.

Предводитель-абрек тоже сделался невидимым, начал судорожно загребать руками воздух, словно выплывал с глубины на поверхность, очистился от дыма, как от мыльной пены, и вновь выдал на-гора длинную веревку склеившихся друг с другом английских слов.

Знатоки английского языка, имевшиеся на рефрижераторе, разобрали только одно выражение, которое военный предводитель словно бы специально очистил от шелухи — "Денежное наказание". Капитан также отодвинул от себя в сторону дым, будто пласт душистой ваты, приподнял правую бровь и согласно наклонил голову… Денежное наказание — так денежное наказание. Можно даже рыбой отдать или какими-нибудь железками, которые у него в трюме также найдутся… А вообще-то ему было все равно, будет наказание или не будет.

Зато как лихо он пришвартовался к берегу! Это же песня, баллада, гимн! Порт Сан-Антонио запомнит эту швартовку надолго, дамы даже через год будут аплодировать капитану в своих постелях.

А горбоносый все не мог успокоиться, с английского перешел на испанский, выплевывал из себя слова, будто подсолнуховый мусор, вскидывал над собой руки и тряс лохматой черной головой… Потом, когда выдохся, передвинул тяжелую черную кобуру с пистолетом, которая болталась у него едва ли не между ног, на задницу, а на место кобуры поместил полевую сумку.

Достал большую тетрадь, скрепленную двумя медными скобами. Это была тетрадь штрафных квитанций. Абрек уселся за штурманский стол, стоявший в глубине рубки, и нарисовал в тетради устрашающее число 16 000.

Шестнадцать тысяч долларов капитану предстояло заплатить за швартовку в пьяном виде, чтобы в будущем было неповадно…

Капитан привычно окутался дымом, исчез в нем, как в окопе, затем открыл дверь окопа и по коридору двинулся в каюту, где стоял сейф с деньгами. Через полминуты вернулся (дым как прилип к капитану, так и не мог отлипнуть от него, было в этом что-то таинственное, колдовское, может быть, даже неведомое, еще не изученное наукой), из кудрявых струящихся хвостов высунулась рука с зажатыми в ней деньгами.

— Считайте, — произнес из кокона по-английски глухой голос, — тут шестнадцать тысяч долларов.

Чернявый абрек вылупил на дымный кокон свои угольные глаза, — такого он еще не видел.

И Москалев, который был свидетелем этой сцены, тоже никогда такого не видел.

Сразу после того, как капитан рефрижератора уплатил штраф, автоматчики освободили трап, и команде, а также пассажирам, каковым считался и Геннадий, позволили сойти на берег.

17

Встреча была теплая — и цветы на ней были, и зажигательные испанские речи, и объятия, и слезы восторга, и шампанское. Откуда-то, словно из-под земли, возникли черноволосые зеленоглазые девушки (у всех до единой были роскошные зеленые глаза, блестящие и очень яркие), на подносах они вынесли розовое чилийское шампанское в высоких фужерах, щебетали громко, красотой своих голосов соревнуясь с ангельскими голосами птиц. На причале появилось довольно много важных господ с лоснящимися, тщательно уложенными прическами, и что интересно — ни одного военного. Хотя на берегу, как определил Геннадий, когда находился еще на борту рефрижератора, их было напихано во все причальные углы и щели не менее двух полков.

Воздух был влажный, какой-то горячий, и к такому воздуху надо было привыкать.

— Ну как тебе здесь? — спросил Геннадий у Охапкина.

Тот озадаченно покрутил головой:

— Такое впечатление, что посадили тебя, любимого, на газовую горелку, включили газ на полную мощность, и теперь публика ждет, когда ты будешь готов, чтобы приступить к трапезе… Скоро народ будет обсасывать наши косточки… Бр-р-р!

В толпе, собравшейся около рефрижератора, Геннадий засек несколько недобрых лиц — выражение у них было такое, будто не капитана оштрафовали на шестнадцать тысяч долларов, а этих людей, вытрясли у них из кошельков последнее и заставили питаться не лепешками, а дохлыми ракушками. Москалев покачал головой: отчего эти люди такие кислые, будто объелись гнилого угощения?

Радоваться ведь надо: им на русском судне привезли работу, себе русские тоже ее привезли, как и им, — но вместо радостных улыбок вытянутые, скошенные набок физиономии, черные колючие глаза… Непонятно только, кто они — рыбаки, докеры, моряки или обычные искатели приключений?

Тут Москалева за рукав форменной капитанской рубашки с погончиками потянул здоровенный мужик с угрюмым лицом и руками-лопатами. С такими руками хорошо работать где-нибудь на золотом прииске — никакой драги не надо, загребай песок с галькой и промывай в быстрой водичке ручья.

Хотя и был мужик наряжен в обычный гражданский костюм, а был он явно военным, и выправку имел строевую, и сила в нем чувствовалась.

— Эмиль Бурхес, — густым низким голосом произнес он.

Геннадий удивился: Бурхеса он представлял себе не таким, — скорее маленьким, пухлым, с лоснящимися щеками и тонкими усиками-ниточками над верхней губой.

— Ты Эмиль Бурхес? — на всякий случай он ткнул пальцем в грудь мужика.

Тот отрицательно мотнул головой.

— Но! Эмиль Бурхес… — Мужик приложил к голове свои большие ладони, изобразил уши, пошевелил ими, потом опустил вниз, поднял… В заключение помахал рукой.

Геннадий понял: пришла пора прощаться со щенком водолаза, вздохнул с грустной усмешкой. Прощаться было жаль: за сорок пять дней плавания он привык к псу, щенок стал частью его быта, а может быть, даже и жизни. Но делать было нечего. Он бросил взгляд в морскую даль, в синюю вспененность волн, украшенных белыми шапками: здесь работа водолазу найдется обязательно. Удовольствие будет, а не работа.

Он неохотно стал подниматься по трапу на рефрижератор, к вахтенному матросу, наряженному в праздничную белую рубаху и белые штаны. Белый цвет — это хорошо.

18

Несколько дней ушли на разгрузку катеров, дело это было хлопотное, тонкое, муторное, требовало чутья и осторожности, иначе можно было и катеров лишиться, и дырку в корпусе рефрижератора оставить — на недобрую память.

Геннадий не вылезал из кабины мощного плавучего крана (как оказалось, советского производства) и, мешая русские, испанские, английские, немецкие, а также ругательные слова, занимался разгрузкой, — за это время успел подружиться с главным механиком крана Мигелем и за толковую ударную работу выдал ему поллитровку кедровой водки владивостокского производства.

Мигель подарок принял с восхищением, орал что-то по-испански, восторженно хлопал кулачищами себя по необъятному пузу и обещал, в свою очередь, угостить Геннадия текилой, сработанной из какого-то очень редкого кустарника, растущего только на острове Робинзона Крузо, но Москалев остановил его:

— Не надо!

— Тогда я тебе подарю ботинки из кожи попугая, — сказал Мигель, — с цветными шнурками. В одном ботинке шнурок зеленого цвета, в другом — красного.

— И это не надо! — сказал Геннадий.

Еле-еле он уговорил Мигеля, чтобы тот не делал ему никаких подарков. Не то у Мигеля была еще в запасе стокилограммовая штанга, доставшаяся в наследство от двоюродного дяди-спортсмена, кожаная шляпа с дыркой, оставленной американской пулей во время Второй мировой войны, — шляпа эта украшала голову его родного дедушки, когда тот служил рейнджером на границе, и набедренная повязка вождя индейского племени вижу чей, выигранная механиком в карты на острове Чилоэ.

Поняв, что русский капитан уйдет от него без подарка, Мигель заревел, как оскопленный буйвол, которого укусил крокодил, на глазах у него даже слезы показались.

Но главное было не это, главный подарок Мигель уже сделал: катера без единой царапины и вдавлины на корпусе были сняты с палубы рефрижератора и опущены вниз, они уже тихо покачивались на воде. Единственное, что было плохо, — местные военные власти (а всем здесь управляли только военные) велели отогнать все три катера на внутренний рейд и бросить якоря там.

Это был плохой признак. Недаром Геннадий в день прибытия засек в порту так много недобрых лиц.

Что день грядущий им готовит, узнать можно было лишь в конторе, у которой стены трещали от переизбытка военных, канцелярские столы для людей в сапогах были установлены даже на крыше пакгауза. Прямо под открытым небом, на палящем солнце — совсем не боялись люди, что под фуражками могут легко вскипеть мозги… Смелые, однако, ребята. Умеют действовать и без мозгов.

Раньше, в советскую пору, отношения с чилийскими вояками были натянутыми (за что, спрашивается, они убили большого друга Советского Союза Сальвадора Альенде?), сейчас отношения с чилийцами, надо полагать, стали лучше… Но намного ли?

Первыми про прибывших добытчиков морисков узнали члены профсоюза водолазов. Это были небритые ребята, которые придерживались традиционных примет: когда надо нырять под воду — не бриться… А вот если они отправляются на отдых, то можно ездить стареньким "жилетом" по собственной физиономии, очищая ее от грязного черного волоса, сколько угодно.

На лов крабов, лангустов, омаров и ракушек надо было получить два документа; первый — разрешение на промысел, второй — квоту.

С бумагами подобного рода в Чили было строго, сапоги следили за этим в несколько десятков глаз и, если кто-то не подчинялся им, хватались за автоматы, так что вместо щук здесь нельзя было ловить окуней, а вместо лягушек — тритонов или головастиков. Все было разложено по полкам и расписано: сколько можно брать лягушек, сколько пескарей или, допустим, рыбы бакалавы.

Бакалава — очень вкусный и мясистый продукт, рыба, похожая на треску, только много крупнее трески — отдельные экземпляры попадаются весом в два центнера, когда кусок бакалавы — стейк — едоки снимают со сковороды, то исходят слюной… В этой слюне стейки и растворяются — тают во рту.

Но надо и днем и ночью помнить, что бакалава — опасная рыба, в жабрах у нее расположено несколько рядов крупных пятисантиметровых иголок, действуют они, как бензиновая пила с хорошо наточенной цепью. Если в эти зубы попадет палец — пальца не будет, пила тут же отрежет его, и палец окажется во рту какого-нибудь пучеглазого гурмана с цветными плавниками, любителя по выходным дням лакомиться человечиной. А если повезет, то не только по выходным…

Эмиля Бурхеса Геннадий так и не увидел; по рассказам он действительно был похож на старого, плохо вымытого румына с нечесаной головой и туго набитым едой животом; получив в руки щенка-водолаза, он куда-то исчез — то ли уехал на Гаити погостить к тестю, то ли отправился в Бразилию лакомиться копчеными змеями — никто этого не знал…

В общем, не было ни видно его, ни слышно. Такое поведение одного из руководителей фирмы "Юниверсал фишинг", мягко говоря, удивляло.

Чили — страна морская, океанская, длинным тощим чулком тянется с севера на юг на несколько тысяч километров, и везде один бок чулка жадно облизывает океан, пытается подвинуть твердь в глубину континента, но это у него не получается. Все, что есть хорошего у здешнего народа, так или иначе связано с океаном, поэтому вряд ли найдешь семью, где бы не было людей, так или иначе связанных с рыбным промыслом, с водолазными работами, с добычей на дне разных моллюсков, омаров и раков, с плаванием на судах вокруг южной оконечности континента или обслуживанием богатых буратино, устраивая для них гонки на яхтах и катания с водяных гор на пластмассовых досках.

Океан для чилийцев — такой же источник заработка, как и земля, поэтому они берегут его и, если кто-то пытается присоединиться к здешним промыслам, дают отпор. Потому Геннадий и засек так много колючих глаз.

Хотя ему было ведомо и другое: владивостокские власти проводили переговоры с властями чилийскими и достигли консенсуса, как любил говорить один пятнистый вождь недавней поры, заседавший на Старой площади. И где он только откопал это не очень приличное слово — непонятно. Но откопал же где-то…

А раз переговоры те прошли успешно, то и надежда на успех была — и лицензию на лов дадут, и квоту насчет креветок с ракушками определят.

Мысль о том, что дорогие водолазные катера были вывезены из Приморья лишь затем, чтобы продать их здесь, а деньги, — очень приличную сумму, — положить в чей-то карман, в голову Геннадия тогда еще не приходила…

А пока шли день за днем. Катера без дела стояли на внутреннем рейде порта Сан-Антонио, болтались, словно пробки на якорях, горючего не было ни капли, его нужно было покупать за американскую зелень, — денег на это тоже не дали… Денег не было даже на еду.

Чилийские водолазы объединились против прибывших из России людей, хорошо еще, что горластые сборища и манифестации не устраивали… Не то ведь здешний народ запальчивый, начинен порохом по самые ноздри, стоит только к заднице поднести спичку, как тут же громыхнет взрыв.

Геннадий встречался с руководителем водолазного профсоюза, человеком выдающейся внешности, — самой примечательной частью его тела был нос. Длинный, горбатый, с бульбой на кончике. Бульба, похоже, была специально создана природой, как особое приспособление для сморкания и выражения неудовольствия.

Голос у профсоюзного лидера был резким, словно бы морская глубь продырявила в нем, как в духовом инструменте, несколько дырок разного калибра.

— Запасов морских у нас немного, — пел хорошо заученную песню профсоюзный предводитель, — может быть, даже очень немного — не хватит нам самим. А вы, приезжие, выгребете все до последней ракушки и поплывете дальше… Куда-нибудь в Атлантику. Или наоборот — на север. На Кубу, например, или в это самое, — он споткнулся, вспоминая сложное для себя название, лицо его напряглось, сделалось красным, нос еще более удлинился, — на Мадагаскар.

И почему он вспомнил Мадагаскар, — непонятно. Может, бывал там когда-то?

Часа полтора Геннадий пробовал сломать профсоюзного деятеля, склонить на свою сторону, поколебать его ложную убежденность, что русские водолазы способны разорить океан у берегов Чили, предводитель лишь наливался краской, которая имела у него не только бурый оттенок, бурый тон сменялся лиловым цветочным, цветочный — синим, синий — серым, серый переходил в чахоточную желтизну…

Этот тощий мужик в своих предках явно имел осьминогов — только эти бурдюки с щупальцами способны много раз менять окраску за несколько минут. В его жилах кровь головоногих смешалась с кровью людей. Вот и получился человек-осьминог. Если снять с водолаза штаны, то вполне возможно, на ногах, на пятках можно обнаружить присоски.

Расстались Москалев и предводитель водолазов недовольные друг другом.

19

Денег у Геннадия, чтобы подкормить свою команду, не было, повторюсь, совсем. Ни на хлеб, ни на пресную воду, ни на керосин, чтобы купить заправку для ламп и осветить помещения в глухую ночную пору, ни на простые таблетки от головной боли…

Ночью светили звезды, особенно яркими были огни Южного Креста, который здесь еще называли Латинским, светилась, переливаясь холодными светляками, и океанская вода, мелкими волнами-валами неторопливо вползающая в залив и так же неторопливо покидающая тишь портовой бухты.

Спасала рыба. Ловили ее прямо с катеров. Главное было зацепить на голый крючок хотя бы одну любопытную рыбеху, дальше дело шло проще: цопавшуюся рыбешку резали на кусочки, каждую дольку, сочащуюся сукровицей, которая привлекала добычу не только вкусом, но и запахом, также насаживали на крючок и отправляли за борт. На рыбные дольки насаживалась добыча покрупнее. А дальше было совсем просто… К вечеру была готова уха и две-три сковороды жареной рыбы.

Не хватало хлеба. С хлебом вообще было туго. Если бы можно было достать муки, то они могли бы сами печь хлеб, опыт по этой части имелся, но на муку опять-таки были нужны деньги. А денег не было.

И лицензии на лов не было. А раз не было лицензии, то о квоте они в основном только слышали, да еще видели в чужих руках бумажки с крупной синей печатью и размашистой подписью какого-нибудь большого военного чина, который имел возможность открывать ногой дверь в кабинет Пиночета.

Вполне возможно, что в свою пору этот чин вместе с Пиночетом после очень обильного ужина решили (на двоих) свергнуть Сальвадора Альенде, потом проспались и, дыша перегаром, успешно сделали это.

Российского Ельцина они, надо полагать, считали своей ровней, хотя пить так, как пил "царь Борис", эти ребята не умели: Борис Николаевич мог высосать, не отрываясь от горлышка, бутылку водки объемом ноль семьдесят пять, закусить рукавом и при этом пытаться еще что-то соображать. Правда, результаты этих соображений были непредсказуемы…

Кстати, жизнь у наших героев тоже становилась все более непредсказуемой. Хорошо, что хоть рыба за бортом водилась — мелкая, припахивающая корабельной соляркой, неказистая, но есть ее можно было, — на этом и продолжали держаться.

Лето было жарким, спасали только океанские бризы, обдували ласково, шептали что-то на ухо, будто вести с родной земли приносили, хотя акцент у этого шепота был непонятно каким, — скорее всего, испанским. А в испанском языке и Москалев, и Баша, и Охапкин с Толканевым были, простите великодушно, ни бе ни ме ни кукареку; испанский язык надо было изучать.

Но поскольку работы не предвиделось, то и учить его было вроде бы незачем.

— С кем я буду по-испански шпрехать во Владивостоке? — недоуменно вопрошал Охапкин. — С памятником Крузенштерну? С кобелями, охраняющими яхт-клуб на Змеевке? А?

Итак, чилийские водолазы относились к русским морякам отрицательно, свои же собратья-моряки, появляющиеся в порту Сан-Антонио, независимо от языка, цвета кожи и флаговой принадлежности понимающе, портовые женщины, занимающиеся променадом вдоль причалов — сочувственно, военные — безразлично, а вот шеф-кэп, главный мореход порта — гражданский человек, которому подчинялись практически все посудины, приписанные к Сан-Антонио, — дружелюбно. Он понимал, что русские попали в беду, только не знал, не понимал, как они из нее выкрутятся. Когда видел кого-нибудь из "русо", кивал дружелюбно, улыбался, что-то пытался втолковать, но поскольку говорил он по-испански, толкования его до адресатов не доходили.

Первым испанский начал изучать Геннадий, он понял, что без языка никакого общения с Чили, никаких объяснений с людьми и вообще жизни не будет. Вначале дело шло туго, испанские слова сваривались во рту, прилипали к нёбу, соскоблить их было почти невозможно, поэтому их приходилось повторять несколько десятков раз подряд и так до тех пор, пока они не становились своими…

Так прошел один месяц, за ним второй, потом третий. Ловцы морисков Сан-Антонио, они же члены профсоюза водолазов, продолжали выступать против русских коллег, готовы были скормить их акулам и осьминогам, уморить голодом, но разрешения на лов не давали.

20

Когда находишься далеко от дома, все, что осталось в родном дворе, в бухте, где любил купаться и ловить больших пучеглазых бычков, способных проглотить таз с бельем — такие у них широкие рты, — магазин на соседней улице, в котором продавали удивительно вкусную докторскую колбасу, кинотеатр, где регулярно идут старые советские фильмы, вызывающие в душе теплое щемление, — так вот, все это воспринимается очень обостренно, увеличенно, будто на прошлое навели большую линзу, способную комара превратить в бегемота; заметны, хорошо видны бывают все оттенки, которые раньше просто не замечал, не видел… Таковы, увы, особенности зрения нашего и вообще бытия.

Так было и у Москалева — находясь здесь, на краю земли, он вспоминал прошлое и сочувствовал самому себе, видя разные ловушки и неприятные ямы, приготовленные ему сегодня, а ведь можно было бы легко обойти все это, совершить маневр, оперевшись на чье-то плечо, но ничего этого не было, ни плеча не было, ни помощи… Да и молод он все-таки еще был.

Впрочем, молодость — недостаток, который быстро проходит, так говорят люди и при этом хитро посмеиваются. Может, в выражении этом скрыт ещё какой-нибудь смысл, невидимый и неслышимый?

Это уже потом он стал мудрее, набрался опыта, познал, как вести себя в сложных и острых ситуациях, как ведал и то, что мир, в котором он живет, состоит не только из мира людей, но и кое из чего другого, также живого… Знает, что голубой кит, например, может достигать длины в триста метров и веса в двести тонн, а колибри умеет летать задом наперед и делает это так же ловко, как и вперед передом. И что самые многочисленные птицы на земле — ярко-желтые, с черным крапом ткачи, которых Геннадий видал-перевидал в своих заморских плаваниях столько, что уже не считает, как многие "дарагие рассияне", подопечные господина Ельцина, что больше всего в мире серых горластых птах, именуемых воробьями. Иногда ткачи собираются в стаи по тридцать миллионов особей и вольно носятся над землей… Тридцать миллионов — это цифра!

И так далее.

После танкера Москалев служил на эсминце, в БЧ-2 — ракетно-артиллерийской боевой части, в зенитной батарее. В океане, в плавании, часто бывало так холодно, что матросы ломали себе челюсти, когда, пытаясь согреться, отчаянно стучали зубами… Особенно студено было в ноябре, в декабре, в январе — это самые неуютные, пронзительные месяцы. Лица у бравых мореходов делались синими, полуголые шеи покрывались колючими пупырышками, будто к коже прилипли ледяные иголки.

Но голь на выдумку хитра, особенно на кораблях, где железный холод может легко залезть в организм, в кости и остаться там навсегда, и это знал каждый морячок, даже тот, который впервые в жизни ступил на трап военной посудины. По территории зенитчиков (если можно так выразиться) проходила вентиляционная труба, через которую "продувалось" машинное отделение и теплый, а часто и горячий воздух выкачивался наружу.

Главное — воздух был теплый, грел. Зенитчики нашли способ, как не мерзнуть в океане. На выходное отверстие набрасывали брезент, снятый со шлюпки, и сидели под ним, как в шалаше, грелись. В общем, хороший был способ.

Про это узнал Феликс Громов — шеф БЧ-2, командир сообразительный и ловкий. Поскреб пальцами затылок, прикидывая, как лучше проучить подчиненных, произнес удовлетворенное "О!" и поспешил на камбуз к коку.

Там взял полведра муки и спустился в машинное отделение. Муку высыпал прямо в вентиляционную трубу, вентилятор мигом всосал белую пшеничную пыль и поволок дальше, на выход.

Поднявшись на мостик, Громов прокашлялся, освобождая голос от хрипа и объявил по громкой связи:

— Зенитная батарея — срочно построиться!

Зенитчики тут же вылетели из брезентовой схоронки и с большим недоумением начали разглядывать друг друга. У них были белые мучные лица, бушлаты были белыми и то, что под бушлатом, — также белым. Все было в муке. Тельняшка, синие полосы ее, например, совсем не просматривались, погоны тоже… Хохот волной покатился по всему кораблю. Зенитчики тоже смеялись, не отставали от других, смеялись над собой, над холодом, заставившим их заниматься изобретательством, над громко грохочущими железными волнами.

Сейчас, спустя годы, Москалев вряд ли бы подставился под выпад находчивого командира, придумал бы что-нибудь свое — ныне у него и седые волосы есть, и мудрость в котелке, и… хотя силы уже не те. Да все, честно говоря, не то, даже цвет воды во владивостокских бухтах и цвет неба над городскими заливами.

Миновало время, — очень немного времени, между прочим, — и Феликс Громов стал командиром "Выдержанного", а потом пошел дальше и, когда автор этих строк общался с ним осенью 1992 года, Громов был уже четырехзвездным адмиралом, командовал всем Военно-морским флотом Российской Федерации и о "Выдержанном", эскадренном тихоокеанском миноносце, наверное, уже совсем не помнил. А может, и помнил, не знаю.

Москалев этого тоже не знал.

Господи, какое было беззаботное и чистое то время, полное тепла, дружеских тостов, рукопожатий, подначек! Громову можно было, конечно, ответить своим ведром муки, несмотря на то что он командир, но зенитчики этого делать не стали. Наверное, потому не стали, что у них была совесть и, кроме совести, кое-что еще…

Но об этом — разговор особый. А вообще-то, с позиций Москалева, отсюда, издали, из жаркой чилийской печки, все видно очень хорошо, потому так часто и вспоминается прошлое.

Впрочем, если разобраться, печка здешняя не такая уж и жаркая. Днем печет так, что человек плавится, делается дурным, кожа с него слезает, как шкура с вареной колбасы, а вечером температура опускается до плюс шести-семи, и люди ознобно стучат зубами… Плюс шесть после плюса сорока пяти — это очень холодно.

21

У "Юниверсал фишинг" в порту имелся свой сотрудник, который, как и большие начальники, назывался так же выспренно, едва ли не по-королевски — "шеф флота" и был принят на работу, когда Геннадий еще только готовился со своей "армадой" отплывать из Владивостока. Звали его Серхио Васкес.

Происходил Серхио из богатой семьи, был общительным, в его обязанности входило решение вопросов, связанных с деятельностью катеров и вообще со всякими морскими делами. Помочь Геннадию он не мог, но, как и шеф-кэп, относился к бедам его сочувственно.

Как-то он прибыл на внутренний рейд на легком катере — сам сидел за рулем, щурился доброжелательно, иногда приподнимал защитные очки, чтобы поймать глазами яркий лучик солнца, а если удастся, то и уцепить его зубами. Около москалевских ботов, выстроившихся в одну линию, дал реверс, — резко затормозил, из-под днища его катерка вылетел большой вспененный вал, похожий на снежный… Серхио съехал с этого вала чуть ли не на заднице и поинтересовался, где находится Маскаилёфф?

Геннадий вышел на палубу, сбросил шефу флота веревочный трап. Тот по-обезьяньи ловко взлетел на водолазный катер.

Разговор шел на морском воляпюке — смеси русских, испанских, английских слов, жестов, мычания, закатывания глаз под лоб, улыбок, хрюканья и еще десятка других вспомогательных способов, которые описать, а значит, и передать невозможно.

Все дело в том, что на каждом катере у Геннадия имелось по два вспомогательных плота, а по штатному расписанию положен был один. Вот Серхио и предложил продать плоты, положенные сверх нормы, а вырученные деньги пустить на жизнь.

Мысль была хорошая, Геннадий о плотах уже думал. Если не продать хотя бы что-то, то очень скоро его славный коллектив поволокут ногами вперед на местный погост. Ждать этого торжественного момента осталось недолго. И тем не менее Геннадий отрицательно покачал головой.

— Но, Серхио! — сказал он.

Брови на лице шефа флота удивленно подскочили и заползли под волосы.

— Вдруг нам не сегодня завтра дадут лицензию, а? А у нас плотов нет…

Брови, запутавшиеся в густой шевелюре Серхио, выпутались и встали на свое место: это надо же, какой наивный тип этот русский капитан! Пока он не сунет паре-тройке волосатых лап по толстой пачке денег с изображением американского дядьки, чье лицо украшено приторной улыбкой, дело не сдвинется ни на миллиметр, да и потом, когда сдвинется, также придется добавлять "зелень" в те же самые волосатые лапы. Наивный Геннадий верит в то, во что ни один чилиец уже лет двадцать не верит…

— Хэ! — огорченно махнул рукой Серхио и прыгнул в свой легкий, как пушинка катерок. Прежде чем отплыть, достал из рундучка, находящегося под водительским сиденьем, три буханки хлеба и перекинул Геннадию на борт, тот ловко поймал хлеб, буханку за буханкой, прижал руку к груди — спасибо, мол. Серхио в ответ только головой покачал:

— Хэ, русо-русо!

Опасения насчет плотов у Геннадия имелись веские: все прибывшее из Владивостока имущество висело на нем (кроме горняцкого, естественно), за все с него спросят, за каждую гайку и обрывок каната… И если чего-то не будет хватать, голову открутят. Открутят не Баше, не Толканеву с Охапкиным, а ему, Геннадию Александровичу Москалеву. И, естественно, постараются прицепить какой-нибудь хлесткий ярлык.

А ярлыков Геннадий опасался.

22

Жаренная в большинстве случаев на воде и собственном жире рыба надоела до тошноты, все попытки добыть разрешение на промысел морисков ничего не дали и перспектив не было никаких, умирать на чужой земле, где даже солнце утром, обычно сияющее, радостное, часто казалось черным, тоже не хотелось. Да и во имя чего умирать, спрашивается? И ради чего?

Ради трех катеров, которые в полутропической жаре и едкой соленой мокрети уже начали гнить и, если их не ремонтировать регулярно, не подкрашивать и не убирать ржавь, через год от них останется лишь одно воспоминание, — ради этих катеров умирать?

Связи с Владивостоком не было. Чилийские компаньоны, которые должны были помогать Москалеву, исчезли.

© Поволяев В.Д., 2022

© ООО «Издательство «Вече», 2022

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2022

Сайт издательства www.veche.ru

Глава 1

Стояла середина солнечного июня – пятнадцатое число. Утро выдалось теплое, розовое, с легким ветерком, едва приметно накатывавшим из глубины залива на горбатый, плотно застроенный жилыми домами городской мыс. Москалев вышел из подъезда, остановился на несколько секунд, чтобы полюбоваться солнцем, а заодно хватить немного ветра, воздуха здешнего, соленого, – именно хватить, хлебнуть, никак иначе это желание не назовешь.

Солнце переливалось игриво, вспыхивало жарко, сеяло вокруг себя золотые искры, меняло оттенки от желтого до оранжевого, было таким родным и близким, что уходить отсюда, с мыса Чуркина, не хотелось.

Дом материнский стоял высоко на скалистом откосе, обдувался всеми существующими на Дальнем Востоке ветрами, верхние этажи дома первыми в городе встречали рассветы и последними провожали закаты – удачное место было выбрано архитектором, дом поставлен хорошо, с чувством и толком…

Москалев торопливо побежал по тропке вниз, к серой, плохо заасфальтированной улочке, проброшенной по урезу берега к бухте, носившей древнее греческое или римское название Диомид.

У причалов бухты стоял большой, с сыто пофыркивающими двигателями рефрижератор, на палубе которого находилась целая флотилия небольших судов; с флотилией этой капитану дальнего плавания Москалеву Геннадию Александровичу надлежало переместиться в далекое далеко, в Латинскую Америку, к берегам Чили.

А в далях тех совместно с чилийцами ловить «морисков», как там называли здоровых, с трудом вмещающихся в ванну омаров, лангустов, морских раков, королевских креветок, размерами своими больше раков: было создано модное в ту пору «джойнт венче» – совместное предприятие. На паях с чилийцами, естественно; техника на предприятии была наша, омары – чилийские. Такое вот было разделение, и Москалеву предстояло возглавить эту непростую работу.

Тут надо быть и дипломатом, и психологом, и экономистом, и мореходом на уровне Синдбада, и механиком – знатоком судовых машин, и еще бог знает кем…

Нагрузка, как минимум, по тридцати – сорока пунктам. Если же не будешь соответствовать им, то в море вряд ли долго продержишься, море – не суша, тут вряд ли кто поможет. Кроме, естественно, человека, находящегося рядом.

Планы, конечно, грандиозные, но в душе теснилась тяжесть, мешала дышать, солнце хоть и вливало в нее радостные краски, а слезное ощущение, оставшееся после прощания с матерью, не проходило. С отцом попрощались проще, скупее, по-мужски.

А мать еще пять минут назад, на макушке мыса Чуркина, около подъезда, горько всплакнула, вытерла слезы платком и проговорила скорбным, каким-то угасающим шепотом:

– Сдается мне, Гена, вижу я тебя в последний раз.

Москалев подивился этой фразе совершенно искренне, с улыбкой во весь рот:

– Да ты чего, мам? Через год прибуду в отпуск, разных нарядов тебе привезу, ты только жди, ладно? Если дело пойдет на лад, то денег привезу, чтобы ты здесь с отцом в магазинах копейки не считала. Жди меня, мама!

Мать в ответ горестно покачала головой. В глазах ее и тоска была, и горечь, и неверие, и обида, и что-то еще, сложное, заставляющее печально сжиматься сердце.

– Ну ты чего, мама? – Москалев протянул руку к ее щеке, погладил, смахнул пальцем пристрявшие слезы. – Не плачь, прошу.

Мать вновь горестно и неверяще покачала головой, у нее пропал голос, говорить она не могла. Отец сгорбился, нагнул лобастое темя, словно бы во что-то уперся головой, и тоже молчал. Хотя обычно был говорлив, иногда даже очень говорлив, особенно после стопки водки, много знал, всем интересовался. Образование у него было небольшое – техникум, но он много читал, жадно хватался за всякую новую книгу, любил спорить, обсуждать что-нибудь, внимательно следил за новостями, приходящими из Москвы, очень неодобрительно относился к разгулу ельцинской команды, а когда речь заходила о воровстве и том, как разные гайдары, чубайсы, кохи треплют беспомощное тело страны, которое до этого никогда беспомощным не было, заваливают, как на охоте, предприятия, большие заводы, имеющие военное значение, превращают в танцплощадки либо в артели по производству детских песочниц, слюнявчиков и пластмассовых игрушек, списывают «за ненадобностью» мастеров, которые раньше делали грозные подлодки, артиллерийские орудия крупного калибра, самолеты, по боевым качествам своим схожие с космическими аппаратами, отец вытирал мокрые глаза, глядя, как вместе с заводами уничтожаются жизни людей, биографии, судьбы…

На дворе царило безжалостное время – тысяча девятьсот девяносто третий год, оставивший потом после себя недобрую славу. И слава та долго не могла отмыться от запаха крови…

Перескочив через влажную, темную от мокрети низину, Москалев почувствовал, как в спину его толкнуло что-то мягкое, хотя и грузное, словно бы далеко в море на палубу въехала волна и дотянулась до человека, он глянул в одну сторону, в другую и остановился. Оглянулся.

Мать стояла на краю каменного взгорбка и продолжала смотреть ему вслед. Геннадий неожиданно ощутил, как в глотке у него возник твердый соленый комок и тут же застрял – ни туда ни сюда, – то ли слезы это были, то ли еще что-то, не понять; он сморщился неожиданно горько, словно бы хлебнул крутой океанской воды, поднял руку, будто давал отмашку со своего застрявшего в гигантском водном пространстве судна…

Мать немедленно ответила – тоже подняла руку и, будто бы обрадовавшись чему-то, замахала ответно. Может, подумала о том, что сын решил не плыть к латиносам в Чили, а вернуться домой, но плыть ему надо было обязательно.

Ни во Владивостоке, ни в Находке, где у Геннадия остались жена Оля и сын Валерка, которому лет было всего ничего, – два года, – заработка не было никакого, в какую контору, особенно морскую, ни зайди, везде показывают фигу, везде перебор плавсостава.

Большое количество судов, – даже военных, с пушками на борту, списано, разломано, пущено в утиль, продано на иголки в Китай, в Индию, даже, как слышал Москалев, в Японию, а команды высажены на сушу.

Сидят теперь моряки на берегу с удочками, ловят камбалешку и бычков – рыбу, которую они раньше даже брезговали брать в руки, особенно когда находились на судах. А сейчас ситуация изменилась, и матрос, к сожалению, бывший, иногда даже мелочи не может наскрести у себя в кармане, чтобы купить буханку хлеба.

Единственное, что спасает, – пенсии стариков, да и те выдают нерегулярно и часто стараются урезать – инфляция скачет, как полоумная лошадь, со скоростью курьерского поезда, и даже язык от усталости не вываливает наружу, а пенсионные организации делают вид, что вообще не знают, есть в России инфляция или нет. Что такое совесть, эти люди забыли.

Поэтому у Москалева выбора не было: раз наклюнулась работа – значит, за нее надо браться, чем бы она ни пахла: рыбой, морисками или ржавыми гайками. Насчет гаек – это не шутка, Москалев был не только опытным капитаном дальнего плавания, но и толковым механиком, мог перебрать любую корабельную машину, очистить каждую деталь от копоти, грязи, масляных напластований и собрать вновь.

А тут подоспела удача: предложили работу и обещали неплохо заплатить.

Правда, место работы оказалось расположено далековато от дома, на другом краю света – в Чили…

Москалев снова поднял руку, помахал матери. Та так же мгновенно, как и раньше, ответила ему. Отец стоял рядом с ней, какой-то убитый, не похожий на себя, болезненно перекошенный на один бок. Геннадий сделал несколько шагов задом, спиной вперед и, задев каблуком ботинка за дырявый, вылезший из травяной плоти камень, чуть не упал.

Лучше бы он не спотыкался…

Глава 2

Хочу признаться: главный герой этого повествования Москалев Геннадий Александрович – мой брат. Я его считаю родным, хотя по существующему родовому разделению он – брат сводный.

У нас одна мать – Клавдия Федоровна Москалева, и разные отцы. Мой отец – лейтенант, слушатель Академии химзащиты РККА, погиб в декабре сорок первого года, в самую тяжелую пору для Москвы, когда немцы буквально висели на городских воротах, обкладывали советскую столицу со всех сторон и уже покрикивали азартно в предвкушении победы; через два года мать вышла замуж за товарища моего отца, старшего лейтенанта Москалева Александра Кирилловича.

Геннадий – его сын. Как и второй мой брат, меньший – Владимир, и сестры мои – Галина и Наталия. Сестры вышли замуж за хороших парней Владимира Радько и Василия Воронько, и родительская фамилия у них отпала, они стали Радько и Воронько. Кстати, звучит очень неплохо, звонко, нисколько не хуже старинной русской фамилии Москалевы.

Вот в основном и вся моя дальневосточная родня…

Глава 3

Чувствуя, что земля уходит из-под ног, Геннадий ловко, будто гимнаст на нетвердом помосте, развернулся, махнул рукой матери – ему показалось, что мать ничего не заметила, приложила платок ко рту, потом промокнула глаза. Фигура сына двоилась, троилась, растекалась в радужном ореоле, плыла, как в воде…

И сын мать уже почти не видел. Вот она стала совсем маленькой, пройдет еще несколько минут, и она скроется совсем.

Дышать сделалось нечем. Клавдия Федоровна оглянулась: присесть бы на что-нибудь… Но присесть было не на что: рядом только пыльная рыжеватая тропка, да истоптанная трава по обочинам ее. Ни камней, ни пней от вырубленных когда-то деревьев, ни скамеек, которые ныне можно часто встретить в парке.

Во дворе дома на Лесной улице, – можно сказать, главной на мысе Чуркина, – мать чаще всего звали просто Федоровной, а отца Кириллычем, так теплее и, если хотите, человечнее, в таком обращении присутствуют доверительные соседские нотки… Отец стоял за матерью, понурый, скорбный, сгорбленный, он ощущал то же, что и мать, только не плакал, губы сжал в одну твердую линию и думал о чем-то своем, скорее всего, очень далеком от здешних мест…

Геннадий легко перемахнул через мелкую, но широкую ложбину, проделанную дождевой водой среди камней во время последнего, очень сильного тайфуна, поддел голыш, попавшийся под носок полуботинка, загнал его в островок сухого бурьяна, оглянулся и у него больно сдавило сердце – ни матери, ни отца уже не было видно, он не заметил, как тропка сделала петлю, на петле раздвоилась, одна половина дорожки направилась к урезу залива, прямо, а Москалев ушел вправо, к причалам, где стояло громоздкое, со следами морской ржавчины судно – рефрижератор, размерами не уступающий китобойной матке.

А всякая матка, находящаяся в море, бывает похожа на линкор, вокруг нее раньше, на промыслах, обязательно, как подле острова, толпились суда-бойцы, вооруженные пушками с гарпунами…

Прощание с родной землей, даже малое, рождает у человека внутри горечь и ощущение потери. Геннадий не был исключением из правил, – слеплен он был из того же материала, что и все остальные люди, также имел запас слез и радостей, печали и восторга, и этот запас не очень велик, – словом, Москалев почти ничем не отличался от своих собратьев по земле…

Бухта Диомид была белым-бела от чаек, моряки, ждущие очереди на погрузку или разгрузку, от нечего делать прямо со своих судов ловили небольших, плоских, похожих на чайные блюдца камбал и рыбешек, к которым обращались только с матерными выражениями – щекастых, с мутными заспанными глазами и жидким хвостовым оперением бычков.

Сами моряки есть портовую рыбу брезговали, – она могла пахнуть нефтью, еще чем-нибудь несъедобным, противным и поэтому уловы свои скармливали чайкам.

А вообще-то бывали случаи, когда улов пускали в жарево, так в желудках рыб находили и керосиновую ветошь, и гайки со следами тавота, и детали от старых приемников, а одна дуреха умудрилась проглотить целый набор пластмассовых верньеров. Интересно, где, в каком порту, у какого радиопередатчика рыба пооткусывала, словно собака, невкусные рубчатые ручки, захватанные масляными пальцами радистов?

Когда чайки сидят на воде – это добрый признак: в ближайшие дни будет держаться хорошая погода. И солнце будет играть, как сегодня, пробивая лучами зеленую воду бухты до самого дна, высвечивать на глубине неторопливых сытых рыб, и шторм вряд ли подступится.

А вот когда чайки начинают деловито расхаживать по берегу с видом удачливых кладоискателей и горласто покрикивать на своих товарок, тогда дело может оказаться дохлым: непогода способна будет навалиться в любую минуту, оказаться затяжной и от нее, от мелкой холодной мороси начнут болеть зубы…

Рефрижератор был виден издали и скорее походил на тяжелый комкастый клок скалистого берега, присыпанный землей, чем на живое судно.

На палубе рефрижератора рядком расположились водолазные катера, целых три единицы; катера были крупные, по ходу судна они не смогли вместиться, поэтому решено было поставить их поперек палубы, рефрижератор принял диковинный вид, смахивал теперь на огромную древнюю посудину, этакий корабль Ноя, предназначенный для спасения животных…

Грузили катера стотонным краном, расположили очень аккуратно и очень равномерно, с опаской – носы у них свешивались над водой на полтора метра, и зады на полтора, из рабочего коняги-рефрижератора получилась гигантская гребенка, этакая плавающая коробка, начиненная неведомо чем: ведь кроме палубы имелось еще и огромное трюмное пространство, и чем его начинили, никому не было ведомо.

Впрочем, Геннадий знал, что там находится: губернское начальство создало совместно с чилийцами не только компанию по ловле омаров и ракушек, но и предприятие по разведке различных месторождений – металлов, камней, нефти и вообще всего приятного, что способно ласкать слух и наполнять карманы золотым звоном.

Камни в Чили водились, например, очень знатные, таких Геннадий, изрядно помотавшись по миру, не встречал больше нигде. Это были очень дорогие камни…

У трапа его встретил Баша – водолаз-инструктор, как всегда веселый, словно после двух бокалов шампанского, с искрящимся взглядом и накачанными до железной твердости мышцами – не человек, а машина. Впрочем, машина одушевленная, что было очень важно.

– Ну, Толя, как наши пирожки ведут себя на широкой железной сковородке?

– Греются. Принимают солнечные ванны. – Баша сделал рукой замысловатое движение, словно бы что-то нарисовал в воздухе. – Мы с Толканевым только что крепеж проверили, все тип-топ, Алексаныч. Можно плыть не только в Чили, но и дальше.

А дальше что было? Только Антарктида, и плыть туда им совсем не нужно, вот ведь как.

Тут нарисовался и Толканев, капитан одного из трех катеров, находящихся на штормовом крепеже, – даже если рефрижератор перевернется вверх килем и покажет солнцу обросшую ракушками задницу (не дай бог, конечно), то катера с палубы не сорвутся: крепеж держит их крепко.

Лица и у Баши, и у Толканева были довольные, и это понятно: им надоело жить в нищете ельцинского времени и ругать Гайдара с Чубайсом, надоело оправдываться перед собственными семьями, – в безденежье виноват ведь бывает только один человек в доме: глава семейства, отец, но вот сейчас, когда наклюнулась нормальная работа и зарплата должна быть нормальная, все должно сложиться по-другому… Все переменится…

Хоть и доверял Геннадий своим товарищам, но имел привычку все осматривать сам, лично, крепеж проверил целиком до последнего узла и самой завалящей гайки, и остался доволен. Сказал своим помощникам:

– Проверять придется каждый день. – Следом добавил с неожиданным смехом: – Очень уж кучеряво мы поплывем в этот раз: верхом на спине рефрижератора… Я так никогда не плавал – не доводилось. А вам?

Баша отрицательно покачал головой:

– И мне не доводилось.

Толканев сделал отрицательный жест – развел руки в стороны:

– Такое случается раз в жизни. Так что считай – случилось! – Потом усмехнулся и добавил: – Это фиг-катание какое-то! На что только не пойдешь, чтобы заработать немного денег и хоть что-то принести в дом – ну хотя бы горбушку свежего хлеба…

Да-а, положение у всего Владивостока было такое, что гордиться можно было только одним – длиною очередей за хлебом и селедкой в магазинах, да за бензином на заправочных колонках.

– Ладно, не будем засорять своим внешним видом здешнюю природу – пора отплывать… Сколько там осталось до стартового момента? – Геннадий глянул на потрепанную, побывавшую в водах разных морей «сейку» – наручные часы.

До прощального гудка оставалось два часа тридцать минут.

Глава 4

У водолазных ботов были только капитаны и один механик, общий на все катера, команды Геннадий планировал набрать на месте, в Чили, – везти из Владивостока ребят, которым надлежало протирать мокрой тряпкой палубу или подкрашивать ободранную волнами рубку, кормить голодного кота, который обязательно появится в их маленькой флотилии, и штопать носки боцману, было бы слишком жирно, поэтому «чилийский вариант» был признан единственно возможным.

С Толканевым в просторной гостевой каюте разместился еще один капитан – Иван Охапкин, неунывающий мастер весело жить и радовать людей, большой умелец по части разных поделок: из куска свежего хлеба мог слепить статую Петра Первого, обычную банку из-под кока-колы превратить в громкоговоритель, из пары пивных пробок смастерить роскошные запонки с вставленными в них красными стекляшками, не отличающимися от рубинов, а из деревянной ложки – балалайку. Умел хорошо петь.

– Скажи-ка, дядя, ведь недаром, страна, спаленная Гайдаром, французам отдана, – лихо пропел он, едва ступив на палубу рефрижератора, потом отбил чечетку, прошелся ладонями по коленям, икрам и ступням…

Веселый человек, капитан дальнего плавания Охапкин, с таким скучно не будет… Впрочем, скучно не будет, если они заработают нормальные деньги, а вот коли не удастся заработать, тогда все-таки будет скучно…

Сочетание слов «капитан дальнего плавания» звучит гордо и романтично, каждый, кто слышит его, видит перед собою (в мыслях, естественно) белый пароход с высокой надстройкой, похожей на многоэтажный дом, большую трубу с цветной полосой, украшенные яркими искрами морские барханы, загорелого капитана в кипенно-снежной форме с золотым шитьем, залитую солнцем палубу, красивых женщин, с вожделением посматривающих на него. Ведь перед ними сам бог – капитан дальнего плавания…

На самом же деле это не так. Все три командира водолазных катеров имели дипломы капитанов дальнего плавания, но в далеких южных водах им придется вкалывать, как кочегарам на самоходных баржах времен Великой Отечественной войны; не будут они видеть ни сна, ни отдыха, в работе забудут даже, как их зовут.

Ельцинское время обратило их в обычных поденщиков, в работяг, готовых променять рукоятки штурвала на совковую лопату или кайло добытчика горного хрусталя, лишь бы заработать немного денег на хлеб, ведь семьи-то их голодают… А дипломы с торжественными и очень звучными словами «капитан дальнего плавания» – это обычный пшик, профанация, не стоящая ныне даже конфетной обертки. Лишь запах теплый, романтичный висит от диплома в воздухе. Запах южный, никому не нужный. И весельчак Иван Охапкин это хорошо знал.

Как знал и то, что люди, загнавшие страну в навозную кучу, когда-нибудь ответят за это. Если не перед другими людьми, то перед Богом. Геннадий Москалев это тоже знал и в то, что справедливое правосудие свершится, верил. Он вообще считал, что ельцинская пора, как и время предыдущего правителя страны Горбачева, будет предано проклятию. Люди это сделают обязательно…

– Ну как, Алексаныч, – прищурив один глаз, спросил Охапкин, – что говорит внутренний голос? Как дела? Где находится большая часовая стрелка, что показывает? Это? – Он вздернул вверх большой палец. – Приплясывает от избытка сил на цифре двенадцать? Или вот тут находится, на троечке? – Охапкин развернул палец параллельно земле. – А? Владивостокское время – пятнадцать ноль-ноль? Либо… – Иван смешно шмыгнул носом, подкрутил свои пшеничные усы и скорчил «великосветскую» физиономию, только с физиономией этой стал походить на старичка с вялым взглядом жареной наваги, ткнул пальцем вниз, себе в ноги. – Либо завис на шестерке? А?

Хорошо иметь легкую натуру, какую имеет Иван Охапкин, темных дней в жизни таких людей бывает много меньше, чем у других, и вообще меньше, чем нарисовано на календаре. Геннадий вздохнул – до сих пор перед глазами стоит горестное лицо матери, а в ушах звучит ее тихий печальный голос… Он еще долго будет звучать:

– Сдается мне, Гена, вижу я тебя в последний раз…

За бортом возбужденно закричали чайки, – кок вывалил им в воду остатки вчерашней картошки, умудрившейся за ночь закиснуть, – картошка, конечно, не рыба, но тоже еда, вот чайки теперь и матерились громко, чтобы ухватить какой-нибудь кусок побольше и послаще. Крикливые пустые птицы, хотя и красивые. Геннадий их недолюбливал: рыбы они съедают столько, сколько вытаскивает ее из воды весь траловый флот Дальнего Востока. А может, и больше.

– Чего молчишь, Алексаныч? Размышляешь про себя, что жизнь – не только борьба, но и другие виды спорта?

Геннадий нашел в себе силы улыбнуться.

– Насчет дел… Ну что тебе сказать? На двенадцать вряд ли потяну, на шесть – грешно, на небесах не поймут, решат, что поддаюсь унынию… Так что считай, Иван, дела мои соответствуют владивостокскому времени – пятнадцати ноль-ноль.

– А здоровье как?

– Не дождутся.

Чайки за бортом стали кричать громче. У одной из них был скрипучий железный голос, способный вызвать под лопатками сыпь, влияющий на работу сердца, от ведьминского скрипа этого делалось холодно.

– Вот матрешки с дырявыми глотками. – Охапкин выругался. – Они чего, стекло жрут, раз голоса у них с таким визгом?

– Может, и стекло. Ты видел, на берегу грязные бутылки валяются? Это их продукция.

– А может, не продукция, а еда…

Тут Охапкин увидел, что из мусорного ящика торчит хвост промасленной веревки, выдернул его и, спешно переместившись на другой борт, к галдящим чайкам, громко хлопнул в ладони.

На мгновение, как по команде, установилась тишина, после паузы чайки также будто по команде, стадом, брызгаясь водой, взвились вверх. Охапкин выждал несколько секунд и швырнул промасленный обрывок вверх. Чайки разом среагировали на него, четыре или пять чаек в тот же миг сбились в клубок, но победила только одна, вывалилась из клубка с победным криком, очень похожим на собачье гавканье и, судорожно заглатывая на лету добычу, понеслась в сторону, подальше от своих настырных товарок.

– Вот она, формула сегодняшнего времени, – глубокомысленно произнес Охапкин, поднял указательный палец правой руки, – главное – заглотить. А чего ты заглотил, какой кусок, – золота или, может быть, не золота, а слюды, пластмассы, либо обломок сортирной швабры, – неважно. Главное, ты стал собственником.

Прав был Охапкин, очень даже прав, и от этой простой мысли, от осознания того, что происходит вокруг, делалось грустно. Неужели вся эта недобрая, дурно пахнущая муть не уплывет вместе с отбросами и в воздухе не сделается чище?

Чайка, дергая на лету лапами и этим помогая себе, наконец-то проглотила пеньковую закуску и вновь издала победный крик, смахивающий на собачий лай.

– Это она тебе, Иван, спасибо говорит за вкусное блюдо, – на лице Геннадия возникла и тут же исчезла улыбка.

Глава 5

Еще раз увидел Геннадий материнскую восьмиэтажку, когда рефрижератор, сыто постукивая машиной, покидал бухту Диомид и проплывал мимо мыса Чуркина, расталкивая носом разный мусор, плавающий в зеленой игривой воде. Москалев отер ладонью глаза и долго вглядывался в ярко освещенный солнцем высокий взгорбок – не появится ли там мать? Нет, мать не появилась, дом ее, показавшийся Геннадию каким-то пустым, незаселенным, медленно уплыл назад.

Впереди их ждала долгая дорога, болтаться в морях-океанах предстояло дней сорок, а может, и пятьдесят, к этому законному, рассчитанному по картам времени надо было добавить время дополнительное… Это время специально отводилось в расчетах для непогоды, штормы и бури, которые обязательно встретятся им в пути, и рефрижератору придется пережидать океанскую хмарь где-нибудь в тихой островной бухте.

После того как они пересекут экватор, штормов будет много больше – ведь на той стороне земли стоит уже не лето, а зима, июль вообще считается суровым зимним месяцем. Где-нибудь на юге Чили сейчас идет снег. А лезть напролом в шторм с громоздким грузом – это все равно, что собственную голову-бестолковку подставлять под висящий на непрочном гвозде топор…

Только тут Геннадий заметил, что на мысе Чуркина много зелени, как на каком-нибудь африканском островке, и жарко сегодня очень: на открытом солнце стоять непросто, пропарить может так, что пища в желудке скиснет очень быстро, хотя вареный картон, из которого делается современная колбаса, скисать не должен…

Интересно, как он выглядел, неведомый флотский офицер с простой фамилией Чуркин, чьим именем назван центральный городской мыс?

Москалев даже не засек, как рядом с ним оказался Баша – ну будто дух бестелесный вытаял из ничего, из воздуха, из туманных клубов пространства, стукнул кулаком по боку одного из катеров, прислушался к отзвуку удара.

– Ты чего? – спросил Геннадий.

– Да так, колдую понемножку, монетку в воду бросил, чтобы мы вернулись целыми, – серьезно ответил Баша, губы у него дрогнули. – Хотел еще монетку бросить, да жалко стало – денег и так нету.

– На огороде денежку под картофельный куст не зарыл?

– Зарыл. Но на Чили у меня надежды все-таки больше, чем на картофельные клубни.

– Даже если ты посадишь картошку на легендарной Миллионке, где щетина превращается в золото?

– Даже если так, Алексаныч.

Баша хотел сказать что-то еще, но не успел – рефрижератор догнала крупная чайка с оттопыренным зобом, проорала что-то. Голос был знакомый – очень походил на собачье гавканье.

– Ба-ба-ба, да это та же самая чайка, которую Иван веревкой накормил.

– Я ее узнал. Прилетела добавки просить.

– Толя, как бы не так, – предостерегающе проговорил Геннадий, но сделать что-либо не успел: чайка стремительно снизилась и выплеснула на людей содержимое своего брюха.

Промазала. Москалев оттолкнул Башу в одну сторону, сам отпрыгнул в другую, – оказался проворнее чайки, вонькая жидкая начинка звучно шлепнулась на палубу, рассыпалась брызгами по нагретому солнцем железу.

– Я тебе сейчас хвост откручу, – Баша погрозил чайке кулаком, – и лапы из задницы вырву! Подожгу из ракетницы, стервятница ты гитлеровская, – будешь знать! На всю оставшуюся жизнь…

Чайка в ответ что-то зло пролаяла, сделала круг над рефрижератором, но бомбить ей было уже нечем, боезапас израсходован вчистую, и отправилась домой, в бухту Диомид.

– Как бы она где-нибудь не заправилась и не вернулась с новой крылатой ракетой…

– Поленится лететь. Мы уйдем далеко.

– К этой поре она как раз веревку переварит… Ты представляешь, что за заряд у нее будет, а? Тайфун!

Баша лишь покачал головой.

– Раньше я считал, что чайка – обычная бесполезная птица, а она еще и злопамятная… Тьфу!

В море было тихо, рефрижератор шел быстро, было даже слышно, как с прощальным усыпляющим звоном струится за бортом вода, рождает непростые мысли. Геннадий почувствовал себя усталым, вот ведь какая штука: не работал совсем, вообще ничего сегодня не делал, а уже устал. Что же будет в таком разе там, в далекой южной стране, протянувшейся по западному окоему едва ли не вдоль всей Латинской Америки?

Наверное, что будет, то и будет, судьбу не изменить, жизнь не переделать…

Глава 6

Ночью снилось прошлое, оно всегда снилось Москалеву, когда он находился в плавании. Сюжет этот был много раз им проверен, тема с годами не менялась.

Полновесную моряцкую жизнь он начал молодым, еще до призыва в армию, после окончания мореходной школы, его тогда закинули на Север, определив по распределению на серьезную посудину – танкер «Полярник». Название у танкера было под стать красотам, проплывавшим мимо него: облизанным водой и ветром скалам, к крутым боками которых прилипли крупные куски иссосанного, но еще очень прочного льда, торосам, напоминающим своими очертаниями таинственных «снежных людей», промоинам яркого синего цвета, из которых высовывались любопытные усатые морды тюленей и лахтаков – морских зайцев, лежбищам белых медведей, самых опасных зверей на свете, неведомо за что ненавидящих людей, птичьим базарам, полным больших горластых чаек… То, что можно было увидеть на Севере, не увидишь больше нигде, и уж тем более – на юге, куда сейчас он плыл.

Танкер «Полярник» был приписан к военной экспедиции, возглавляемой старым, очень опытным адмиралом с фамилией почти детской, вызывавшей невольную улыбку, – Осколок. Хотя был танкер единицей сугубо гражданской, к богу Марсу никакого отношения не имеющей, как, собственно, и ледокол «Пересвет» – тоже единица штатская, завязанная на сугубо мирные дела, но руководил ими контр-адмирал…

Без ледокола на Севере не обойтись никак – завязнешь в просторах «белого безмолвия» и хрен когда из стальных оков выберешься, вот ведь как. Паковые поля льда могут раздавить любую, даже очень прочную посудину, будто гнилую ореховую скорлупу: за пару-тройку силовых нажимов любой прочный пароход пойдет на дно.

Танкер, на который попал плавать девятнадцатилетний Москалев, выполнял задачу, без успешного решения которой никакой, даже самый победоносный флот в мире не будет плавать – доставлял на морские базы топливо, самое разное: мазут, солярку, керосин, бензин, ракетное горючее – словом, все, что может гореть в котлах, топках, форсунках, двигателях, дизелях, и так далее и крутить колеса военной машины… Чтобы нас не сожрали ни американцы, ни японцы, ни британцы, ни китайцы – никакие «цы», словом…

Танкер был объемистый, длинный, много чего мог перевозить в своем бездонном чреве – на палубных баках его можно было даже самолетную дорожку расстелить, и воздушные машины без помех взлетали бы и садились на судно прямо в открытом море.

Впрочем, у военного народа судов не бывает, к этому слову разные старшины второй статьи, мичманы и капитан-лейтенанты относятся презрительно, у людей в погонах бывают только корабли…

Экспедиция под руководством контр-адмирала Осколка занималась тем, что расставляла в море ориентиры – буи для выхода атомных подводных лодок из наших вод в открытый океан.

Рельеф на севере запутанный, много островов, подводных скал, полно мелей, впадин и невидимых хребтов, голову можно свернуть запросто, поэтому длинным пузатым громадинам-подлодкам выйти из этого сложного лабиринта без подсказок трудно. Буйную голову можно легко оставить на дне какой-нибудь коварной бухты. Выходить на «большую воду» следовало лишь по буям. А ставить буи можно (и нужно) только под руководством очень опытного человека. Ошибки в постановке буев не допускаются совсем, даже ничтожные.

Места северные, такие, как бухта Провидения, мыс Шелагский и Сердце-Камень, остров Врангеля и остров Геральда облюбованы военными моряками давно, еще с царской поры, и хотя не все углы здешние обжиты, присутствие человека ощущается всюду… Над головой с пронзительным воем носятся самолеты морской авиации – новейшие, способные взлетать едва ли не с любого клочка земли, – вертикально уходят вверх и растворяются в голубой выси. Впрочем, это было в пору, когда Москалев плавал на танкере, сейчас же, в эпоху послеперестроечную, когда Геннадий плывет верхом на огромной посудине в Чили, на месте тех баз стоят разрушенные постройки, дома пахнут кладбищем, бывшее жилье стороной обходят даже белые медведи – жизни никакой там нет… Все разрушено.

У Москалева от осознания всего этого внутри часто возникал холод, он не понимал ничего происходящего, потому и страдал… А прошлое возникало часто, оно не отпускало его…

На острове Геральда располагались большие моржовые лежбища, однажды их послали туда на охоту.

Вообще-то к лежбищу невозможно подойти на полкилометра, вонь там стоит такая, что бравых мореходов легко сшибает с ног, они были готовы отступить заранее и отступили бы, если не приказ высокого начальства – взять моржа. Для чего, спрашивается, нужен морж? А непонятно, вот ведь как… То ли собак ездовых, пограничных кормить (но они на ряду с мясом очень аппетитно расправляются с рыбой, едят юколу – вяленую горбушу, которой здесь много; на юколу идет и кета); то ли для нужд какого-нибудь полярного зверосовхоза; то ли в научных целях, – в общем, со временем это просто-напросто забылось.

С другой стороны, жалко ведь – без этих морских увальней, очень добродушных, без моржей, любой клок северной земли, любая льдина становятся угрюмыми, враждебными, без соседей этих человек вряд ли бы выжил в трудных здешних условиях.

Как казалось тогда Геннадию, остров Геральда – это нейтральная территория, никому не принадлежащая – ни России, ни Штатам, ни Канаде, следов человека на нем не было, поэтому моржи, не зная, что собой представляет двуногий «гомо сапиенс», особенно если он с ружьем, приняли делегацию с винтовками дружелюбно, хрюкали, кашляли, шлепали ластами по камням, вздыхали озабоченно, чесались, на всякий случай прикрывали своих детей и совсем не думали, не предполагали даже, что люди будут в них стрелять.

Не знали моржи, как больно умеет плеваться горячим свинцом винтовка, не ведали совсем, иначе бы вели себя, как белые медведи. А белые мишки, как известно, человека не переносят на дух, едва завидя, норовят содрать с него скальп. И за что только их любят детишки, с какой стати сочиняют про них стихи?

Белый медведь нападает на человека, не задумываясь совершенно, не медля ни секунды. Специалисты пробовали докопаться, понять, отчего же северный мишка так ненавидит человека, за какие такие грехи, в чем он провинился перед властителем Арктики, но раскрутить этот ребус, разгадать загадку так и не сумели. Не по зубам разгадка оказалась.

Когда белый медведь нападает на человека, то взять этого зверя пулей бывает трудно, почти невозможно, любая пуля, даже разрывная, застревает в богатых наслоениях сала.

Мясо белого медведя невкусное, в еду почти не годится. Как-то во Владивостоке Геннадия угостили куском медвежьего мяса – привезли аж из самого Певека – порта, на котором заканчивается Северный морской путь.

Хоть и занесен белый медведь в Красную книгу природы, и трогать его нельзя, – впрочем, не совсем: если он напал на человека и, не дай бог, отведал его крови, то этого медведя нужно убирать обязательно, скорее всего, отстреливать, поскольку иного общения с ним уже не получится…

Потому и перепадало медвежье мясо едокам даже во Владивостоке, в Находке, в приграничных с Китаем поселках.

Поставил Геннадий варить мясо на плиту, заправил варево, как и положено, крупным серым перцем, способным выровнять любой вкус, лавровым листом, приготовил корешки нескольких поварских трав, способных превратить в толковое блюдо даже вареную бумагу или тушеную сосновую стружку, стал ждать… Варил полтора часа, как было ему велено.

Через полтора часа ткнул в медвежье мясо вилкой – все равно что в дубовый пень тыкал, вилка чуть из руки не вывалилась, – ну словно бы полутора часов, когда кастрюля с варевом послушно булькала на газовой горелке, и не было. Все бульканье оказалось пустым.

То же самое, как понимал Геннадий, должно было произойти и с моржовым мясом – это все равно, что попытаться приготовить кусок железнодорожной шпалы, пахнущий рыбой и имеющей вкус головастиков, живущих где-нибудь в районе островов Де-Лонга или пролива Вилькицкого, но сделать это вряд ли удастся даже очень опытному коку… Хотя чукчи умеют готовить моржатину довольно сносно и охотно пускают этот северный продукт в дело. Едят и с удовольствием хлопают себя ладонями по животам: вкусный, однако, был морж.

Но одно дело – понюхать, чем пахнет печенный в тундре, на костре у чукчей морж и совсем другое – стрелять в него. Вторгнувшись на каменном берегу в вонючее пространство и загнав патрон в ствол винтовки, выстрелить прямо в усатую добродушную морду – это… м-м-м!

Геннадий никогда ни в кого не стрелял – только в воробьев из рогатки в городе Свободном, да и то мимо.

Нет, рука у него на это не поднимется. Он глянул на своего приятеля, матроса Борьку Нозика, который замерзшими руками также сжимал винтовку, увидел его глаза и понял – Борька тоже стрелять не будет…

Тогда кто же будет?

Вот если моржи нападут на них… Если нападут, тогда другое дело, тогда совсем другой коленкор…

С ними находился второй помощник капитана с «Полярника» – высокий неразговорчивый человек с мрачным лицом, украшенным шрамом, – это был след какой-то операции, в которой он участвовал, когда служил в армии, в бригаде пограничных катеров… Он тоже не смог стрелять. Москалев уже забыл его фамилию, и это было досадно. Во сне он попробовал вспомнить фамилию, заворочался неловко, ощутил боль в руке – отлежал, пока смотрел картинки из своего прошлого, – не вспомнил, и ему сделалось стыдно перед тем мужиком, которого уже, наверное, и нет на белом свете…

С острова Геральда они тогда уплыли ни с чем – так и не стали стрелять в моржей, и это был поступок, которым Москалев гордился потом года полтора: они не навредили ни себе, ни природе.

Хотя, поскольку территорию ту он считал канадской, то, может быть, и надо было навредить… Когда Москалев находился уже на танкере, то пошел к самому образованному человеку на судне – радисту. Или, говоря другим языком, – маркони, который прочитал несколько сотен книг только в море… Каюта у маркони была плотно заставлена книгами. У него Геннадий и спросил:

– Чья земля – остров Геральда, наша или канадская?

Радист в ответ насмешливо хмыкнул:

– Если бы была канадская, вряд ли бы вам дали высадиться на острове… Да еще с винтовками. Повязали бы за милую душу и гурьбой загнали в каталажку.

– Значит, земля эта наша?

– Даже более, чем наша, можешь в этом не сомневаться. И моржи также наши, с советскими паспортами. Понятно, мареман?

– Так точно!

– Тогда все вы – молодцы, не опозорили себя меткими выстрелами.

Наклонил Геннадий голову согласно, – так оно и есть, – и покинул владения радиста…

Прошло немного времени, экспедиция двинулась дальше на север, в ледяные поля Арктики, но перед походом моряки неожиданно получили от небесной канцелярии роскошный подарок – южный денек. Южный день на севере… Очень ясный, даже небо было голубым, как на юге, Москалев совсем не предполагал, что небо здешнее может иметь такой невинный цвет, но что было, то было.

Экспедиция направилась в Берингов пролив. Из пролива была видна крохотная полоска далекого берега, мелкие домики, окрашенные в яркий цвет красные крыши…

– Что это за поселок? – спросил Боря Нозик у боцмана.

Тот фыркнул – не сдержался мужик.

– Этот поселок называется Америка. Темнота декабрьская!

Нозик не поверил:

– Аляска?

– О, уже малость светлее, – боцман снова фыркнул. Ну словно бы морж, к которому в гости пришли люди с винтовками. – На ходу режешь подметки. Ученье свет, а неученых тьма.

Было холодно. У специалистов, которые изучают моря и страны, зондируют климат, есть одно обобщенное понятие, довольно угрюмое, но – официальное. Понятие называется «Индекс суровости климата». В Москве, например, это понятие имеет цифру 1,7. На Диксоне – 7,0. Берингов пролив будет, наверное, посуровее Диксона. Само определение «Индекс суровости климата» вызывало у Москалева невольное уважение – перед индексом, представьте себе, хотелось снять шляпу.

Едва экспедиция оказалась на территории Северного Ледовитого океана, как в зоне видимости обозначился небольшой айсберг, метров двадцать высотой, не больше, айсберг облюбовали три белых медведя, резвились около него.

Айсберг был уже старенький, обсосанный ветрами и водой, весь в дырках, словно гигантская головка сыра – выдержанного, твердого, древнего желтоватого цвета.

Вот один медведь ловко забрался на его макушку, нигде не оскользнулся, не завалился набок, на верхотуре примерился, уселся задницей на скользкую поверхность, вытянул ноги, передними лапами оттолкнулся, как руками, и быстро покатил вниз. По пути азартно повизгивал от удовольствия. На приличной скорости он въехал в воду, только брызги полетели в разные стороны, словно в океан шлепнулся снаряд.

За первым медведем приятную поездку совершил второй медведь, а потом и третий. Занятное было зрелище. Ни в одном зоопарке не увидишь ничего подобного, и прежде всего потому, что в водах зоопарков не плавают двадцатиметровые айсберги.

Так Москалев начинал девятнадцатилетним юнцом обживать океаны… Прошлая жизнь снилась ему всегда, когда он находился в плавании.

Глава 7

Через неделю рефрижератор встал на якорь – впереди буйствовал циклон с пятиметровыми волнами, идти на сближение с ним было опасно, надо ждать, когда циклон выдохнется. Хорошо, подвернулся рыбацкий остров со спокойной бухтой, вода в которой имела диковинный сиреневый цвет.

Говорят, такая вода встречается только в бухтах Мадагаскара, да и то лишь весной. Мадагаскар – остров колдовской, набит драгоценными каменьями, как личный сундук знаменитого пирата Кидда, камни и подкрашивают воду в неестественные цвета не только в бухтах и заливах, но и преображают целые течения, делают их цветными, придают им оттенки, которые даже опытный художник не сможет составить и намешать из своего запаса красок…

Небо было безмятежно-голубым, спокойным, но в спокойствие это был вплавлен металл, он ощущался и вызывал тревогу, иногда в голубизне неожиданно возникало серое пятно, похожее на пороховое, и быстро растекалось по пространству – возникало оно невесть откуда и пропадало неведомо куда. Было понятно: пока этот «порох» висит в небе, надо стоять на якоре и ждать.

Но «порохом» дело не закончилось, вскоре мирную ангельскую голубизну начали рассекать яркие ветвистые молнии. Ни грома не было, ни грохота волн, ни воя ветра, только слабый, похожий на шелест плеск воды в бухте, чей берег зарос высокими деревьями, под которыми теснились рыбацкие дома с высокими коптильными трубами, еще слышалось сытое бормотание чаек, пресытившихся обильной едой. Здешние чайки не были четой чайкам бухты Диомид.

Геннадий пошел к капитану рефрижератора, просоленному морскому волку, не выпускавшему изо рта трубки. Усы у волка были желтыми от табака «Кэптен» и ароматного дыма, который густо валил из пенковой чаши трубки, будто из пароходной топки. И где только капитан берет деньги на дорогой табак? Если только из тумбочки? На этот вопрос он вряд ли захочет ответить, поэтому Геннадий задал другой:

– Сколько будем стоять?

– Пока циклон не пройдет.

– А точнее?

– По прогнозам, к ночи циклон должен сдвинуться, плюс несколько часов потребуется, чтобы утих шторм… Утром, думаю, двинемся дальше.

– Ночевать будем здесь, значит?

Просоленный волк не замедлил ухмыльнуться в свои протабаченные усы.

– Приятно иметь дело с сообразительным человеком, однако.

– И мне, однако, приятно, – в унисон проговорил Геннадий, на прощание подивился размерам ходовой рубки – здесь можно было устраивать танцы либо кататься на велосипеде, – прихлопнув к темени левую ладонь, правой козырнул: – Честь имею!

– Скоро у нас только одно и останется – честь наша. – Капитан вскинул к виску два пальца и окутался клубом дыма.

Слепяще-ярких, рогатых молний на небе стало больше, в безмятежной голубизне они выглядели чужеродными, – ну будто кто-то, сидящий наверху, на полке среди облаков, оберегая их, предупреждал: погодите, люди, пусть нечистая сила утихомирится, не торопитесь.

Собственно, просоленный морской волк и не торопился, он принадлежал к той невозмутимой категории людей, которые хорошо ведают, что происходит: даже если капитан спит в своей каюте или, размышляя о судьбах мира, сидит на ночном горшке, он знает, что деньги на его личный счет в банке капают, и эта струйка не прерывается ни на минуту.

На палубе у катеров стояла в сборе вся команда, плывшая с Геннадием.

– Что за новгородское вече? – спросил он, заглядывая за борт.

– Кино, Алексаныч, – пояснил Охапкин, – стоим, любуемся. То ли мультяшку нам показывают, то ли кукольный фильм… Пока не разобрались.

За бортом резвилась двухметровая акула, в сиреневой плоти воды она была похожа на ведьминское, может быть, даже инопланетное видение: размеренно, как машина чертила зигзаги, неторопливо распахивала зубастую пасть и глотала очередную, таинственно посвечивавшую брусничными боками рыбину: хап – и рыбины нету. Акула снова распахивала рот.

– Автоматическая мясорубка, – констатировал Охапкин.

– Фильм-ужастик, – добавил Баша, – из тех, что не всегда увидишь.

Акула лениво развернулась, засекла в сиреневом пространстве неуклюжую рыбу, похожую на большое полено, и поплыла к ней. Рыба то ли не почувствовала опасности – наивная была, вместо мозгов в черепушке у нее были прелые водоросли, – то ли поняла, что спасаться от акулы было бесполезно и безропотно приготовилась нырнуть в акулий желудок – жизнь в океане она продолжит в виде отходов, – налетчица распахнула пасть и в следующий миг закрыла ее.

Удивлению акулы не было предела: рыбы в пасти не оказалось, закуска в последний миг стремительно метнулась в сторону и тут же ушла вниз, под брюхо хищницы.

Неглупая оказалась добыча, обманула плавающий желудок, нырнула в невидимую зону. Свинцовые глазки налетчицы сделались по-поросячьи красными от изумления и негодования, но удивление ее сильно увеличилось, когда хозяйка неожиданно обнаружила, что рыбы вообще больше нет, испарилась вся – бухта пуста. Даже ежи, просвечивающие сквозь чистую сиреневую воду чернильно-черными телами, и те куда-то подевались, вот ведь что интересно. И загадочно одновременно. Геннадий покачал головой: стихия моря гораздо таинственнее стихии земли.

– Ну что, усложним кино-концертную программу, а? – предложил Охапкин по-молодому звонкоголосо, словно бы вспомнив времена детства, когда приключения Мойдодыра были ему интереснее приключений Робинзона Крузо.

– Дерзай, – поддержал его Баша, – все равно делать нечего.

– Кок жаловался – ему подсунули ящик гнилого мяса… Это мясо мы и используем.

О гнилом мясе Геннадий слышал, как слышал и хриплую ругань кока, но деталей не знал… Конечно, того, кто подсунул это мясо, надо бы наказать, – что и будет сделано, когда рефрижератор вернется во Владивосток, но и кок тоже лопух калиброванный, мимо носа какую-то вонь пропустил…

А с другой стороны, гнилое мясо – это признак разложения не только нечестной приморской конторы, поставляющей продукты на суда, это признак разложения целой системы, если не всей страны, огромной, как мир, до слез, до стона родной, в которой возникло столько непорядочных контор, что хоть волком вой. Пострадало от них так много народу, что число почти не поддается счету, – купились не только кок и не только команда рефрижератора.

Имена виновных известны, хорошо знакомы России, лица их каждый день появляются на экранах телевизоров, заглядывают в каждый дом, пытаются проникнуть даже в спальни и ванные…

– Сей момент! – Охапкин ткнул в воздух указательным пальцем и исчез.

Вернулся он с большим полиэтиленовым пакетом, от которого резко попахивало свалкой, гнилью, тухлятиной перележавшего продукта. Кусок, запечатанный в полиэтилен, совсем не был похож на мясо – черная, покрытая слизью плоть, сизые дырявые жилы, белый, сваренный тленом отонок, скатавшийся в липкий комок, плотно приклеившийся к вонючему шматку говядины.

– Зажимай носы, публика! – скомандовал Охапкин, разворачивая полиэтиленовый пакет. – Душок тут образовался такой, что иной неподготовленный гражданин может свалиться в воду.

Сам Охапкин дурного духа не боялся – то ли привыкший был по прошлым годам жизни, когда плавал на Севере и в открытых трюмах возил огненный, источающий вредные газы конгломерат, то ли не чувствовал запахов вообще. Он спокойно вытащил зловонный осклизлый кусок из пакета и насадил на крюк внушительных размеров, украшенный хорошо откованной бородкой, проверил шнур, привязанный к крюку; свободный конец закрепил на стойке лебедки и швырнул гниль, как обыкновенный булыжник, в воду.

Акула, лениво пластавшая пространство бухты в поисках пропавших рыб, быстро учуяла лакомое блюдо, свилась в дугу, попыталась вообще свернуться в кольцо, но спинной хребет у нее был уже одеревяневший, гнулся плохо, с натугой и болью, и акула поспешно выпрямилась.

Сделала два круга по безмятежной сиреневой воде, нащупала тупо скошенной мордой место, откуда сочился желанный дух, – а в воде запах распространяется лучше, чем в воздухе, – и, решительно развернувшись, направилась к наживке.

Отонки на шматке мяса расправились, нервно зашевелили своими краями, будто оборки-платьица у живой медузы, и акула, словно бы боясь, что кто-то перехватит у нее добычу, прибавила скорость.

– Сцена не для слабонервных, – проговорил Охапкин, глядя сверху на акульи телодвижения, от которых вода в бухте начала рябить, – даже закурить захотелось.

Он достал из кармана полупустую пачку дешевых болгарских сигарет, которые в России уже пропали совсем, но у Охапкина имелся свой табачный склад, в нем можно было найти разные сигареты, выбил из пачки один сухой цилиндрик. Сигареты были без фильтра, Охапкин ценил их выше, чем те, что были украшены желтовато-бежевой головкой, скатанной из пористой бумаги. Он вообще любил болгарские «Джебел», «Солнце», «Шипку», все они были без фильтра, с хорошим табаком, толково просушенные… Жаль, что болгары перестали поставлять их нам. За деньги же поставляли, почему отказались? Непонятно…

Акула подплыла к куску мяса и внезапно затормозила, что-то насторожило ее, она издали, как-то по-звериному обнюхала аппетитную гниль, а потом, словно бы чувствуя опасность, боясь решиться, сделала около мяса плавный круг.

– Ну, давай, давай, михрютка, – подбодрил ее Охапкин, – чего задумалась?

Наконец акула решилась: слишком уж вкусный дух исходил от гнилого гастрономического чуда, привязанного к какой-то странной веревке. Акула разинула пасть, словно бы проверяла сжим и распах своих страшных челюстей, затем закрыла вход в собственный пищевод и сделала резвый рывок.

– Молодец! – похвалил ее Охапкин.

В воде, за хвостом акулы нарисовался мощный бурун, похожий на султан с парадного гвардейского кивера, – «мотор» у акулы был мощный, как у подводной лодки, а может быть, даже и мощнее.

На гнилое мясо она налетела со скоростью хорошо разогнавшейся торпеды – наживка вместе с двумя метрами капронового шнура мигом оказалась у нее в глотке. Москалеву даже показалось, что переваренный, превращенный в отходы кусок мяса сейчас выскочит у акулы из задницы…

Но нет, не выскочил, а приятной тяжестью вместе со шнуром лег на дно желудка. Акула неторопливо развернулась в сиреневой воде и поплыла в обратном направлении.

Шнур натянулся, задержал акулу на несколько мгновений, она изумленно продержала в воде свое парение. А потом вновь сделала резкий рывок.

Рывок был такой, что железная конструкция, – стойка, к которой была привязана бечевка, чуть не поползла к борту вместе с лебедкой.

– Мать моя, да она сейчас разрушит весь пароход. – Взгляд у Баши сделался испуганным. – В щепки разнесет, перевернет! Вот гада! – Он замахал руками на Охапкина. – Режь шнур, пока пароход целый… Ведь она его по дощечкам разложит!

Охапкин среагировал на этот вопль спокойно, – мог извлечь из кармана складной нож и секануть по бечевке лезвием, но не сделал этого.

– Сейчас лебедку в воду сбросит – не достанем ведь! – проговорил Баша уже тише: спокойствие Охапкина подействовало на него.

– Если понадобится – достанем, – сказал Охапкин, речь его сделалась медлительной, тяжелой, будто каждое свое слово он теперь отливал в свинец.

Акула отплыла чуть назад, ослабила натяг шнура, потом сильно хлопнула хвостом, будто отталкивалась от чего-то литого, чугунного – от скалы или бетонного пирса, от звука громкого даже солнце в небе задрожало, а потом, как и акула, всколыхнулось, сделало рывок, но уйти куда-нибудь не смогло, только чуть сдвинулось с места.

Любительница лежалого мяса тоже далеко не ушла – рванулась что было силы, железная стойка затрещала, по литому корпусу лебедки пошел звон…

– Режь шнур! – снова выкрикнул Баша, он словно бы чувствовал что-то нехорошее и вообще сам бы перерезал шнур, но ножа у него не было. – Режь!

Охапкин и на этот крик не среагировал, решил выждать – не верил, что акула может свернуть прочную железную стойку и уволочь в бухту тяжелую лебедку. Борт рефрижератора зазвенел – акула разозлилась окончательно и с третьего рывка вообще обрубила прочную синтетическую бечевку.

Обрубив, мигом успокоилась и неторопливо направилась к горловине бухты, чтобы выйти в открытый океан. Мясо полоскалось у нее в брюхе, а длинный обрывок шнура волокся в воде следом, будто тощий, сплетенный из водорослей хвост. Охапкин с усмешкой покачал головой:

– Собака с поводком. Надеть бы ей еще намордник и того… Можно выгуливать.

– Где, в сквере на Первой речке? – Баша засмеялся. – Будешь как та дама с собачкой.

– Зацепится шнур за какой-нибудь камень, и акула застрянет, как коза на веревке.

– Акула – животное, которое вряд ли где застрянет. А камень, ежели что, зубами разгрызет.

– Не факт. А вот то, что она обязательно застрянет, – факт.

Геннадий стоял вместе со всеми, в одной компании, незряче рассматривал акулу и думал о Владивостоке, о матери, о неведомом ему подпоручике Корпуса флотских штурманов, который сто тридцать лет назад на корвете «Гридень» вошел в бухту Золотой Рог, подивился красоте, необжитости, дикой тихости берегов, душистой дымке, пахнущей цветами, выползающей из недалекой сизой чащи к самому урезу воды, и тут с берега ныряющей в бухту и исчезающей в ее глуби. Бухта проглатывала дым, и он исчезал бесследно, его растворяли мелкие волны кривого, как турецкая сабля, залива.

Почти бесследно исчезли штурман Чуркин и его время, осталась лишь память – внесенные в журналы промеры нескольких бухт, карта Золотого Рога, сухое описание астрономических наблюдений да рисунки постов, поставленных на берегу реки Сунгачи для поддержания связи между Владивостоком и Хабаровском.

Все это Геннадий прочитал когда-то в разных материалах – в основном географических текстах, стараясь узнать, кто такой Чуркин – человек с грубоватой русской фамилией? Раньше мыс Чуркина был голый, угрюмый, а сейчас повеселел, его обжили люди – среди домов на Лесной улице стоит и материнская девятиэтажка…

Высокая безмятежная голубизна неба над головой вновь начала сереть, быстро покрылась пороховым налетом, середина небесного купола прогнулась под невидимой тяжестью, навалившейся сверху, в воздух натекла багряная сукровица, вода в бухте сделалась еще более сиреневой.

Наступал вечер, тянулся он недолго, как недолго тревожил взгляд оранжевыми вспышками, рождающимися на горизонте, потом вспышки эти сделались красными, воздух загустел, и за вечером, оказавшимся на удивление непродолжительным, на землю, на океан стремительно, одним разбойничьим махом опустилась ночь.

Глава 8

Бухту покидали утром, когда солнце уже поднялось над океаном, заиграло золотистыми красками, будто расплавленный металлический шар – глазам делалось больно… Но что там глаза!

В полдень солнце будет жарить так, что от рубки до носа корабля невозможно будет добежать без потерь – по дороге обязательно облезет физиономия, нос очистится, как перезрелый банан, кожа скрутится подобно древесной стружке, – солнце сжигает все живое беспощадно и в первую очередь человека: видать, светило считает двуногого виновным во многих грехах.

Если вечером вода в бухте, давшей им приют на время шторма, была сиреневой, полной нездоровых тропических красок, то сейчас она сияла яркими изумрудными оттенками, – где-то живой изумруд светился сильнее, где-то слабее, раз на раз не приходилось…

Берег с низкими, придавленными жарой домами был прозрачен, неровно подрагивал в струящихся парах воздуха, жил своей скрытной жизнью, – не было видно ни одного человека, все попрятались в тень, сидели под крышами, да в тени деревьев.

Громоздкий рефрижератор неуклюже развернулся, – бухта для него была маловата, опасно узка, но старый капитан, спокойно попыхивая трубкой, стоял рядом с рулевым матросом и подавал негромкие уверенные команды, он эту бухту знал – приходилось и раньше пережидать здесь штормы…

Рефрижератор, почти не совершая прохода по бухте, развернулся практически на месте, вокруг своей оси, в этом ему помог катерок-буксир, окрашенный в желтушный одуванчиковый цвет, – встал носом к выходу из гавани. Геннадий, закончив проверку штормового крепежа на катерах, пристроился к группе «командированных», столпившихся около борта, обнял за плечи сразу несколько человек:

– Ну что, единомышленники?

Охапкин неожиданно вскинулся и, не выдержав, засмеялся.

– Ты чего это?

– Да есть, Алексаныч, довольно толковое современное определение, что такое единомышленник…

– Ну?

– Единомышленник – это тот, кто готов вместе с тобою менять не только взгляды, но и носовые платки с галошами…

На лице Геннадия, будто отсвет, отброшенный водой вверх, возникла улыбка, – возникнув, тут же исчезла, не продержалась и мгновения.

– Тускло как-то, сухо и, прости, друг Охапкин, без выдумки.

– Ну-да, Алексаныч, нет таких препятствий, которые помешали бы нам свернуть себе шею…

Все засмеялись, а Москалев качнул головой и сказал:

– Грустно!

Глухо загудела машина в глубоком нутре рефрижератора, одуванчиковый буксир отлепился от большого, как скала, судна, и капитан, невозмутимо попыхивая трубкой, на малом ходу повел «скалу» к выходу из бухты.

По обе стороны рефрижератора, под самыми бортами, словно бы выплывая из-под днища, вспыхивали яркие изумрудные пятна, резвились весело. Из рубки выглянул дежурный штурман, ловко, будто циркач, съехал вниз по крутой лесенке, глянул за борт, – глубина справа была маловата, в дополнение к ней еще могла наползти из океана короста из мелких ракушек и мертвых, слипшихся в увесистые комки рачков, приклеиться к дну, и это надо было увидеть своими глазами… Вот штурман и покинул рубку.

– Каков прогноз? – выкрикнул Геннадий.

– Пока чисто, – ответил штурман.

– А впереди?

– И впереди чисто.

– Ба-ба-ба! – неожиданно воскликнул Охапкин. – Вы посмотрите, что справа по борту красуется!

А красовался там объеденный до самых хордочек и пленок, гладкий, будто приготовленный на выставку скелет акулы с грозно раззявленными челюстями и обсосанным по самую репку хвостом. Специалистами по акульим хвостам, как разумел Москалев, были крабы.

Видать, лакомая штука эта – хвосты акульи, плавники, мясистый верхний гребень, весь «ливер» этот любят не только не только люди, увлекающиеся похлебками из акульих плавников, но и крабы, грызуны-ракушки, медузы и разные зубастые рыбешки.

Из развезнутой пасти акулы торчал длинный синтетический хвост, опускающийся на дно… Внутри челюстей, застряв среди зубов, темнел кованый крюк с лихо откляченной бородкой, – именно на этот крюк Охапкин насадил кусок вонючего мяса, Иван узнал снасть, ткнул в нее указательным пальцем и произнес знакомо:

– Ба-ба-ба!

– Вот именно – ба-ба-ба! Это наша акула, – Баша похмыкал, – из которой нам не удалось приготовить плов.

– Лихо обглодали ее соотечественники!

– И соотечественницы тож… У них профессия такая – объедать все начисто. Как у современных банкиров и владельцев охранных предприятий и казино.

– Половину банкиров можно смело закопать в огороде – подкормить картошку, брюкву… чего еще бабы сажают? Все равно пользы от них никакой нету.

– Чего еще сажают бабы? Огурцы.

– Огурцы больше воду любят, чем подкормку.

Из-под носа рефрижератора выползла длинная волна, отбила полузатопленный акулий костяк в сторону.

Через полчаса рефрижератор уже находился в океане, на «маршруте», и капитан, скомандовав «Полный вперед!», дал максимальную нагрузку на главный судовой двигатель. Впрочем, вскоре сбросил обороты – слишком уж неувертливый и неудобный груз был прикручен к горбу его посудины, рисковать не стоило.

А с другой стороны, пока нет волн, пока океан ровный, как стол, можно идти на полном ходу (да и океан недаром зовется Тихим), но если попадется какая-нибудь длинная, плоская, похожая на доску волна, и такая же, как доска, твердая, – беды не оберешься.

Вкрадчивое шуршание под днищем судна оборвалось, был слышен лишь стук двигателя, доносившийся из распаренного чрева рефрижератора.

Скорее всего, на усередненном ходу придется топать до самого Чили. Интересно, слово «Чили» какого будет рода, мужского, женского или может, среднего?

Этого не знал никто в команде Москалева, да и в команде рефрижератора тоже. Впрочем, так ли уж это важно, какого рода далекая страна? Важно другое: она даст работу.

Вот это важно, это главное, а все остальное – ерунда, пустота, воздух, зажаренный на постном масле. Впрочем, стоп, постное масло – штука ценная. Если взять немного хлеба, в блюдце налить подсолнечного масла и посыпать его солью, можно очень недурно позавтракать, окуная кусочки хлеба в блюдце. И пообедать можно.

Ведь время «царя Бориса» какое? Под него очень точно подходит шутовская формула: «Дал бы кто взаймы до следующей зимы и позабыл об этом…»

Вот они и плыли в Чили, чтобы не брать взаймы, от радости, что будет работа, были готовы отбивать на палубе, прямо подле своих катеров, чечетку, петь песни, мечтать о сытой жизни, без революционного дурачества и встрясок, о тихом быте рядом со своими женами и детьми.

А ведь такое время стояло когда-то и у них на дворе, они очень неплохо жили, хотя и спотыкались иногда, и не всего было вдоволь, и на джинсы смотрели, как на желанную диковинку, – во Владивостоке джинсов, правда, было больше, чем в Москве (привозили моряки, которых здесь можно было встретить на каждом углу, а в Москву могли привезти только дипломаты и бортпроводницы, но их было мало), и эта досадная мелочь вызывала острое недовольство у юнцов, очень похожих на козлов, готовых натянуть на свои чресла любые штаны, даже женские, лишь бы они были заморскими и украшены цветными лейблами.

Сейчас этих штанов полно, лейблов еще больше – понаделали про запас, чтобы пришивать к старой одежде и изделиям, изготовленным в подвале соседнего ЖЭКа, а хлеба нет. И денег нет. И того тепла, желания помочь соседу, что существовало раньше, тоже нет. Не стало.

Было над чем задуматься…

Глава 9

Шел четырнадцатый день плавания. Впереди были Гавайи – американские острова, территория, где даже в береговой песок были воткнуты полосатые, со звездами, сгребенными в верхний угол, флаги: не замай, мол, нашу землю!

Море было спокойным, из мелких волн деловито выпархивали резвые летучие рыбы, обгоняли по воздуху рефрижератор и звонко шлепались в прозрачную синюю воду. Было жарко.

Свободный от вахты народ решил устроить себе купание на ходу, не останавливая корабля. За борт бросили шланг, подключенный к насосу, чтобы подать воду прямо на палубу, под катера, разогретые так, что на них можно было жарить яичницу, одну на весь пароход.

Протереть палубу одного из катеров, чтобы чистая была и чтобы мухи на зубах не хрустели, потом полить ее подсолнечным маслом – желательно первой выжимки, душистым, – а потом расколотить штук двести «куриных фруктов»… Через пять минут может обедать весь рефрижератор, даже те ребята, которые парятся в машинном отделении… В том числе, по ломтю яичницы достанется и сотрудникам компании «Юниверсал фишинг», которой принадлежали водолазные катера, а также работникам горного предприятия, чьи железные манатки лежали в трюме, громоздились терриконами, похожими на караульные вышки, и при всякой волне, даже малой, гремели, будто немытые алюминиевые кастрюли и по ночам мешали спать…

Отправленный за борт шланг тут же оседлал чернявый ловкий матросик, очень похожий на лилипута, с быстрыми движениями, ткнул пяткой в резиновую шайбу, прилаженную к насосу, в то же мгновение захлюпал воздухом, сыто зачавкал мотор, шланг напрягся и едва не выпрыгнул из-под лилипута, но тот хорошо знал, с кем и с чем имел дело, ухватился за шланг двумя руками и неожиданно прокричал гулким низким басом, явно доставшимся ему по недоразумению, бас этот должен был принадлежать другому человеку, головою упирающемуся в облака:

– Подгребай, народ, под шланг – пора освежиться перед обедом!

Освежились все, кто хотел – и капитан с дорогой пенковой трубкой, и Москалев, и даже перемазанный маслом механик, выскочивший на волю из тесной железной табакерки, набитой машинами и механизмами. А уж о простом люде, свободном от вахты, речи вообще не было.

Обливались прямо в одежде, в тельняшках с длинными рукавами и в брюках, но пока иной бравый мореход, стартуя от кормы, добегал до носа, одежда на нем не только высыхала, но и делалась вроде бы как выглаженной: на штанах с тельняшкой ни одной мятой складочки, одежда на теле сидела ровно, словно бы ее только что искусно отутюжил опытный портной.

Рефрижератор шел по самой середине Тихого океана. Если бы выдалась остановка, то они бы обязательно порыбачили. Голубого марлина, конечно, вряд ли бы поймали, но пару чушек весом килограммов в двадцать – двадцать пять каждая, точно бы изловили.

Хорошо стоять под тугой морской струей, вырывающейся из шланга, глотать приятную соленую горечь, растворенную в воде, отцикивать ее за борт, ахать, взвизгивать, мычать, охать, блеять, кукарекать, ворковать, крякать, каркать, вскрикивать, рычать от восторга, петь, смеяться, кашлять, фыркать, – под шлангом раздавались все звуки, памятные с детства, с отчего дома…

Как мало, оказывается, надо, чтобы человек почувствовал себя счастливым.

В самый разгар обливания из рубки по громкой связи пришел неожиданный приказ капитана:

– Выбрать шланг из-за борта!

И сразу радость смолкла, на смену ей пришел сдавленный скулеж мелких волн, раздавленных тяжелым телом рефрижератора.

– Он чего, дыма там своего, сигарного, объелся или в трубке прогорела дырка, а? – не выдержал Охапкин. – А?

– Погоди, Иван, тут дело не в дыме, – придержал его Москалев, – тут что-то другое…

Прошло минуты полторы. Охапкин в этот малый промельк времени успел только причесать голову и гребешком разровнять свои роскошные великосветские усики, и все – на большее не хватило, он мигом высох под яростным солнцем.

А солнце, кажется, расплылось по всему небу, ни одного голубого кусочка не осталось, даже малого, все было залито жидким золотом.

Перед тем как взбежать по трапу вверх, в рубку, Геннадий остановился – что-то насторожило его. Кажется, это была длинная серая линия, возникшая по курсу, в которой, словно новогодние сверкушки, вспыхивали блестящие электрические точки.

Ну будто бы гигантская подводная лодка решила всплыть по курсу, и чем-то чужеродным, инопланетным, колдовским повеяло от увиденного, и очень недобрым был дух этот… Вселенский, либо даже более, чем просто вселенский.

– Не понял, – проговорил Геннадий неожиданно смятенно, – что за явление Ходынского поля народу?..

Рефрижератор шел прямо на мерцающую гряду, не сворачивал. Ход свой не сбавлял.

– Остров какой-то неведомый? – пробормотал Москалев про себя, почти неслышно. – Но идем без промеров глубины… Так не бывает!

По узкому трапу взбежал наверх. Двери рубки были распахнуты настежь с обеих сторон, чтобы был хотя бы какой-нибудь продув, приток воздуха, сквозняк… Капитан от несносной жары даже трубку изо рта выдернул.

– Вот, соображаю… не испечь ли мне на гидрокомпасе пару лепешек к чаю, – увидев Геннадия, сказал он.

– А кок чего делать будет? Мух ловить?

– Коку мы тоже найдем занятие, – капитан хмыкнул, – ведрами пот механиков из машинного отделения откачивать.

– Тоже дело! – Москалев с высокой судовой пристройки вгляделся в непонятную серую линию, до которой было не так уж и далеко – миль восемь, ну, может быть, девять.

– Что, любуешься новоиспеченным островом, который не нанесен ни на одну морскую карту мира? – Капитан хитро прищурил один глаз, сдул с носа несколько капель пота.

– Что за остров? Как зовут?

– Никак!

Капитан глянул в одну сторону, в другую и неожиданно беспомощно помял пальцами воздух; Геннадию стало ясно: когда у того во рту нет трубки, он ощущает себя очень неуверенно.

– То есть как это никак?

– А вот так, молодой человек! Это остров, образовавшийся из мусора, сброшенного в воду с кораблей.

Москалев приложил ко лбу ладонь, чтобы не мешало солнце, вгляделся в безмятежную даль пространства, рассеченную серой плоской полосой; ему показалось, что он даже увидел небольшую белую птичку, обосновавшуюся на этом странном острове, хотя ее здесь не могло быть по определению, по всем существующим законам природы ее просто не могло тут быть, – ближайшая земля, остров с надежной твердью находится слишком далеко отсюда…

Неверяще покачав головой, Геннадий взял тяжелый старый бинокль, стоявший на бортике недалеко от штурвала, приложил его к глазам.

Остров готовно подъехал к рефрижератору, предметы сделались крупными, выпуклыми, на некоторых можно было даже прочитать уцелевшие, не вытравленные ни солью, ни жарой надписи, хотя большая часть острова имела серый безжизненный цвет, делала все в пространстве таким унылым, что перед этим безрадостным колером пасовала даже торжественная дневная голубизна.

Цветные, выжаренные солнцем картонки, спекшиеся пакеты, бутылки, канистры, бидоны, сумки с проволочными ручками и лямками, сплетенные из шелковых нитей, снова пакеты с превратившимся в фанеру, спрессовавшимся мусором, в поле зрения попала даже большая тумбочка со ржавой рыжей скобой, смытая с палубы какой-то посудины, не побоявшейся залезть в шторм… Тумбочка была похожа на важного военачальника, решившего сделать смотр своим войсками.

И дальше – пакеты, пакеты, пакеты, пластмассовые бутыли и коробки, разовые обеденные тарелки, старавшиеся держаться кучкой, а около них, словно бы собравшись специально, предметы покрупнее, похожие на кастрюли, суповницы и лотки для выдерживания холодца.

Видимо, слишком долго Москалев рассматривал диковинный остров, раз предметы увеличились настолько, что уже не влезали в бинокль, – рефрижератор подошел к многокилометровой пластмассовой свалке довольно близко. Геннадий поискал окулярами белую хрупкую птичку, хотя знал, что ее здесь нет, – не нашел и, понимающе улыбнувшись про себя, опустил бинокль.

Как всякому капитану дальнего плавания, ему приходилось забираться в места очень далекие и неведомые, которые даже на карте не отмечены, и видеть многое из того, что ни в Советском Союзе, ни в России нельзя было увидеть, но огромные острова из мусора он еще не видел. Никогда не видел.

Не было их и раньше, не водились они, но вот до чего дожили люди: искусственно вырастили их на теле океана. Будто новую породу вредных насекомых. От осознания только факта этого на душе становилось холодно.

Шланг из-за борта убрали, вытянули на палубу, возбужденно галдящий, брызгающийся водой народ стих.

Было в этой стихшести что-то подавленное, похожее на предчувствие беды. А ведь верно – когда-нибудь из-за этих полиэтиленовых, слипшихся в сплошную массу пакетов случится большая беда: вода в океане будет отравлена или же придет несчастье локальное – в глубину земную, в расплавленную магму нырнет с головой какой-нибудь развитый континент или несколько промышленных стран. Вместе с людьми, заводами и самолетами. Расступятся недра, – или вода, – природа заберет свое, из разлома только горячий парок брызнет, и все. Вот так исчезла куда-то таинственная Гиперборея, располагавшаяся, как считалось, на очень теплом (в ту пору) Северном полюсе. Вот так утонула в воде легендарная Атлантида, так исчезла во мгле времени и земля Санникова… Править бал будут отходы человеческой деятельности, засунутые в миллионы грязных пакетов.

Геннадий хотел что-то сказать капитану, но не смог – не получилось, в горло словно бы земли кто-то сыпанул, либо чего-то еще, застрял там ком – ни туда ни сюда… Он снова поднес к глазам бинокль, ощутил подавленно, как в висках бьются тревожные звуки-молотки.

Хотя и казался издали мусорный остров плоским, как блин, а плоским он не был, скорее неровным, со своими возвышениями и впадинами, горными пиками и провалами внутрь… Москалев помял себе пальцами горло: куда же подевалась у него речь? И капитан куда-то подевался, – скорее всего, отбыл к себе в каюту за трубкой: без трубки он ведь и командиром громадины-рефрижератора, и даже человеком переставал себя чувствовать. Геннадий покосился на рулевого – крупного волосатого детину с широким акульим ртом, способным откусить колесо у автомобиля, который стоял у небольшого электронного штурвала и одним мизинцем мог повернуть громоздкий корабль куда угодно, – даже заставить крутиться вокруг своей оси…

– Что, плавучую свалку обходить не будем?

Детина отрицательно качнул головой:

– Не-а!

– А если внутри этой свалки плавает какой-нибудь неразобранный экскаватор? Наткнемся на него – тогда как?

– Никак! – Москалев для этого верзилы начальником не являлся, поэтому рулевой и вел себя вольно, что было у него на языке, то и выкладывал.

Рефрижератор подошел к краю мусорного поля и, не сбавляя скорости, врезался носом в серую, недобро зашевелившуюся массу, – вошел, как в масло, осадка у судна была большая, поэтому остров распластывался целиком, отваленные ломти за кормой переворачивались вверх брюхом, – правда, не все, – и за кормой смыкались вновь.

Более того, детина-рулевой даже прибавил скорость, – видать, в назидание всяким маломерным капитанам, невесть зачем оказавшимся в океане, каковым он считал Москалева. Удел маломерщиков – плавать по владивостокским лужам и не соваться в стихию, именуемую морем, и уж тем более избегать океанов.

Породу таких людей, как этот рулевой, Геннадий знал хорошо: попадались и раньше, и не один раз, это самый ненадежный народ в любой беде, даже малой, обязательно подведет, покинет свое место, сбежит, либо спрячется.

С другой стороны, надо почаще встряхивать себя, и тогда разная ерунда не будет лезть в голову, в том числе и такая, почему этот откормленный, сонный от жирной еды дурень без разрешения капитана увеличил скорость… Это может делать капитан, и только он, а тюлень на судне – это тюлень, и больше никто, ботинок из Находки, валяющийся у входа на центральный рынок…

Честно говоря, надо бы уйти, скатиться вниз к своим ребятам, послушать, о чем они там гуторят, какими словами отгоняют от себя странный остров и что думают о дне завтрашнем, но Геннадий продолжал оставаться в рубке… А вдруг действительно под островом плавает брошенный экскаватор или железнодорожный вагон с щебнем? Что тогда будет делать этот дурень?

А дурень крутил маленькое штурвальное колесо одним мизинцем, он словно бы насадил прочно сбитое, украшенное бронзовыми заклепками колесо на палец, как обручальное кольцо, и тешился тем, что делал. Внимание его было рассеяно по воздуху, словно одуванчиковый пух в пору весеннего цветения.

Покинул Москалев рубку молча – что-то совсем не хотелось с кем-либо общаться. Путешествие надоело, уже две недели в пути, а остановок, за редкими исключениями – по метеоусловиям, нет, пейзажи за бортом – что слева, что справа, что впереди, что сзади – одуряюще одинаковы. Развлечений никаких – если только с собственной тенью играть в шашки или устроить охоту на муху, которая постоянно сидит на стекле иллюминатора и неотрывно глазеет в пространство. Муха эта случайно, по дурости залетевшая в бухте Диомид в каюту, мечтает о земле, о том, как она когда-нибудь сможет погреться на куске навоза под лучами приморского солнца… Господи, отчего же всякая муть лезет в голову?

Не об этом надо думать, не об этом.

Одуреть можно!

Рефрижератор кромсал своим корпусом мусорный остров долго – минут двадцать. Люди, стоявшие на палубе, все это время молчали, никто и слова не проронил, будто чувствовали беду. Это был ее посыл, ее знак, ее предупреждение.

Потом, когда мусорный остров остался за кормой, назад старались не смотреть…

Глава 10

Прошлое, прошлое… Как глубоко сидит оно во всех нас и как часто вспоминается, рождает внутри самые разные ощущения: и тревогу, и радость, и спокойствие, и гнев, возвращает заботы, которые вроде бы остались позади, но много позже они ни с того ни с сего возникают вновь и заставляют человека крутиться вокруг самого себя и иногда оказываются той самой меркой, по которой люди оценивают свои поступки.

Вспомнились масштабные учения в Тихом океане, о которых много писали в газетах. Едва эти учения начались, как рядом с нашими кораблями оказался целый флот США во главе с «Интерпрайзом» – скандальным, самоуверенно ведущим себя авианосцем. А поскольку этот плавающий под американским флагом стальной остров постоянно задирался и пытался совершить что-нибудь непотребное, его серьезно охраняли. Вместе с авианосцем ходил добрый десяток кораблей самого разного объема и назначения… В Тихом океане эскадра эта появилась с одним желанием – помешать русским. В чем угодно помешать, но лишь бы это было, состоялось: помешать в приготовлении утренней каши для матросов и булочек для офицеров, в ловле рыбы с кормы на удочку, в попытках бросить за борт защитную сеть, чтобы искупаться в океане, не боясь акул, либо от тоски по родине завыть в полный голос… Американцы в этом деле подражали англичанам и постоянно проявляли свой собачий характер.

Москалев тогда служил главным боцманом на «Выдержанном» – эскадренном миноносце, был в почете, имел авторитет – команда эсминца слушалась его, как и самого командира корабля, и вообще он с гордостью ощущал, что за спиной его стоит великая страна. Когда оказывался на командном мостике, грудь его невольно начинала распирать гордость и на американцев, пытающихся помешать учениям, хотелось просто-напросто наплевать.

На эсминце была сгруппирована сильная акустическая служба, которая могла не только дно океана прослушивать и обнаруживать там что-нибудь очень нужное, но и подойдя к какому-нибудь иностранному кораблю, узнать, о чем там болтает команда, что обсуждает капитан со своим старпомом, по стуку поршней понять, чем болеет двигатель и так далее… Так вот, акустики эсминца получили с «верхнего мостика» задание разведать, что же происходит на американском авианосце и о чем там говорят… Командир эсминца взял под козырек, и корабль немедленно развернулся носом к «Интерпрайзу».

Ан не тут-то было – на пути мигом возник фрегат из группы охраны авианосца, грозный, с длинными темными стволами дальнобойных орудий, один вид которых рождал острекающий холодок, ползущий по хребту, с расчехленными ракетными установками, и одновременно… какой-то суетливый.

Эсминец сделал разворот и нацелился на новый заход, но и тут вышла осечка: американец также развернулся и возник впереди по курсу – он не подпускал советский корабль к авианосцу и делал это довольно нагло.

Надо было понимать, как в те минуты злились «мохнатые уши», – так в общении моряки насмешливо величали специалистов, занимающихся контролем звуков в океане.

После второй неудачной попытки на «Выдержанном» неожиданно сыграли боевую тревогу. Москалев находился в это время с несколькими матросами на полубаке, у него как у главного боцмана в таких ситуациях штатное место могло быть где угодно… Как и у командира корабля.

После тревоги прошло несколько секунд, в воздухе словно бы что-то натянулось, родило в висках, в затылке звон, стальная палуба под ногами тоже зазвенела – главный двигатель эсминца неожиданно получил полную нагрузку, корабль носом врубился в крупную волну, совершил короткий прыжок и пошел в лобовую атаку на американский фрегат.

Надо полагать, американцы опешили: эсминец почти мгновенно набрал максимальную скорость – тридцать два узла. В переводе с морского языка на сухопутный – это без малого шестьдесят километров в час, скорость для воды, для океана, извините, граждане штатские, оглушительная.

Океан мигом сделался твердым, как бетон, из-под «Выдержанного» разве что только снопы искр не вылетали, но и это, судя по всему, было впереди. Волны, которые поднял своим лихим движением эсминец, поднялись выше вертолетной площадки, они серебрились на солнце, ломались от собственной тяжести, с грохотом устремлялись вниз.

«Выдержанный» шел точно на американца, металл на металл, если произойдет соприкосновение, то грохотать будет весь Тихий океан от Филиппин до Перу и Антарктиды, тишины не будет нигде.

На фрегате этот маневр засекли, с эсминца хорошо было видно, как там встревоженно забегали люди. Холодная война холодной войной, грызня до победы, но умирать никому не хотелось, да и не готовы были американцы умирать в отличие от русских. Москалев подумал – не улететь бы при такой скорости за борт… Главное – удержаться на ногах. Вот забава будет – и нашим и американцам – русского боцмана с полубака ветром сдуло…

А американцы засуетились на своем фрегате не на шутку – русский эсминец был уже близко, шел на таран, сейчас ведь на дно пустит, не остановится… Америкосы на этих учениях чужие, они незваные гости, их сюда никто не приглашал. Ни «Интерпрайз» не приглашали, ни охранные фрегаты, которые старались делать все поперек и поперек пути становились у наших кораблей; вроде бы не боялись они ничего, а на самом деле очень даже боялись, у тех, кто находился на фрегате, от страха все сжалось и окаменело – сейчас железо врубится в железо… Конец света наступит!

А «Выдержанный» продолжал идти прямым курсом на американца и сворачивать в сторону не собирался. Лишь вода грохотала за бортом, будто совсем рядом шел тяжелый перегруженный состав, перевозил из одного города в другой хозяйственное добро, много добра, от звука этого неподъемного, от нагрузки могла запросто лопнуть черепная коробка.

За кормой фрегата тем временем вспух пенный бугор, американец начал поспешно разворачиваться, – сейчас побежит, точнее, попытается убежать, только из попытки этой ничего, кроме пустого пука, не получится. Да и сам фрегат был сейчас едва ли не обычной детской игрушкой. Именно ею и не более того. Москалев ощутил, как у него что-то защемило в груди, сделалось жарко, а в висках внезапно защелкали какие-то веселые пузыри.

Никто из американской эскадры даже не подумал, чтобы поспешить фрегату на помощь, всем была дорога собственная задница, именно это находилось на первом месте, а все остальное потом, потом…

На родном эсминце тем временем завыл ревун – тревожная сирена, способная спину любого смельчака осыпать колючими прыщами, – ревун напугал американцев еще больше. Вот что значит быть непрошеными гостями на чужом балу…

Фрегат все ближе, ближе, видно уже, как два гребных винта бешено крутятся в плотной зеленой воде, взбивают под кормой пену, пузыри, рубят рыбу, затянутую под лопасти винтов, а за посудиной и сам «Интерпрайз» сереет, громадина гигантская, на корабль совсем не похожая… Больше смахивает на какой-нибудь аэровокзал с пришитым к техническим сооружениям летным полем, чем на корабль.

А барахла-то на палубе фрегата, барахла! Несколько шлюпок выставлены для осмотра, может быть, даже для ремонта, скатки брезента, ящики с яркими обозначающими надписями, распакованные приборы, предназначенные для промеров океанских глубин – на глазок, велением электронного луча, вон до чего дошла у них техника, не надо лезть в воду, – громоздкие фанерные коробки с теплой одеждой, и это-то в краях, где никогда не бывает холодно, до экватора вообще рукой подать, расправленные пожарные рукава, палубная мебель, пластмассовые емкости, три корабельные машиненки с мелкими колесами, похожие на роботов, предназначенных для передвижения по бескрайним просторам больших посудин и так далее.

Все это богатство одном взором не окинуть, чтобы разобраться в нем, нужно время. На наших кораблях такого барахла не было – не нужно оно. И тем более не нужно в таком количестве, вот так. Москалев вцепился пальцами в леер, предупредил моряков, находившихся с ним, – голос его был сиплым, напряженным:

– Мужики, держитесь крепче!

Эсминец на полной скорости, ревя громко, хотя ревун командир корабля Исаков уже вырубил, прошел рядом с фрегатом, прошел так близко, что кулаком можно было ткнуть в борт американца, следом на фрегат навалился высокий вал воды.

Вал был сокрушительный, если бы его подкорректировать немного, он перевернул бы американца, заставил его сушить киль и счищать с днища прилипших ракушек, а если потребуют обстоятельства, то такой же вал можно направить и на «Интерпрайз», посбрасывать с его плоской взлетной крыши в воду самолеты, а самого положить набок. С фрегата смахнуло все, что на нем было, послетали и булькнули в океан, наверное, даже гайки, которые были плохо завернуты и слабо держались на палубе. Все ушло в воду, начиная со шлюпок, выставленных напоказ, кончая пакетами с хрустящим картофелем, которые жевали обалдевшие от остроты ощущений матросы.

Чье-то голубое бельишко, – бабий цвет, – постиранное и выставленное на солнце сохнуть, потоком воздуха подняло в высоту метров на сто пятьдесят, а то и больше… Оттуда белье спикировало к акулам, прямо в пасть. Акулы, естественно, хозяину белье не вернули, – натура у них не та, – проглотили с большим удовольствием.

Служивый народ, находившийся на палубе фрегата, и не только там, попадал ниц, физиономиями в разогретый металл, в горячие заклепки, к которым может прилипнуть нос, – ни один человек на ногах не удержался… Эсминец спокойно прошел к авианосцу, проплыл вдоль его борта, – в общем, «мохнатые уши» получили удовлетворение… Что и требовалось доказать. Красиво было сделано. Так красиво, что Москалеву вспоминается до сих пор.

А тогда, на учениях, главный боцман эсминца Москалев даже загрустил, – уже заканчивался срок его службы, приближался дембель – демобилизация, вот и сделалось грустно: не хотелось оставлять такой боевой коллектив. У него была договоренность с одной конторой о работе на гражданке, контора называлась УАМР (сокращенно, как в двадцатые годы, когда в несколько букв люди были готовы вместить все достижения революции, сокращали всё и вся, особенно те структуры, которые были связаны с морем); УАМР – это управление активного морского рыболовства.

Геннадию предложили работать на базе, которая ловила одну из самых вкусных и ценных рыб южных морей – тунца; зарплата, которую пообещали ему выдавать каждый месяц, была в два десятка раз больше боцманского жалованья.

База имела два тунцелова – «Ленинский путь» и «Светлый путь», тунцеловы были огромны, как американские авианосцы, раз в месяц обязательно заходили в Сингапур, где и рыбу сдавали торговцам, и отоваривались, если надо было, и свежей водой заправлялись – в общем, это была завидная работа, поэтому Москалев и нацелился в УАМР.

Командир «Выдержанного» капитан второго ранга Исаков после учений ушел на повышение, в штаб, так что человека, который начал бы уговаривать его остаться, на корабле, считай, не было.

В общем, Москалев все рассчитал, взвесил и, когда эсминец вернулся домой, купил в гарнизонной лавке симпатичный чемоданишко, чтобы было куда засунуть манатки, и сумку через плечо – для прогулок по Сингапуру, но планам его не дано было свершиться – в каюту к нему пришел новый командир корабля, свой же, из тех, кто давно служил на «Выдержанном», которого Геннадий хорошо знал, – капитан второго ранга Матвеев.

– Что, Геннадий, собрался списываться на берег? – тихим, каким-то печальным и одновременно озабоченным голосом спросил он.

– Да вот, товарищ капитан второго ранга, дембель подоспел. Жду отмашки.

– Кем же будешь на берегу?

– Да не на берегу, а в море – буду ходить на тунцелове, корабль называется «Светлый путь».

Матвеев неожиданно вздохнул, вздох был затяжной, наполненный простуженным сипением.

– Останься на «Выдержанном», прошу тебя, – проговорил Матвеев, – не уходи! Здесь ты каждую заклепку, каждую царапину на борту, каждую вмятину в переборках знаешь – тут все для тебя родное… А на тунцелове что? К тунцелову еще привыкать надо, в коллектив входить, проставляться и не раз, чтобы стать своим, каждого члена команды понять, подстроиться под него, изучить, кто он, что он… А у нас каждая шлюпка, каждая деревяшка знает тебя лично, а в бухтах веревок – каждый виток и место обрыва, если оно есть, и… Да чего я говорю? Кто тебя ждет на тунцелове, кому ты нужен? А тут ты свой, родной… На тех марлиново-тунцовых коробках тебе все высоты в коллективе придется брать снова.

Матвеев был вдвое старше его, а может быть, даже и больше, чем вдвое, потому и разговаривал с Москалевым, как с сыном, доброжелательно и встревоженно, он хотел, чтобы боцман понял то, что понимает и знает он, но в силу своей молодости недооценивает.

Разговор длился минут сорок, не меньше, и Москалев в конце концов попятился, сказал, что переговорит с боцманской командой, узнает, чего скажут ребята, а вдруг они заявят: «Мотай-ка ты, боцман, на гражданку, нечего тебе портить воздух на боевом корабле». Такие разговоры тоже случались…

Боцманская команда на «Выдержанном» насчитывала двенадцать человек, Москалев был тринадцатым, два отделения было в команде – отделение строевых боцманов и отделение марсовых… В общем, команда серьезная. Москалев призвал всех к себе в каюту, – как главный боцман он наряду с офицерами имел свою каюту, – и сообщил:

– На горизонте у меня маячит дембель, уже ждут на гражданке – ловить тунца в Южно-Китайском море. Я уже провел переговоры и получил «добро», тут, в общем, все складывается нормально. Но командир наш, капитан второго ранга Матвеев, уговаривает остаться. Вот я и начал колебаться – оставаться или нет? Что скажете на этот счет, а?

Высказались все двенадцать боцманов, и все заявили в один голос: «Эсминец без боцмана Москалева осиротеет, уходить нельзя…»

Выслушал все это Москалев, вздохнул и взялся за трубку внутрикорабельной связи, – с одной стороны, приятно было, что команда верит ему, а с другой – жаль хоронить обозначившуюся перспективу и с нею – новую жизнь. Когда еще такой шанс выдастся, кто знает? И выдастся ли?

Он позвонил старпому, попросил, чтобы тот сообщил командиру корабля: «Москалев остается».

Командир, услышав об этом, немедленно распорядился:

– Москалеву – новенькую офицерскую форму, белую рубашку, галстук и лаковые штиблеты! – Те, кто оставался на кораблях на сверхсрочную службу, были приравнены к офицерам и пользовались всеми офицерскими привилегиями. – А кортик мы вручим Москалеву на День военно-морского флота, – добавил командир.

Так Москалев остался на «Выдержанном» и ни разу об этом не пожалел. Главное – есть, что вспомнить, и есть, за что выпить. Жизнь свою под военно-морским флагом он потом перебирал по косточкам, мелким мышцам и сочленениям и приходил к выводу, что стыдиться ему нечего, все было так, как должно быть…

Об этом он размышлял и сейчас, когда плыл в далекую незнакомую страну, в Чили.

Глава 11

Штормовой крепеж на водолазных катерах продолжали проверять каждое утро, но после того, как прошли свалку, внезапно возникшую по курсу в океане, стали проверять и по вечерам: береженого бог бережет.

Океан в районе Гавайских островов был тих необычайно. Серых, пасмурных дней почти не было. Но оговорка «почти» все-таки предполагала, что обязательно где-нибудь в пути под нос, киль и корму рефрижератора подвернутся штормовые волны и надо будет заботиться о том, чтобы под волны эти не были подставлены борта.

На тридцатый день пути «маркони» – радист рефрижератора – поймал в эфире сообщение о том, что надвигается шторм, идет широкой полосой и, если есть возможность укрыться, – обязательно совершить такой маневр.

У капитана рефрижератора была счастливая звезда, прирученная, своя собственная – прошлый раз они переждали непогоду в сказочной сиреневой бухте, подвернулось укрытие и сейчас – невысокая, серпом изогнувшаяся каменная горбушка – остров. Укрыть целиком большой рефрижератор она не могла, но волны за «горбушкой» были в три раза меньше, чем на открытом пространстве, и из материала отлиты не железного, а того, что к воде имел прямое отношение.

И глубина была приличная… Единственное, что плохо: штормовой ветер коснулся всех – и команды, и пассажиров. Несколько часов стояния вымотали народ, – промокли люди до нитки, но выстояли, шторм вместе с убийственными, украшенными тяжелыми пенными шапками волнами унесся на север, и океан опять поспокойнел. А в ушах у всех надолго застряли пьяные вопли ветра, похожие на ругательства, да недоброе шипение волн, подкатывавшихся под незащищенный бок рефрижератора.

Но и это через некоторое время прошло.

Москалев часто вспоминал мать, она возникала перед глазами неожиданно, – стояла на высоком взгорбке растерянная, не сумевшая собрать себя в комок, совсем не готовая к отъезду сына, обреченно принявшая поворот судьбы, который ей не был до конца понятен, потому и не могла сопротивляться и сдерживать в себе слезы. Слезы не подчинялись ей, все текли и текли, а сейчас начали появляться и на глазах Геннадия. Видимо, мать в эти дни болела, и он чувствовал это.

Он смотрел с высокого борта вниз, в воду, – зеленая южная вода расплывалась в пространстве, покрывалась радужной пленкой, уползала куда-то в сторону, Москалев морщился, зажимал зубами дыхание… Только кадык на шее дергался, гирька, схожая с окаменевшей костяшкой, подскакивала вверх, потом опускалась и поднималась снова. Муторно что-то было ему.

Но главное – неизвестность, чистый лист, ожидающий его команду впереди, без всяких обозначений, – непонятно было, что день грядущий им готовит… Он сжал глаза, оставил только малую щель, словно бы смотрел в прицел, вгляделся в пространство: что там?

Ничего там не было. Только бездумная безмятежная голубизна, та самая глубокая праздничная голубизна, которая раньше вызывала восторг, но сейчас почему-то не вызывает.

Рядом, у борта, возник кто-то, придвинулся к Москалеву, словно бы ему было страшно, шумно засопел и тоже, судя по всему, – расстроенно. Геннадий скосил взгляд – Охапкин.

– Чего, Иван?

– Нехорошая мысль приходит в голову – человек ведь окончательно погубит землю, в этом уже не приходится сомневаться…

– Говорят, если бы тунгусский метеорит упал на четыре часа позже, у нас не было бы Санкт-Петербурга…

– Как ты относишься к тому, что Ленинград вновь переименовали в Санкт-Петербург?

– Отрицательно.

– Завелся там какой-то жучок, вот и правит бал… Хочет – переименовывает проспекты, не хочет – соленую селедку заедает сладкими сливочными пирожными и запивает ликером… Что хочет, то и делает…

– За все в жизни, Иван, надо платить. Заплатит и он.

– Не верю я что-то… К власти пришли такие люди, которые не знают, что такое совесть, стыд, и считают – по улицам городским им вообще можно ходить без штанов.

Неожиданно щелкнул рупор громкоговорителя и с мачты донеслось хриплое, сдобренное пороховым треском:

– Геннадий Александрович, зайдите в каюту капитана!

Москалев поднял голову, выпрямился.

– Это что, меня зовет любитель душистого дыма? Не пойму, зачем? – Он пожал плечами, извинился перед Охапкиным и неожиданно пропел негромко, голосом Высоцкого: – «Делать нечего, портвейн он отспорил, чуду-юду победил и убег…» Я пошел.

Охапкин перекрестил его вслед:

– С Богом!

Капитан сидел у себя в каюте, нахохлившись, будто большая задумчивая птица, зажав погасшую трубку зубами, перед ним стояла изящная фарфоровая тарелка советской поры с надписью «Морфлот», отпечатанной четкой ультрамариновой вязью, на тарелке солнечным рядком были выложены ломтики тонко нарезанного лимона, на другой тарелке, также украшенной вязью «Морфлот», только карминного цвета, лежали бутерброды с сырокопченой колбасой и консервированной ветчиной, – все из капитанского резерва.

Боевую экспозицию стола завершали два стакана с широкими донышками, серебряное ведерко со льдом, накрытое сверху щипцами, будто оружием для оживления каминов и выдирания зубов у неприятеля, а также литровая бутылка виски «Балантайз».

Натюрморт был вкусный. И аромат в капитанской каюте также плавал вкусный, от него веяло праздником и еще, как показалось Геннадию, – стихами, которые были памятны ему с детства: «День Седьмого ноября, красный день календаря…»

Но до ноября было далеко, «красный день календаря» демократы постарались зачернить, заменить днем независимости…

Да, народ ныне стал независимым. От чего только он не зависел! От денег, которых у него теперь не было, – очень часто не хватало не только на колбасу, но и на хлеб, от зарплаты, поскольку кассы предприятий были пусты и ее не выплачивали, хотя многие работники еще не были уволены, что-то делали, производили, отправляли товар потребителям… И слово подменное, нехорошее появилось в языке, нерусское – бартер. В обмен работяги получали сапожные щетки, детские пластмассовые ванночки, моторное масло, утюги, гвозди, полотенца, мерзлую прессованную треску…

Треску хоть можно было разморозить и поджарить, скормить детишкам, а вафельные полотенца не поджаришь, и пластмассу не поджаришь, вот и продавали работяги «бартер» на городских улицах, да на обочинах трассы Владивосток – Находка: вдруг кто-то купит?

Капитан запоздало приподнялся и, приложив руку к груди, вежливым жестом предложил Москалеву сесть, потом неторопливо извлек трубку изо рта и проговорил густым торжественным басом:

– Поздравляю с днем рождения!

Господи, Геннадий совсем забыл, что он сегодня родился, лицо у него сделалось виноватым, как у вахтенного моряка, пропустившего с берега по причальному канату портовую крысу – большую любительницу путешествовать по морям и океанам.

– Капитаны должны друг друга поддерживать и помнить, кто когда родился, – пустив очередной клуб дыма, хозяин каюты разлил виски по стаканам, аккуратно подцепил щипцами кубик льда, со стеклянным стуком опустил в посудину Москалева, потом опустил лед в свой стакан. – Поздравляю с сорокадевятилетием!

И про то, что ему исполнилось не тридцать шесть и не шестьдесят три, Геннадий тоже забыл – наваждение какое-то! Когда находился во Владивостоке, об этом помнил хорошо, ни одного дня рождения не пропускал…

Он поднял свой стакан, ощутил холод, который мерзлый кубик нагнал на хрустальное дно, поднес посудину к лицу. Горьковатый дух виски приятно щекотал ноздри.

Прочувствовать, пропустить сквозь себя дух виски, конечно, приятно, но он уже бросил пить… Вернее, постарался бросить пить – одним махом, раз и навсегда (надо полагать), отделив прошлое от настоящего, разрезав непрочную, но такую нервную, болезненно реагирующую на всякое изменение ткань времени.

– Прекрасный возраст – сорок девять лет, – молвил хозяин самой просторной каюты на рефрижераторе, обдуваемой несколькими вентиляторами, – за то, чтобы мы встретились и выпили и на пятидесятилетии, и на шестидесятилетии, и на всех последующих пятерочных юбилеях… Не говоря уже о семидесятилетии и восьмидесятилетии… Когда же чокнемся стаканами на столетии, тогда и подумаем, стоит ли продолжать счет юбилеям дальше. Договорились?

– Договорились. – Москалев чуть приметно усмехнулся. – Только я не пью, бросил…

Брови на лице хозяина каюты удивленно дернулись, потом сомкнулись на переносице и закрыли глаза.

– Как так? – не поверил он. – Завязал?

– Не только завязал, но и затянул.

Хозяин каюты неверяще покачал головой – не мог поверить, что человек может добровольно отказаться от алкоголя, потом со вздохом всосал в себя ароматный дым, в горле у него что-то засвиристело по-синичьи… Щелкнул пальцем по бокастой бутылке виски:

– В конце концов, в этом есть один положительный момент: мне достанется больше этого пойла.

С этим психологическим выводом Геннадий был согласен полностью, хотя много пойла бывает также плохо, как и мало, – всего должно быть в меру.

Напитков у капитана рефрижератора было более, чем в избытке: представительский сундук пахнул не только виски, но и шведской водкой «Абсолют», и коньяком грузинским, и английским джином, и самыми разными винами, в холодильнике даже мерзнул опечатанный ящик шампанского; плюс ко всему алкоголь имелся и в судовой лавке, – всегда можно было дотянуться и до тех закромов.

Был капитан рефрижератора старше Геннадия лет на пятнадцать, выпил, наверное, столько, что выпитое и в танкер не вместится, выбьет пару задвижек в стремлении вырваться на свободу, нос его был украшен густой красной сеткой…

Он снова налил себе золотистого «балантайза», чокнулся с Геннадием, поинтересовался, приподняв одну бровь, – под бровью острым блеском сверкнул зрачок:

– Чокнуться-то хоть можно?

– Можно.

– За твое здоровье, за твое долголетие, – торжественно, на «ты» провозгласил капитан.

– Ваше здоровье, ваше долголетие, – не замедлил откликнуться Москалев.

– Со мной можешь на «ты», мы же оба – капитаны.

– Спасибо, – таким разрешением Геннадий был тронут. Так оно и должно быть, оба они, несмотря на разницу в возрасте, носят по четыре шеврона на рукавах, – значит, равные… Но, с другой стороны, водолазный катер по сравнению с рефрижератором – это все равно, что цыпленок рядом с гиппопотамом, целая флотилия водолазных судов может скрыться в чреве коробки, которой командует хозяин этой каюты. Впрочем, у Москалева плавединиц больше, чем у рефрижераторщика, плюс ко всему, два плашкоута, находившихся, как он узнал, в трюме, также наверняка подчинят ему, как старшему морскому начальнику. Но «ты» этому человеку он вряд ли сумеет говорить до конца плавания – просто не успеет перестроиться.

Для перестройки нужна притирка, совместные завтраки и обеды, поглощение из одной тарелки не только соли, но и манной каши. Перемахнуть через этот забор очень сложно, нужно привыкание… Привыкание и время. А к чему привыкать? К забору, что ли?

Хозяин каюты, смакуя, мелкими звучными глотками осушил стакан до дна, затянулся трубкой и воскликнул с радостным, каком-то детским выражением в голосе:

– Хар-рашо! – Вновь приподнял одну бровь. – Отмечать день рождения со своими будешь?

– Меня просто не поймут, если этого не сделаю.

Капитан рефрижератора потянулся к рабочему столу, взял целый брикет нарядных розовых бумажек, приклеенных друг к дружке, оторвал верхнюю, поставил на ней цифру 3 и расписался.

– Это – цидулька в судовую лавку на три бутылки водки. Больше отпустить не могу. Хватит?

– Больше не надо.

– С закуской разберешься сам. – Хозяин каюты вновь взялся за бутылку «балантайза» и неожиданно замер на несколько мгновений, лицо его напряглось: что-то он услышал в плеске воды за бортом – то ли железный скрип акульих зубов, пытающихся откусить у парохода кусок рулевого управления, то ли встревоженное мяуканье какого-нибудь морского кота-котофеича, идущего встречным курсом, Москалев тоже напрягся было, потом, освобождаясь от этого напряжения, спокойно махнул рукой: глюки все это, обычные океанские глюки!

– Поговори еще немного со мною, – попросил его капитан. – О жизни. А?

Геннадий хорошо понимал пропахшего трубочным табаком хозяина каюты – ему хотелось выпить, душа того требовала, только вот с напарником было туго: старпом не пил, стармех тоже, а опускаться до уровня боцмана, готового составить компанию, он не мог – шевроны на рукавах не позволяли.

В общем, кричали дедушки «ура!» и в воздух челюсти бросали…

Глава 12

На следующий день, когда солнце уже вольно болталось посреди неба, высматривая, что там происходит среди волн, вновь зашипел громкий динамик общесудовой связи:

– Геннадий Александрович, зайдите в каюту капитана!

А Геннадий Александрович был занят другим делом, очень аппетитным. Едва ли не каждый день рефрижератор пытались сопровождать летучие рыбы, стремительно вымахивая из воды, они с тихим шорохом, будто бабочки, взметывались вверх и почти невесомо парили над синей океанской рябью, потом, израсходовав запас скорости, шлепались в воду.

Глазастые, с синеватой чешуей, будто бы отлитые из металла, они были похожи на посланцев иных миров, словно бы не в этом океане и родились.

Некоторое время рефрижератор сопровождали рыбки маленькие, будто речные пескари, потом летуньи эти пропали, а сейчас на смену им появились крупные, как промысловая селедка, мясистые, с тугими боками и широкой спиной.

Стоянок ведь почти не было, – только штормовые, но во время шторма удочку за борт не закинешь, не до этого, а свежей рыбки попробовать хотелось…

Складывалась парадоксальная ситуация: они находились посреди рыбного океана, облизывались жадно, думали о том, что неплохо отведать свежей рыбки, нажарить хотя бы сковородку, но не будешь же ради этого останавливать судно… И когда на палубу начали шлепаться крупные рыбехи с широкими плавниками, расправленными по-птичьи, команда Москалева обрадованно потерла руки: наконец-то! А вот команда рефрижератора отнеслась к этому факту равнодушно, она не только рыбьего вкуса, но и духа рыбного уже не терпела, – надоело все это.

Геннадий пробовал летучую рыбу, до хруста прожаренную в кипящем масле – очень неплохая оказалась рыбка, отдаленно смахивала на навагу. Мясо, как принято говорить в таких случаях, таяло во рту.

После хриплого вызова, прозвучавшего из колокола общесудового динамика, на палубу шлепнулись сразу штук двадцать летучих рыб, заскакали по горячему железу – солнце припекало так, что если добровольно прискакавшую по воздуху добычу присолить, немного посыпать мукой, то здесь же, прямо на палубе, можно довести до готовой кондиции и пустить на закуску.

– Не к месту вызов… – Геннадий подцепил с палубы пару рыб, потом еще одну, чуть не ускакавшую за борт, кинул в ведро. – Но делать нечего.

Капитан на судне – и президент, и губернатор, и начальник милиции, и министр иностранных дел, все вместе, на вызов его следует являться неукоснительно. Чем быстрее – тем лучше. Это касалось любого человека, плывущего сейчас на рефрижераторе, даже если он являлся долларовым миллионером и имел свои газеты, заводы, пароходы и жил на самой Светланской улице – главной во Владивостоке…

Под ноги Геннадию приземлилась еще одна летучая рыба, с жалобным скрипом расправила плавники – металл палубы обжег нежное тело. Геннадий подхватил и эту добычу, лишней не будет, тем более, она была самой крупной из всей стаи, приземлившейся на рефрижераторе, бросил ее в общее ведро. Обед из такого улова будет знатный.

– Геннадий Александрович, зайдите в каюту капитана, – вновь проскрипел динамик.

Геннадий вытер руки тряпкой и отправился в знакомую каюту.

Капитан рефрижератора сидел на своем прежнем месте и невозмутимо попыхивал трубкой, распространяя вокруг себя сухой, с примесью солнца аромат. Перед ним стояла вчерашняя бутылка «балантайза», недопитая, – впрочем, допить ее было уже несложно, на это хватит всего двух тостов.

– С первым сентября тебя, Геннадий Александрович, – неторопливо, отработанным движением вытащив трубку изо рта, провозгласил хозяин каюты. – Наливать тебе не буду, а себе налью. У тебя детишки в школу ходят?

– Да нет, мой мал еще… Сын у меня Валерка, он в детсадовском возрасте. С матерью в Находке сейчас.

– Морем дышит?

– Морем дышит, пузыри пускает…

– Значит, по отцовскому пути последует, моряком будет. – Капитан налил себе виски, разделив оставшийся в бутылке напиток ровно пополам, просто ювелирно, практику на этот счет он имел богатую, поднял стакан: – С первым сентября тебя, Геннадий Александрович!

– И вас тоже.

– Мы же договорились быть на «ты».

Геннадий замешкался – он же вчера сообщил капитану, что не умеет стремительно, сразу, переходить на «ты», для этого нужно время и вообще процесс привыкания – сложный и долгий…

– И тебя тоже, – наконец произнес он.

– Вот это – другой коленкор, – одобрил его хозяин каюты и медленными вкусными глотками выпил виски, стакан осушил до дна, даже заглянул внутрь – не осталось ли там чего? Не осталось. Ни одной капли. Капитан удовлетворенно сунул в рот трубку, привычно окутался дымом.

Через минуту в том же направлении и с той же неторопливостью была отправлена и оставшаяся доля виски. Бутылка разом сделалась какой-то убогой… Пустые бутылки всегда так выглядят, рождают печальные мысли, и капитан, поняв это, отправил ее вниз, к ножке стола, ввинченной в пол.

Продолжение книги