Беседы бесплатное чтение

Эпиктет

Беседы

ПРЕДИСЛОВИЕ

РОЖДЕНИЕ СТОИЧЕСКОЙ ФИЛОСОФИИ

Историю того или иного периода духовного развития человечества, видимо, лучше всего можно понять, внимательно читая груды тех философов, которые были наиболее популярны у современников. В них в концентрированном виде выражались заботы и печали времени. Эпоха, которая отразилась в трудах философа-стоика Эпиктета (вторая половина I – начало II века), сейчас, как и много лет тому назад, привлекает особое внимание многих мыслящих людей, став переломной для духовного сознания человечества. Ведь именно тогда трудились евангелисты, превращая личную память о земном существовании Спасителя в факт истории всего человечества, ибо, сколь ни велик был его подвиг, не зафиксированный пером, он не смог бы стать уроком и примером для человечества. В это же (примерно) время отмечается наивысший подъем римского стоицизма, своеобразной и яркой философской школы, наверное самой римской из всех, какие когда-либо произрастали на скудной для философии римской почве. Сенека, Эпиктет, Марк Аврелий – три мыслителя, столь близкие друг к другу по исходным философским положениям, и столь различные по конечным выводам, к которые они приходили после долгих и тяжких раздумий. Творчество каждого из них – это сложный сплав традиций той философской школы, к которой они принадлежали, среды, в которой каждый из них рос и воспитывался и которая дала ему его личный жизненный опыт, и, наконец, собственного неповторимого «я».

Стоическая школа возникла в начале эллинистической эпохи и получила свое название от «стои пойкиле» («расписного портика») в Афинах, где происходили беседы и занятия основателя этой школы Зенона (уроженца города Кития на острове Кипр). Зенон стоял во главе школы 58 лет и умер в 264 году до Р. X. Преемником Зенона по руководству школой был Клеант. Как бы вторым основателем школы являлся Хрисипп (280 – 207 годы до Р. X.), о котором так часто в своих «Беседах» вспоминал Эпиктет. В древности говорили: «Если бы не было Хрисиппа, не было бы и Стой»(Diog. Laert., VII, 7, 183). Именно Хрисиппу принадлежит заслуга придания учению стоиков законченной и целостной формы. Хрисипп был необыкновенно плодовит (по преданию, его перу принадлежат 705 трудов). К сожалению, из трудов ранних стоиков до нас дошли только очень небольшие по объему фрагменты, и их учение может быть восстановлено только в самых общих чертах.

История стоицизма была достаточно долгой и сложной. Поколения Зенона, Клеанта и Хрисиппа представляют так называемую Раннюю (или Древнюю) Стою. Средняя Стоя представлена, главным образом, трудами Панэтия и Посидония и охватывает II и I века до Р. X. Наконец, в первые века после Р. X. приходит время Поздней, или римской, Стои.

Учение стоиков было ответом философии на новые потребности жизни, возникшие в эллинистическую эпоху. Совершенно неслучайным является то обстоятельство, что в период походов Александра Македонского и войн его преемников-диадохов рождаются три великие школы эллинистической мысли: стоическая, эпикурейская и киническая (последняя, правда, чуть-чуть раньше). Старые же школы, столь активные в более раннее время, – академики (школа Платона) и перипатетики (школа Аристотеля) – переживают упадок.

При всем разнообразии разрабатываемых философских проблем, истинная суть этих старых школ заключалась в учении о «благой жизни». Исследования природы, теория познания – все это были ступени к «Политике», то есть к проблеме человеческого общества. И для Платона и для Аристотеля, да, в сущности, для всех греческих философов, их предшественников и современников, единственной полноценной и высокоразвитой формой организации общества является полис. По их представлению, греческий мир именно тем отличается от варварского, что он достиг высшего развития цивилизации, где господствует полис. Задача философии состоит в том, чтобы создать идеальную модель полиса, наиболее полно отвечающую его внутренней сущности. Это необходимо для того, чтобы сделать полис неподвластным переменам, которые, в противном случае, приведут его к гибели. Вторая задача философии – научить граждан жить в этом полисе.

Здесь мы не можем давать развернутую характеристику полису. Отметим только, что он представлял собой один из типов общины и, как таковой, был построен на коллективистских началах. Не все полисы были демократическими, но, если пользоваться категориями М. Вебера, «идеальным типом» полиса был именно демократический, и общее направление развития Греции, пока оно шло по восходящей линии, было направлением в сторону демократии. Суверенитет народного собрания, то есть коллектива граждан, существовал даже в олигархических полисах. Рядовые граждане могли быть ограничены в правах, например, они не могли быть избраны на руководящие посты, но все основные решения всегда принимались только народным собранием. Полис создавал свою систему моральных ориентиров для граждан, главной из которых была идея о том, что он – высшая ценность для всех граждан и его благополучие- гарантия благополучия всех граждан. Полис требовал от своих граждан полной отдачи всех их сил – духовных и физических, – а если необходимо, то и жизни. Не вызывает сомнения, что эта система моральных ценностей отражала ту реальность, в которой существовал гражданин.

Эллинистическая эпоха, началом которой стали походы Александра Македонского, коренным образом изменила ситуацию. Дело заключалось не в том, что расширился кругозор греков и они узнали о существовании иных государств, народов, иных форм политической организации общества, как это иногда утверждается. Об этом греки и раньше знали достаточно много. Основное заключается в ином – теперь существование грека уже не ограничивалось рамками полиса. Завоевание Востока Александром стало началом эпохи колонизации, ибо новые, возникшие на руинах империи великого завоевателя государства, такие как царство Птолемеев, Селевкидов, Атталидов, были государствами колониалистскими и строились на системе эксплуатации местного населения, а правовой основой их было право завоевания. 1

Все это открыло огромные перспективы для греков. Возникшие на Востоке империи требовали большого числа людей, как для основания городов, так и для армий, необходимых новым владыкам, для создания все растущего бюрократического аппарата и т. д. Каждый грек, уйдя на Восток, мог приобрести богатство, которое до того представлялось ему баснословным, мог занять высокий пост в системе управления или в армии. На худой конец, он мог стать гражданином нового полиса, основанного каким-либо из Селевкидских царей в глубинах Азии. Но и в этом случае его благосостояние резко увеличивалось, ибо участок земли, который он приобретал, был много больше того, что он имел в Греции, и обрабатывался он не личным трудом, а местными, азиатскими крестьянами, «приписанными» к нему.

Чем же должен был заплатить грек за свой новый статус и свое новое богатство? Только одним, но очень существенным – свободой. Эти государства были по своей природе государствами с ничем не ограниченной властью монарха. Суть новой государственности с предельной краткостью выразил основатель державы Селевкидов – Селевк I Никатор (Победитель): «То, что постановлено царем, всегда справедливо» (App. Syr., 61).2 В новых условиях грек, вчерашний свободный гражданин, превращался, в сущности, в бесправного подданного, всецело зависящего от воли своего владыки.

Немногим отличалось и положение тех греков, которые оставались на родине и формально сохраняли свободу своих древних полисов. Рядом с ними возникли огромные, по античным масштабам, государства: Македонское царство, главной политической целью которого было подчинение Эллады, Селевкидское, под властью которого находились процветающие греческие города Малой Азии, государство Птолемеев, самовластно распоряжающееся многими островными греческими полисами, наконец, на западе росло могущество Рима, который скоро стал хозяином греческих городов Сицилии и южной Италии и все более властно вмешивался в дела Эллады, пока в 146 году до Р. X. не покорил ее полностью. Таким образом, мир свободы, как шагреневая кожа, уменьшался почти с каждым годом, и греки прекрасно видели неизбежность этого процесса. Угнетала их политическая и социальная нестабильность. Греция стала излюбленным полем борьбы соперничающих мировых сил, разменной монетой в их игре. Грек не мог понять новой политики. Раньше все было ясно и народное собрание могло принять решение по политическому вопросу, достаточно адекватное существующей ситуации. Теперь же решения, сказывавшиеся на судьбах многих и многих тысяч людей, принимались за сотни, а то и тысячи километров, их причины могли быть совершенно неясны людям, ибо они диктовались соображениями той политики, которая часто совершенно была им непонятна. Могущество тех сил, которые появились рядом с миром полисов и возвысились над ним, было совершенно несоизмеримо с силой человека и полиса и заставляло думать о том, что эти силы, воплощенные в личностях своих владык, причастны миру богов.

В этом новом мире человек потерял привычные нравственные ориентиры. Создать их и пытались новые философские школы. Извечный вопрос – что нужно сделать, чтобы жизнь человека стала счастливой, – имеет, в сущности, всего два ответа: один – нужно изменить условия жизни человека, второй – нужно изменить самого человека. Если посмотреть на историю греческой мысли в целом, отвлекаясь от всех частностей, то мы вынуждены будем признать, что несколько веков она искала решение в рамках первого ответа. Все замечательные конструкции «идеального полиса» исходили именно из него. Но в начале эллинистической эпохи стало ясно, что на этом пути счастье для человека найти невозможно, и философия устремилась в новом направлении – поиске счастья путем совершенствования самого человека. Естественно, ч то при этом изменился и взгляд на него. Крайне показательно, что все три школы (при всех тех различиях, которые разделяли их) были едины в самом основном – отныне они были обращены к индивидууму, отдельной личности, а не к члену коллектива. Чрезвычайно важно, что новые школы имели целый ряд общих черт в понимании природы (все они в той или иной степени были материалистическими), в теории познания (все они исходили из принципа познаваемости мира и вели полемику со скептиками) и, наконец, в пике. Все они исходили из того, что целью философии, и, в частности, этики, является счастье. Но, что крайне показательно, во всех этих учениях счастье определяется через понятия негативного характера: alypia (отсутствие страдания или печали) – у киников, ataraxia (невозмутимость) – у эпикурейцев, apathia (бесстрастие, невозмутимость)-у стоиков.

Обычно считается (и это справедливо), что наиболее типичными для эллинистической эпохи и наиболее распространенными были стоические доктрины. Вместе с тем необходимо решительно отвергнуть популярные в старой литературе утверждения о связи стоиков с каким-либо определенным социальным слоем. В частности, утверждалось, что философия стоиков была философией метеков. Столь же ненаучными сейчас выглядят попытки некоторых старых специалистов связать ряд положений стоических доктрин с их семитским происхождением3. Среди важнейших представителей школы бесспорно семитским было происхождение только Зенона, который был финикийцем. Однако необходимо помнить, что Зенон начинал свои философские штудии в кинической школе, которая имеет чисто греческое происхождение, являясь прямым продолжением учения Сократа.

Учение стоиков традиционно состояло из трех частей: физики, которая обнимала все проблемы натурфилософии и, в сущности, была космологией; этики, то есть учения об обществе и месте человека в нем, и объединявшей их логики, то есть теории познания4. При всех внутренних противоречиях, ранний стоицизм представлял до определенной степени единое учение, в котором его составные части достаточно органически соединялись в общее целое.

Крайне показательно, что в физике и логике не было ничего принципиально нового. Они представляли, в лучшем случае, рекомбинацию из тех элементов, которые уже были в греческой философии до них5, что, по-видимому, естественно, поскольку ничего принципиально нового в этих областях знания не появилось. Принципиально новое присутствует только в этике стоиков, ибо этика представляла собой отражение новых условий существования человека в мире и именно здесь, как это ясно из предшествующего изложения, произошли кардинальные изменения.

Поскольку человек является частью мира, физика (космология) должна была бы, с точки зрения научной логики, предшествовать этике. Но принципиальный подход стоицизма (что, впрочем, не было чертой, свойственной только этому философскому учению) был обратным. Ядром всей философской системы была этика, поэтому космологические концепции не были результатом свободного исследования, а были искусственно сконструированы, чтобы придать законченность системе, дать объяснение месту человека в системе мира и оправдать те правила, которые существовали в этике. Крайне важно, что этика стоиков была антропоцентрична, в силу этого и космология приобрела антропоцентрические черты. Эта антропоцентрическая перспектива подтверждается, прежде всего, самой природой стоической космологии, где макрокосм понимается как отображение человеческого микрокосма6. Мир стоиков не является ни вечным, ни неизменным, но представляет собой живой организм.

Физика стоиков была построена на материалистической основе7, но они мало занимались естественными науками, заимствовав фактические данные, необходимые для создания стройной картины мира, у перипатетиков, а основную концепцию – у Гераклита. Именно в начале эллинистической эпохи происходит отделение науки от философии, ранее неразделенных, и наукой стали заниматься профессионально. Философия отныне не интересуется конкретными областями естественнонаучных дисциплин, а только берет у них потребные ей сведения. Любопытно, что произошло и «географическое» разделение философии и науки: Афины остались центром философской мысли, а общепризнанным центром собственно научных исследований стала Александрия. Единственной реальной сущностью стоики признают материальное, так как только оно обладает способностью действовать и испытывать действие, материальна и душа человека. Вся жизнь основывается на взаимодействии двух принципов: бескачественной, инертной материи и пронизывающей ее творческой силы. Этот второй, активный, принцип одарен разумом. В своей основе он представляет «первичный огонь», который, трансформируясь, рождает другие элементы, начиная тем самым процесс формирования мира (diakosmesis). Существование мира понимается как развитие сложной системы причинности, имеющей своим результатом абсолютную детерминированность. Огненный принцип, первичный «творческий огонь», принимающий форму жизненного «дыхания» (pneuma) и являющийся одновременно космическим разумом (logos), тотально пронизывает всю материю во всех ее аспектах, примерно так же, как вино смешивается с водой. Этот творческий принцип у стоиков имеет различные названия (логос, семенной логос, разум, бог, Зевс, рок) в зависимости от того, в какой форме он проявляется, какой из элементов материи одушевляет, какую функцию выполняет. Но это творческое начало не может существовать отдельно от материи, а только в ней самой, пронизывая ее целиком; бескачественная инертная материя, благодаря ее слитности с творческим началом, динамична и изменчива. Тем самым, Бог у стоиков отождествляется с природой и определяется как «искусный огонь, шествующий по пути для творения мира, включающий в себя все семенные логосы, по которым все возникает в соответствии с роком» (Aetius. Dox., 305).

Космос представляет собой неразрывное единство и имеет форму шара, поскольку именно шар является самой совершенной формой. Он прекрасен, одушевлен, одарен разумом, не имеет ни начала, ни конца, но циклическую последовательность. Цепь причинностей, в конечном счете, приводит ко всеобщему пожару мира, дающему одновременно начало новому циклу. Гибель и возрождение мира стоики представляют себе как вечный круговорот, где каждый цикл абсолютно идентичен всем прочим.

Необходимо подчеркнуть, что стоический детерминизм и материализм имеют мало общего с современным научным детерминизмом и материализмом. С точки зрения стоиков, единство мира и сохранение цепи причинностей, несмотря на все те огненные катастрофы, которые он регулярно переживает, достигаются благодаря тому, что pneuma-logos являются «виталистским» элементом и соединяют отдельные части мира в пространстве и времени силой «симпатии», подобной той, которая соединяет воедино части живого организма. Точно так же материализм стоиков не был научным, а строился на тех основаниях, что и предшествующий ему греческий материализм, оставаясь великой метафизической конструкцией.

В теории познания, как и в физике, стоики исходили из материалистических положений. Они признавали истинность чувственных впечатлений, принимая в качестве критерия истины впечатления, настолько захватывающие человека, что он не в состоянии им не верить. Их интерес к теории познания в значительной мере подогревался необходимостью полемики со скептиками (Пиррон и Тимон) и Академией, которая, провозглашая верность идеям Платона, в действительности полностью перешла на позиции агностицизма (концепции Карнеада). Материалистическая теория познания имела и более глубокие корни, нежели необходимость полемики: создавая положительную систему этики, которая должна была стать руководством к действию для человека, необходимо было опираться на уверенность в существующем мире и осознании того, что он правильно воспринимается человеком.

Стоическая этика включала в себя учение об обществе и о месте человека в нем. Уже Зенон выдвинул идею, практически полностью порывающую со старыми традиционными концепциями, в основе которых лежало представление о полисе как высшей форме объединения людей, единственно возможной для свободных. В своей «Политии» он разрабатывал концепцию о мире как едином полисе, который управляется единой божественной силой, той же самой, которая управляет и миром природы. Этот мир включает в себя как людей, так и богов, поскольку и те и другие обладают разумом8. Этот суперполис, охватывающий весь мир, получил название космополис (отсюда и название граждан его – космополиты). Термин, правда, был заимствован у киников. В этом едином космополисе исчезают все границы, граждане каждого отдельного полиса одновременно являются гражданами и всех остальных, все люди равны, все люди являются братьями, исчезает, в частности, противопоставление греков и варваров. Сила, которая их объединяет, – это не законы, а их собственное добровольное соглашение или, в его терминологии, – взаимная любовь, то есть та сила, которая соединяет вместе и различные части мира природы.

Эта концепция отражала, хотя и весьма своеобразно, новую историческую реальность, созданную походами Александра Македонского. Поскольку его завоевания создали, пусть на короткий срок, единое государство, охватившее почти весь известный грекам цивилизованный мир, идея такого государства, обнимающего все человечество, уже не могла выглядеть столь утопичной, как это было еще за одно поколение до этого. Конечно, историческая реальность была иной, нежели идеальная схема стоиков. Сама держава Александра просуществовала очень короткое время, да и не похожа она была на то царство взаимной любви, о котором мечтал Зенон. Правда, некоторые исследователи, такие как В. Тарн, видели в Александре первого провозвестника «братства народов» и первого интернационалиста9, но более поздние исследования показали полную беспочвенность этих построений10. Проблема единства человечества также приобрела несколько иной характер. В эллинистическую эпоху противостояние между эллинами и варварами в теоретическом плане в значительной мере исчезло, поскольку эллином, в принципе, мог считаться (и признаваться) человек любого этнического происхождения, приобщившийся к греческой культуре11. Однако в практическом плане это противостояние еще усилилось, ибо приобщение к греческой культуре и образу жизни было возможно только для людей знатных и обеспеченных. В низах же на Востоке мы видим жгучую ненависть к эллинам (в число которых включаются и представители собственных привилегированных слоев, принявшие эллинизм), находившую свое выражение в огромном количестве эсхатологических произведений, предсказывавших гибель нового порядка. В «Пророчестве горшечника», например, утверждалось, что всеобщее счастье на земле наступит тогда, когда «проклятый город греков у моря» (имеется в виду Александрия Египетская) скроется под водой12.

Очень важной была проблема соотношения между идеальным космополисом и уже существовавшими государствами. Для стоиков реальное государство представляло собой некоторый слепок с идеального прототипа-космополиса, и поэтому они не отвергали государство целиком, как это делали киники и, пожалуй, эпикурейцы, а исследовали – в какой степени оно отражает идеальный прототип и, следовательно, как оно соотносится с мировым разумом, управляющим космополисом. Отсюда проистекает стремление ранних стоиков выступать в роли советников правителей, иногда даже у правителей-реформаторов.

Еще более важным новшеством было учение стоиков о месте человека в обществе13. Этика стоиков в этом отношении отличается от всех предшествующих философских школ по двум положениям. Предшествующие философские школы обращали свое учение ко всем гражданам полиса. Стоики же вводили различие (имеющее принципиальное значение) между людьми, деля их на простых людей и мудрецов, то есть тех, кто усвоил стоическое учение и живет согласно его принципам. П. Пти считает, например, что самое основное в стоицизме – это то, что идеалом стоиков был не гражданин, как во всех предшествующих философских системах, а мудрец14.

Стоики стремились согласовать свою этику со своей натурфилософией, и человек в их учении – это не просто личность, а один из важнейших элементов в общей системе мира.

Каково было его место в этой системе? Человек, подобно всей природе, состоит из пассивной материи и активного логоса. Он также включен в общую систему цепей причинности, и его место строго определено в ней. Таким образом, для человека нет, в сущности, никакого выбора и не существует свободы воли. Однако этот строжайший детерминизм несколько смягчается для мудреца тем, что настоящий мудрец понимает эту цепь причин, поскольку в нем самом есть частица мирового разума-логоса и он должен руководствоваться, естественно, его указаниями, а ни в коем случае не страстью (pathos). Страсть же, по характеристике Зенона, «есть душевное волнение, противоположное здравому смыслу и противное природе». Поскольку же цепь причин отражает самое природу, мудрец живет и действует «согласно природе»15. Таким образом, согласуя свои поступки с этой цепью причин (судьбой, роком, мировым разумом) и принимая ее, мудрец достигает счастья и полноты жизни. Обуздание же страсти с помощью разума и достижение апатии являются совершенно необходимым элементом добродетельной жизни. Напротив, непонимание ведет к неправильным действиям и тем самым приводит к страстям и страданиям. В своем высшем проявлении разум совпадает с добродетелью. Каждый поступок мудреца должен быть направлен в сторону добродетели. Конечная цель стоической добродетели и отвечает понятию долга (to kathekon). По словам Диогена Лаэртского, «Зенон первый употребил слово "долг", ибо он вывел его из слов "то, что подобает": долг есть действие, присущее природным созданиям. Из действий, совершенных по влечению, одни сообразны с долгом, другие противны долгу, третьи – ни то, ни другое. Сообразно долгу – это то, что внушается разумом, например, почитать родителей, братьев, отечество, уступать друзьям. Противно долгу то, что разум не внушает…» (Diog. Laert.,VII, 108)16.

Таким образом, этические идеалы стоиков достаточно далеко ушли от всего того, что считалось нормой в мире классической Греции. Мы уже говорили о выделении из общей массы людей мудрецов, что глубоко противно общей полисной традиции. Иногда утверждается, что в этом проявляются платоновские традиции в стоической философии. Однако вряд ли это справедливо. Платоновский мудрец обязательно член корпорации, стоящей на страже и на службе полису. Стоический мудрец – существо сугубо индивидуалистическое, обращенное к своему внутреннему миру, ищущее именно в нем ответы на все вопросы. Хотя стоики и не отрицали, в принципе, семьи, дружбы, полиса, все эти институты были для них значимы только в той степени, в какой они не мешали постижению добродетели. Вместе с тем стоическая этика глубоко пессимистична, ибо вся человеческая деятельность имеет смысл лишь в каких-то строго определенных границах, какие ей предписал неумолимый рок. Наконец, эта пессимистическая этика не лишена и своеобразного гордого мужества, которое, видимо, можно назвать мужеством отчаяния: зная, что все предопределено, зная, что твои действия ничего не могут изменить в судьбах мира, человек тем не менее должен выполнять то, что он считает своим долгом, при этом долг не является чем-то навязанным, он – результат собственного свободного выбора, поскольку основан на понимании мудрецом принципов функционирования мира. Глубоко индивидуалистическая и пессимистическая этика стоиков была своеобразной реакцией недавнего полноправного гражданина, хозяина своей судьбы, на кардинальные изменения в мире, превратившие его в жертву обстоятельств, смысл которых он не понимает.

Философские учения имеют собственную судьбу, которую невозможно предугадать в момент их рождения. Стоя, родившаяся в Элладе и отражавшая тот идеологический кризис, который потряс греческое общество в момент гибели классического полиса, нашла вторую родину в Риме. В Рим стоические учения пришли, однако, тогда, когда Римская республика, которая по своему характеру и структуре была подобна греческому полису17, переживала отнюдь не кризис, а последний период своего расцвета.

Концепции Средней Стой представлены, главным образом, трудами Панэтия и Посидония18. К сожалению, труды и того и другого дошли до нас в весьма фрагментарном состоянии. Правда, о важнейшем трактате Панэтия «Об обязанностях» мы можем получить представление по одноименному сочинению Цицерона, который сам писал, что его первые две книги целиком основаны на идеях Панэтия (Cic., Ad Att., XVI, II, 4). Тем не менее говорить о них можно только в виде более или менее обоснованных предположений.

Для того чтобы стоические доктрины смогли найти дорогу в Рим, необходимо было, чтобы они имели какие-то точки соприкосновения с теми идеями, которые имели распространение в римском обществе. Римская система ценностей была полисной по своим основным параметрам. Высшая ценность, которую знает римлянин, – это его родной город, его отечество (patria). Рим – вечная и бессмертная величина, которая переживет каждую отдельную личность. Интересы этой личности всегда отступают на второй план перед интересами города в целом. Римский гражданин должен служить своему родному городу всеми своими силами. Но для того, чтобы эта служба была успешной, он должен обладать полным набором добродетелей, характерных для гражданина. Совокупность этих добродетелей является полной добродетелью (virtus) – всеобъемлющее выражение должного и достойного поведения каждого гражданина в рамках римской гражданской общины19. Эта добродетель не может быть пассивной, она должна обязательно находить свое выражение в практической деятельности. Таким образом, для того, чтобы найти дорогу в Рим, Стоя должна была принять во внимание эти особенности римского менталитета, учесть, что для римлян моральный императив – образ vir bonus, то есть образцовый гражданин, обладающий гражданской добродетелью и действующий согласно ее принципам.

Больше всего для приспособления этики стоиков к римским нравам сделал Панэтий, вошедший в кружок высшей римской аристократии, группировавшейся вокруг Сципиона Африканского Младшего20.

В самой общей форме можно сказать, что эволюция взглядов Средней Стои, по сравнению со Старой, больше всего проявилась в том, что был смягчен строгий ригористический идеал мудреца. Он был приспособлен и приближен к нормам житейской прикладной морали, более понятной для римлян. Сближая стоические концепции с устоявшейся в Риме системой ценностей, Панэтий признал наряду с самодовлеющей добродетелью мудреца ценность практических добродетелей. Как указывает Диоген Лаэртский, Панэтий говорил, что существуют две добродетели: теоретическая и практическая (Diog. Laert., VII, 92). Он подчеркивал свое предпочтение «практической жизни» по сравнению с «теоретической»21. Для римлян же, и в частности для Цицерона, само собой разумелось, что исследование истины («теория») никак не должно отвлекать от практических дел и обязанностей (Сiс., De offic., I, 6, 19) и правильнее всего занятиям теорией посвящать время, свободное от общественных обязанностей (otium) (Сiс., De rep., I, 9, 14). Панэтий, таким образом, сблизил стоическую добродетель и традиционную римскую добродетель гражданина (virtus)22.

Смягчение ригористического идеала мудреца сказывалось также и в том, что теперь между совершенным человеком (мудрецом) и глупцом ставится фигура человека «стремящегося», а между добродетельными и порочными действиями – надлежащий поступок (to Kathekon – иногда переводимое как «долг»). Он относится к категории «средних действий», которые в нравственном отношении совершенно индифферентны, но как действия «по природе» имеют определенную ценность. Эти «подобающие деяния», но Панэтию, являются обязанностью всех людей, в том числе и мудреца. Таким образом, понятие «подобающего» стало отождествляться с римским понятием «долга» (officium), а мудрец приблизился к римскому «доблестному мужу».

Это учение уже давало возможность отойти от философски сублимированного образа мудреца и выработать гораздо более реальный в римских условиях образ идеального гражданина (vir bonus), что и было сделано Цицероном в трактате «De officiis» на основе трансформированной Панэтием старостоической этики.23

Естественным будет вопрос, каким общественным и идеологическим потребностям отвечала эта новая идеология, представлявшая соединение стоических концепций и староримских традиций. Думается, что эта новая идеология была своего рода самооправданием римской аристократии периода поздней республики. Римская аристократия в это время нуждалась в иных основаниях своей этики, нежели простое следование древним традициям. Средняя Стоя давала им концепцию рационалистически обоснованную и соотнесенную с их чувствами и их пониманием места аристократии в обществе.

Римская аристократия прошла долгий и сложный путь развития. В форме сословия патрициев она господствовала в ранней республике, ожесточенно сопротивляясь попыткам плебеев получить равноправие. Примерно в начале III века происходит решительный перелом: плебеи получают полное равноправие, и на протяжении более полутора веков в Риме (несмотря на ряд сравнительно маловажных внутренних конфликтов) существует социальный мир. Аристократия, пополненная выходцами из выдающихся плебейских фамилий, сохраняет руководящее положение в государстве, поскольку Сенат играет важнейшую роль в определении общей политики Рима. Народные массы охотно признают преобладание сенатского сословия, поскольку политика, которая им проводится, отвечает и их интересам.

Однако с конца II века до Р. X. начинается новый этап в истории Рима, который находит свое выражение, в частности, и в том, что авторитет Сената начинает все более и более оспариваться различными социальными силами.

Именно в это время стоическая философия и получает столь значительное распространение среди римской аристократии, которую привлекают следующие ее особенности. Прежде всего, своеобразный аристократизм мысли: деление мира людей на совершенных мудрецов и необразованную массу. Аристократия была убеждена в том, что ее деятельность определяется не классовыми интересами, а выражает интересы Рима в целом. Тот факт, что против ее политики борются все более широкие круги гражданства, являлся для представителей этого слоя свидетельством отсутствия у людей знания, которое оказалось доступным только им, ибо знания и добродетель неразделимы. По их представлениям, нравственная порча римского общества имеет своим результатом и отсутствие знания.

Вторая особенность Стои – концепция деятельности в соответствии со знанием: именно в этом пункте старые стоические концепции подверглись, как мы видели выше, наибольшей ревизии, поскольку для римлянина деятельное участие в жизни, особенно в такие переломные эпохи, было единственно возможной формой жизни. Для аристократа деятельность – это, прежде всего, политическая деятельность, и поэтому реформированный стоицизм давал им философское обоснование для их традиционного образа жизни.

Наконец, даже стоический детерминизм согласовывался с традиционными римскими концепциями об исторической судьбе Рима. Чем более расширялась трещина между аристократией и остальным римским гражданством, тем более привлекательным становился стоицизм. Характерное для него интеллектуальное мужество и верность долгу, который мудрец сам определяет на основе знания, становились той моральной силой, которая помогала римским аристократам бесстрашно бороться за те цели, которые они считали не узко партийными, а целями всего римского народа. Это давало моральную силу переживать политические неудачи и непризнание со стороны граждан. Эти идеи вдохновляли аристократию и в ее безнадежной борьбе за сохранение республики против растущей угрозы автократии (стоиком был Катон Утический, погибший за республику, стоиком же был и Марк Брут – один из убийц Цезаря), в готовности уйти из жизни, но не поступиться своими принципами. На этом этапе аристократический стоицизм приобрел жертвенную окраску и стал заветом для будущей оппозиции и власти императоров.

РОЖДЕНИЕ ИМПЕРИИ

Мы уже говорили, что поздний этап в истории стоицизма представлен, главным образом, тремя именами: Сенекой, Эпиктетом и Марком Аврелием. Этот этап совпадает с новой эпохой в жизни общества, и, соответственно, перед стоицизмом встали новые задачи. Конечно, было бы большой наивностью утверждать, что каждое философское учение обязательно должно меняться вслед за политическими и социальными изменениями. Однако для стоицизма, как философии, прежде всего, моральной, главной задачей которой было научить человека жить в обществе, подобный подход – единственно правильный. Если общество изменилось, то, естественно, должен измениться и подход философа к проблеме. Римское же общество того времени, когда жили и творили эти философы, подверглось кардинальной трансформации по сравнению с периодом деятельности философов Средней Стои.

Самое важное из того, что случилось в это время, – это гибель республики и установление режима единоличной власти императоров. Думается, что среди всех последствий создания империи для интеллектуальной атмосферы в обществе необходимо выделить два: во-первых, официальную концепцию, которую можно назвать концепцией «конца истории», и, во-вторых, возникновение «второго полюса» бесправия.

Прежде всего попытаемся раскрыть первый тезис. Уже создатель империи Август прекрасно понял значение идеологического воздействия на массы и проводил целенаправленную политику на закрепление в умах людей необходимых стереотипов. Одним из самых важных в его пропаганде был тезис о наступлении «золотого века», пришедшего с его властью. Необходимо указать, что утверждение этого тезиса в обществе было достаточно хорошо подготовлено- прекращение бесконечных братоубийственных войн создавало тот фон, на котором эта позиция официальной пропаганды выглядела более чем убедительной24. Но для того чтобы общество не было разделено на победителей и побежденных, чтобы не рождались идеи реванша, необходимо было убедить всех, участвовавших в конфликтах и гражданских войнах, что все чаяния всех граждан, независимо от того, на какой стороне они участвовали в борьбе, полностью удовлетворены. Согласно официальной концепции. Август восстановил республиканский строй после гражданских войн и обеспечил всеобщее согласие25. Официально провозглашалось, что войны кончились26, наступила эпоха спокойствия и процветания. Рим, наконец, выполнил предначертанную ему от века миссию, покорил все народы27 и справедливо правит ими к их же благу28, весь обитаемый «круг земель» признал его величие29, Рим и римские граждане стоят выше всех городов и народов. Отсюда стимуляция римского патриотизма30, окончательное оформление «римского мифа» у Вергилия и Тита Ливия, реставрация древних культов и традиций, прославление будто бы вновь оживших римских добродетелей31, осуждение «восточных суеверий». Все эти мотивы непосредственно связывались с личностью, заслугами, добродетелями самого Августа, который осуществил «римский миф»32.

Однако последствия этой идеологической политики (может быть, правильнее – социальной демагогии), несмотря на временный успех, в долгосрочной перспективе оказались фатальными. Прежде всего, тезис о возвращении «золотого века» и завершении исторической миссии Рима означал, что общество в целом оказалось лишенным перспективы и какой-либо ясно осознанной цели. На это обстоятельство в свое время обратила внимание Е. М. Штаерман, отмечавшая особенности духовной ситуации в период ранней Империи. Она указывала, что начался сначала незаметный, но постоянно усиливающийся кризис «коллективных целей», а с ним к кризис больших идей и действий, к целям ведущих33.

Во-вторых, после первого «угара» стало ясно, что «золотой век» столь же далек, как и раньше. Противоречия в обществе не уменьшились, наоборот, появились новые, мир не наступил, враги продолжали существовать, и римское оружие их не покорило. Таким образом, возник новый идеологический кризис, но этот кризис приобрел особую окраску, поскольку впервые столь явственно разошлись реальность и официальная точка зрения на нее. У общества появились как бы два сознания, что ясно свидетельствовало о начале самого глубокого идейного кризиса античного общества.

Вторая особенность, как мы отмечали, заключалась в возникновении того, что мы назвали «вторым полюсом бесправия». Система власти, возникшая в Риме в это время, несла в себе то же самое раздвоение сути и внешней формы, которое мы видим в идеологии. Официально считалось, что строй, установленный в результате победы Августа в гражданской войне, – это старый республиканский строй, а власть императора основывается только на том, что он имеет больший авторитет (auctoritas), чем остальные граждане. В действительности же власть императора практически была абсолютно неограниченной.

Сохранение старой формы требовало, однако, чтобы особое место в обществе и государстве занимало то сословие, которое было первенствующим и в республиканскую эпоху – то есть сенаторское. Рим никогда не был до конца демократическим государством. Объем прав и обязанностей гражданина зависел от того, к какому сословию он принадлежал. И самое почетное место принадлежало сенаторскому сословию, что находило свое выражение даже в том, как звучали государственные решения Рима. Они начинались следующим образом: «Сенат и римский народ решили…» Конечно, это сословие не было абсолютно закрытым для представителей других групп гражданства. Право на включение в состав Сената давало исполнение нескольких высших магистратур (так называемых курульных магистратур), а на эти должности выбирало Народное собрание, и, таким образом, в состав сенатского сословия могли попасть не только потомки знатных фамилий, но и выходцы из более скромных кругов, сумевшие доказать свою способность быть высоко полезными Риму. Целый ряд наиболее известных политических и военных деятелей Рима, вошедших позднее в Сенат, были теми, кого в римской политической терминологии определяли как «homines novi» («новые люди»). К их числу принадлежал, например, Цицерон. За Сенатом стояла многовековая традиция. Даже самые радикальные реформаторы могли осмелиться только на некоторое ограничение его функций, вопрос же о уничтожении его власти римляне восприняли бы как святотатство. За Сенатом стоял также многовековой политический и административный опыт, ибо основные рычаги управления огромной державой всегда были в руках именно у его членов. Наконец, за Сенатом стояла экономическая мощь, ибо это сословие было богатейшим в Риме, именно сенаторам принадлежали огромные земельные владения.

Создание автократической системы означало, в первую очередь, ослабление власти Сената. Но как радикальные реформаторы не могли решиться уничтожить Сенат, точно так же и императоры не могли покуситься на древнейший из государственных институтов Рима. Это сословие сохраняло свое выдающееся место в общей структуре Рима при Империи. Сенаторы оставались самыми богатыми людьми в Империи34. За ними были признаны их привилегии. Они избирались на высшие должности, им предоставлялось управление провинциями и т. д. Со времени императора Тиберия прекратили созывать народные собрания и выборы магистратов производились в Сенате. Сенат, наряду с императором, был источником права и, тем самым, высшим законодательным учреждением. Сама власть императора официально имела своим источником решение Сената35, и императоры обязывались управлять в согласии с Сенатом.

Официально император был только первым из сенаторов. Сенаторское сословие in согроге, независимо от судьбы отдельных его членов, продолжало оставаться сословием господствующим и вместе с тем объединенным определенными традициями и идеологией. Даже те homines novi, проникавшие в сенаторское сословие по назначению императоров, как особо верные им люди, быстро осваивались с новым положением и принимали привычки, взгляды и традиции старых родов. Их дети уже ничем не отличаются от потомков старых римских аристократов36.

Но только что родившаяся автократия совсем не склонна была делиться властью с кем бы то ни было. Традиционно высокое положение сенаторов, не желавших растворяться в общей массе подданных и превращаться в служилую аристократию, было постоянным источником беспокойства для императоров. Ибо ни один социальный слой в Империи не пострадал столь сильно от изменений в политическом строе, как сенаторское сословие. Многие другие социальные силы даже выиграли от режима принципата37, но только не Сенат. Именно «сенатская оппозиция», которая подталкивалась самой двойственностью государственной структуры, представляла наибольшую опасность для императорской власти на протяжении всего первого века существования Империи. Императоры не обманывались той безмерной лестью, которой осыпал их Сенат. Они прекрасно сознавали, что в момент кризиса только Сенат сможет проявить политическую инициативу и стать единственным легитимным органом, который подхватит власть, выпадающую из императорских рук. Иногда сенаторы не ожидали таких случаев, а создавали их. Уже во времена Августа возникло несколько политических заговоров, во главе которых стояли виднейшие представители сенаторского сословия38. Чреда заговоров следовала и через все последующие царствования. Особенно опасными они становились, когда сенаторы находили пути к преторианцам, «лейб-гвардии» императоров. Но борьба между Сенатом и императорской властью имела и иные формы. В частности, большое распространение получили всякого рода памфлеты, часто составлявшиеся виднейшими представителями сенаторского сословия, особое значение имели прославления героев и нравов прошедших времен (laudatio temporis acti) и т. д.

Императорская власть отвечала на оппозицию Сената самыми жестокими репрессиями. Были казнены все участники заговоров против Августа. В последние годы Тиберия последовала серия убийств видных сенаторов. То же самое продолжалось при Калигуле, и смерть его праздновалась в сенаторских кругах, как освобождение от тирании. Клавдий первоначально стремился править в «духе Августа», то есть в согласии с Сенатом, но восстание солдат в 42 году, поддержанное некоторыми сенаторами, привело к резкому разрыву с Сенатом. По самым различным поводам выносились смертные приговоры тем, кто подозревался в оппозиционных настроениях.

Таким образом, несмотря на то, что тысячи людей стремились к сенаторскому достоинству, жизнь каждого отдельного сенатора могла оборваться каждую минуту с приходом центуриона или императорского вольноотпущенника, принесшего приказ принцепса покончить с собой. Приговор мог быть и более милостивым (смерть заменялась ссылкой), или – более жестоким (не только смерть, но и предшествующие ей пытки). Но самое главное было в ином: самый лояльный из сенаторов мог оказаться жертвой или вследствие доноса личного недоброжелателя, или из-за одного неверно понятого слова, или потому, что его вилла приглянулась императору или его вольноотпущеннику. Жизнь каждого сенатора целиком зависела от воли принцепса, и этот самовластный произвол высшее сословие должно было не только терпеть, но и прославлять, как проявление наивысочайшей справедливости. До этого в Риме был только один «полюс бесправия». Мы имеем в виду рабов, которые целиком зависели от произвола своих хозяев. Теперь возник второй на прямо противоположном конце «спектра статусов». Самое высшее из римских сословий оказалось в некоторых отношениях в том же самом положении. Становление автократического режима автоматически означало подавление, в первую очередь, именно этого слоя общества, для которого его новое положение было особенно нетерпимо, ибо все еще помнили об огромной власти Сената, которую он имел совсем недавно. При этом надо учесть, что сенатская оппозиция оказалась в своеобразном духовном вакууме. Герои стоического сопротивления самовластью напрасно ждали помощи от народа или хотя бы моральной поддержки. Основная часть гражданства отнюдь не спешила не только помогать им, но даже сочувствовать их борьбе. Они вполне были довольны существующим режимом. Для них, в сущности, было все равно, кто правит Римом: император или Сенат. Репрессии же могли задеть их только случайно.

Мы говорили о том, что именно стоицизм был философским учением, наиболее распространенным среди верхов римского общества. Он стал и своего рода знаменем духовной оппозиции императорам, причем на первый план, естественно, выходит проблема свободы. Одним из тех, кто пытался найти ответ на этот наиболее актуальный тогда вопрос, был Эпиктет.

ЖИЗНЬ ФИЛОСОФА

Биография Эпиктета, к сожалению, известна нам не очень хорошо39. Однако основные факты его жизни таковы, что у нас вряд ли могут возникнуть сомнения в том, какой именно жизненный опыт приобрел Эпиктет и как мог этот опыт повлиять на формирование его философских концепций.

Родился он, видимо, около 50 года по Р. X. во Фригии (одной из областей Малой Азии, уже много лет входившей в состав Римской империи), кажется, в городе Гиераполе. Известно, что его мать была рабыней (сведений об отце в источниках, понятно, не имеется). Соответственно, и сам Эпиктет был рабом40. При неизвестных нам обстоятельствах он оказался в Риме, в составе имущества Эпафродита, одного из вольноотпущенников и секретарей императора Нерона. По некоторым свидетельствам, Эпиктет на всю жизнь остался хромым, после того как Эпафродит или в припадке гнева или в виде наказания сломал ему ногу41. Попытки ряда исследователей доказать неточность этой традиции уже давно были опровергнуты В. Э. Олдфазером, показавшим, что они ни на чем, кроме добросердечия этих исследователей, не основываются42. Известно, что еще будучи рабом Эпиктет познакомился с самым известным в то время в Риме философом-стоиком Музонием Руфом и стал его учеником. Несомненно, что Музоний оказал огромное влияние на формирование мировоззрения своего молодого ученика, что с бесспорностью следует из контекста всех высказываний Эпиктета о нем43, а также сравнения произведений Эпиктета с теми, к сожалению, немногими фрагментами трудов Музония Руфа, которые дошли по нас. Но вряд ли справедливо мнение тех исследователей, кто полностью отвергает творческое начало в трудах Эпиктета и считает его только эпигоном, рабски повторяющим то, что он получил от своего учителя.

Мы не знаем, когда и при каких обстоятельствах Эпиктет получил свободу. Однако нам известно, что к 92 году он был уже достаточно заметной фигурой среди римских философов, ибо он, как и другие философы, по указу императора Домициана, был изгнан в этом году из Рима (хотя, возможно, по событие имело место в 89 году по Р. X.). Эпиктет переселился в юрод Никополь (в Эпире), где открыл свою философскую школу. Из Никополя он совершил путешествие в Олимпию и Афины (Philоstratus, Epist., 69). Видимо, при императоре Траяне ему было разрешено вернуться в Рим, где он скоро приобрел большую популярность. Многие приходившие послушать его беседы принадлежали к самым высшим слоям римского общества. Среди них был и Флавий Арриан (известный автор биографии Александра Македонскою, тогда сенатор, позднее – консул), ставший горячим поклонником философа. В отличие от многих других учителей мудрости, Эпиктет и в жизни следовал принципам того учения, которое он проповедовал. Несмотря на пришедшую к нему славу и покровительство императора, он оставался столь же скромен в быту, как и в годы безвестности. Строгость его моральных правил и верность принципам благородной бедности вызывали к нему глубокое уважение не только у современников, но и у последующих поколений. Даже ранние христианские авторы, в общем, достаточно суровые в оценках своих языческих предшественников, выделяли Эпиктета среди общей массы философов. Умер он в глубокой старости, видимо, в 20-х годах II века44. Он был современником Тацита и Плутарха. «Палатинская Антология» сохранила нам его эпитафию: «Раб Эпиктет, хромой и бедный, как Ир, друг бессмертных» (Anth. Pal., VII, 676).

Эпиктет не относится к числу философов-эрудитов. Судя по цитатам в его беседах, он знал поэмы Гомера, кое-что из трудов Платона и Ксенофонта, некоторые трагедии. Высказывалось предположение, что основную часть своих знаний он почерпнул не из оригинальных работ, а из того пересказа их, который нашел в произведениях Хрисиппа, которого он действительно много читал и изучал. Что Эпиктет по-настоящему знал хорошо – это произведения философов позднего времени. Не отличался он и особой любовью (что, в общем, было не совсем обычно) к памятникам изобразительного искусства. Кажется, на него сильное впечатление произвели хрисоэлефантинные статуи Афины (в Афинах) и Зевса (в Олимпии), но Акрополь удостоился в одной из его «Бесед» не очень лестной оценки.

Сам Эпиктет, подобно Сократу, которого он глубоко почитал, ничего не писал (кроме, может быть, заметок к беседам). Его «Беседы» были записаны и подготовлены к изданию Аррианом. Итак, это своеобразное произведение ни в коей мере не систематический курс стоической философии, а только запись тех бесед, которые вел учитель со своими учениками по поводу обсуждаемой на том или ином занятии темы. Тем не менее оно дает огромный материал не только для понимания мыслей самого философа, но и для понимания общественных настроений в Риме его времени, ибо обсуждались действительно самые важные мировоззренческие проблемы времени. Но перед тем, как перейти к изложению взглядов философа, мы хотели бы остановиться на том, с чего начали, – на жизненных впечатлениях философа, особенно в юности, в пору его формирования, на той атмосфере, в которой он вырос и которая дала ему основной запас его жизненных наблюдений. Они неизбежно в той или иной степени должны были найти отражение в его творчестве, ибо нельзя забывать, что Эпиктет прежде всего был философом-моралистом.

Вспомним, какие имена появляются в источниках рядом с именем молодого Эпиктета. Первое из них – это Музоний Руф. Мы уже говорили о том, что Руф (Эпиктет всегда называл его только так) был виднейшим представителем стоической философии в Риме этого времени и наставником молодежи45. Источники позволяют несколько расширить наше представление об этом философе. В частности, мы знаем, что он вращался в кругах оппозиции императору Нерону. По делу Пизона был выслан из Рима46. Сначала он находился на острове Гиар, а в 66 – 67 годах отбывал каторжные работы на Истме. Известно, что Руф советовал одному из заподозренных в заговоре Нероном сенаторов «предпочесть мужественную смерть жизни в неуверенности и страхе» (Tacit, Ann., XIV, 59). Позднее он оказался вовлеченным в гражданскую войну, разразившуюся после убийства Нерона. Об этом эпизоде его жизни рассказал Тацит. Когда после серии переворотов к власти в Риме пришел Вителлий, восточные армии Империи провозгласили императором Веспасиана. Его войска двигались на Рим и готовились к штурму «вечного города». В этот момент городские власти послали легатов для ведения переговоров с наступавшими. С другой стороны, были попытки воздействовать и на солдат армии Вителлия. Музоний Руф хотел убедить их прекратить братоубийственную войну, но безуспешно47. В период, когда власть Веспасиана еще не укрепилась и Сенат пытался играть какую-то политическую роль, Музоний Руф добивался осуждения Публия Целера, который своим доносом погубил Барею Сорана48. Однако при Веспасиане он снова оказался в ссылке и был из нее возвращен только императором Титом.

Второе имя, упоминаемое в связи с юностью Эпиктета, – это имя его римского хозяина Эпафродита. Он был вольноотпущенником и личным секретарем (секретарем по прошениям) императора Нерона. О жестокости Эпафродита, сломавшего ногу своему рабу, мы писали уже выше. Других свидетельств источников о нем не много, но эти свидетельства весьма красноречивы, Эпафродит обрисован как один из самых близких и самых доверенных людей императора, человек, который имеет к нему доступ в любое время дня и ночи. Он к тому же – человек смелый. Эпафродит остается со своим патроном даже тогда, когда почти все другие приближенные бежали, и помогает ему уйти из жизни, что по римским обычаям полагалось делать ближайшим друзьям49.

Для того чтобы лучше понять личность Эпафродита, нужно постоянно помнить, что он был императорским вольноотпущенником. Видимо, не было в Риме того времени более ненавидимой и более презираемой всеми честными людьми социальной группы, нежели императорские рабы и вольноотпущенники, занятые на различных должностях во дворце. Дело, конечно, заключалось не в том, что императоры выбирали на свою службу наиболее отъявленных негодяев из всей Римской империи, а в том, что мораль этих лиц создавалась их социальным статусом. Империя только еще делала свои первые шаги, и первые шаги делал новый бюрократический аппарат, без которого управлять ею невозможно. Та двойственность структуры ранней Империи, о которой мы говорили выше, сказывалась и в том, как она управлялась. Продолжали существовать старые магистратуры, старая схема управления провинциями и руководства вооруженными силами государства. В этой старой структуре по-прежнему знатность играла весьма важную роль. На большинство постов нельзя было назначить человека, не имеющего сенаторского, в крайнем случае, всаднического статуса.

Но одновременно возник личный аппарат принцепса (несколько канцелярий, управление его казной, которая постепенно заменяла общегосударственную казну, система руководства личным имуществом императора и т. д.). Этот аппарат был укомплектован исключительно личными рабами и вольноотпущенниками императора50. Для этого было несколько причин. Во-первых, только им император мог доверять полностью, ибо они целиком зависели только от него. Во-вторых, это была личная служба императору, а не государству. С точки зрения древних, всякая личная служба другому (даже за деньги) приводит к частичной потере свободы и человеческого достоинства. Человек, зависимый, хотя бы только экономически, от другого, уже приближается по своему статусу к рабу. Много позднее, в поздней Римской империи (эпохи домината), в Византийской империи, в королевствах средневековой Европы, например, звание королевского (или императорского) постельничего становилось объектом вожделения людей из самых знатных фамилий. Такое было совершенно невозможно в Риме в это время. Сенатор или всадник не мог стать личным слугой императора. Эти должности целиком принадлежали лично зависимым от принцепса людям: его рабам и вольноотпущенникам.

В соответствии с их статусом очень быстро сформировалась и их особая мораль, многие черты которой были глубоко антипатичны римскому традиционному истеблишменту. Римлян старого закала глубоко возмущало, что важнейшие государственные дела решают люди без римских корней, лишенные чувства патриотизма и знания римских традиций, готовые за взятку добиться решения, идущего вразрез с государственными интересами. Эти люди прекрасно сознавали ту общую недоброжелательность по отношению к сенату, которая господствовала при дворе, и старательно разжигали ее доносами, как основанными на фактах, так и абсолютно ложными. Интрига была их любимым средством борьбы, а знание истинных пружин, приобретенное благодаря близости к подлинной власти, обеспечивало успех их предприятиям. Эти люди были поразительно алчны, что также вполне объяснимо. Когда еще не сложилась настоящая бюрократическая система, постоянная, не меняющаяся в зависимости от смены принцепса, у них, в сущности, не было будущего. Новый император – это и новые приближенные, которые с огромным удовольствием отдавали своих предшественников палачу, поскольку оснований для этого всегда было более чем достаточно. Именно таким человеком был хозяин Эпиктета-раба.

Однако мы хотели бы обратить внимание еще на одно обстоятельство: Эпиктет рос в Риме времени императора Нерона. Бесспорно, что общая обстановка в городе в годы этого царствования не могла не влиять на формирование образа мыслей молодого философа. При этом надо помнить, что целый ряд событий был хорошо известен всему городу. О других, не известных рядовым гражданам, хорошо могли быть осведомлены в доме Эпафродита, одного из самых близких императору людей. Наконец, вспомним, что Музоний Руф, учитель Эпиктета, был свой человек в кругах оппозиции. Поэтому можно полагать, что Эпиктет достаточно хорошо знал реальную картину всего происходящего в столице империи.

Мы думаем, что нет особой необходимости подробно рассказывать о царствовании Нерона. Любознательный читатель легко может найти труды Тацита или Светония, в которых дана яркая и правдивая картина этого страшного периода в истории Рима. Наша задача много уже и скромнее – напомнить только некоторые факты, а именно те, которые, с нашей точки зрения, должны были произвести особое впечатление на строй мыслей молодого человека, начавшего изучать не просто философию, но именно стоическую философию.

Когда император Клавдий женился на своей племяннице Агриппине Младшей, у нее уже был сын от предыдущего брака. Несмотря на то что у Клавдия был собственный сын Британик, Агриппина добилась, чтобы император усыновил ее ребенка, который и получил имя Нерон Клавдий Цезарь. Стремясь закрепить власть за своим сыном, а за собой – влияние в государственных делах, Агриппина отравила своего мужа. Преторианская гвардия провозгласила ее сына императором, а покорный Сенат санкционировал это (54 год по Р. X.). Нерон начал свое правление с заявления о том, что он будет полностью уважать права Сената, за которым останутся решения по всем важнейшим вопросам. До 62 года Нерон находился под влиянием префекта претория Секста Афрания Бурра и своего воспитателя философа-стоика Луция Аннея Сенеки. Хотя в первый период царствования поддерживались хорошие отношения с Сенатом, общая ситуация отнюдь не была безоблачной, поскольку шла ожесточенная борьба за власть в самом императорском дворце. Агриппина стремилась к власти, что отнюдь не нравилось ее сыну, которого в этом поддержали и Бурр и Сенека. Она хотела противопоставить родному сыну Британика, но Британик был отравлен, а сама Агриппина убита (после нескольких неудачных покушений) по приказу Нерона.

В 62 году умер Бурр, а Сенека потерял всякое влияние при дворе и удалился от дел. Любимцем Нерона стал новый префект претория Офоний Тигеллин, потворствовавший самым низким страстям императора. Начались преследования по закону об оскорблении величества, против сенаторов возбуждались обвинения, приводившие к суровым наказаниям и конфискации всего имущества. Зачастую богатство и знатность были истинной причиной осуждения тех или иных лиц. «Шесть господ владели половиной Африки, пока не казнил их принцепс Нерон», – писал Плиний Старший (Plin., Nat. Нist., XVIII, 35). Видимо, в этот период главной причиной преследования сенаторов была необходимость получить денежные средства, имевшиеся у богатейших людей Рима, а не какая-либо сознательная антисенатская политика. Средства же были необходимы потому, что Нерон своими экстравагантными затеями и бессмысленными тратами совершенно опустошил казну. По словам Светония, его девизом было: «Будем действовать так, чтобы ни у кого ничего не осталось» (Suet., Nеrо, 32,4).

Оппозиционные настроения в сенате нашли свое выражение в заговоре Гая Кальпурния Пизона, в котором принимали участие видные сенаторы и преторианские командиры. Однако заговор был раскрыт. Следствие велось с беспримерной жестокостью. Поскольку в этом заговоре участвовали многие из приближенных императора, бывало, что допрос подозреваемых заговорщиков вели другие, еще не выявленные участники того же самого заговора. Многие заговорщики были казнены, часть же покончила с собой. Пизон вскрыл себе вены. По приказу Нерона покончил жизнь самоубийством и Сенека. Покончил с собой и поэт Лукан. Кроме того, дети осужденных были изгнаны из Рима и убиты «ядом или голодом» (Suet., Nero, 36, 2). Преследования знати в дальнейшем еще более усилились: «После этого он казнил уже без меры и без разбора кого угодно и за что угодно» (Suet., Nero, 37, 1). Большим несчастьем для Рима стал грандиозный пожар в 64 году, продолжавшийся 9 дней. Сгорела большая часть города, многие тысячи людей остались без крова и имущества. В городе ходили слухи, что город был специально подожжен по приказу Нерона, желавшего построить новый город, более красивый, чем старый Рим. Поскольку эти слухи были весьма нежелательны, то ответственными за пожар сделали христиан, тогда только еще начавших проникать в Рим.

Во всяком случае, к 68 году чаща терпения переполнилась, и в провинциях поднимают восстания римские армии, что и привело к гибели императора Нерона.

Царствование Нерона было отмечено непрерывной чредой преступлений. Еще юношей он любил весьма своеобразные развлечения: по вечерам с группой собутыльников он слонялся по кабакам и приставал к прохожим, но, чтобы не пострадать от какого-нибудь смельчака, он имел неподалеку охрану из солдат-преторианцев. Его сексуальная распущенность не знала границ. Как будто стремясь показать полное пренебрежение к римскому образу жизни и римским традициям, он изнасиловал весталку. Другие его преступления против нравственности просто трудно перечислить.

Его жестокость обращалась не только на врагов, но и в неменьшей мере на близких ему людей. Кроме матери, Нерон убил тетку. По ложному обвинению казнил первую жену Октавию и даже Поппею Сабину, вторую жену, которую он, кажется, безмерно любил, он убил, ударив ее, беременную, ногой в живот. Своего пасынка, сына Поппеи Сабины от первого брака, он велел рабам утопить. Убита была дочь императора Клавдия Антония, которая отказалась стать его женой. Казнены были также многие другие его родственники. Над некоторыми из них он перед смертью надругался.

Нерон сочетал неимоверную жестокость с поразительной самовлюбленностью. Он вообразил себя великим артистом и часто выступал как кифаред, а затем стал выступать и в трагедиях. Однако, не будучи уверен в том, что его игру и пение смогут оценить по-настоящему, создал особый отряд из более чем 5000 человек, которые должны были обеспечивать ему аплодисменты. Потом он стал выступать и как возница в цирке. Наконец увлечение артистической деятельностью переходит всякие пределы, и в 66 году Нерон отправляется в путешествие по Греции, надеясь, что эллины по заслугам оценят его искусство. Для того чтобы иметь возможность выступить на всех празднествах, он приказал провести их все в один год, сместив все сроки. Опытные в лести, греки сумели угодить императору, за что и были вознаграждены, Нерон же вернулся в Италию как триумфатор, как будто он выиграл тяжелую войну.

Сенат он не только уничтожал физически, но и стремился всенародно унизить, заставляя, например, сенаторов, выступать в роли гладиаторов в амфитеатре.

Нерон всей своей жизнью сокрушал все традиционные римские моральные ценности. Он, конечно, не ставил себе такой цели, но он сумел убить в римском обществе уважение к власти императора. Столь же сильно он смог подорвать авторитет Сената. Сенат, раболепно дарующий все новые и новые почести принцепсу за совершенные им преступления, объявляющий их подвигами, – такой высший орган власти также не мог у сколько-нибудь честных людей вызывать былое уважение.

Чтобы закончить рассказ об уроках жизни, полученных молодым философом, отметим еще один факт, который должен был произвести, с нашей точки зрения, огромное впечатление на молодого Эпиктета.

В 61 году в Риме был убит своим рабом префект города Педаний Секунд. По старому закону следовало приговорить к смерти всех рабов, находившихся в момент убийства под одной крышей с хозяином. Дело дошло до Сената, где раздавались голоса в пользу отмены старинного постановления, как излишне жестокого. Но большинство сенаторов стояло за его сохранение. Этот принцип восторжествовал, но, когда повели на казнь 400 рабов, собралась большая толпа, протестовавшая против казни. Императору пришлось послать воинский отряд, чтобы рассеять толпу и осуществить эту массовую казнь.

Попытаемся теперь понять, каким образом могли взаимодействовать те уроки стоической мудрости, которые преподал Музоний Руф своему молодому ученику, с опытом жизни, который Эпиктет приобрел в Риме, находясь в доме вольноотпущенника императора Нерона, и, соответственно, какую форму приобрело само это стоическое учение в результате этого взаимодействия, в чем оно отличалось от тех идей, которые развивали не только ранние стоики, но и старший современник Эпиктета- Сенека. Конечно, мы не можем дать здесь развернутую характеристику учения Эпиктета, да это и не нужно, поскольку его «Беседы» перед вами. Мы же можем на себя возложить только малую часть труда – дать несколько намеков, несколько сравнений, не предрешая тех выводов, к которым придет читатель.

УЧЕНИЕ ЭПИКТЕТА

Мы хотели бы коснуться только трех проблем в учении Эпиктета: его идеи свободы, его представления о божестве и о соотношении в человеке материального и духовного.

Еще В. Э. Олдфазер писал, что наивысшей ценностью, доступной человеку, по учению Эпиктета, является свобода51. Невозможно не согласиться с этим утверждением. Опыт бывшего раба, знавшего, что такое рабство и как отличается от него свобода, заставлял его считать «свободу даже в негативном смысле» (выражение В. Э. Олдфазера), то есть простое отсутствие прямого принуждения, высшим благом, дарованным провидением человеку. Уже давно отмечалось, что тема свободы занимает в его трудах основное место. Слово «свобода» (и производные от него: «свободный» или «быть свободным») в трудах Эпиктета встречается более 130 раз. Это примерно в 6 раз чаще, чем в Новом Завете, и в 2 раза чаще, чем в книге Марка Аврелия (для сравнения используются произведения примерно одновременные и со сходным содержанием).

Естественно, что его понимание свободы иное, чем у стоиков предшествующих поколений, хотя и ранее стоицизм делал упор на внутреннюю свободу. Главная задача Эпиктета – научить, как при всех обстоятельствах сохранить свободным свой внутренний мир. Эта проповедь обращена ко всем людям, но за ней стоит личный опыт бывшего раба, у которого нет иного достояния, нежели его внутренний мир – последняя твердыня человеческого достоинства. Свобода обретается, по мнению Эпиктета, не путем удовлетворения желаний, а путем отказа от них52, что также явно расходится со старым стоицизмом и особенно идеями Сенеки. В этом тезисе Эпиктета нельзя не видеть влияния его жизненного опыта, хотя на первый взгляд здесь следует видеть результат влияния учения киников.

Эпиктет абсолютно равнодушен ко всем идеям переустройства общества, которые были столь важны для раннего стоицизма, или рассуждениям о наилучшем правителе, столь важным для Сенеки. Дело даже не в том, что после царствования Нерона сама идея просвещенного правителя, воспитанного мудрецами стоической школы, выглядела не только нелепой, но и чудовищной. Думается, что, кроме того, опыт его учителя Музония Руфа, пытавшегося вмешаться в политику, а также опыт Сенеки, делавшего одно время большую политику, послужили для него уроком. Честный борец за мир и справедливость Музоний Руф и Сенека, доведший принципы стоицизма вблизи трона до состояния «применительно к подлости», каждый своим опытом показали их более молодому современнику, что надежды на реформирование мира в соответствии с принципами стоицизма совершенно иллюзорны.

Единственная надежда для Эпиктета – это внутреннее совершенствование человека. Его внутренний мир пронизывает частица божественной мудрости, и для того, чтобы стать добродетельным, необходимо смотреть внутрь, пытаться постичь эту заложенную в нас частицу. Человек совершенствуется не благодаря чтению Хрисиппа, а следуя примерам добродетели. Основное, из чего следует исходить, это тот факт, что боги нам дали во власть не внешнее – тело, имущество, близких, жизнь, а лишь нашу способность правильно использовать внешние восприятия и выносить на основе их правильные суждения, дали свободу выбора и отказа, желания и отвращения. Пользуясь этой способностью, человек будет свободен, не будет ни осуждать кого-либо, ни льстить кому-либо53. Он не будет ни к чему привязываться и будет все происходящее воспринимать как волю богов (Ерiсt., Соnv., I, 1, 15).

Для Эпиктета идея божества имела много большее значение, чем, например, для Сенеки. Эпиктет воспринимает божество не совсем так, как остальные стоики. Исходя из типичной для стоицизма идеи о божестве как верховном правителе космоса и всепроникающей силе, он вместе с тем отходит от пантеистических представлений ранней Стои, рассматривая божество более личностно, указывая на то, что человек должен славить бога и не роптать на него на основе собственного суждения. Если с человеком случаются несчастья, то это не потому, что бог его ненавидит, а потому, что бог его желает закалить. В общем же, бог создал человека для счастья, и человек может быть счастлив.

Идея любви к богу и идея человека как любимого создания божества уже носились в воздухе. Эти идеи приняло и развило христианство, но нечто похожее мы видим и у Эпиктета.

Наконец, есть еще одна идея, общая для ранних христиан и для Эпиктета. Эта идея также расходится с принципами ранней Стои. У Эпиктета довольно явственно проскальзывает противопоставление духовного и материального в человеке. Для ранних стоиков материя и дух, в сущности, были неразделимы. Огненный принцип пронизывал всю материю и не существовал вне ее. Эпиктет же приближается в своем понимании взаимоотношения этих двух начал к тому, что мы часто видим у ранних отцов церкви – прямое противопоставление материального и духовного, находившего свое выражение в формуле: «Тело- темница души». Этот принцип несколько позднее стал главным у последовательных дуалистов, таких, как манихеи.

Эпиктет, один из поздних стоических мудрецов – учителей жизни, занимает особое место в истории духовных исканий человечества. Современник поздних евангелистов, он, оставаясь стоиком, тем не менее подошел так близко к новому взгляду на мир и человека в мире, принесенному христианством, как это только было возможно для человека иного мировоззрения. В свое время Ф. Энгельс назвал Сенеку «дядей христианства». Однако таким родством создатели этого учения вряд ли бы стали гордиться. Неизмеримо больше прав на идейное родство с учением Иисуса Христа имеет бывший раб Эпиктет.

Л. Маринович, Г. Кошеленко

ПИСЬМО АРРИАНА ГЕЛЛИЮ

Арриан Луцию Геллию54 желает здравствовать. Я и не сочинил беседы Эпиктета так, как могли бы сочинить такого рода вещи, и не выпустил в свет сам, поскольку, говорю я, и не сочинил их. А все что я слушал во время его бесед, вот это я и постарался, записывая по возможности дословно, сохранить для себя на будущее как воспоминания о его образе мыслей и прямоте. Конечно, такие записи представляют собой, как это естественно, записи бесед в том виде, как человек ведет их с другим под влиянием непосредственного побуждения, а не в том, как он сочиняет в расчете на будущего читателя их. И я не знаю, каким образом они, в такомвиде, помимо моей воли и без моего ведома, вышли в свет. Однако для меня лично не имеет большого значения, если будут считать, что я не способен сочинять, а для Эпиктета и малейшего значения не имеет, если будут относиться с пренебрежением к его беседам, так как он, ведя их, явно стремился только к тому, чтобы направить мысли слушателей к самому лучшему. И если эти беседы достигнут именно этой цели, то они, думаю, и будут такими, какими должны быть беседы философов, а если нет, то пусть читатели, по крайней мере, знают, что, когда сам он вел беседы, слушатель неизбежно приходил к тому, к чему он и хотел привести его. Если же эти беседы сами по себе не достигают этой цели, то, может быть, виноват я, а может быть, так и должно быть. Будь здоров.

КНИГА I

1. О том, что зависит от нас и что не зависит от нас

Среди всех способностей вы не найдете ни одной другой, которая была бы в состоянии исследовать самое себя, стало быть, которая была бы в состоянии одобрять или не одобрять. В какой лишь мере обладает возможностью исследования способность к грамоте? Лишь в той, чтобы распознать буквы. А способность к музыке? Лишь в той, чтобы распознать музыкальный звук. Так исследует ли какая-нибудь из них самое себя? Отнюдь. Вот когда ты пишешь что-то другу, то, какие буквы нужны, способность к грамоте скажет, а следует ли писать другу или не следует писать, способность к грамоте не скажет. Так же и способность к музыке – относительно музыкальных звуков, а следует ли петь сейчас и играть на кифаре или не следует ни петь, ни играть на кифаре, она не скажет. Какая же способность скажет? Та, которая исследует и самое себя и все остальное. А какая это? Способность разума. Только она одна получена нами постигающей как самое себя, – свою сущность, свои возможности, свою ценность, – так и все остальные способности. В самом деле, что иное говорит, что золото прекрасно? Ведь само оно не говорит. Ясно, что это говорит способность пользоваться представлениями. Что иное различает способность к музыке, способность к грамоте, остальные способности, одобряет пользование ими и указывает своевременность? Ничто иное.

Так вот, как и стоило того, боги сделали зависящим от нас только самое лучшее из всего и главенствующее – правильное пользование представлениями, а все остальное – не зависящим от нас. Потому ли, что они не хотели? Я думаю, что если бы они могли, они бы и все то предоставили в наше распоряжение. Но они никак не могли. В самом деле, поскольку мы находимся на земле и связаны таким телом и таким окружающим обществом, как было бы возможно, чтобы мы в этом не испытывали препятствий со стороны всего того, что относится к внешнему миру? А что говорит Зевс? «Эпиктет, если бы было возможно, я сделал бы и бренное тело твое и бренное имущество свободным и неподвластным препятствиям. Но в действительности, да не будет тебе неведомо, оно не есть твое, оно – брение, искусно замешенное. А поскольку этого я не мог, мы дали тебе некоторую часть нашу – эту способность влечься и невлечься, стремиться и избегать, словом, способность пользоваться представлениями, заботясь о которой и полагая в которой все свое, ты никогда не будешь испытывать помех, никогда не будешь испытывать препятствий, не будешь стенать, не будешь жаловаться, не будешь льстить никому. Что же? Разве этого, по-твоему, мало?- Ни в коем случае!- Так ты довольствуешься этим? – Я молю богов об этом».

Но в действительности, несмотря на то, что в нашей возможности заботиться только об одном и привязываться только к одному, мы предпочитаем заботиться о многом и быть привязанными ко многому – к телу, имуществу, брату, другу, чаду, рабу. И поскольку мы привязаны ко многому, то нас все это обременяет и отвлекает. Поэтому, если плыть невозможно 55, мы сидим терзаясь и беспрестанно выглядываем: «Какой дует ветер?»- «Борей». Какое нам дело до него? «Когда подует Зефир?» Когда будет угодно ему, милейший, или Эолу. Не тебя ведь бог сделал распорядителем ветров, а Эола 56. «Как же быть?» Получше устраивать то, что зависит от нас, а всем остальным пользоваться так, как оно есть по своей природе. «Как же оно есть по своей природе?» Как хочет бог. «Значит, чтобы сейчас отрубили голову только мне?» Что же, ты хотел бы, чтобы отрубили всем, к твоему утешению? Не хочешь ли ты подставить голову так, как какой-нибудь Латеран 57 в Риме, которого Нерон велел обезглавить? Он подставил голову, ему нанесли удар, и так как удар сам оказался слабым, он чуть сжался – и снова подставил ее. А еще раньше, когда явился Эпафродит 58 и стал расспрашивать его о причине столкновения, он ответил: «Если я захочу сказать, то я скажу твоему господину».

– Чем же следует руководствоваться в таких вещах? – Да чем иным, как не знанием того, что мое и что не мое, что в моей возможности и что не в моей возможности? Я должен умереть. Так разве вместе с тем и стенать? Быть закованным. Разве вместе с тем и скорбеть? Быть изгнанным. Так разве кто-нибудь мешает мне вместе с тем смеяться, не поникать духом, благоденствовать? «Открой тайну». – «Нет. Это ведь зависит от меня». – «Но я закую тебя». – «Человек, что ты говоришь? Меня? Ты закуешь мою ногу, а мою свободу воли 59 и Зевс не может одолеть». – «Я брошу тебя в тюрьму». – «Бренное тело». – «Я обезглавлю тебя». – «Когда же я говорил тебе, что только моя голова неотрубаема?»

Вот к чему следовало бы приучать себя занимающимся философией, вот о чем писать каждый день, вот в чем упражняться. Трасея 60 говаривал: «По мне лучше казнь сегодня, чем изгнание завтра». Что же ему сказал Руф? 61 «Если ты выбираешь это как более тяжелое, что за глупый выбор? А если как более легкое, кто тебе дал выбирать? Не хочешь ли ты приучать себя довольствоваться тем, что дано?»

Что ведь поэтому говорил Агриппин? 62 «Сам я себе препятствий не создаю». Ему сообщают: «Тебя судят в сенате». – «Да будет судьба благосклонна! Однако уже пять часов 63 (а в этот час он по своему обыкновению упражнялся и затем обмывался холодной водой), пойдем поупражняемся». Когда он кончил упражняться, пришли и сказали ему: «Ты осужден». – «На изгнание, – спрашивает он, – или на смерть?» – «На изгнание». – «А имущество что?» – «Не изъято». – «Позавтракаем, значит, в Ариции64».

Вот это и есть приучить себя к тому, к чему следует приучать себя: сделать стремление и избегание неподвластным помехам и не терпящим неудач. Я должен умереть. Если уже, я умираю, а если через некоторое время, сейчас я завтракаю, поскольку настал час завтрака, и вот тогда я умру. Как? Как подобает возвращающему чужое.

2. Как блюсти то, что к лицу, во всем

Для существа, обладающего разумом, невыносимо только неразумное, а разумное выносимо. Побои не невыносимы по своей природе. – Как это так? – Смотри, как: лакедемоняне претерпевают бичевание, убежденные в том, что это разумно65. – А повеситься это не невыносимо? – Во всяком случае, когда кто-то убежден в том, что это разумно, он идет и вешается. Словом, если мы обратим внимание, то найдем, что ничто так не удручает существо, обладающее разумом, как неразумное, и наоборот, ничто так не привлекает его, как разумное. Однако разумное и неразумное у одного оказывается одним, у другого другим, так же как и благо и зло, полезное и неполезное. Поэтому, главным образом, нам и нужно образование66, чтобы мы научились применять общее понятие67 о разумном и неразумном к частным случаям согласно природе. А для суждения о разумном и неразумном каждый из нас исходит не только из ценностей того, что относится к внешнему миру, но и того, что каждому из нас к лицу. Ведь кому-то одному кажется разумным подавать ночной горшок, поскольку он только то имеет в виду, что если не подаст, то получит побои и не получит еды, а если подаст, то не претерпит ничего сурового или тягостного, а кому-то другому не только самому подать кажется невыносимым, но и стерпеть, когда другой подает. Так вот, если ты меня спросишь: «Подавать ли мне горшок или нет?», я скажу тебе, что получить еду ценится больше, чем не получить, и быть выдранным ценится меньше, чем не быть выдранным, так что, если ты меришь свое по этим меркам, иди подавай. – Но это был бы несообразно со мной. – В этом ты сам должен разбираться, не я, потому что именно ты знаешь, сколько ты для себя стоишь и за сколько ты продаешь себя. Ведь одни продают по одной цене, другие – по другой. Поэтому Агриппин Флору 68, раздумывавшему, следует ли выступить в зрелищах Нерона, чтобы и самому исполнить какую-то роль, сказал: «Выступи». А когда тот спросил: «Почему ты сам не выступаешь?», он ответил: «Я и не думаю». В самом деле, раз человек раздумывает о таких вещах, сопоставляя и рассчитывая ценности того, что относится к внешнему миру, значит, он близок к людям, забывшим о своем лице. О чем ведь ты меня спрашиваешь? «Смерть предпочтительнее или жизнь?» Я отвечаю: жизнь. «Страдание или удовольствие?» Я отвечаю: удовольствие. «Но если я не буду играть в трагедии, мне голову отрубят». Стало быть, иди и играй в трагедии, а я играть и трагедии не буду. «Почему?» Потому что ты сам считаешь себя одним каким-то утком среди утков туники. «Так что же?» Тебе было надо думать о том, как бы тебе быть подобным остальным людям, точно так же как и уток не хочет иметь ничего исключительного по сравнению с остальными утками. А я хочу быть пурпурной полосой, той небольшой и блистательной частью, благодаря которой и все остальное представляется великолепным и прекрасным 69. Так что же ты мне говоришь: «Уподобься большинству»? Да как я тогда буду пурпурной полосой?

Все это знал и Приск Гельвидий 70, и, зная, делал. Когда Веспасиан 71 повелел ему, чтобы он не являлся в сенат, он ответил: «От тебя зависит не дозволить мне быть сенатором, но пока я буду им, я должен являться». – «Ну являйся, – говорит тот, – но молчи». – «Не запрашивай моего мнения, и я буду молчать». – «Но я должен запросить мнение». – «А я – сказать то, что представляется справедливым».- «Но если ты скажешь, я убью тебя». – «Когда же я говорил тебе, что я бессмертен? И ты сделаешь то, что твое, и я – то, что мое. Твое – убить, мое – умереть без трепета. Твое – изгнать, мое – отправиться без печали». Какую же пользу принес Приск, один? А какую пользу приносит пурпурная полоса тоге? Да какую иную, как не ту, что блистает на ней пурпурной полосой и для все остального служит прекрасным примером? А другой, если бы при таких обстоятельствах цезарь 72 воспретил ему являться в сенат, сказал бы: «Благодарю за то, что щадишь меня». Такому цезарь и не стал бы запрещать являться, зная, что он или будет сидеть, как глиняный кувшин, или, если будет говорить, скажет то, что, как он знает, угодно цезарю, и даже присовокупит к этому еще больше.

Так и один атлет, которому угрожала смерть, если он не даст отсечь себе срамную часть, когда пришел к нему брат (а был он философ) и сказал: «Ну, брат, что ты намерен делать? Отсечем эту часть, и будем еще в гимнасий ходить?», не склонился, но стойко выдержал и умер.

А когда кто-то спросил: «Как он сделал это? Как атлет или как философ?», – Как мужчина, – сказал он, – но мужчина, провозглашенный победителем на Олимпийских играх и состязавшийся в них, в таких местах проводивший свою жизнь, а не у Бата 73 умащавшийся. А другой бы даже голову дал себе отрубить, если бы мог жить без головы. Вот что такое «к лицу». Так это сильно в тех, кто привык сообразовываться с этим. «Ну-ка, Эпиктет, обрейся». Если я философ, то я говорю: «Не обреюсь» 74. – «Но я голову тебе снесу». – «Если для тебя лучше, снеси».

Кто-то спросил: «Как же каждому из нас осознавать то, что к лицу ему?» – А как бык, – сказал он, – при нападении льва один осознает свою подготовленность и бросается вперед в защиту всего стада? Не ясно ли, что сразу вместе с подготовленностью появляется и осознание ее? Стало быть, и всякий из нас, у кого будет такая подготовленность, непременно будет осознавать ее. А сразу вдруг быком не становятся, как и благородным человеком, нет, нужно пройти суровую закалку, подготовиться и не браться необдуманно за ничуть не подобающее.

Только обдумай, за сколько ты продаешь свою свободу воли, человек. Во всяком случае, не продавай ее дешево. А великое и исключительное подобает, пожалуй, другим – Сократу и таким, как он. – Почему же, если мы по природе рождены для этого, не все или не многие становятся такими? – Разве кони все становятся быстроногими, разве собаки все – охотничьими? Что же, раз я неодаренный, значит, мне из-за этого отказаться от заботы? Ни в коем случае! Эпиктет лучше Сократа не будет. Но если не хуже 75, этого мне достаточно. Ведь я не буду и Милоном 76, и все же я не оставляю без заботы свое тело. Не буду и Крезом, и все же не оставляю без заботы свое имущество. Словом, мы не отказываемся от заботы о чем бы то ни было из-за того, что не надеемся достичь вершины.

3. К каким можно придти следствиям, исходя из того, что бог – отец людей

Если бы люди могли усвоить себе по достоинству это мнение, что мы рождены богом все как имеющие главное значение 77 и что бог- отец и людей и богов, то я думаю, что в их мыслях о себе не было бы ничего неблагородного и низкого. Но нет, если усыновит тебя цезарь, то никто не выдержит твоего высокомерного взгляда. А если ты узнаешь, что ты сын Зевса, разве ты не преисполнишься гордости? Однако этого мы не делаем, но поскольку в рождении нашем смешаны две эти сущности- тело, что представляет в нас общность с животными, и разум и мысль, что представляет в нас общность с богами, то одни склоняются к тому родству, несчастному и мертвому, а лишь немногие к божественному и блаженному. Стало быть, поскольку всякий неизбежно относится ко всему в соответствии с принятым им мнением о том, у тех немногих, которые считают себя рожденными для честности, для совести, для верного пользования представлениями, нет в мыслях о себе ничего низкого и неблагородного, а у большинства- наоборот. «Да что я такое? Несчастный человечишка!» да «Жалкая моя бренная плоть!». Она действительно жалкая, но у тебя есть нечто и лучше бренной плоти. Так что же ты, оставив то, прилип к ней? Из-за этого родства, склоняясь к нему, одни из нас становятся подобными волкам, бесчестными, коварными, вредными, другие – подобными львам, дикими, хищными, свирепыми, а большинство из нас – лисицами и сколько ни есть среди животных несчастными тварями. В самом деле, что такое хулящий и злонравный человек, как не лисица или какая-нибудь другая более несчастная и низкая тварь? Так смотрите же, остерегайтесь оказаться какой-нибудь из этих несчастных тварей.

4. О совершенствовании

Совершенствующийся 78, научившись у философов тому, что стремление бывает к благу, а избегание – по отношению к злу, да еще научившись тому, что благоденствие и неподверженность страстям достигаются человеком только тогда, когда в стремлении он не станет терпеть неуспеха, а в избегании не станет терпеть неудачи, стремление подавляет в себе вовсе и откладывает до другого времени, а избеганием пользуется только по отношению к тому, что зависит от свободы воли. Ведь если он станет избегать чего-то того, что не зависит от свободы воли, он знает, что когда-то в чем-то потерпит неудачу, вопреки своему избеганию, и будет несчастен. Но если назначение добродетели заключается в том, чтобы привести к счастью, к неподверженности страстям и к благоденствию, то непременно и совершенствование в продвижении к ней есть совершенствование в продвижении к каждому из этих состояний. Ведь всегда, к чему бы решительно ни приводило совершенство в чем-то, совершенствование есть приближение к тому.

Так как же добродетель мы признаем чем-то таким, а совершенствование ищем и показываем в ином? Что есть дело добродетели? Благоденствие. Так кто же совершенствуется? Прочитавший уйму сочинений Хрисиппа? 79 Неужели добродетель заключается в том, чтобы постичь Хрисиппа? Ведь если она заключается в этом, то соответственно совершенствование заключается не в чем ином, как в том, чтобы постигать уйму сочинений Хрисиппа. Но в действительности мы признаем, что добродетель приводит к чему-то одному, а приближение, то есть совершенствование, заявляем мы, – к иному. «Он, – говорит, – уже и самостоятельно может читать Хрисиппа». Прекрасно, клянусь богами, совершенству ешься ты, человек! Какое совершенствование! «Что ты потешаешься над ним?» А что ты уводишь его от осознания своих зол? Не хочешь ли ты показать ему дело добродетели, чтобы он узнал, где ему искан, совершенствование? Там ищи его, несчастный, где твое дело. А где твое дело? В стремлении и избегании, чтобы ты был не терпящим неуспехов и не терпящим неудач, в влечениях и невлечениях, чтобы ты был не совершающим ошибок, в согласии и воздерживании от суждения, чтобы ты был не впадающим в заблуждение. А первые вопросы 80 суть первые и необходимейшие. Если же того, чтобы быть не терпящим неудач, ты ищешь трепеща и сокрушаясь, совершенствуешься ли ты как-то? Так вот, ты здесь покажи мне свое совершенствование. А то как если бы я разговаривал с атлетом: «Покажи мне плечи», – а он бы на это: «Посмотри на мои гири». Смотри сам со своими гирями! Я хочу увидеть воплощение действия гирь. «Возьми сочинение „О влечении” и узнай, как я прочитал его». Рабское ты существо, не это я ищу, а как ты влечешься и невлечешься, как ты стремишься и избегаешь, как ты намереваешься, ставишь перед собой цели и подготавливаешься, согласно ли природе или несогласно. Ведь если согласно, это мне и показывай, и я скажу тебе, что ты совершенствуешься. А если несогласно, иди и не только истолковывай книги, но и сам пиши такие же. И какая тебе польза? Разве ты не знаешь, что вся книга стоит пять денариев? И истолковывающий ее думает, что он стоит больше пяти денариев? Так вот, никогда не ищите дело в одном, совершенствование – в ином.

Так где же совершенствование? Если кто из вас, отступив от всего относящегося к внешнему миру, обращен к своей свободе воли, тщательно и усердно работая над ней, так чтобы в завершение сделать ее согласной природе, возвышенной, свободной, неподвластной помехам, неподвластной препятствиям, честной, совестливой, и если постиг, что жаждущий или избегающий независящего от него не может быть ни честным, ни свободным, но неизбежно должен и сам вовлекаться в превратности и метания вместе со всем тем, неизбежно должен и подчинить себя другим, могущим предоставлять все то или мешать достижению всего того, и наконец, если, вставая с утра, соблюдает и хранит все это, моется, как человек честный, как человек совестливый, ест так же, усердно работая над тем, что имеет главное значение во всяком предмете 81, как бегун занимается беговыми упражнениями, как занимающийся искусством владения голосом занимается голосовыми упражнениями, вот тот и есть поистине совершенствующийся, и тот не напрасно уехал из дому. А если и все его усилия направлены к овладению содержанием книг и он усердно работает над этим и уехал из дому за этим, я говорю ему, чтобы он тут же отправлялся домой и не забрасывал свои тамошние дела. Ведь то, за чем он уехал из дому, не имеет никакого значения. Но значение имеет вот что: приучать себя устранить из своей жизни сокрушения и стенания, ни «О горе мне!» и «Несчастный я!», злополучие и несчастье, и постичь, что такое смерть, что такое изгнание, что такое тюрьма, что такое цикута 82, чтобы мочь говорить в тюрьме: «Дорогой Критон, если так угодно богам, пусть так будет» 83, а не: «Несчастный я старик! Для этого ли уберег я свои седины!» Кто говорит это? Думаете, что я назову вам какого-нибудь бесславного и низкого? Приам этого не говорит? Эдип не говорит? А сколько, что ни на есть, царей говорит? Ведь что такое трагедии, как не страсти людей, дорожащих тем, что относится к внешнему миру, показываемые стихотворным размером трагедии? Если бы к тому постижению, что все относящееся к внешнему миру и независящее от свободы воли не касается нас, необходимо было придти путем заблуждения, я хотел бы это заблуждение, благодаря которому я мог бы жить в благоденствии и невозмутимости, а вы смотрите сами, что вы хотите.

Что же нам предлагает Хрисипп? «Для того чтобы ты узнал – говорит он, – что не ложно все то, благодаря чему достигается благоденствие и неподверженность страстям, возьми мои книги, и ты узнаешь, что 84 и природе согласно все то, что делает меня неподверженным страстям». О великое счастье! О великий благодетель, указывающий путь! И вот Триптолему 85 все люди воздвигли святилища и алтари за то, что он дал нам возделываемые средства пропитания, а нашедшему истину, осветившему и распространившему ее среди всех людей, не истину, касающуюся просто жизни, а истину, ведущую к счастливой жизни, кто из вас за это воздвиг алтарь или храм, или посвятил статую, или воздает за это благоговейные почести богу? За то, что боги дали нам виноград или пшеницу, мы совершаем им жертвоприношения, а за то, что они произвели в человеческой мысли такой плод, посредством которого хотели показать нам истину о счастье, не будем мы благодарными богу?

5. Против академиков 86

Если кто-то, говорит он, упорно отрицает совершенно явное, то против него нелегко найти довод, которым можно было бы переубедить его. И это происходит не от его силы и не от бессилия доказывающего, но когда он окаменел во внушенном ему заблуждении, как еще можно воздействовать на него доводом? А окаменение бывает двоякое: окаменение мыслительности и окаменение внушаемости, когда кто-то упрямо не признает очевидное и не отступает от противоречивого. Однако мы в большинстве своем страшимся телесного омертвения и на все готовы ради того, чтобы не оказаться в таком состоянии, а до омертвения души нам нет никакого дела. И, клянусь Зевсом, что касается самой души, если кто-то находится в таком состоянии, что ничего не понимает и не уразумевает ничего, мы считаем, что и он в плохом состоянии. А если омертвеет чья-то внушаемость и совестливость, мы это еще и силой называем! «Очевидно ли тебе, что ты бодрствуешь?» – «Нет, – говорит, – ведь не очевидно мне это и тогда, когда во сне мне представляется, что я бодрствую». – «Так, значит, это представление ничем не отличается от того?» – «Ничем». Я еще с ним разговариваю? Да какой огонь или какое железо применить мне к нему, чтобы он почувствовал, что омертвел? Чувствуя, он притворяется, что не чувствует. Он еще хуже мертвеца. Тот не видит противоречия: он в плохом состоянии. Этот, видя, не движется и не совершенствуется: он в еще более несчастном состоянии. У него отсечена совестливость и внушаемость, а способность разума не отсечена, но одичала. Это мне назвать силой? Ни в коем случае! Разве только если называть силой и свойство распутников открыто делать и говорить все что взбредет им в голову.

6. О промысле

По всему происходящему в мироздании легко восхвалить промысл, если в ком есть два эти свойства: способность уяснять все происшедшее с каждым и чувство благодарности. Иначе один не увидит полезности всего происшедшего, а другой не будет благодарным за все это, даже если увидит. Если бы бог цвета создал, а способность видеть их не создал бы, какая в этом была бы польза? Совершенно никакой. Но если бы, наоборот, эту способность он создал, а все существующее создал бы недоступным этой способности видеть, и так какая была бы польза? Совершенно никакой. А что, если бы и то и другое он создал, а свет не создал бы? И так не было бы никакой пользы. Кто же тот приспособивший 6 это к тому и то к этому? А кто тот приспособивший меч к ножнам и ножны к мечу? Никто? Да ведь по самому устройству изделий мы обыкновенно заявляем, что это несомненно творение какого-то мастера, а не необдуманно устроенное. Так неужели каждое из них обнаруживает мастера, а зримое, зрение, свет не обнаруживает? А мужской пол и женский пол, их взаимное влечение к соитию и способность пользоваться частями, устроенными для этого, все это тоже не обнаруживает мастера? Но это-то ладно. А, вот, такое устройство мышления, благодаря которому мы, воспринимая чувственные предметы, не просто получаем отпечатки их, производимые ими, но и отбираем что-то, отнимаем, добавляем, составляем то-то и то-то посредством их и, клянусь Зевсом, переходим от одного к другому, каким-нибудь образом близкому, разве и этого недостаточно, чтобы побудить некоторых не колеблясь признать мастера? Или пусть они растолкуют нам, что такое то создающее все это или каким образом возможно, чтобы все это столь поразительное и мастерское происходило не вследствие обдуманности, само собой.

Что же, только ли по отношению к нам происходит это? Многое – только по отношению к нам, именно то, что исключительно нужно было существу, обладающему разумом, а многое ты найдешь общим для нас с существами, не наделенными разумом. Так разве и понимают происходящее они? Отнюдь. Ведь одно дело пользование, другое дело понимание. Они нужны были богу как пользующиеся представлениями, а мы – как понимающие в пользовании. Поэтому для них достаточно есть, пить, спать, совокупляться и все прочее, что совершает по-своему каждое из них, а для нас, которых он наделил и способностью понимания, этого уже не достаточно, но если мы не будем поступать сообразно, порядком и соответственно природе и устройству каждого, то мы уже не достигнем своей цели. Ведь чьи устройства различны, различны и их дела и цели. Стало быть, чье устройство предназначено только для пользования, тому вполне достаточно пользоваться так или иначе, а чье – и для понимания в пользовании, то если у него не будет и сообразности, тот никогда не достигнет своей цели. Какова же цель тех? Каждое из них он устраивает так, чтобы одно поедалось, другое служило в земледелии, то давало сыр, а иное для иной подобной надобности. Какая для всего этого надобность в том, чтобы пони мать представления и мочь различать их? 87 А человека он ввел созерцателем его и творений его, и не только созерцателем, но и истолкователем их. Поэтому постыдно человеку начинать и заканчивать там, где и существа, не наделенные разумом, но скорее отсюда следует начинать, а заканчивать на том, на чем закончила но отношению к нам и природа. А закончила она на созерцании, понимании и согласном с природой образе жизни. Смотрите же, как бы вы не прожили до самой смерти так и не став созерцателями всего этого.

В Олимпию вы уезжаете, чтобы видеть творение Фидия 88, и каждый из вас считает несчастьем прожить до самой смерти так и не осмотрев все это. А там, откуда и уезжать не надо, где вы находитесь уже и присутствуете перед творениями, у вас не будет страстного желания созерцать и постичь их? Стало быть, вы не осознаете ни кто вы такие, ни для чего рождены, ни что такое то, к созерцанию чего вы допущены?- Но в жизни существуют всякие неприятности и трудности. – А в Олимпии не существуют? Не страдаете вы от жары? Не теснитесь? Не кое-как моетесь? Не мокнете, когда идет дождь? А шума и гама и вообще всяких трудностей не натерпеваетесь? Но я думаю, что все это вы, сопоставляя с замечательностью зрелища, переносите и выдерживаете. Ну а способности такие вы не получили, благодаря которым можете переносить все случающееся? Величие духа не получили? Мужество не получили? Стойкость не получили? Да какое еще дело мне, наделенному величием духа, до всего того, что может выйти? Что лишит меня самообладания или приведет в смятение или что покажется мучительным? Разве я не стану пользоваться той способностью, которую я получил для этого, а стану сокрушаться и стенать по поводу того, что выходит? «Да, но у меня текут сопли». Так для чего же у тебя руки, рабское ты существо? Не для того ли, чтобы ты и сморкался? «Так разве это разумно, что в мироздании существуют сопли?» Да насколько лучше высморкаться тебе, чем винить! А то чем, по-твоему, вышел бы Геракл, если бы не существовало такого льва, гидры, лани, вепря, всяких несправедливых и звероподобных людей, от которых он избавил и очистил землю? И что бы он делал, если бы ничего такого не существовало? Не ясно ли, что спал бы закутавшись? Значит, прежде всего, он не стал бы Гераклом, дремля всю жизнь в такой неге и покое. Ну а если бы даже и стал, что толку было бы в нем? Какое применение нашли бы эти его руки и вообще вся его мощь, стойкость и благородство, если бы какие-нибудь такие обстоятельства и предметы не встряхнули его и не закалили упражнениями? Что же, он сам должен был устраивать их себе и искать, откуда бы привести льва в свой край, вепря, гидру? Глупость это и безумие! Но существующие и обнаруженные, они оказались полезными к тому, чтобы показать и закалить упражнениями Геракла.

Ну, так вот, и ты, осознав все это, взгляни на способности, которые у тебя есть, и, разглядев их, скажи: «Подавай теперь, Зевс, какое хочешь обстоятельство: 89 у меня есть подготовленность, данная мне от тебя, и возможности для того, чтобы украсить себя благодаря всему, что получается». Но нет, вы сидите трепеща в страхе, как бы не случилось того-то, горюя, сокрушаясь и стеная, когда случается то-то. И вы еще вините богов! Действительно, какое может быть иное следствие из такого неблагородства, как не нечестивость? А между тем бог-то не только дал нам эти способности, благодаря которым мы можем переносить все, что получается, не становясь от этого униженными и сломленными, но, что было достойно доброго царя и поистине отца, дал нам это неподвластным помехам, неподвластным принуждениям, неподвластным препятствиям, сделал это, целиком, зависящим от нас, даже не оставив за собой никакой силы для того, чтобы помешать или воспрепятствовать. Имея все это свободным и своим, вы не пользуетесь им и даже не осознаете, что вы получили и от кого, но сидите сокрушаясь и стеная, одни слепо не видя самого подателя и не узнавая благодетеля, а другие по своему неблагородству обращаясь к жалобам и обвинениям против бога. А между тем, что касается величия духа и мужества, я докажу тебе, что у тебя есть для этого основания и подготовленность, но вот какие у тебя основания для того, чтобы жаловаться и винить, докажи мне ты.

7. О нужности изменяющихся 1, условных и тому подобных рассуждений

Большинству и неведомо, что занятие изменяющимися,90 условными, а также приводящими к умозаключению путем вопросов и всеми вообще такого рода рассуждениями касается надлежащего. Ведь мы ищем, как во всяком предмете добродетельному человеку найти надлежащую в этом предмете линию поведения. Так вот, или пусть скажут, что мудрый человек не снизойдет до вопросов и ответов, или что если и снизойдет, то ему не придется беспокоиться о том, как бы не вести себя в ходе вопросов и ответов необдуманно и как попало, а не принимающим ни того ни другого из этих утверждений необходимо признать, что следует заниматься каким-то рассмотрением той топики, к которой главным образом относятся вопросы и ответы.

Ведь что требуется в рассуждении? Устанавливать истинное, отвергать ложное, воздерживаться от суждения при неясном. Так достаточно ли усвоить только это? – Достаточно, – говорит. – Так, значит, и желающему в пользовании монетой не допускать оплошности достаточно услышать это: «Настоящие драхмы принимай, а поддельные отвергай»? – Недостаточно. – Что же нужно к этому еще? Да что иное, как не умение одобрять и различать настоящие и поддельные драхмы? Так, значит, и что касается рассуждения, недостаточно сказанного, но необходимо стать умелым в одобрении и в различении истинного, ложного и неясного? – Необходимо. – Кроме этого, что еще требуется в рассуждении? Принимай следствие из правильно допущенных тобой посылок. Ну так достаточно ли и тут узнать это? Недостаточно, а нужно усвоить, как то-то становится следствием того-то и того-то и тогда-то одно следует из одного, а тогда-то из многого вместе. Так не необходимо ли еще и это тому, кто намерен вести себя в рассуждении понятливо, самому доказывать каждое положение, следить внимательно за доказательствами других и не давать вводить себя в заблуждение софистическими уловками, будто бы доказывающими? Таким образом, у нас появилось занятие умозаключающими рассуждениями и их схемами и упражнение в них, и это оказалось явно необходимым.

Но вот бывает так, что мы здраво допустили посылки и из них получается такое-то заключение, и хотя оно ложное, тем не менее оно получается. Так что же мне надлежит делать? Принимать ложное? И как это возможно? Или говорить: «Я не здраво согласился на признание допущенных посылок»? Да ведь и это недопустимо. Или: «Такого заключения не получается из тех допущенных посылок, на которые дано согласие»? Но и это недопустимо. Так что же в таких случаях следует делать? Не подобно ли тому, как недостаточно взять в долг сверх того, что еще должны, но следует добавить также, что остаются при долге и он не погашен, так и недостаточно, сверх того, что следует соглашаться на заключение, допустить посылки, а следует оставаться при согласии на них? И, конечно, если они остаются до конца такими, на какие дано было согласие, то совершенно необходимо, чтобы мы оставались при согласии на них и принимали следствие из них. ‹…› 91 Ведь уже и не у нас и не в соответствии с нами получается это заключение, поскольку мы отказались от согласия на посылки. Так вот, следует ознакомиться и с такими особенностями посылок, с таким изменением и изменяемостью их, благодаря чему в самом ходе вопросов или ответов или умозаключения, или чего-то другого такого они, получая изменения, сбивают с толку несмыслящих людей, не видящих следствия. Для чего? Чтобы в этом вопросе мы не вели себя противно надлежащему, необдуманно и путано.

И то же самое относится к условиям и условным рассуждениям. Ведь иногда бывает необходимо выставить исходным требованием 92 какое-то условие как средство подступа к последующему рассуждению. Так на всякое ли допущенное условие следует соглашаться или не на всякое? И если не на всякое, то на какое? Чего касается рассмотрение? Надлежащего 93. А согласившемуся следует ли оставаться всегда при 24 сохранении его или иногда следует отказываться, но след-ствия принимать, а противоречия не принимать? – Да. – Но кто-то говорит: «Я сделаю так, что ты, приняв условие возможного, будешь приведен к невозможному». Разве мудрый человек не снизойдет до него, а станет избегать исследования и обсуждения? Да кто еще иной способен к рассуждению, искусен в вопросах и ответах и, клянусь Зевсом, недоступен для обманов и софистических уловок? Снизойдет, конечно, но разве не будет обращать внимания на то, чтобы не вести себя в рассуждении необдуманно и как попало? Как же он тогда будет таким, каким мы мыслим его? Однако без определенного в таких вещах упражнения и подготовленности в состоянии ли он соблюдать последовательность? Пусть докажут это, и тогда все эти правила излишни, они, оказывается, до нелепости несообразны с понятием о мудром человеке.

Что мы еще бездеятельны, беспечны, ленивы и ищем предлогов не проводить ночей в усиленных трудах над совершенствованием своего разума? – Так если я запутаюсь в таких вещах, разве я убил отца, значит?- Рабское ты существо, да где тут был отец, чтоб ты убивал его? Что же сделал ты? Единственную ошибку, которую можно было допустить в этом вопросе, ты и допустил. Как раз то же и я сказал Руфу, когда он порицал меня за то, что я не мог найти одно упущение94 в каком-то силлогизме. «Как будто бы,- говорю, – я поджег Капитолий». А он: «Рабское ты существо, – говорит, – тут упущение есть Капитолий». Или только это и есть, ошибки, что спалить Капитолий да убить отца, а необдуманно, бессмысленно, как попало пользоваться своими представлениями, не следить внимательно за рассуждением, доказательством, софистической уловкой, словом, не видеть того, что в соответствии с нами и что не в соответствии с нами, в ходе вопросов и ответов, все это не ошибки?

8. Что способности у необразованных не безопасны для них

Сколькими способами можно преобразовывать равносильные между собой высказывания, столькими же возможно преобразовывать в рассуждениях и виды эпихейрем и энтимем 95. Вот, например, такой способ: «Если ты взял в долг и не вернул, значит, ты должен мне деньги»- «Неверно это высказывание: „ты взял в долг и не вернул”. Следовательно, ты не должен мне денег». И умело делать это никому не приличествует более, чем философу. Ведь если энтимема есть неполный силлогизм, ясно, что тот, кто освоил упражнениями полный силлогизм, ничуть не менее был бы в состоянии освоить и неполный.

Так почему же мы не упражняем себя и друг друга в этом? Потому что сейчас, даже не занятые упражнениями в этих вещах и не отвлекаемые, во всяком случае мной, от заботы о нравственности, мы все же ничуть не преуспеваем в добродетели. Чего же ожидать, если бы мы еще и за это занятие взялись? И особенно потому, что это стало бы не только каким-то дополнительным занятием, отвлекающим от более необходимых, но и основанием для самомнения и спеси не обыкновенным. Великая сила ведь способность доказывать приведением доводов и убедительно рассуждать, и особенно если она будет развита упражнением и вдобавок приобретет какое-то и великолепие речи. Потому что и вообще всякая способность, если она у необразованных и слабых, опасна для них в том отношении, что может повести к высокомерной и тщеславной гордости ею. Каким ведь еще средством можно убедить молодого человека, отличающегося в этих вещах, что следует не самому стать приложением к ним, а их сделать приложением к себе? Разве он не расхаживает высокомерно и надменно перед нами, поправ все эти доводы и не терпя, если кто-то принимается за него, напоминая, от чего он отдалился и куда склонился?

– Что же, разве Платон не был философ? – Да разве Гиппократ не был врач? Однако ты видишь, какой слог у Гиппократа. Так разве у Гиппократа такой слог в силу того, что он врач? Что же ты смешиваешь вещи, случайно сочетающиеся в того же рода людях? Если Платон был красивым и сильным, то разве и мне следовало бы засесть и усердно добиваться того, чтобы стать красивым или чтобы стать сильным, будто это необходимо для философии, поскольку некий философ был вместе и красивый и философ? Не хочешь ли ты осознавать и различать, в силу чего люди становятся философами и что у них случайное? Ну а если бы я был философ, разве вам следовало бы и хромыми стать? 96 Что же, отвергаю ли я эти способности? Ни в коем случае! Не отвергаю ведь я способность к зрению. Но все же, если ты спросишь меня, что есть благо человека, я не могу сказать тебе иного, кроме того, что это определенная свобода воли 97.

9. К каким можно придти следствиям, исходя из того, что мы родственны богу

Если то, что говорится философами о родстве бога и людей, истинно, что иного остается людям, кроме следования Сократу: никогда на вопрос «откуда родом?» не говорить, что «афинянин» или «коринфянин», а что «мирозданянин»? 98 В самом деле, почему ты говоришь, что ты афинянин, а не из того только угла, в который было брошено твое рожденное бренное тело? Не ясно ли, что, исходя из более главного и обьемлющего не только тот самый угол и весь твой дом, но и вообще тот край, где твой род предков дошел до тебя, находишь ты какое-то основание называть себя афинянином или коринфянином? Стало быть, если кто понял устроение мироздания и постиг, что самое великое, самое главное и самое всеобъемлющее среди всего это система, состоящая из людей и бога, а от него семена попали не в отца моего только и в деда, но во все рождающееся и растущее на земле, а как в имеющие главное значение- в существа, обладающие разумом, потому что только они по своей природе причастны к сопребыванию с богом, связанные с ним по разуму, то почему бы тому не назвать себя мирозданянином? Почему не сыном бога? А почему страшиться чего-то, что происходит среди людей? Родства с цезарем или кем-нибудь другим из могущественных людей в Риме достаточно, чтобы можно было проводить жизнь в безопасности, не пренебрегаемыми, не боящимися ничего, а что бог- наш создатель, отец, опекатель, это уже не избавит нас от печалей и страхов?

«А где мне взять поесть, – говорит, – если у меня ничего нет?» А как рабы, как беглые, на что полагаются они, убегая от хозяев? На свои земли, или на слуг, или на серебряную утварь? Только на самих себя. И всё же они не остаются без пищи. А философу нашему разве придется на других полагаться и уповать в чужих краях, а не самому о себе заботиться, и быть хуже и малодушнее по сравнению с не наделенными разумом зверями, каждый из которых, сам себе довлея, не испытывает затруднений ни с пищей, свойственной ему, ни с образом жизни, соответственным и в соответствии с природой?

Я-то думаю, что старому человеку следовало бы сидеть здесь, не к тому направляя все свои усилия, чтобы вы не были о себе низкого мнения и не предавались каким-нибудь низким и неблагородным рассуждениям о самих себе, а к тому, чтобы среди вас не оказалось каких-нибудь таких молодых людей, которые, узнав родство с богами и что мы как некими оковами связаны телом и его имуществом и всем тем, что ради них бывает нам необходимо для устройства и пребывания в жизни, захотели бы отбросить все это как некое бремя, тягостное и бесполезное, и уйти к родным. И вот какой следовало бы вести спор вашему учителю и наставнику, если бы только он представлял собой что-то. Вы приходите и говорите: «Эпиктет, мы больше не можем выносить того, что мы скованы этим бренным телом, кормим и поим его, покоим и содержим в чистоте, да еще водим его общаться с теми-то и с теми то. Не безразличные ли это вещи и не имеющие никакого отношения к нам, и смерть – не зло? Не родные ли мы некие бога и не оттуда ли пришли? Дай нам уйти туда, откуда мы пришли, дай освободиться, наконец, от этих оков, зависимых и обременяющих. Здесь разбойники, воры, суды, так называемые тираны, которым кажется, будто они имеют какую-то власть над нами из-за бренного тела и его имущества. Дай мы покажем им, что они ни над кем не имеют власти». А я на это говорю: «Люди, подождите бога. Когда он даст знак и освободит вас от этого служения, тогда отбывайте к нему. А пока вы должны вынести то, что вы обитаете в том месте, куда он вас поставил. Коротко ведь это время обитания и легко для тех, у кого такое отношение. Да какой еще тиран, или какой вор, или какие суды страшны тем, кто вот так ни во что не ставит тело и его имущество? Останьтесь, не уходите безрассудно».

18 Вот что примерно должно бы получаться между наставником и одаренными молодыми людьми. А в действительности что получается? Мертв наставник – мертвы вы. Когда вы накормитесь сегодня, вы сидите и плачете о завтрашнем дне, где вам взять поесть. Рабское ты существо, если достанешь, то будет, если не достанешь, то уйдешь: дверь открыта. Что ты сокрушаешься? Где тут еще место слезам? Какое тут еще основание для лести? Почему завидовать друг другу? Почему преклоняться перед имущими или поставленными у власти, особенно если они проявляют насилие и гнев? Да что они нам сделают? Все что они могут сделать, на это мы не станем обращать внимания. Все что важно для нас, этого они не могут. Так кто еще будет властен над тем, у кого такое отношение?

Как Сократ относился ко всему этому? Да как иначе, чем так, как и следовало убежденному в том, что он родственник богов? «Если, – говорит он, – вы станете говорить мне сейчас: „Мы отпускаем тебя с тем условием, чтобы ты больше никогда не вел этих разговоров, которые вел до сих пор, и не приставал с ними ни к молодым, ни к старым у нас”, я отвечу: „Смешны вы, все считающие, что, если бы меня поставил в какое-то место в строю ваш военачальник, я должен был бы блюсти и хранить его и предпочитать умереть много тысяч раз, чем оставить его, а что, если назначил на какое-то место и занятие бог, мы должны оставить его”» 99. Вот что такое человек поистине родственник богов! Ну а мы – словно чрева, словно утробы, словно срамные части, так о себе мыслим, когда страшимся, когда жаждем: тем, в чьей возможности оказывать нам содействие во всем этом, мы льстим, и их же боимся.

Один попросил меня написать за него в Рим. Его, по понятиям толпы, постигло несчастье, а именно: прежде видный и богатый, он впоследствии лишился всего и жил здесь 100. И я 28 написал за него в унизительном духе. А он, прочитав письмо, вернул его мне и сказал: «Я хотел от тебя какой-то помощи, вовсе не жалости. А зла в положении моем никакого нет». Так и Руф, испытывая меня, говаривал: «Достанется тебе то-то и то-то от хозяина 101». И когда я ему отвечал: «Человеческое», он: «Так что же мне еще просить его, если я могу добиться этого с помощью тебя?» Действительно ведь, того, что человек может сам своими силами, излишне и бессмысленно добиваться с помощью другого. Так вот, если я сам своими силами могу добиться величия духа и благородства, стану ли я добиваться с твоей помощью земли, денег или какой-то должности? Ни в коем случае! Я не буду настолько неосознающим, чем я владею. Но когда человек малодушен и низок, что иного остается, кроме необходимости писать письма за него как за мертвеца: «Помилуй ради нас труп и кружку кровишки такого-то»? Действительно ведь, такой человек это труп и кружка кровишки, и больше ничего. А если бы он был чем-то больше, то осознавал бы, что человек не бывает несчастным из-за другого человека.

10. Сопоставление с теми, кто серьезно занят деловыми продвижениями в Риме

Если бы мы с таким же рвением напрягали все свои усилия в своем деле, как сенаторы в Риме в тех делах, которыми они серьезно заняты, то, пожалуй, и мы достигали бы чего-то. Знаю я одного человека старше меня, который сейчас ведает хлебным снабжением в Риме 102. Когда он проездом был здесь, возвращаясь из изгнания, что он тут говорил мне, обрушиваясь на свою прежнюю жизнь и обещая, что впредь, вернувшись, будет серьезно занят только тем, чтобы в спокойствии и невозмутимости провести остаток жизни: «Да и сколько мне еще осталось?!» И я говорил ему: «Не станешь ты это делать. Почуяв только запах Рима, ты забудешь обо всем этом», а что, если и какой-то доступ ко двору будет дозволен, он с радостью и с благодарностью богу ринется туда. «Если узнаешь, Эпиктет, – сказал он, – что нога моя там, думай обо мне что хочешь». Ну и что он сделал? Еще до его прибытия в Рим пришли ему таблички от цезаря. Получив их, он позабыл обо всем том, и вот у него пошло одно за другим. Хотел бы я сейчас, подойдя к нему, напомнить о тех словах, которые он говорил, когда был здесь проездом, и сказать: «Насколько лучше тебя я предсказатель!»

Что же я хочу этим сказать? Что живое существо должно быть бездеятельным? Ни в коем случае! Но почему не деятельны мы? Вот, например, я первый. Как только наступает день, я начинаю немного перебирать в памяти, какие я должен проверить чтения на занятиях. И тут же говорю себе: «А что мне еще и до того, как такой-то прочитает? Первое – это чтобы я поспал». А между тем какое может быть сравнение между их делами и нашими? Если вы задумаетесь над тем, что они делают, поймете. Ведь чем иным заняты они, как не тем, что целыми днями рассчитывают, обсуждают, совещаются о хлебишке, о землишке, о каких-то преуспеяниях такого рода? Так сравнимо ли читать, получив от кого-то просьбишку: «Прошу тебя разрешить мне вывезти хлебишко», – и: «Прошу тебя рассмотреть, каково по Хрисиппу устроение мироздания и какое именно место имеет в нем существо, обладающее разумом. Рассмотри также, кто такой ты и в чем именно твое благо и зло»? Может ли быть сравнение между этими делами и теми? А равного ли усердия требуют они? А одинаково ли постыдно пренебрегать этими делами и теми?

Так что же, только ли мы беспечны и дремливы? Нет, но гораздо более – вы, молодые. Право же, мы, старые, когда видим молодых играющими, и сами тоже исполняемся рвения играть вместе с ними. Однако гораздо больше, если бы я видел их бодрствующими и исполненными рвения, я и сам исполнялся бы рвения серьезно заниматься вместе с ними.

11. О любви близких

А как-то пришел к нему один, из облеченных властью. Осведомившись у него о частностях, он спросил, есть ли и дети у него и жена. Когда тот ответил, что есть, он спросил еще: Ну и как у тебя с этим? – Несчастен я, – сказал тот. И он: Как это так? Да ведь не для того все-таки люди женятся и рождают детей, чтобы быть несчастными, а скорее – чтобы быть счастливыми. – Но я, – сказал тот, – так несчастен с детишками, что, вот, когда недавно дочурка моя болела и показалось, что она в опасности, мне стало невмочь даже быть при ней, больной, и я убежал из дому, не возвращаясь до тех пор, пока мне не сообщили, что ей уже хорошо. – Что же, правильно ли ты, по-твоему, сделал это? – Это от природы, – сказал тот. – А ты вот убеди меня в том, – сказал он, – что это от природы, и я смогу убедить тебя, что все происходящее по природе происходит правильно. – Так, – сказал тот, – бывает со всеми нами, отцами, или, во всяком случае, с большинством из нас.- Я и не возражаю тебе, – сказал он, – не говорю, что не бывает, но спорность у нас заключается в том, правильно ли это. А так-то, выходит, следует говорить, что и нарывы бывают на благо телу, потому что они бывают, и вообще, что ошибаться – это по природе, потому что почти все мы, или, во всяком случае, большинство из нас, ошибаемся. Так ты докажи мне, каким образом это – по природе. – Я не могу, – сказал тот, – но лучше докажи мне ты, каким образом это – не по природе и происходит неправильно. И он: А если бы мы, – сказал, – занимались вопросом о черном и белом, к какому критерию обратились бы мы для распознания их? – К зрению, – сказал тот. – А что если о горячем и холодном, твердом и мягком, то к какому именно? – К осязанию. – Так вот, поскольку мы заняты спорным вопросом о том, по природе ли и правильно или неправильно происходит происходящее, какой, по-твоему, критерий нам взять? – Не знаю, – сказал тот. – Да ведь не знать критериев цвета и запаха, и вкуса тоже, это, может быть, не великий ущерб, а человеку не знать критериев блага и зла и того, что по природе и что не по природе, это, по-твоему, малый ущерб? – Величайший, конечно. – Ну, а скажи мне, все ли мнения у тех или иных о прекрасном и подобающем правильные мнения? И вот, возможно ли, чтобы все мнения у иудеев, у сирийцев, у египтян, у римлян о пище были правильными мнениями? – И как это возможно? – Но, думаю, если правильны мнения египтян, то со всей необходимостью вытекает, что не правильны мнения остальных, если прекрасны мнения иудеев, то не прекрасны мнения остальных. – Как же иначе? – А где незнание, там и невежество, и необразованность в необходимых вопросах. – Тот соглашался. – Так вот, ты, – сказал он, – осознав это, впредь будешь серьезно занят только тем и направишь все свои мысли только на то, чтобы постичь критерий того, что по природе, и применяя его разбирать каждый частный случай.

А пока что вот чем могу я помочь тебе в том, что ты желаешь. Любовь к близким, по твоему мнению, это – по природе и прекрасно? – Как же иначе? – А что, любовь к близким – это по природе и прекрасно, а благоразумие – это не прекрасно? – Отнюдь. – Стало быть, благоразумие не находится в противоречии с любовью к близким? – По-моему, нет. – А иначе, в случае противоречия, если одно из них – по природе, другое неизбежно должно быть не по природе. Не так ли? – Так, – сказал тот. – Следовательно, что бы мы ни находили любовью к близким в соединении с благоразумием, это мы смело признаем правильным и прекрасным? – Пусть так, – сказал тот. – Что же? Что покинуть больного ребенка и покинуть и уйти – неблагоразумие, против этого ты, думаю, не станешь возражать. Нам остается рассмотреть, любовь ли это. – Давай рассмотрим. – Так вот, поскольку ты с любовью относился к ребенку, правильно ли ты делал, что убегал и оставлял его? А мать разве не любит ребенка? – Любит, конечно. – Так, значит, и мать должна была покинуть его, или не должна была? – Не должна была. – А что нянька, любит она его? – Любит, – сказал тот. – Значит, и она должна была покинуть его? – Никоим образом. – А что воспитатель, не любит он его? – Любит. – Значит, и он должен был покинуть и уйти, и вот таким образом ребенок должен был остаться одиноким и беспомощным из-за вашей огромной любви, родителей и окружающих, или умереть на руках у не любящих и не заботящихся? – Ни в коем случае! – Да ведь это несправедливо и вздорно, считая что-то дозволительным для себя из-за своей любви, не позволять того тем, кто так же любит? – Нелепо. – Ну а если бы болел ты, желал бы ты, чтобы твои близкие, в том числе сами дети и жена, были такими любящими, что ты остался бы, покинутый ими, один и одинок? – Никоим образом. – А стал бы ты молить о том, чтобы твои так любили тебя, что из-за их чрезмерной любви ты всегда оставался бы один во время болезней, или именно ради этого ты предпочитал бы быть любимым, если бы то было возможно, врагами, чтобы они оставляли тебя? А если так, то остается заключить, что в твоем поступке отнюдь не было также и любви.

Что же, разве ничего не было, что побудило и толкнуло тебя покинуть ребенка? И как это возможно? А это было пожалуй, нечто такое, что и одного в Риме побудило закрыть себе лицо, когда бежал конь, за которого он переживал, и потом, когда конь вдруг неожиданно оказался победителем, для этого человека понадобилась губка, чтобы привести его в чувство от обморока. Так что же это такое? Обстоятельность сейчас несвоевременна. Однако вполне достаточно убедиться в том, если только здраво то, что говорится философами, что это следует искать не где-то вне нас, а причина того, что мы делаем то-то или не делаем, говорим то-то или не говорим, возносимся или падаем духом, избегаем того-то или добиваемся, во всем – одно и то же, то, что именно и сейчас оказалось причиной и у меня и у тебя: у тебя – придти ко мне и сидеть сейчас и слушать, а у меня – говорить все это. А что это такое? Разве что-то иное, чем наше мнение? – Не что иное. – А если бы мнение у нас оказалось иным, как бы мы поступали иначе, чем в соответствии с этим мнением? Значит, и у Ахилла причиной его сокрушений было это, не смерть Патрокла (с другими ведь не бывает такое, когда умрет друг), а его мнение. И у тебя причиной твоего бегства тогда было именно это – твое мнение. И опять-таки, если бы ты остался, причиной было бы твое мнение. И сейчас ты направляешься в Рим, потому что у тебя такое мнение. И если бы ты переменил мнение, то не отправился бы. Словом, не смерть, не изгнание, не страдание и тому подобное есть причина того, что мы делаем то-то или не делаем, а предположения и мнения.

Убеждаю ли я тебя в этом или нет? – Убеждаешь, – сказал тот. – Итак, каковы причины во всем, таковы и осуществления. Следовательно, с этого дня, когда мы будем делать что-то неправильно, мы не станем винить ничего иного, кроме мнения, на основании которого мы это сделали, и будем стараться удалять и отсекать его, более, чем нарывы и опухоли на теле. Точно так же и причиной того, что делается правильно, мы будем признавать это же самое. И мы больше не станем винить ни слугу, ни соседа, ни жену, ни детей, будто бы оказывающихся для нас причинами тех или иных зол, убежденные в том, что, если у нас не такое-то мнение о том-то, мы не будем делать того, что из такого мнения следует. А быть такого-то мнения или не быть такого-то мнения – это в нашей власти и не во власти того, что относится к внешнему миру. – Это так, – сказал тот. – Стало быть, с сегодняшнего дня мы не будем рассматривать и исследовать ничего иного, с точки зрения качества и состояния, ни землю, ни рабов, ни лошадей или собак, а только мнения. – Я молю об этом, – сказал тот. – Вот видишь, ты должен стать школяром, этим существом, над которым все смеются, если только действительно ты хочешь заниматься рассмотрением своих мнений. А что это – дело не одного часа или дня, ты понимаешь и сам.

12.О довольстве

Относительно богов есть такие, которые говорят, что божества и не существует, другие говорят, что хотя и существует, однако недеятельно и незаботно и не занято промыслом ни о чем, третьи говорят, что и существует и занято промыслом, но лишь о важных и небесных делах, а о земных делах – ни о каких, четвертые говорят, что – и о земных и о человеческих делах, однако только в общем, а не и о каждом в частности, пятые, в числе которых были и Одиссей и Сократ, говорят:

от тебя не сокрыты

Все движенья мои 103.

Прежде всего необходимо рассмотреть каждый из этих взглядов, здраво или не здраво он высказывается

Книга I

1. О том, что зависит от нас и что не зависит от нас

Среди всех способностей вы не найдете ни одной другой, которая была бы в состоянии исследовать самое себя, стало быть, которая была бы в состоянии одобрять или не одобрять. В какой лишь мере обладает возможностью исследования способность к грамоте? Лишь в той, чтобы распознать буквы. А способность к музыке? Лишь в той, чтобы распознать музыкальный звук. Так исследует ли какая-нибудь из них самое себя? Отнюдь. Вот когда ты пишешь что-то другу, то, какие буквы нужны, способность к грамоте скажет, а следует ли писать другу или не следует писать, способность к грамоте не скажет. Так же и способность к музыке – относительно музыкальных звуков, а следует ли петь сейчас и играть на кифаре или не следует ни петь, ни играть на кифаре, она не скажет. Какая же способность скажет? Та, которая исследует и самое себя и все остальное. А какая это? Способность разума. Только она одна получена нами постигающей как самое себя, – свою сущность, свои возможности, свою ценность, – так и все остальные способности. В самом деле, что иное говорит, что золото прекрасно? Ведь само оно не говорит. Ясно, что это говорит способность пользоваться представлениями. Что иное различает способность к музыке, способность к грамоте, остальные способности, одобряет пользование ими и указывает своевременность? Ничто иное.

Так вот, как и стоило того, боги сделали зависящим от нас только самое лучшее из всего и главенствующее – правильное пользование представлениями, а все остальное – не зависящим от нас. Потому ли, что они не хотели? Я думаю, что если бы они могли, они бы и все то предоставили в наше распоряжение. Но они никак не могли. В самом деле, поскольку мы находимся на земле и связаны таким телом и таким окружающим обществом, как было бы возможно, чтобы мы в этом не испытывали препятствий со стороны всего того, что относится к внешнему миру? А что говорит Зевс? «Эпиктет, если бы было возможно, я сделал бы и бренное тело твое и бренное имущество свободным и неподвластным препятствиям. Но в действительности, да не будет тебе неведомо, оно не есть твое, оно – брение, искусно замешенное. А поскольку этого я не мог, мы дали тебе некоторую часть нашу – эту способность влечься и не влечься, стремиться и избегать, словом, способность пользоваться представлениями, заботясь о которой и полагая в которой все свое, ты никогда не будешь испытывать помех, никогда не будешь испытывать препятствий, не будешь стенать, не будешь жаловаться, не будешь льстить никому. Что же? Разве этого, по-твоему, мало? – Ни в коем случае! – Так ты довольствуешься этим? – Я молю богов об этом».

Но в действительности, несмотря на то что в нашей возможности заботиться только об одном и привязываться только к одному, мы предпочитаем заботиться о многом и быть привязанными ко многому – к телу, имуществу, брату, другу, чаду, рабу. И поскольку мы привязаны ко многому, то нас все это обременяет и отвлекает. Поэтому, если плыть невозможно, мы сидим терзаясь и беспрестанно выглядываем: «Какой дует ветер?» – «Борей». Какое нам дело до него? «Когда подует Зефир?» Когда будет угодно ему, милейший, или Эолу. Не тебя ведь бог сделал распорядителем ветров, а Эола[1]. «Как же быть?» Получше устраивать то, что зависит от нас, а всем остальным пользоваться так, как оно есть по своей природе. «Как же оно есть по своей природе?» Как хочет бог. «Значит, чтобы сейчас отрубили голову только мне?» Что же, ты хотел бы, чтобы отрубили всем, к твоему утешению? Не хочешь ли ты подставить голову так, как какой-нибудь Латеран[2] в Риме, которого Нерон велел обезглавить? Он подставил голову, ему нанесли удар, и так как удар сам оказался слабым, он чуть сжался – и снова подставил ее. А еще раньше, когда явился Эпафродит[3] и стал расспрашивать его о причине столкновения, он ответил: «Если я захочу сказать, то я скажу твоему господину».

– Чем же следует руководствоваться в таких вещах? – Да чем иным, как не знанием того, что мое и что не мое, что в моей возможности и что не в моей возможности? Я должен умереть. Так разве вместе с тем и стенать? Быть закованным. Разве вместе с тем и скорбеть? Быть изгнанным. Так разве кто-нибудь мешает мне вместе с тем смеяться, не поникать духом, благоденствовать? «Открой тайну». – «Нет. Это ведь зависит от меня». – «Но я закую тебя». – «Человек, что ты говоришь? Меня? Ты закуешь мою ногу, а мою свободу воли[4] и Зевс не может одолеть». – «Я брошу тебя в тюрьму». – «Бренное тело». – «Я обезглавлю тебя». – «Когда же я говорил тебе, что только моя голова неотрубаема?»

Вот к чему следовало бы приучать себя занимающимся философией, вот о чем писать каждый день, вот в чем упражняться. Трасея[5] говаривал: «По мне лучше казнь сегодня, чем изгнание завтра». Что же ему сказал Руф?[6] «Если ты выбираешь это как более тяжелое, что за глупый выбор? А если как более легкое, кто тебе дал выбирать? Не хочешь ли ты приучать себя довольствоваться тем, что дано?»

Что ведь поэтому говорил Агриппин?[7] «Сам я себе препятствий не создаю». Ему сообщают: «Тебя судят в сенате». – «Да будет судьба благосклонна! Однако уже пять часов[8] (а в этот час он по своему обыкновению упражнялся и затем обмывался холодной водой), пойдем поупражняемся». Когда он кончил упражняться, пришли и сказали ему: «Ты осужден». – «На изгнание, – спрашивает он, – или на смерть?» – «На изгнание». – «А имущество что?» – «Не изъято». – «Позавтракаем, значит, в Ариции[9]».

Вот это и есть приучить себя к тому, к чему следует приучать себя: сделать стремление и избегание неподвластным помехам и не терпящим неудач. Я должен умереть. Если уже, я умираю, а если через некоторое время, сейчас я завтракаю, поскольку настал час завтрака, и вот тогда я умру. Как? Как подобает возвращающему чужое.

2. Как блюсти то, что к лицу, во всем

Для существа, обладающего разумом, невыносимо только неразумное, а разумное выносимо. Побои не невыносимы по своей природе. – Как это так? – Смотри, как: лакедемоняне претерпевают бичевание, убежденные в том, что это разумно[10]. – А повеситься это не невыносимо? – Во всяком случае, когда кто-то убежден в том, что это разумно, он идет и вешается. Словом, если мы обратим внимание, то найдем, что ничто так не удручает существо, обладающее разумом, как неразумное, и наоборот, ничто так не привлекает его, как разумное. Однако разумное и неразумное у одного оказывается одним, у другого другим, так же как и благо и зло, полезное и неполезное. Поэтому главным образом нам и нужно образование[11], чтобы мы научились применять общее понятие[12] о разумном и неразумном к частным случаям согласно природе. А для суждения о разумном и неразумном каждый из нас исходит не только из ценностей того, что относится к внешнему миру, но и того, что каждому из нас к лицу. Ведь кому-то одному кажется разумным подавать ночной горшок, поскольку он только то имеет в виду, что если не подаст, то получит побои и не получит еды, а если подаст, то не претерпит ничего сурового или тягостного, а кому-то другому не только самому подать кажется невыносимым, но и стерпеть, когда другой подает. Так вот, если ты меня спросишь: «Подавать ли мне горшок или нет?», я скажу тебе, что получить еду ценится больше, чем не получить, и быть выдранным ценится меньше, чем не быть выдранным, так что, если ты меришь свое по этим меркам, иди подавай. – Но это было бы несообразно со мной. – В этом ты сам должен разбираться, не я, потому что именно ты знаешь, сколько ты для себя стоишь и за сколько ты продаешь себя. Ведь одни продают по одной цене, другие – по другой. Поэтому Агриппин Флору[13], раздумывавшему, следует ли выступить в зрелищах Нерона, чтобы и самому исполнить какую-то роль, сказал: «Выступи». А когда тот спросил: «Почему ты сам не выступаешь?», он ответил: «Я и не думаю». В самом деле, раз человек раздумывает о таких вещах, сопоставляя и рассчитывая ценности того, что относится к внешнему миру, значит, он близок к людям, забывшим о своем лице. О чем ведь ты меня спрашиваешь? «Смерть предпочтительнее или жизнь?» Я отвечаю: жизнь. «Страдание или удовольствие?» Я отвечаю: удовольствие. «Но если я не буду играть в трагедии, мне голову отрубят». Стало быть, иди и играй в трагедии, а я играть в трагедии не буду. «Почему?» Потому что ты сам считаешь себя одним каким-то утком среди утков туники. «Так что же?» Тебе было надо думать о том, как бы тебе быть подобным остальным людям, точно так же как и уток не хочет иметь ничего исключительного по сравнению с остальными утками. А я хочу быть пурпурной полосой, той небольшой и блистательной частью, благодаря которой и все остальное представляется великолепным и прекрасным[14]. Так что же ты мне говоришь: «Уподобься большинству»? Да как я тогда буду пурпурной полосой?

Все это знал и Приск Гельвидий[15], и, зная, делал. Когда Веспасиан[16] повелел ему, чтобы он не являлся в сенат, он ответил: «От тебя зависит не дозволить мне быть сенатором, но пока я буду им, я должен являться». – «Ну являйся, – говорит тот, – но молчи». – «Не запрашивай моего мнения, и я буду молчать». – «Но я должен запросить мнение». – «А я – сказать то, что представляется справедливым». – «Но если ты скажешь, я убью тебя». – «Когда же я говорил тебе, что я бессмертен? И ты сделаешь то, что твое, и я – то, что мое. Твое – убить, мое – умереть без трепета. Твое – изгнать, мое – отправиться без печали». Какую же пользу принес Приск, один? А какую пользу приносит пурпурная полоса тоге? Да какую иную, как не ту, что блистает на ней пурпурной полосой и для всего остального служит прекрасным примером? А другой, если бы при таких обстоятельствах цезарь[17] воспретил ему являться в сенат, сказал бы: «Благодарю за то, что щадишь меня». Такому цезарь и не стал бы запрещать являться, зная, что он или будет сидеть, как глиняный кувшин, или, если будет говорить, скажет то, что, как он знает, угодно цезарю, и даже присовокупит к этому еще больше.

Так и один атлет, которому угрожала смерть, если он не даст отсечь себе срамную часть, когда пришел к нему брат (а был он философ) и сказал: «Ну, брат, что ты намерен делать? Отсечем эту часть, и будем еще в гимнасий ходить?», не склонился, но стойко выдержал и умер.

А когда кто-то спросил: «Как он сделал это? Как атлет или как философ?», – Как мужчина, – сказал он, – но мужчина, провозглашенный победителем на Олимпийских играх и состязавшийся в них, в таких местах проводивший свою жизнь, а не у Бата[18] умащавшийся. А другой бы даже голову дал себе отрубить, если бы мог жить без головы. Вот что такое «к лицу». Так это сильно в тех, кто привык сообразовываться с этим. «Ну-ка, Эпиктет, обрейся». Если я философ, то я говорю: «Не обреюсь»[19]. – «Но я голову тебе снесу». – «Если для тебя лучше, снеси».

Кто-то спросил: «Как же каждому из нас осознавать то, что к лицу ему?» – А как бык, – сказал он, – при нападении льва один осознает свою подготовленность и бросается вперед в защиту всего стада? Не ясно ли, что сразу вместе с подготовленностью появляется и осознание ее? Стало быть, и всякий из нас, у кого будет такая подготовленность, непременно будет осознавать ее. А сразу вдруг быком не становятся, как и благородным человеком, нет, нужно пройти суровую закалку, подготовиться и не браться необдуманно за ничуть не подобающее.

Только обдумай, за сколько ты продаешь свою свободу воли, человек. Во всяком случае, не продавай ее дешево. А великое и исключительное подобает, пожалуй, другим – Сократу и таким, как он. – Почему же, если мы по природе рождены для этого, не все или не многие становятся такими? – Разве кони все становятся быстроногими, разве собаки все – охотничьими? Что же, раз я неодаренный, значит, мне из-за этого отказаться от заботы? Ни в коем случае! Эпиктет лучше Сократа не будет. Но если не хуже[20], этого мне достаточно. Ведь я не буду и Милоном[21], и все же я не оставляю без заботы свое тело. Не буду и Крёзом, и все же не оставляю без заботы свое имущество. Словом, мы не отказываемся от заботы о чем бы то ни было из-за того, что не надеемся достичь вершины.

3. К каким можно прийти следствиям, исходя из того, что бог – отец людей

Если бы люди могли усвоить себе по достоинству это мнение, что мы рождены богом все как имеющие главное значение[22] и что бог – отец и людей и богов, то я думаю, что в их мыслях о себе не было бы ничего неблагородного и низкого. Но нет, если усыновит тебя цезарь, то никто не выдержит твоего высокомерного взгляда. А если ты узнаешь, что ты сын Зевса, разве ты не преисполнишься гордости? Однако этого мы не делаем, но поскольку в рождении нашем смешаны две эти сущности – тело, что представляет в нас общность с животными, и разум и мысль, что представляет в нас общность с богами, то одни склоняются к тому родству, несчастному и мертвому, а лишь немногие к божественному и блаженному. Стало быть, поскольку всякий неизбежно относится ко всему в соответствии с принятым им мнением о том, у тех немногих, которые считают себя рожденными для честности, для совести, для верного пользования представлениями, нет в мыслях о себе ничего низкого и неблагородного, а у большинства – наоборот. «Да что я такое? Несчастный человечишка!» да «Жалкая моя бренная плоть!». Она действительно жалкая, но у тебя есть нечто и лучше бренной плоти. Так что же ты, оставив то, прилип к ней? Из-за этого родства, склоняясь к нему, одни из нас становятся подобными волкам, бесчестными, коварными, вредными, другие – подобными львам, дикими, хищными, свирепыми, а большинство из нас – лисицами и сколько ни есть среди животных несчастными тварями. В самом деле, что такое хулящий и злонравный человек, как не лисица или какая-нибудь другая более несчастная и низкая тварь? Так смотрите же, остерегайтесь оказаться какой-нибудь из этих несчастных тварей.

4. О совершенствовании

Совершенствующийся[23], научившись у философов тому, что стремление бывает к благу, а избегание – по отношению к злу, да еще научившись тому, что благоденствие и неподверженность страстям достигаются человеком только тогда, когда в стремлении он не станет терпеть неуспеха, а в избегании не станет терпеть неудачи, стремление подавляет в себе вовсе и откладывает до другого времени, а избеганием пользуется только по отношению к тому, что зависит от свободы воли. Ведь если он станет избегать чего-то того, что не зависит от свободы воли, он знает, что когда-то в чем-то потерпит неудачу, вопреки своему избеганию, и будет несчастен. Но если назначение добродетели заключается в том, чтобы привести к счастью, к неподверженности страстям и к благоденствию, то непременно и совершенствование в продвижении к ней есть совершенствование в продвижении к каждому из этих состояний. Ведь всегда, к чему бы решительно ни приводило совершенство в чем-то, совершенствование есть приближение к тому.

Так как же добродетель мы признаем чем-то таким, а совершенствование ищем и показываем в ином? Что есть дело добродетели? Благоденствие. Так кто же совершенствуется? Прочитавший уйму сочинений Хрисиппа?[24] Неужели добродетель заключается в том, чтобы постичь Хрисиппа? Ведь если она заключается в этом, то соответственно совершенствование заключается не в чем ином, как в том, чтобы постигать уйму сочинений Хрисиппа. Но в действительности мы признаём, что добродетель приводит к чему-то одному, а приближение, то есть совершенствование, заявляем мы, – к иному. «Он, – говорит, – уже и самостоятельно может читать Хрисиппа». Прекрасно, клянусь богами, совершенствуешься ты, человек! Какое совершенствование! «Что ты потешаешься над ним?» А что ты уводишь его от осознания своих зол? Не хочешь ли ты показать ему дело добродетели, чтобы он узнал, где ему искать совершенствование? Там ищи его, несчастный, где твое дело. А где твое дело? В стремлении и избегании, чтобы ты был не терпящим неуспехов и не терпящим неудач, во влечениях и невлечениях, чтобы ты был не совершающим ошибок, в согласии и воздерживании от суждения, чтобы ты был не впадающим в заблуждение. А первые вопросы[25] суть первые и необходимейшие. Если же того, чтобы быть не терпящим неудач, ты ищешь трепеща и сокрушаясь, совершенствуешься ли ты как-то? Так вот, ты здесь покажи мне свое совершенствование. А то как если бы я разговаривал с атлетом: «Покажи мне плечи», – а он бы на это: «Посмотри на мои гири». Смотри сам со своими гирями! Я хочу увидеть воплощение действия гирь. «Возьми сочинение “О влечении” и узнай, как я прочитал его». Рабское ты существо, не это я ищу, а как ты влечешься и не влечешься, как ты стремишься и избегаешь, как ты намереваешься, ставишь перед собой цели и подготавливаешься, согласно ли природе или несогласно. Ведь если согласно, это мне и показывай, и я скажу тебе, что ты совершенствуешься. А если несогласно, иди и не только истолковывай книги, но и сам пиши такие же. И какая тебе польза? Разве ты не знаешь, что вся книга стоит пять денариев? И истолковывающий ее думает, что он стоит больше пяти денариев? Так вот, никогда не ищите дело в одном, совершенствование – в ином.

Так где же совершенствование? Если кто из вас, отступив от всего относящегося к внешнему миру, обращен к своей свободе воли, тщательно и усердно работая над ней, так, чтобы в завершение сделать ее согласной природе, возвышенной, свободной, неподвластной помехам, неподвластной препятствиям, честной, совестливой, и если постиг, что жаждущий или избегающий независящего от него не может быть ни честным, ни свободным, но неизбежно должен и сам вовлекаться в превратности и метания вместе со всем тем, неизбежно должен и подчинить себя другим, могущим предоставлять все то или мешать достижению всего того, и наконец, если, вставая с утра, соблюдает и хранит все это, моется, как человек честный, как человек совестливый, ест так же, усердно работая над тем, что имеет главное значение во всяком предмете[26], как бегун занимается беговыми упражнениями, как занимающийся искусством владения голосом занимается голосовыми упражнениями, вот тот и есть поистине совершенствующийся, и тот не напрасно уехал из дому. А если все его усилия направлены к овладению содержанием книг и он усердно работает над этим и уехал из дому за этим, я говорю ему, чтобы он тут же отправлялся домой и не забрасывал свои тамошние дела. Ведь то, за чем он уехал из дому, не имеет никакого значения. Но значение имеет вот что: приучать себя устранить из своей жизни сокрушения и стенания, эти «О горе мне!» и «Несчастный я!», злополучие и несчастье, и постичь, что такое смерть, что такое изгнание, что такое тюрьма, что такое цикута[27], чтобы мочь говорить в тюрьме: «Дорогой Критон, если так угодно богам, пусть так будет»[28], а не: «Несчастный я старик! Для этого ли уберег я свои седины!» Кто говорит это? Думаете, что я назову вам какого-нибудь бесславного и низкого? Приам этого не говорит? Эдип не говорит? А сколько, что ни на есть, царей говорят? Ведь что такое трагедии, как не страсти людей, дорожащих тем, что относится к внешнему миру, показываемые стихотворным размером трагедии? Если бы к тому постижению, что все относящееся к внешнему миру и независящее от свободы воли не касается нас, необходимо было прийти путем заблуждения, я хотел бы это заблуждение, благодаря которому я мог бы жить в благоденствии и невозмутимости, а вы смотри́те сами, что вы хотите.

Что же нам предлагает Хрисипп? «Для того чтобы ты узнал, – говорит он, – что не ложно все то, благодаря чему достигается благоденствие и неподверженность страстям, возьми мои книги, и ты узнаешь, что[29] и природе согласно все то, что делает меня неподверженным страстям». О великое счастье! О великий благодетель, указывающий путь! И вот Триптолему[30] все люди воздвигли святилища и алтари за то, что он дал нам возделываемые средства пропитания, а нашедшему истину, осветившему и распространившему ее среди всех людей, не истину, касающуюся просто жизни, а истину, ведущую к счастливой жизни, кто из вас за это воздвиг алтарь или храм, или посвятил статую, или воздает за это благоговейные почести богу? За то, что боги дали нам виноград или пшеницу, мы совершаем им жертвоприношения, а за то, что они произвели в человеческой мысли такой плод, посредством которого хотели показать нам истину о счастье, не будем мы благодарными богу?

5. Против академиков[31]

Если кто-то, говорит он, упорно отрицает совершенно явное, то против него нелегко найти довод, которым можно было бы переубедить его. И это происходит не от его силы и не от бессилия доказывающего, но когда он окаменел во внушенном ему заблуждении, как еще можно воздействовать на него доводом? А окаменение бывает двоякое: окаменение мыслительности и окаменение внушаемости, когда кто-то упрямо не признаёт очевидное и не отступает от противоречивого. Однако мы в большинстве своем страшимся телесного омертвения и на все готовы ради того, чтобы не оказаться в таком состоянии, а до омертвения души нам нет никакого дела. И, клянусь Зевсом, что касается самой души, если кто-то находится в таком состоянии, что ничего не понимает и не уразумевает ничего, мы считаем, что и он в плохом состоянии. А если омертвеет чья-то внушаемость и совестливость, мы это еще и силой называем! «Очевидно ли тебе, что ты бодрствуешь?» – «Нет, – говорит, – ведь не очевидно мне это и тогда, когда во сне мне представляется, что я бодрствую». – «Так, значит, это представление ничем не отличается от того?» – «Ничем». Я еще с ним разговариваю? Да какой огонь или какое железо применить мне к нему, чтобы он почувствовал, что омертвел? Чувствуя, он притворяется, что не чувствует. Он еще хуже мертвеца. Тот не видит противоречия: он в плохом состоянии. Этот, видя, не движется и не совершенствуется: он в еще более несчастном состоянии. У него отсечена совестливость и внушаемость, а способность разума не отсечена, но одичала. Это мне назвать силой? Ни в коем случае! Разве только если называть силой и свойство распутников открыто делать и говорить все, что взбредет им в голову.

6. О промысле

По всему происходящему в мироздании легко восхвалить промысл, если в ком есть два эти свойства: способность уяснять все происшедшее с каждым и чувство благодарности. Иначе один не увидит полезности всего происшедшего, а другой не будет благодарным за все это, даже если увидит. Если бы бог цвета создал, а способность видеть их не создал бы, какая в этом была бы польза? Совершенно никакой. Но если бы, наоборот, эту способность он создал, а все существующее создал бы недоступным этой способности видеть, и так какая была бы польза? Совершенно никакой. А что, если бы и то и другое он создал, а свет не создал бы? И так не было бы никакой пользы. Кто же тот приспособивший это к тому и то к этому? А кто тот приспособивший меч к ножнам и ножны к мечу? Никто? Да ведь по самому устройству изделий мы обыкновенно заявляем, что это несомненно творение какого-то мастера, а не необдуманно устроенное. Так неужели каждое из них обнаруживает мастера, а зримое, зрение, свет не обнаруживает? А мужской пол и женский пол, их взаимное влечение к соитию и способность пользоваться частями, устроенными для этого, все это тоже не обнаруживает мастера? Но это то ладно. А вот такое устройство мышления, благодаря которому мы, воспринимая чувственные предметы, не просто получаем отпечатки их, производимые ими, но и отбираем что-то, отнимаем, добавляем, составляем то-то и то-то посредством их и, клянусь Зевсом, переходим от одного к другому, каким-нибудь образом близкому, разве и этого недостаточно, чтобы побудить некоторых не колеблясь признать мастера? Или пусть они растолкуют нам, что такое то создающее все это или каким образом возможно, чтобы все это столь поразительное и мастерское происходило не вследствие обдуманности, само собой.

Что же, только ли по отношению к нам происходит это? Многое – только по отношению к нам, именно то, что исключительно нужно было существу, обладающему разумом, а многое ты найдешь общим для нас с существами, не наделенными разумом. Так разве и понимают происходящее они? Отнюдь. Ведь одно дело пользование, другое дело понимание. Они нужны были богу как пользующиеся представлениями, а мы – как понимающие в пользовании. Поэтому для них достаточно есть, пить, спать, совокупляться и все прочее, что совершает по-своему каждое из них, а для нас, которых он наделил и способностью понимания, этого уже недостаточно, но если мы не будем поступать сообразно, порядком и соответственно природе и устройству каждого, то мы уже не достигнем своей цели. Ведь чьи устройства различны, различны и их дела и цели. Стало быть, чье устройство предназначено только для пользования, тому вполне достаточно пользоваться так или иначе, а чье – и для понимания в пользовании, то если у него не будет и сообразности, тот никогда не достигнет своей цели. Какова же цель тех? Каждое из них он устраивает так, чтобы одно поедалось, другое служило в земледелии, то давало сыр, а иное для иной подобной надобности. Какая для всего этого надобность в том, чтобы понимать представления и мочь различать их?[32] А человека он ввел созерцателем его и творений его, и не только созерцателем, но и истолкователем их. Поэтому постыдно человеку начинать и заканчивать там, где и существа, не наделенные разумом, но скорее отсюда следует начинать, а заканчивать на том, на чем закончила по отношению к нам и природа. А закончила она на созерцании, понимании и согласном с природой образе жизни. Смотрите же, как бы вы не прожили до самой смерти, так и не став созерцателями всего этого.

В Олимпию вы уезжаете, чтобы видеть творение Фидия[33], и каждый из вас считает несчастьем прожить до самой смерти так и не осмотрев все это. А там, откуда и уезжать не надо, где вы находитесь уже и присутствуете перед творениями, у вас не будет страстного желания созерцать и постичь их? Стало быть, вы не осознаёте ни кто вы такие, ни для чего рождены, ни что такое то, к созерцанию чего вы допущены? – Но в жизни существуют всякие неприятности и трудности. – А в Олимпии не существуют? Не страдаете вы от жары? Не теснитесь? Не кое-как моетесь? Не мокнете, когда идет дождь? А шума и гама и вообще всяких трудностей не натерпеваетесь? Но я думаю, что все это вы, сопоставляя с замечательностью зрелища, переносите и выдерживаете. Ну а способности такие вы не получили, благодаря которым можете переносить все случающееся? Величие духа не получили? Мужество не получили? Стойкость не получили? Да какое еще дело мне, наделенному величием духа, до всего того, что может выйти? Что лишит меня самообладания или приведет в смятение или что покажется мучительным? Разве я не стану пользоваться той способностью, которую я получил для этого, а стану сокрушаться и стенать по поводу того, что выходит? «Да, но у меня текут сопли». Так для чего же у тебя руки, рабское ты существо? Не для того ли, чтобы ты и сморкался? «Так разве это разумно, что в мироздании существуют сопли?» Да насколько лучше высморкаться тебе, чем винить! А то чем, по-твоему, вышел бы Геракл, если бы не существовало такого льва, гидры, лани, вепря, всяких несправедливых и звероподобных людей, от которых он избавил и очистил землю? И что бы он делал, если бы ничего такого не существовало? Не ясно ли, что спал бы закутавшись? Значит, прежде всего, он не стал бы Гераклом, дремля всю жизнь в такой неге и покое. Ну а если бы даже и стал, что толку было бы в нем? Какое применение нашли бы эти его руки и вообще вся его мощь, стойкость и благородство, если бы какие-нибудь такие обстоятельства и предметы не встряхнули его и не закалили упражнениями? Что же, он сам должен был устраивать их себе и искать, откуда бы привести льва в свой край, вепря, гидру? Глупость это и безумие! Но существующие и обнаруженные, они оказались полезными к тому, чтобы показать и закалить упражнениями Геракла.

Ну, так вот, и ты, осознав все это, взгляни на способности, которые у тебя есть, и, разглядев их, скажи: «Подавай теперь, Зевс, какое хочешь обстоятельство[34]: у меня есть подготовленность, данная мне от тебя, и возможности для того, чтобы украсить себя благодаря всему, что получается». Но нет, вы сидите трепеща в страхе, как бы не случилось того-то, горюя, сокрушаясь и стеная, когда случается то-то. И вы еще вините богов! Действительно, какое может быть иное следствие из такого неблагородства, как не нечестивость? А между тем бог то не только дал нам эти способности, благодаря которым мы можем переносить все, что получается, не становясь от этого униженными и сломленными, но, что было достойно доброго царя и поистине отца, дал нам это неподвластным помехам, неподвластным принуждениям, неподвластным препятствиям, сделал это целиком зависящим от нас, даже не оставив за собой никакой силы для того, чтобы помешать или воспрепятствовать. Имея все это свободным и своим, вы не пользуетесь им и даже не осознаёте, что вы получили и от кого, но сидите, сокрушаясь и стеная, одни слепо не видя самого подателя и не узнавая благодетеля, а другие, по своему неблагородству, обращаясь к жалобам и обвинениям против бога. А между тем, что касается величия духа и мужества, я докажу тебе, что у тебя есть для этого основания и подготовленность, но вот какие у тебя основания для того, чтобы жаловаться и винить, докажи мне ты.

7. О нужности изменяющихся[35], условных и тому подобных рассуждений

Большинству и неведомо, что занятие изменяющимися, условными, а также приводящими к умозаключению путем вопросов и всеми вообще такого рода рассуждениями касается надлежащего. Ведь мы ищем, как во всяком предмете добродетельному человеку найти надлежащую в этом предмете линию поведения. Так вот, или пусть скажут, что мудрый человек не снизойдет до вопросов и ответов, или что если и снизойдет, то ему не придется беспокоиться о том, как бы не вести себя в ходе вопросов и ответов необдуманно и как попало, а не принимающим ни того ни другого из этих утверждений необходимо признать, что следует заниматься каким-то рассмотрением той топики, к которой главным образом относятся вопросы и ответы.

Ведь что требуется в рассуждении? Устанавливать истинное, отвергать ложное, воздерживаться от суждения при неясном. Так достаточно ли усвоить только это? – Достаточно, – говорит. – Так, значит, и желающему в пользовании монетой не допускать оплошности достаточно услышать это: «Настоящие драхмы принимай, а поддельные отвергай»? – Недостаточно. – Что же нужно к этому еще? Да что иное как не умение одобрять и различать настоящие и поддельные драхмы? Так, значит, и что касается рассуждения, недостаточно сказанного, но необходимо стать умелым в одобрении и в различении истинного, ложного и неясного? – Необходимо. – Кроме этого, что еще требуется в рассуждении? Принимай следствие из правильно допущенных тобой посылок. Ну так достаточно ли и тут узнать это? Недостаточно, а нужно усвоить, как то-то становится следствием того-то и того-то и тогда-то одно следует из одного, а тогда-то из многого вместе. Так не необходимо ли еще и это тому, кто намерен вести себя в рассуждении понятливо, самому доказывать каждое положение, следить внимательно за доказательствами других и не давать вводить себя в заблуждение софистическими уловками, будто бы доказывающими? Таким образом, у нас появилось занятие умозаключающими рассуждениями и их схемами и упражнение в них, и это оказалось явно необходимым.

Но вот бывает так, что мы здраво допустили посылки и из них получается такое-то заключение, и хотя оно ложное, тем не менее оно получается. Так что же мне надлежит делать? Принимать ложное? И как это возможно? Или говорить: «Я не здраво согласился на признание допущенных посылок»? Да ведь и это недопустимо. Или: «Такого заключения не получается из тех допущенных посылок, на которые дано согласие»? Но и это недопустимо. Так что же в таких случаях следует делать? Не подобно ли тому, как недостаточно взять в долг сверх того, что еще должны, но следует добавить также, что остаются при долге и он не погашен, так и недостаточно, сверх того, что следует соглашаться на заключение, допустить посылки, а следует оставаться при согласии на них? И, конечно, если они остаются до конца такими, на какие дано было согласие, то совершенно необходимо, чтобы мы оставались при согласии на них и принимали следствие из них. ‹…›[36] Ведь уже и не у нас и не в соответствии с нами получается это заключение, поскольку мы отказались от согласия на посылки. Так вот, следует ознакомиться и с такими особенностями посылок, с таким изменением и изменяемостью их, благодаря чему в самом ходе вопросов или ответов или умозаключения, или чего-то другого такого они, получая изменения, сбивают с толку несмыслящих людей, не видящих следствия. Для чего? Чтобы в этом вопросе мы не вели себя противно надлежащему, необдуманно и путано.

И то же самое относится к условиям и условным рассуждениям. Ведь иногда бывает необходимо выставить исходным требованием[37] какое-то условие как средство подступа к последующему рассуждению. Так на всякое ли допущенное условие следует соглашаться или не на всякое? И если не на всякое, то на какое? Чего касается рассмотрение? Надлежащего[38]. А согласившемуся следует ли оставаться всегда при сохранении его или иногда следует отказываться, но следствия принимать, а противоречия не принимать? – Да. – Но кто-то говорит: «Я сделаю так, что ты, приняв условие возможного, будешь приведен к невозможному». Разве мудрый человек не снизойдет до него, а станет избегать исследования и обсуждения? Да кто еще иной способен к рассуждению, искусен в вопросах и ответах и, клянусь Зевсом, недоступен для обманов и софистических уловок? Снизойдет, конечно, но разве не будет обращать внимания на то, чтобы не вести себя в рассуждении необдуманно и как попало? Как же он тогда будет таким, каким мы мыслим его? Однако без определенного в таких вещах упражнения и подготовленности в состоянии ли он соблюдать последовательность? Пусть докажут это, и тогда все эти правила излишни, они, оказывается, до нелепости несообразны с понятием о мудром человеке.

Что мы еще бездеятельны, беспечны, ленивы и ищем предлогов не проводить ночей в усиленных трудах над совершенствованием своего разума? – Так если я запутаюсь в таких вещах, разве я убил отца, значит? – Рабское ты существо, да где тут был отец, чтоб ты убивал его? Что же сделал ты? Единственную ошибку, которую можно было допустить в этом вопросе, ты и допустил. Как раз то же и я сказал Руфу, когда он порицал меня за то, что я не мог найти одно упущение[39] в каком-то силлогизме. «Как будто бы, – говорю, – я поджег Капитолий». А он: «Рабское ты существо, – говорит, – тут упущение есть Капитолий». Или только это и есть ошибки, что спалить Капитолий да убить отца, а необдуманно, бессмысленно, как попало пользоваться своими представлениями, не следить внимательно за рассуждением, доказательством, софистической уловкой, словом, не видеть того, что в соответствии с нами и что не в соответствии с нами, в ходе вопросов и ответов, все это не ошибки?

8. Что способности у необразованных не безопасны для них

Сколькими способами можно преобразовывать равносильные между собой высказывания, столькими же возможно преобразовывать в рассуждениях и виды эпихейрем и энтимем[40]. Вот, например, такой способ: «Если ты взял в долг и не вернул, значит, ты должен мне деньги» – «Неверно это высказывание: “ты взял в долг и не вернул”. Следовательно, ты не должен мне денег». И умело делать это никому не приличествует более, чем философу. Ведь если энтимема есть неполный силлогизм, ясно, что тот, кто освоил упражнениями полный силлогизм, ничуть не менее был бы в состоянии освоить и неполный.

Так почему же мы не упражняем себя и друг друга в этом? Потому что сейчас, даже не занятые упражнениями в этих вещах и не отвлекаемые, во всяком случае мной, от заботы о нравственности, мы все же ничуть не преуспеваем в добродетели. Чего же ожидать, если бы мы еще и за это занятие взялись? И особенно потому, что это стало бы не только каким-то дополнительным занятием, отвлекающим от более необходимых, но и основанием для самомнения и спеси не обыкновенным. Великая сила ведь способность доказывать приведением доводов и убедительно рассуждать, и особенно если она будет развита упражнением и вдобавок приобретет какое-то и великолепие речи. Потому что и вообще всякая способность, если она у необразованных и слабых, опасна для них в том отношении, что может повести к высокомерной и тщеславной гордости ею. Каким ведь еще средством можно убедить молодого человека, отличающегося в этих вещах, что следует не самому стать приложением к ним, а их сделать приложением к себе? Разве он не расхаживает высокомерно и надменно перед нами, поправ все эти доводы и не терпя, если кто-то принимается за него, напоминая, от чего он отдалился и куда склонился?

– Что же, разве Платон не был философ? – Да разве Гиппократ не был врач? Однако ты видишь, какой слог у Гиппократа. Так разве у Гиппократа такой слог в силу того, что он врач? Что же ты смешиваешь вещи, случайно сочетающиеся в того же рода людях? Если Платон был красивым и сильным, то разве и мне следовало бы засесть и усердно добиваться того, чтобы стать красивым или чтобы стать сильным, будто это необходимо для философии, поскольку некий философ был вместе и красивый и философ? Не хочешь ли ты осознавать и различать, в силу чего люди становятся философами и что у них случайное? Ну а если бы я был философ, разве вам следовало бы и хромыми стать? Что же, отвергаю ли я эти способности? Ни в коем случае! Не отвергаю ведь я способность к зрению. Но все же, если ты спросишь меня, что есть благо человека, я не могу сказать тебе иного, кроме того, что это определенная свобода воли[41].

9. К каким можно придти следствиям, исходя из того, что мы родственны богу

Если то, что говорится философами о родстве бога и людей, истинно, что иного остается людям, кроме следования Сократу: никогда на вопрос «откуда родом?» не говорить, что «афинянин» или «коринфянин», а что «мирозданянин»?[42] В самом деле, почему ты говоришь, что ты афинянин, а не из того только угла, в который было брошено твое рожденное бренное тело? Не ясно ли, что, исходя из более главного и объемлющего не только тот самый угол и весь твой дом, но и вообще тот край, где твой род предков дошел до тебя, находишь ты какое-то основание называть себя афинянином или коринфянином? Стало быть, если кто понял устроение мироздания и постиг, что самое великое, самое главное и самое всеобъемлющее среди всего это система, состоящая из людей и бога, а от него семена попали не в отца моего только и в деда, но во все рождающееся и растущее на земле, а как в имеющие главное значение – в существа, обладающие разумом, потому что только они по своей природе причастны к сопребыванию с богом, связанные с ним по разуму, то почему бы тому не назвать себя мирозданянином? Почему не сыном бога? А почему страшиться чего-то, что происходит среди людей? Родства с цезарем или кем-нибудь другим из могущественных людей в Риме достаточно, чтобы можно было проводить жизнь в безопасности, не пренебрегаемыми, не боящимися ничего, а что бог – наш создатель, отец, опекатель, это уже не избавит нас от печалей и страхов?

«А где мне взять поесть, – говорит, – если у меня ничего нет?» – А как рабы, как беглые, на что полагаются они, убегая от хозяев? На свои земли, или на слуг, или на серебряную утварь? Только на самих себя. И всё же они не остаются без пищи. А философу нашему разве придется на других полагаться и уповать в чужих краях, а не самому о себе заботиться, и быть хуже и малодушнее по сравнению с не наделенными разумом зверями, каждый из которых, сам себе довлея, не испытывает затруднений ни с пищей, свойственной ему, ни с образом жизни, соответственным и в соответствии с природой?

Я-то думаю, что старому человеку следовало бы сидеть здесь, не к тому направляя все свои усилия, чтобы вы не были о себе низкого мнения и не предавались каким-нибудь низким и неблагородным рассуждениям о самих себе, а к тому, чтобы среди вас не оказалось каких-нибудь таких молодых людей, которые, узнав родство с богами и что мы как некими оковами связаны телом и его имуществом и всем тем, что ради них бывает нам необходимо для устройства и пребывания в жизни, захотели бы отбросить все это как некое бремя, тягостное и бесполезное, и уйти к родным. И вот какой следовало бы вести спор вашему учителю и наставнику, если бы только он представлял собой что-то. Вы приходите и говорите: «Эпиктет, мы больше не можем выносить того, что мы скованы этим бренным телом, кормим и поим его, покоим и содержим в чистоте да еще водим его общаться с теми-то и с теми-то. Не безразличные ли это вещи и не имеющие никакого отношения к нам, и смерть – не зло? Не родные ли мы некие бога и не оттуда ли пришли? Дай нам уйти туда, откуда мы пришли, дай освободиться наконец от этих оков, зависимых и обременяющих. Здесь разбойники, воры, суды, так называемые тираны, которым кажется, будто они имеют какую-то власть над нами из-за бренного тела и его имущества. Дай мы покажем им, что они ни над кем не имеют власти». А я на это говорю: «Люди, подождите бога. Когда он даст знак и освободит вас от этого служения, тогда отбывайте к нему. А пока вы должны вынести то, что вы обитаете в том месте, куда он вас поставил. Коротко ведь это время обитания и легко для тех, у кого такое отношение. Да какой еще тиран, или какой вор, или какие суды страшны тем, кто вот так ни во что не ставит тело и его имущество? Останьтесь, не уходите безрассудно».

Вот что примерно должно бы получаться между наставником и одаренными молодыми людьми. А в действительности что получается? Мертв наставник – мертвы вы. Когда вы накормитесь сегодня, вы сидите и плачете о завтрашнем дне, где вам взять поесть. Рабское ты существо, если достанешь, то будет, если не достанешь, то уйдешь: дверь открыта. Что ты сокрушаешься? Где тут еще место слезам? Какое тут еще основание для лести? Почему завидовать друг другу? Почему преклоняться перед имущими или поставленными у власти, особенно если они проявляют насилие и гнев? Да что они нам сделают? Все что они могут сделать, на это мы не станем обращать внимания. Все что важно для нас, этого они не могут. Так кто еще будет властен над тем, у кого такое отношение?

Как Сократ относился ко всему этому? Да как иначе, чем так, как и следовало убежденному в том, что он родственник богов? «Если, – говорит он, – вы станете говорить мне сейчас: “Мы отпускаем тебя с тем условием, чтобы ты больше никогда не вел этих разговоров, которые вел до сих пор, и не приставал с ними ни к молодым, ни к старым у нас”, я отвечу: “Смешны вы, все считающие, что, если бы меня поставил в какое-то место в строю ваш военачальник, я должен был бы блюсти и хранить его и предпочитать умереть много тысяч раз, чем оставить его, а что, если назначил на какое-то место и занятие бог, мы должны оставить его”»[43]. Вот что такое человек поистине родственник богов! Ну а мы – словно чрева, словно утробы, словно срамные части, так о себе мыслим, когда страшимся, когда жаждем: тем, в чьей возможности оказывать нам содействие во всем этом, мы льстим и их же боимся.

Один попросил меня написать за него в Рим. Его, по понятиям толпы, постигло несчастье, а именно: прежде видный и богатый, он впоследствии лишился всего и жил здесь[44]. И я написал за него в унизительном духе. А он, прочитав письмо, вернул его мне и сказал: «Я хотел от тебя какой-то помощи, вовсе не жалости. А зла в положении моем никакого нет». Так и Руф, испытывая меня, говаривал: «Достанется тебе то-то и то-то от хозяина[45]». И когда я ему отвечал: «Человеческое», он: «Так что же мне еще просить его, если я могу добиться этого с помощью тебя?» Действительно ведь, того, что человек может сам своими силами, излишне и бессмысленно добиваться с помощью другого. Так вот, если я сам своими силами могу добиться величия духа и благородства, стану ли я добиваться с твоей помощью земли, денег или какой-то должности? Ни в коем случае! Я не буду настолько неосознающим, чем я владею. Но когда человек малодушен и низок, что иного остается, кроме необходимости писать письма за него как за мертвеца: «Помилуй ради нас труп и кружку кровишки такого-то»? Действительно ведь, такой человек это труп и кружка кровишки, и больше ничего. А если бы он был чем-то больше, то осознавал бы, что человек не бывает несчастным из-за другого человека.

10. Сопоставление с теми, кто серьезно занят деловыми продвижениями в Риме

Если бы мы с таким же рвением напрягали все свои усилия в своем деле, как сенаторы в Риме в тех делах, которыми они серьезно заняты, то, пожалуй, и мы достигали бы чего-то. Знаю я одного человека старше меня, который сейчас ведает хлебным снабжением в Риме[46]. Когда он проездом был здесь, возвращаясь из изгнания, что он тут говорил мне, обрушиваясь на свою прежнюю жизнь и обещая, что впредь, вернувшись, будет серьезно занят только тем, чтобы в спокойствии и невозмутимости провести остаток жизни: «Да и сколько мне еще осталось?!» И я говорил ему: «Не станешь ты это делать. Почуяв только запах Рима, ты забудешь обо всем этом», а что, если и какой-то доступ ко двору будет дозволен, он с радостью и с благодарностью богу ринется туда. «Если узнаешь, Эпиктет, – сказал он, – что нога моя там, думай обо мне что хочешь». Ну и что он сделал? Еще до его прибытия в Рим пришли ему таблички от цезаря. Получив их, он позабыл обо всем том, и вот у него пошло одно за другим. Хотел бы я сейчас, подойдя к нему, напомнить о тех словах, которые он говорил, когда был здесь проездом, и сказать: «Насколько лучше тебя я предсказатель!»

Что же я хочу этим сказать? Что живое существо должно быть бездеятельным? Ни в коем случае! Но почему не деятельны мы? Вот, например, я первый. Как только наступает день, я начинаю немного перебирать в памяти, какие я должен проверить чтения на занятиях. И тут же говорю себе: «А что мне еще и до того, как такой-то прочитает? Первое – это чтобы я поспал». А между тем какое может быть сравнение между их делами и нашими? Если вы задумаетесь над тем, что они делают, поймете. Ведь чем иным заняты они, как не тем, что целыми днями рассчитывают, обсуждают, совещаются о хлебишке, о землишке, о каких-то преуспеяниях такого рода? Так сравнимо ли читать, получив от кого-то просьбишку: «Прошу тебя разрешить мне вывезти хлебишко», – и: «Прошу тебя рассмотреть, каково по Хрисиппу устроение мироздания и какое именно место имеет в нем существо, обладающее разумом. Рассмотри также, кто такой ты и в чем именно твое благо и зло»? Может ли быть сравнение между этими делами и теми? А равного ли усердия требуют они? А одинаково ли постыдно пренебрегать этими делами и теми?

Так что же, только ли мы беспечны и дремливы? Нет, но гораздо более – вы, молодые. Право же, мы, старые, когда видим молодых играющими и сами тоже исполняемся рвения играть вместе с ними. Однако гораздо больше, если бы я видел их бодрствующими и исполненными рвения, я и сам исполнялся бы рвения серьезно заниматься вместе с ними.

11. О любви близких

А как-то пришел к нему один, из облеченных властью. Осведомившись у него о частностях, он спросил, есть ли и дети у него и жена. Когда тот ответил, что есть, он спросил еще: Ну и как у тебя с этим? – Несчастен я, – сказал тот. И он: Как это так? Да ведь не для того все-таки люди женятся и рождают детей, чтобы быть несчастными, а скорее – чтобы быть счастливыми. – Но я, – сказал тот, – так несчастен с детишками, что, вот, когда недавно дочурка моя болела и показалось, что она в опасности, мне стало невмочь даже быть при ней, больной, и я убежал из дому, не возвращаясь до тех пор, пока мне не сообщили, что ей уже хорошо. – Что же, правильно ли ты, по-твоему, сделал это? – Это от природы, – сказал тот. – А ты вот убеди меня в том, – сказал он, – что это от природы, и я смогу убедить тебя, что все происходящее по природе происходит правильно. – Так, – сказал тот, – бывает со всеми нами, отцами, или, во всяком случае, с большинством из нас. – Я и не возражаю тебе, – сказал он, – не говорю, что не бывает, но спорность у нас заключается в том, правильно ли это. А так-то, выходит, следует говорить, что и нарывы бывают на благо телу, потому что они бывают, и вообще, что ошибаться – это по природе, потому что почти все мы, или, во всяком случае, большинство из нас, ошибаемся. Так ты докажи мне, каким образом это – по природе. – Я не могу, – сказал тот, – но лучше докажи мне ты, каким образом это – не по природе и происходит неправильно. И он: А если бы мы, – сказал, – занимались вопросом о черном и белом, к какому критерию обратились бы мы для распознания их? – К зрению, – сказал тот. – А что если о горячем и холодном, твердом и мягком, то к какому именно? – К осязанию. – Так вот, поскольку мы заняты спорным вопросом о том, по природе ли и правильно или неправильно происходит происходящее, какой, по-твоему, критерий нам взять? – Не знаю, – сказал тот. – Да ведь не знать критериев цвета и запаха, и вкуса тоже, это, может быть, не великий ущерб, а человеку не знать критериев блага и зла и того, что по природе и что не по природе, это, по-твоему, малый ущерб? – Величайший, конечно. – Ну а скажи мне, все ли мнения у тех или иных о прекрасном и подобающем правильные мнения? И вот, возможно ли, чтобы все мнения у иудеев, у сирийцев, у египтян, у римлян о пище были правильными мнениями? – И как это возможно? – Но, думаю, если правильны мнения египтян, то со всей необходимостью вытекает, что неправильны мнения остальных, если прекрасны мнения иудеев, то не прекрасны мнения остальных. – Как же иначе? – А где незнание, там и невежество, и необразованность в необходимых вопросах. – Тот соглашался. – Так вот, ты, – сказал он, – осознав это, впредь будешь серьезно занят только тем и направишь все свои мысли только на то, чтобы постичь критерий того, что по природе, и применяя его разбирать каждый частный случай.

А пока что вот чем могу я помочь тебе в том, что ты желаешь. Любовь к близким, по твоему мнению, это – по природе и прекрасно? – Как же иначе? – А что, любовь к близким – это по природе и прекрасно, а благоразумие – это не прекрасно? – Отнюдь. – Стало быть, благоразумие не находится в противоречии с любовью к близким? – По-моему, нет. – А иначе, в случае противоречия, если одно из них – по природе, другое неизбежно должно быть не по природе. Не так ли? – Так, – сказал тот. – Следовательно, что бы мы ни находили любовью к близким в соединении с благоразумием, это мы смело признаём правильным и прекрасным? – Пусть так, – сказал тот. – Что же? Что покинуть больного ребенка и покинуть и уйти – неблагоразумие, против этого ты, думаю, не станешь возражать. Нам остается рассмотреть, любовь ли это. – Давай рассмотрим. – Так вот, поскольку ты с любовью относился к ребенку, правильно ли ты делал, что убегал и оставлял его? А мать разве не любит ребенка? – Любит, конечно. – Так, значит, и мать должна была покинуть его или не должна была? – Не должна была. – А что нянька, любит она его? – Любит, – сказал тот. – Значит, и она должна была покинуть его? – Никоим образом. – А что воспитатель, не любит он его? – Любит. – Значит, и он должен был покинуть и уйти, и вот таким образом ребенок должен был остаться одиноким и беспомощным из-за вашей огромной любви, родителей и окружающих, или умереть на руках у нелюбящих и незаботящихся? – Ни в коем случае! – Да ведь это несправедливо и вздорно, считая что-то дозволительным для себя из-за своей любви, не позволять того тем, кто так же любит? – Нелепо. – Ну а если бы болел ты, желал бы ты, чтобы твои близкие, в том числе сами дети и жена, были такими любящими, что ты остался бы, покинутый ими, один и одинок? – Никоим образом. – А стал бы ты молить о том, чтобы твои так любили тебя, что из-за их чрезмерной любви ты всегда оставался бы один во время болезней, или именно ради этого ты предпочитал бы быть любимым, если бы то было возможно, врагами, чтобы они оставляли тебя? А если так, то остается заключить, что в твоем поступке отнюдь не было также и любви.

Что же, разве ничего не было, что побудило и толкнуло тебя покинуть ребенка? И как это возможно? А это было, пожалуй, нечто такое, что и одного в Риме побудило закрыть себе лицо, когда бежал конь, за которого он переживал, и потом, когда конь вдруг неожиданно оказался победителем, для этого человека понадобилась губка, чтобы привести его в чувство от обморока. Так что же это такое? Обстоятельность сейчас несвоевременна. Однако вполне достаточно убедиться в том, если только здраво то, что говорится философами, что это следует искать не где-то вне нас, а причина того, что мы делаем то-то или не делаем, говорим то-то или не говорим, возносимся или падаем духом, избегаем того-то или добиваемся, во всем – одно и то же, то, что именно и сейчас оказалось причиной и у меня и у тебя: у тебя – прийти ко мне и сидеть сейчас и слушать, а у меня – говорить все это. А что это такое? Разве что-то иное, чем наше мнение? – Не что иное. – А если бы мнение у нас оказалось иным, как бы мы поступали иначе, чем в соответствии с этим мнением? Значит, и у Ахилла причиной его сокрушений было это, не смерть Патрокла (с другими ведь не бывает такое, когда умрет друг), а его мнение. И у тебя причиной твоего бегства тогда было именно это – твое мнение. И опять-таки, если бы ты остался, причиной было бы твое мнение. И сейчас ты направляешься в Рим, потому что у тебя такое мнение. И если бы ты переменил мнение, то не отправился бы. Словом, не смерть, не изгнание, не страдание и тому подобное есть причина того, что мы делаем то-то или не делаем, а предположения и мнения.

Убеждаю ли я тебя в этом или нет? – Убеждаешь, – сказал тот. – Итак, каковы причины во всем, таковы и осуществления. Следовательно, с этого дня, когда мы будем делать что-то неправильно, мы не станем винить ничего иного, кроме мнения, на основании которого мы это сделали, и будем стараться удалять и отсекать его более чем нарывы и опухоли на теле. Точно так же и причиной того, что делается правильно, мы будем признавать это же самое. И мы больше не станем винить ни слугу, ни соседа, ни жену, ни детей, будто бы оказывающихся для нас причинами тех или иных зол, убежденные в том, что, если у нас не такое-то мнение о том-то, мы не будем делать того, что из такого мнения следует. А быть такого-то мнения или не быть такого-то мнения – это в нашей власти и не во власти того, что относится к внешнему миру. – Это так, – сказал тот. – Стало быть, с сегодняшнего дня мы не будем рассматривать и исследовать ничего иного с точки зрения качества и состояния, ни землю, ни рабов, ни лошадей или собак, а только мнения. – Я молю об этом, – сказал тот. – Вот видишь, ты должен стать школяром, этим существом, над которым все смеются, если только действительно ты хочешь заниматься рассмотрением своих мнений. А что это дело не одного часа или дня, ты понимаешь и сам.

12. О довольстве

Относительно богов есть такие, которые говорят, что божества и не существует, другие говорят, что хотя и существует, однако недеятельно и незаботно и не занято промыслом ни о чем, третьи говорят, что и существует и занято промыслом, но лишь о важных и небесных делах, а о земных делах – ни о каких, четвертые говорят, что – и о земных и о человеческих делах, однако только в общем, а не и о каждом в частности, пятые, в числе которых были и Одиссей и Сократ, говорят:

  • от тебя не сокрыты
  • Все движенья мои[47].

Прежде всего необходимо рассмотреть каждый из этих взглядов, здраво или нездраво он высказывается[48]. Ведь если боги не существуют, то как может быть целью следование богам? А если они хотя и существуют, однако ни о чем не заботятся, то и в таком случае как это будет здраво? Если же они и существуют и заботятся, но от них ничего не распространяется на людей, и клянусь Зевсом, и на меня лично, то как и в таком случае тоже это здраво?

Так вот добродетельный человек, рассмотрев все это, подчиняет свое сознание управителю Вселенной, как добрые граждане – закону города. А получающий образование должен приходить получать образование с таким намерением: «Как бы мне во всем следовать богам, как бы мне быть довольным божественным управлением, как бы мне стать свободным?» Ведь свободный это тот, у кого все происходит в соответствии с его свободой воли и кому никто не может помешать. Что же, сумасбродство ли свобода? Ни в коем случае! Ведь безумие и свобода несовместимы. «Но я хочу, чтобы все, что мне угодно, получалось, как бы мне ни было угодно». Ты сошел с ума, помешался. Разве ты не знаешь, что свобода это нечто прекрасное и замечательное? А мне желать как попало, чтобы все то, что мне оказалось угодно как попало, происходило, – это, пожалуй, не только не прекрасно, но даже безобразнее всего. Ведь как мы поступаем, когда дело касается грамоты? Разве я желаю писать имя «Дион» так, как хочу? Нет. Меня обучают хотеть так, как оно должно писаться. Как, когда дело касается музыки? Точно так же. Как вообще, где существует какое-то искусство или знание? А иначе совершенно не стоило бы приобретать какие-то знания, если бы каждый применял их по своей прихоти. Так, значит, только здесь, когда дело касается величайшего и главнейшего – свободы, мне позволено хотеть как попало? Никоим образом. Получать же образование это и значит учиться хотеть все так, как оно происходит. А как оно происходит? Как устроил все это устроитель. А устроил он так, чтобы были лето и зима, плодородие и неплодородие, добродетель и порок и всякие такие вот противоположности для согласованности во Вселенной, и дал каждому из нас тело и части тела, имущество и общество.

Так вот, о таком устройстве памятуя, нужно приходить получать образование не для того, чтобы мы изменили условия (это ведь и не дано нам и не лучше), а для того, чтобы при таком положении окружающего нас, как оно есть по своей природе, сами мы сообразовали свое сознание со всем происходящим. В самом деле, можно ли избежать людей? И как это возможно? А общением с ними изменить их? И кто дает нам такую власть? Что же остается или какой может быть найден способ для обхождения с ними? Такой, по которому они будут делать то, что представляется им, а мы тем не менее будем в состоянии соответствия с природой. А ты невынослив и всем недоволен, и если ты один, то зовешь это одиночеством, а если с людьми, то называешь их коварными и разбойниками, жалуешься даже на своих родителей, детей, братьев, соседей. Тогда как следовало бы, оставаясь одному, называть это спокойствием и свободой и считать себя подобным богам, а находясь среди множества людей, называть это не сутолокой, суматохой и неприятностью, а праздником и всеобщим празднеством, и вот так все принимать с довольством. Каково же наказание тем, кто не принимает? Быть такими, какие они есть. Недоволен кто-то тем, что он один? Пусть будет в одиночестве. Недоволен кто-то родителями? Пусть будет плохим сыном и сокрушается. Недоволен кто-то детьми? Пусть будет плохим отцом. «Брось его в тюрьму». Какую тюрьму? Где он сейчас находится. Он ведь находится там противясь. А где человек находится противясь, это ему тюрьма. И потому-то Сократ не находился в тюрьме, – он ведь находился там не противясь. «Так, значит, пусть нога у меня оказалась изувеченной!» Рабское ты существо, и из-за одной бренной ноги ты винишь мироздание? Разве ты не пожертвуешь ее Вселенной? Не откажешься от нее? Не с радостью уступишь ее тому, кто дал ее тебе? А будешь возмущаться и будешь недоволен теми устроениями Зевса, которые он определил и установил при совместном участии Мойр, прявших нить твоего рождения? Разве ты не знаешь, какую малую частицу ты представляешь собой по сравнению с Вселенной? Однако это по телу, тогда как по разуму-то ты ничуть не хуже богов и не меньше: ведь величина разума определяется не длиной и не высотой, а мнениями. Так не хочешь ли ты, по чему ты равен богам, там где-то полагать благо? «Несчастный я! Такой у меня отец и такая мать!» Что же, разве дано было тебе явиться прежде, выбрать их себе и сказать: «Пусть такой-то сойдется с такой-то в такой вот час, чтобы я родился»? Не дано было. Но прежде должны были существовать твои родители, и вот тогда должен был быть рожден ты. От каких это? От таких, какими они были. Что же, раз они такие, никакого тебе не дано средства? Ну вот, если бы ты не знал, для чего ты обладаешь способностью к зрению, то был бы несчастным и жалким, если бы закрывал глаза, когда перед тобой оказываются цвета, а если ты не знаешь, что у тебя есть величие духа и благородство для всего этого, разве ты не более несчастный и жалкий? Перед тобой оказывается соответственное той способности, которая у тебя есть, а ты отворачиваешь ее именно тогда, когда она у тебя должна бы быть открытой и смотрящей. Не лучше ли тебе быть благодарным богам за то, что они дали тебе быть выше всего того, что они и не сделали зависящим от тебя, а объявили тебя ответственным только за то, что зависит от тебя? Они дали тебе не быть ответственным за родителей, и за братьев, и за тело, имущество, смерть, жизнь. Так ответственным за что сделали они тебя? Только за то, что зависит от тебя, – за пользование, как до́лжно, представлениями. Так что же ты берешь на себя то, за что ты не ответствен? Вот это и есть доставлять самому себе хлопоты.

13. Как все делать так, чтобы это было угодно богам

А когда кто-то спросил, как можно есть, так чтобы это было угодно богам, он сказал: Если это делается с соблюдением справедливости и доброжелательности, а равно воздержанности и порядочности, не значит ли также, что это угодно богам? А когда ты потребуешь горячей воды и раб не послушается или, послушавшись, принесет тепловатой, или ее и не окажется в доме, то не разражаться негодованием не значит ли, что это угодно богам? – Так как же стерпеть таких? – Рабское ты существо, разве ты не будешь терпим к брату своему, который имеет прародителем Зевса, и как сын произошел от тех же семян и того же посева свыше, а если ты назначен на какое-то такое место превосходящее, тотчас поставишь себя тираном? Разве ты не будешь памятовать о том, кто ты такой и над кем властвуешь? Что – над родными, что – над братьями по природе, что – над потомками Зевса? – Но у меня есть купчая на них, а у них на меня – нет. – Видишь, куда ты смотришь? Что – на землю, что – в пропасть, что – на эти несчастные законы, законы мертвецов, а на законы богов не смотришь?

14. Что божество видит всех

А когда кто-то спросил, как можно убедиться в том, что каждое его действие видно богу, он сказал: Не считаешь ли ты, что все связано воедино? – Считаю, – сказал тот. – А что, не считаешь ли ты, что земные явления находятся в определенном взаимоотношении с небесными?[49] – Считаю, – сказал тот. – В самом деле, отчего растения с таким постоянством, как по приказанию бога, когда он скажет им цвести, цветут, когда скажет давать ростки, дают ростки, когда плодоносить, плодоносят, когда созревать, созревают, когда, напротив, отцветать, сбрасывать листья и, замкнувшись в себе, оставаться в покое и отдыхать, остаются в покое и отдыхают? А отчего в зависимости от прибывания и убывания луны и приближения и отдаления солнца наблюдается такая перемена и изменение в противоположное земных явлений? Растения, вот, и наши тела так связаны с Вселенной и находятся в определенном взаимоотношении с ней, а разве души наши – не гораздо более? Души, вот, так связаны и соединены с богом, поскольку они частицы и сколки его, а разве не всякое движение их замечает бог, поскольку оно свойственно и присуще ему? Ты, вот, можешь размышлять о божественном управлении и о каждом из божественных дел, а вместе с тем и о человеческих делах, и быть движимым тьмой вещей как чувственно, так и мыслительно, с тем-то соглашаясь, то-то отрицая или при том-то воздерживаясь от суждения, хранишь в своей душе столько отпечатков таких многочисленных и разнообразных вещей и, движимый ими, приходишь к понятиям однородным с первично давшими отпечаток и к искусствам, одному за другим, и сохраняешь в памяти тьму вещей, а разве бог не в состоянии видеть все, быть при всем и уловить то, что как-то распространяется от всего? Солнце, вот, в состоянии освещать такую часть всей совокупности[50], оставляя неосвещенной лишь небольшую часть, которая может быть покрыта тенью, падающей от Земли, а разве тот, кто создал и круговращает само это Солнце, представляющее собой малую частицу его по сравнению с Вселенной, не может замечать все?

– Но я, – говорит, – не могу следить за всем этим одновременно. – А разве кто-нибудь и говорит тебе это, что у тебя равная с Зевсом способность? Но тем не менее он и попечителем к каждому приставил божество каждого, поручив ему хранить его, причем неусыпным и неподдающимся обману. В самом деле, какому иному лучшему и более заботливому хранителю мог бы он поручить каждого из нас? Так что, когда вы запираете двери и создаете темноту внутри, помните, что никогда нельзя говорить, что вы одни: не одни вы, но бог внутри и ваше божество. И к чему им свет на то, чтобы видеть, что вы делаете? Этому богу и вы должны бы давать присягу, какую воины дают цезарю. Они, вот, получая наемную плату, присягают в том, что выше всего будут ставить спасение цезаря, а вы, удостоенные стольких и таких даров, разве не присягнете или, присягнув, не сохраните верность присяге? И в чем вы присягнете? Никогда не оказывать неповиновения, не винить, не жаловаться ни на что, ниспосланное им, не противясь делать или претерпевать все неизбежное. Да сравнима ли эта присяга с той? Там присягают в том, что выше его не будут ставить другого, а здесь – что себя будут ставить выше всего.

15. Что обещает философия

Когда один спрашивал совета, как убедить брата больше не сердиться на него, он сказал: Философия не обещает дать человеку ничего того, что относится к внешнему миру. Иначе она взялась бы за то, что вне ее собственного предмета. Ведь как дерево – предмет плотника, медь – скульптора, так своя жизнь каждого – предмет искусства жизни. – Что же жизнь брата? – Опять-таки, она – предмет его собственного искусства жизни, а по отношению к твоему искусству жизни она представляет собой то, что относится к внешнему миру, подобно Земле, подобно здоровью, подобно доброй славе. А ничего этого философия не обещает. «При всяком обстоятельстве, – говорит она, – я сохраню верховную часть души[51] в состоянии соответствия с природой». Чью? «Того, в ком я нахожусь». – Как же быть, чтобы он не гневался на меня? – Приведи его ко мне, и я ему скажу, а тебе относительно его гнева я ничего не могу сказать.

А когда спрашивавший совета сказал: «Я ищу то, как бы мне и при его непримиримости быть в состоянии соответствия с природой», он ответил: Ничто важное не рождается сразу вдруг, если уж даже ни виноград, ни смоква. Если ты мне сейчас станешь говорить: «Хочу смоквы», я отвечу тебе: «Нужно время». Дай сначала зацвести смоковнице, потом пустить плод, потом плоду поспеть. И вот плод смоковницы не достигает зрелости сразу вдруг и в один час, а плод сознания человека ты хочешь обрести так быстро и просто? И не жди, даже если я стану говорить тебе это.

16. О промысле

Не удивляйтесь, если для остальных живых существ все необходимое телу создано готовым, не только пища и питье, но и ложе, и что они не нуждаются ни в обуви, ни в постели, ни в одежде, а мы еще и во всем этом нуждаемся. В самом деле, поскольку они созданы не ради их самих, а для служения, было бы нецелесообразно сотворить их нуждающимися еще и в другом. А то смотри, каково было бы нам заботиться не только о самих себе, но и о баранах и ослах, как им одеться и как обуться, как поесть, как попить. Но как воины являются к военачальнику в полной готовности, уже обутые, одетые, вооруженные, – а если бы тысячнику приходилось обходить и обувать или одевать тысячу, это было бы ужасно, – так и природа сотворила созданных для служения уже в полной готовности, не нуждающимися больше ни в какой заботе. Так малыш, один, и прутом погоняет стадо.

Однако мы, вместо того чтобы быть благодарными за то, что на нас не возложена такая же забота и о них, виним бога в своей участи. А между тем, клянусь Зевсом и богами, одного чего-нибудь из существующего было бы вполне достаточно для того, чтобы осознать промысл, во всяком случае, совестливому и благодарному. И незачем мне тут обращаться к важным вещам. Вот это, то, что трава дает молоко, молоко – сыр, шкура – шерсть, кто тот сотворивший все это или замысливший? «Никто», – говорит. Какая тупость и какое бесстыдство!

Ну оставим в стороне дела природы, посмотрим на ее побочные дела. Есть ли что-нибудь бесполезнее волос на подбородке? Так что же, разве она не прибегнула и к ним наиболее подобающим, как могла, образом? Разве не указала ими различия между мужским и женским полом? Разве не сразу же издали природа каждого из нас кричит: «Я мужчина. Подходи ко мне так, говори со мной так, не ищи во мне ничего иного, – вот опознавательный знак»? В свою очередь, что касается женщин, она и придала их голосу нечто нежное и не наделила их этими волосами. Но нет, следовало бы, чтобы живое существо осталось неразличимым и чтобы каждый из нас возглашал: «Я мужчина»! А как прекрасен этот опознавательный знак, великолепен и величав, насколько прекраснее петушиного гребня, насколько великолепнее львиной гривы! Поэтому следовало бы сохранять опознавательные знаки, данные богом, следовало бы не отбрасывать их, не стирать, насколько зависит от нас самих, различие полов.

Только ли во всем этом заключаются дела промысла по отношению к нам? И какое слово в состоянии по достоинству восхвалить или представить их? Да если бы мы были умны, что иного следовало бы нам делать и всенародно и лично, как не воспевать божество и славословить и перечислять его милости? Не следовало ли бы и при вскапывании, и при пахании, и при еде петь гимн в честь бога? «Велик бог, потому что он предоставил нам эти орудия, дабы мы возделывали ими землю. Велик бог, потому что он дал руки, дал горло, дал чрево, дал расти, самим того не замечая, дал во время сна дышать». Вот так следовало бы воспевать во всем, а величайший и божественнейший гимн петь за то, что он дал способность понимать все это и путем пользоваться всем этим.

Что же, раз многие из вас слепы, не следовало ли бы, чтобы был кто-то, занимающий это место и за всех возносящий гимн в честь бога? Да и что иное могу я, хромой старик, как не воспевать бога? Если бы, вот, я был соловьем, я делал бы то, что делает соловей, если бы лебедем – то, что делает лебедь. Но я – обладающий разумом: я должен воспевать бога. Это – мое дело, я делаю его и не оставлю это место в строю, насколько будет дано, и вас к этой же песни призываю.

17. Что логика необходима

Поскольку именно разум разбирает и совершенствует все прочее, а сам не должен бы оставаться неразбираемым, чем будет разбираться он? Ясно ведь, что или самим собой или другим. Несомненно, то другое или есть разум или будет чем-то иным, превосходящим разум, что невозможно. Если разум, то его, в свою очередь, что будет разбирать? Ведь если он сам себя, то это может и этот. Если мы будем требовать другого, это будет беспредельно и бесконечно.

«Пусть так, но более настоятельная необходимость – заботиться о…» и тому подобное. Так ты о том хочешь слушать? Слушай. Но если ты мне станешь говорить: «Я не знаю, истинно ли или ложно ты рассуждаешь», и если я употреблю какое-нибудь слово с двояким смыслом и ты станешь говорить мне: «Уточни», то я больше не вынесу тебя, но скажу тебе: «Но более настоятельная необходимость – …» Поэтому-то, думаю, и начинают с логики, как, прежде чем измерять хлеб, мы начинаем с рассмотрения меры. А если мы не усвоим сначала, что такое модий[52], и не усвоим сначала, что такое весы, как еще сможем мы измерить что-то или взвесить? Ну а здесь, не постигнув основательно критерий всего остального, критерий, с помощью которого постигается все остальное, сможем ли мы основательно постичь что-нибудь из всего остального? И как это возможно? «Да, но модий – вещь деревянная и бесплодная». Но способная измерять хлеб. «И логика бесплодна». И насчет этого мы еще посмотрим. Ну а если даже и допустить это, вполне достаточно и того, что она способна различать и рассматривать все остальное, так сказать, измерять и взвешивать. Кто говорит это? Только ли Хрисипп, Зенон и Клеант[53]? А Антисфен[54] не говорит? И кто тот написавший, что «рассмотрение слов – начало образования»? А Сократ не говорит? И о ком это пишет Ксенофонт, что он начинал с рассмотрения слов – что обозначает каждое?[55]

Так в том ли важное и достойное преклонения – постичь Хрисиппа или истолковать его? Да кто говорит это? В чем же достойное преклонения? Постичь волю природы. Так что же, ты понимаешь ее самостоятельно? Тогда кто еще тебе нужен? Ведь если истинно то, что все ошибаются невольно[56], а ты постиг истину, то с необходимостью вытекает, что ты уже поступаешь правильно. «Но, клянусь Зевсом, я не понимаю волю природы». Так кто же истолковывает ее? Говорят, что Хрисипп. Я обращаюсь к нему и стараюсь доискаться, что говорит этот истолкователь природы. Сначала я не постигаю, что он говорит, я ищу того, кто истолковывает его. «Вот, рассмотри, что это означает?», как если бы – «на латинском». Чем же тут гордиться этому истолковывающему? Даже сам Хрисипп гордиться не вправе, если он только истолковывает волю природы, а сам не следует ей. Насколько более – истолковывающий его! Ведь и Хрисипп нам не сам по себе нужен, а для того чтобы мы поняли природу. Ведь и прорицатель по жертвоприношениям не сам по себе нужен, а затем что мы думаем при его посредстве постичь будущее и посылаемые богами знамения, и внутренности жертвенных животных не сами по себе нужны, а затем что посредством их посылаются знамения, и мы не перед вороном или вороной преклоняемся, а перед богом, посылающим знамения посредством их.

Так вот, я обращаюсь к этому истолкователю, прорицателю по жертвоприношениям и говорю: «Рассмотри мне эти внутренности, какие мне посылаются знамения». Взяв и раскрыв их, он истолковывает: «Человек, свобода воли у тебя по природе неподвластна помехам и неподвластна принуждениям. Это здесь в этих внутренностях написано. Я покажу тебе это прежде всего в вопросе о согласии. Может ли кто-нибудь помешать тебе признать истинное? Никто. Может ли кто-нибудь принудить тебя принять ложное? Никто. Видишь, что в этом вопросе то, что зависит от свободы воли, у тебя неподвластно помехам, неподвластно принуждениям, неподвластно препятствиям? Ну а в вопросах о стремлении и о влечении обстоит иначе? И чем может быть одолено влечение, как не иным влечением? А чем – стремление и избегание, как не иным стремлением и избеганием? – Если на меня, – говорит, – воздействуют страхом смерти, то принуждают меня. – Не то, чем воздействуют, принуждает тебя, а твое мнение, что лучше сделать то-то, чем умереть. Опять-таки, значит, твое мнение принудило тебя, то есть свобода воли принуждена иной свободой воли. Ведь если бы бог сделал ту свою частицу, которую дал нам, оторвав от себя, подвластной помехам или подвластной принуждениям с его ли стороны или со стороны кого-то другого, то это уже не был бы бог и уже не та была бы его забота о нас, какой она должна быть. Вот что нахожу я, – говорит он, – в этих священных внутренностях. Вот какие посылаются тебе знамения. Если ты хочешь, то ты свободный. Если ты хочешь, то ты не будешь жаловаться ни на кого, не будешь винить никого, все будет в соответствии с мыслью как твоей, так и бога».

Вот ради этого пророчества я обращаюсь к этому прорицателю по жертвоприношениям, философу, не перед ним преклоняясь за само истолкование, а перед тем, что он истолковывает.

18. Что не следует негодовать на заблуждающихся

Если истинно то, что говорится философами, что у всех людей одно исходное начало, как в согласии – убежденность в том, что то-то существует, в отрицании – убежденность в том, что то-то не существует, и, клянусь Зевсом, в воздерживании от суждения – убежденность в том, что то-то неясно, так и в влечении к чему-то – убежденность[57] в том, что то-то мне полезно, а невозможно считать полезным одно, стремиться же к другому, считать надлежащим одно, влечься же к другому, то почему мы еще негодуем на толпу? «Воры они, – говорит, – и грабители». Что такое «воры и грабители»? Они заблуждаются относительно блага и зла. Так негодовать ли следует на них или жалеть их? Но ты покажи им их заблуждение, и увидишь, как они отступают от своих ошибок. А если они не видят его, у них нет ничего выше своего мнения. «Так этого разбойника и этого прелюбодея не следовало бы убить?!» Отнюдь, но лучше говори так: «Этого заблуждающегося и обманывающегося в самых важных вещах и слепо не видящего не зрением, способным различать белое и черное, а мыслью, способной различать благо и зло, не убивать?!» И если ты будешь говорить так, то поймешь, как бесчеловечно то, что ты говоришь, и что это все равно что сказать: «Этого слепого и глухого не убивать?!» Ведь если утрата важнейшего есть важнейший ущерб, а важнейшее у каждого – свобода воли, какой она должна быть, и этого лишается кто-то, почему ты еще негодуешь на него? Человек, если ты должен вопреки природе испытывать действие чужих зол, то лучше жалеть его, чем ненавидеть. Оставь эту враждебность и ненавистничество…[58]

Почему же мы негодуем? Потому что мы дорожим предметами, которых нас лишают. Право же, не дорожи своими плащами, и не будешь негодовать на вора. Не дорожи красотой жены, и не будешь негодовать на прелюбодея. Знай, что вору и прелюбодею нет места в том, что твое, а лишь в том, что чужое и что не зависит от тебя. Если ты оставишь все это и не будешь придавать всему этому никакого значения, на кого еще тебе негодовать? А до тех пор, пока ты будешь дорожить всем этим, негодуй скорее на самого себя, чем на тех. Смотри ведь. У тебя есть красивые плащи, у соседа твоего их нет. У тебя есть окошко, ты хочешь проветрить их. Тот не знает, в чем благо человека, но по его представлению оно в том, чтобы иметь красивые плащи, так же как и по твоему представлению. Ну как же ему не пойти и стянуть их? А ты, показывая лакомкам лепешку и поглощая ее один, хочешь, чтобы они не стащили ее? Не дразни их, не имей окошка, не проветривай своих плащей.

Вот и у меня был железный светильник перед богами. Недавно я услышал шум в окошке и бросился туда. Вижу – светильник стащили. Я заключил, что стянувшего побудило к этому что-то не неубедительное. Так что же? Завтра, говорю, найдешь глиняный[59]. Теряют ведь то, что имеют. «Я потерял свой плащ». Плащ ведь ты имел. «У меня болит голова». Разве у тебя рога болят?[60] Так что же ты возмущаешься? Ведь потери относятся к тому, страдания относятся к тому, к чему относится и имущество.

«Но тиран закует». Что? Ногу. «Но он снесет». Что? Голову. Что же он не закует и не снесет? Свободу воли. Поэтому древние заповедовали: «Познай самого себя». Итак, что же? Следовало бы, клянусь богами, приучать себя в незначительных вещах и, начиная с них, переходить к более важным. «Голова у меня болит». Не говори: «Ох, горе!», «Ухо у меня болит». Не говори: «Ох, горе!» И я не говорю, что не дано стенать, но изнутри не стенай. И если раб запоздает с твоей перевязкой, не кричи, не выходи из себя, не говори: «Все ненавидят меня!» Да кто не возненавидит такого?

Вот на эти впредь положившись мнения, ходи прямо, свободным человеком, а не на мощность тела положившись, как атлет: ты должен быть неодолимым не так, как осел. Кто же неодолимый? Тот, кого не может лишить самообладания что бы то ни было независящее от свободы воли. И вот затем я изучаю его последовательно при каждом очередном обстоятельстве, как в случае с атлетом: «Он осилил первую часть состязания. Как же вторую? А как, если будет жара? А как – в Олимпии?» И здесь так же. Если предложишь серебришко, он презрит. Как же, если девчонку? Как же, если в темноте? Как же, если бренную славу? Как же, если поношение? Как же, если восхваление? А как, если смерть? Одержать победу над всем этим он может. Как же, если будет жара, то есть как, если он опьянеет, как, если на него нападет умопомрачение, как во сне? Вот кто для меня непобедимый атлет.

19. Как следует относиться к тиранам

Если у кого-то есть какое-то преимущество или, во всяком случае, ему кажется, что есть, тогда как в действительности его нет, тот совершенно неизбежно, если он необразован, будет вследствие этого полон спеси. Вот, например, тиран говорит: Я всесильнейший». Да что ты можешь предоставить мне? Стремление мне можешь ли обеспечить неподвластное помехам? Откуда тебе? Да есть ли это у тебя самого? Избегание – не терпящее неудач? Да есть ли это у тебя самого? Влечение – не совершающее ошибок? И где тебе до этого? Ну а на корабле на самого себя ли ты полагаешься или на сведущего? А в повозке – на кого, как не на сведущего? А как в остальных искусствах? Точно так же. Так что же ты можешь? «Все мне служат». Да и я плошке служу – и мою ее и вытираю, и для лекифа вбиваю гвоздь. Так что же, они сильней меня? Нет. Но они пользу мне приносят какую-то. Так вот за нее я служу им. А что, ослу разве я не служу? Разве не мою ему копыта, не чищу его? Разве ты не знаешь, что всякий человек самому себе служит, а тебе – так, как ослу? В самом деле, кто тебе служит как человеку? Покажи. Кто хочет стать подобным тебе? Кто становится твоим ревностным последователем, как становятся ревностными последователями Сократа? «Но я могу голову отрубить тебе». Верно говоришь. Я позабыл, что надо служить тебе и как лихорадке и как холере, и воздвигнуть тебе алтарь, подобно тому как в Риме есть алтарь Лихорадки[61].

Так что же именно приводит в смятение и ужас толпу? Тиран и телохранители? Откуда им? Ни в коем случае! Невозможно, чтобы свободный по природе был приведен в смятение или был принужден испытывать помехи кем-нибудь иным, кроме самого себя. Но его приводят в смятение его мнения. Ведь когда тиран скажет кому-то: «Я закую твою ногу», то тот, который ценит ногу, говорит: «Нет, помилуй», а тот, который ценит свою свободу воли, говорит: «Если это тебе представляется более целесообразным, закуй». – «Тебе безразлично?» – «Мне безразлично». – «Я покажу тебе, что я господин». – «Ты? Откуда?! Меня Зевс отпустил на свободу. Или ты думаешь, что он собирался позволять, чтобы его собственного сына обращали в рабство? А над мертвым телом моим ты господин, возьми его». – «Значит, когда ты являешься ко мне, ты не служишь мне?» – «Нет, я служу себе. А если ты хочешь, чтобы я говорил, что я и тебе служу, то я говорю тебе: так, как горшку».

Это не себялюбие. Такова ведь природа живого существа: оно все делает для себя. Ведь и солнце все делает для себя, да в конце концов – и сам Зевс. Однако, когда Зевс хочет быть Дождящим, Плодотворящим, Отцом и людей и богов, ты видишь, что он не может осуществить эти дела и названия без того, чтобы не быть полезным для общего блага. И вообще он устроил природу обладающего разумом существа такою, чтобы оно не могло осуществлять ни одного личного блага без того, чтобы не приносилась какая-то польза для общего блага. Таким образом, все делать для себя уже тем самым не становится необщественным. А то чего ты ожидаешь? Чтобы отказались от себя и от личной пользы? Как же тогда одним и тем же исходным началом у всех будет привязанность к себе?

Итак, что же? Когда основываются на нелепых мнениях о независящем от свободы воли как о благе и зле, то совершенно неизбежно служат тиранам. Да если бы тиранам только, а спальникам – нет! А как вдруг и умным становится человек, когда цезарь поставит его ведать своим стульчаком! Как мы сразу начинаем говорить: «Умно разговаривал со мной Фелицион!»[62] Хотел бы я, чтобы его прогнали прочь от уборной, чтобы ты опять считал его глупым. Был у Эпафродита[63] один сапожник, которого он продал за его непригодностью. Затем тот по воле какого-то случая был куплен кем-то из приближенных цезаря и стал сапожником цезаря. Видел бы ты, как стал ценить его Эпафродит! «Как поживает милый Фелицион? Целую тебя». И вот если кто-нибудь из нас спрашивал: «Что делает сам?», ему говорили: «С Фелиционом советуется о чем-то». Да разве он не продал его как непригодного? Так кто же его сразу вдруг умным сделал? Вот что значит ценить иное что-то, чем зависящее от свободы воли. «Он удостоен трибуната». Все встречные поздравляют его. Один целует его в глаза, другой в шею, рабы целуют ему руки. Он приходит домой, видит – зажжены светильники[64]. Всходит на Капитолий, совершает жертвоприношение. Ну а кто когда-нибудь совершил жертвоприношение за свое правильное стремление, за свое влечение в соответствии с природой? Ведь там мы и благодарны богам, где полагаем благо.

Сегодня один говорил со мной насчет того, чтобы ему стать жрецом Августа[65]. Я говорю ему: «Человек, оставь это дело, потратишь много впустую». – «Но пишущие слова, – говорит, – напишут мое имя»[66]. – «Так разве ты бываешь при читающих и говоришь: “Это мое имя написали?” А если даже ты и можешь быть при всех сейчас, что ты станешь делать, когда умрешь?» – «Останется мое имя». – «Напиши его на камне, и оно останется. Ну а за пределами Никополя какая о тебе останется память?» – «Но я буду носить золотой венок». – «Раз уж ты жаждешь венка, возьми венок из роз и надень – в нем ты будешь выглядеть наряднее».

20. О разуме, как он в состоянии исследовать сам себя

Всякое искусство и всякая способность в состоянии исследовать определенный предмет как имеющий главное значение[67]. Так вот, когда они и сами однородны с предметом своего исследования, то они неизбежно оказываются в состоянии исследовать и сами себя, а когда неоднородны, то не могут исследовать сами себя. Так, например, сапожное искусство имеет дело с кожей, но само совершенно отлично от своего предмета, кожи, поэтому не в состоянии исследовать само себя. Способность к грамоте, в свою очередь, имеет дело с письменностью. Так разве и сама она есть письменность? Отнюдь. Поэтому она не может исследовать сама себя. Ну а для чего же дан природой разум? Для пользования, как должно, представлениями. Что же такое он сам? Система, состоящая из определенных представлений. Таким образом, он оказывается по природе в состоянии исследовать и сам себя. В свою очередь, что исследующей является мудрость? Благо, зло и то, что ни то ни другое. Что же такое она сама? Благо. А что такое глупость? Зло. Так видишь, что мудрость неизбежно оказывается в состоянии исследовать и сама себя и свою противоположность?

Поэтому дело философа, важнейшее и первое, – одобрять и различать представления и не принимать ни одного неодобренным. Когда дело касается монеты, где кажется, что она имеет какое-то отношение к нам, видите, как и искусство для этого мы изобрели, и сколькими способами пользуется пробирщик серебра для одобрения монеты – зрением, осязанием, обонянием, наконец, слухом: бросив денарий, он внимательно прислушивается к звучанию, и он не довольствуется его звучанием только один раз, но долгим внимательным прислушиванием доводит свой слух до музыкальной тонкости. Вот так, где по нашему мнению небезразлично, впадаем ли мы в заблуждение или не впадаем, там мы обращаем большое внимание на различение того, что может вводить в заблуждение, а когда дело касается несчастной верховной части души, мы зевая и сонно принимаем всякое представление: ущерба ведь от этого нет!

Так вот, если хочешь узнать, как ты по отношению к благу и злу беспечен, а по отношению к безразличному[68] ревностен, задумайся над тем, как ты относишься к тому, чтобы ослепнуть, и как к тому, чтобы обмануться, и узнаешь, что ты далек от должной убежденности относительно блага и зла. – Но это требует большой подготовки, большого труда, познаний. – Что же, ты надеешься, что для овладения величайшим искусством требуется немного? Однако само имеющее главное значение в учении философов выражается в чрезвычайно немногих словах. Если хочешь узнать, прочитай сочинения Зенона, и увидишь. В самом деле, зачем ему говорить пространно о том, что цель – следование богам, а сущность блага – пользование, как до́лжно, представлениями? Начни говорить: «Что же такое бог и что такое представление? Что такое природа частного и что такое природа Вселенной?» – уже пространно. Ну а если бы явился Эпикур и сказал, что благо должно заключаться в плоти, – опять получается пространно, и необходимо выслушать, что в нас имеющее главное значение, что основное и существенное. Что благо улитки заключается в ее раковине – это не естественно, ну а у человека – это естественно? А у тебя самого что главнее, Эпикур? Что в тебе обдумывающее, что рассматривающее все, что судящее о самой плоти как об имеющей главное значение? А к чему ты и светильник зажигаешь, и трудишься ради нас, и пишешь столько книг? Чтобы мы не остались в неведении истины? Кто это мы? Что мы тебе? Вот так учение становится пространным.

21. Против тех, кто хочет вызывать восхищение

Когда у кого-то должная установка в жизни, тот не зарится на то, что вне его. Человек, чего ты хочешь для себя? Я вот довольствуюсь, если стремлюсь и избегаю в соответствии с природой, если влечением и невлечением пользуюсь так, как по природе рожден, если так же пользуюсь замыслом, если намерением, если согласием. Что же ты расхаживаешь перед нами так, словно вертел проглотил? «Я хотел бы, чтобы мной даже встречные восхищались и идя следом восклицали: “О, великий философ!”» Кто такие те, восхищение которых ты хочешь вызывать? Разве это не те, о которых ты обычно говоришь, что они сумасшедшие? Так что же, ты хочешь вызывать восхищение сумасшедших?

22. Об общих понятиях

Общие понятия у всех людей совпадают, и между общим понятием у одного и у другого нет противоречия. В самом деле, кто из нас не считает, что благо полезно, что оно и предпочтительно и что при всяком обстоятельстве нужно преследовать и добиваться его? А кто из нас не считает, что справедливое прекрасно и подобающе? Так когда же возникает противоречие? В применении общих понятий к частным случаям, когда один скажет: «Он прекрасно поступил, он мужественный», а другой: «Да нет, он отчаянный сумасброд». Отсюда возникает противоречие у людей друг с другом. Именно таково противоречие между иудеями, сирийцами, египтянами и римлянами, – оно не в том, что благочестие следует почитать превыше всего и во всем придерживаться его, а в том, благочестиво ли это есть свинину или неблагочестиво. Именно такое противоречие найдете вы и между Агамемноном и Ахиллом. Зови же их сюда на середину. «Что скажешь ты, Агамемнон? Не следует ли, чтобы свершилось то, что должно, и то, что прекрасно?» – «Конечно, следует». – «А ты что скажешь, Ахилл? Не нравится ли тебе, чтобы свершалось то, что прекрасно?» – «Конечно, мне это больше всего нравится». – «Так примените эти общие понятия». Здесь и начинается противоречие. Один говорит: «Я не должен возвращать Хрисеиду ее отцу». А другой говорит: «Конечно, должен». Несомненно, один из них неправильно применяет общее понятие о должном. В свою очередь, один говорит: «Ну что ж, если я должен возвратить Хрисеиду, то я должен забрать почетный дар кого-то из вас». А другой: «Так, значит, ты заберешь мою возлюбленную?» – «Твою», – говорит. – «Так, значит, мне одному…?»[69] – «А мне одному не иметь?»[70] Вот так возникает противоречие.

Что же значит получать образование? Учиться применять природные общие понятия к частным случаям в соответствии с природой и затем постичь то разделение, что среди всего существующего одно зависит от нас, а другое не зависит от нас. Зависит от нас свобода воли и все дела, зависящие от свободы воли, а не зависит от нас тело, части тела, имущество, родители, братья, дети, отечество, словом, общество. Где же положим мы благо? К какому разряду существующего применим его? К разряду того, что зависит от нас? Тогда здоровье, невредимость, жизнь – не благо, но разве и дети, и родители, и отечество? Да кто стерпит тебя? Так переложим его, напротив, сюда. Так возможно ли, терпя вред и терпя неуспех в благах, быть счастливым? Невозможно. И вести себя как до́лжно по отношению к обществу? Да как это возможно? Ведь я по природе рожден для своей пользы. Если мне полезно иметь землю, значит, мне полезно и отнять ее у ближнего. Если мне полезно иметь плащ, значит, мне полезно и украсть его из бани. Отсюда войны, междоусобицы, тирании, козни. А как еще я смогу воздавать Зевсу надлежащее? Ведь если я терплю вред и несчастен, значит, он не обращает внимания на меня. И вот: «Какое мне дело до него, если он не может мне помочь?» И опять: «Какое мне дело до него, если он хочет, чтобы я находился в таком положении, в котором я нахожусь?» Я начинаю, наконец, ненавидеть его. К чему же мы Зевсу храмы воздвигаем, к чему же статуи, словно злым божествам, словно Лихорадке?[71] И как это еще он Спаситель, и как это он Дождящий, и как это он Плодотворящий? И действительно, если мы положим сущность блага здесь где-то, все это отсюда следует.

Так что же нам делать? В этом и заключается искание действительно занимающегося философией и мучащегося над этим. Сейчас я не вижу, в чем заключается благо и зло. Не сумасшедший ли я? Да, но положи я благо вот здесь где-то, в том, что зависит от свободы воли, все станут смеяться надо мной. Придет какой-нибудь старец седовласый, унизавший пальцы золотыми перстнями, и вот, покачав головой, скажет: «Послушай меня, дитя. Нужно, правда, и философией заниматься, но нужно и мозги иметь. Все это глупости. Ты учишься у философов силлогизму, а что тебе следует делать, ты знаешь лучше, чем философы». Человек, так что же ты коришь меня, если я знаю? Что мне сказать этому рабскому существу? Если я промолчу, он разразится негодованием. Нужно говорить так: «Прости мне, как влюбленным: я не владею собой, я сумасшедший».

23. Против Эпикура

Понимает и Эпикур, что мы по природе общественны, но раз положив наше благо в нашей раковине, он уже не может сказать ничего иного. Ведь он, в свою очередь, очень твердо держится мнения, что не следует ни дорожить ничем чуждым сущности блага, ни принимать это, и правильно держится такого мнения. Как же это, если у нас любовь к потомству не природная, мы с подозрительностью относимся к тому, что ты не советуешь мудрецу растить детей?[72] Что ты страшишься, как бы он из-за них не впал в печаль? Разве из-за мыши, живущей в доме[73], он впадает в печаль? Да что ему до того, если маленький мышонок в доме станет плакаться ему? Но он знает, что раз родится ребенок, то уже не от нас зависит не любить его и не заботиться о нем. Поэтому он говорит, что умный также не станет участвовать в государственных делах. Он ведь знает, что должен делать участвующий в государственных делах. Право же, если ты намерен проводить жизнь как среди мух, что тебе мешает? Однако, зная все это, он смеет говорить: «Не поднимем детей»[74]. Но ни баран не оставляет свое потомство, ни волк, а человек разве оставляет? Что ты хочешь? Чтобы мы были глупы, как бараны? И те не оставляют. Дики, как волки? И те не оставляют. Ну а кто тебя слушается, видя, что его ребенок плачет, простертый на земле? Я-то думаю, что даже если бы твоя мать и твой отец предугадали, что ты будешь говорить такое, они не бросили бы тебя.

24. Как следует бороться с обстоятельствами

Людей показывают обстоятельства. Стало быть, когда тебе выпадет какое-то обстоятельство, помни, что это бог, как учитель борьбы, столкнул тебя с грубым юнцом. – Для чего, – говорит. – Для того чтобы ты стал победителем на Олимпийских играх. А без пота не стать. Мне-то кажется, что никому не досталось обстоятельства лучше, чем досталось тебе, если ты хочешь воспользоваться им, как атлет юнцом. И вот мы посылаем тебя в Рим лазутчиком. А никто не посылает лазутчиком труса, чтобы он, лишь услышав шорох и тень завидя, прибегал в смятении и говорил, что враги уже здесь. Если и ты вот так придешь и скажешь нам: «Страшные в Риме дела. Ужасна смерть, ужасно изгнание, ужасно поношение, ужасна бедность. Бегите, люди, враги – здесь», мы скажем тебе: «Поди прочь, пророчествуй самому себе. Мы в том лишь ошиблись, что посылали такого лазутчика».

Отправленный до тебя лазутчиком Диоген[75] сообщил нам иное. Он говорит, что смерть не есть зло, так как она вовсе не есть нечто постыдное. Он говорит, что бесславие есть трескотня сумасшедших людей. А что о страдании, что об удовольствии, что о бедности сказал этот лазутчик! А быть нагим – он говорит, что это лучше всякого одеяния с пурпурной полосой. А спать на голой земле – он говорит, что это самая мягкая постель. И в доказательство всего этого он приводит свою смелую уверенность, невозмутимость, свободу, затем и тело бренное, блещущее здоровьем и сбитое. «Никакого врага нет поблизости, – говорит он, – все исполнено мирного покоя». – «Как так, Диоген?» – «Вот взгляни, – говорит он, – разве я сражен, разве я ранен, разве я убежал от кого-то?» Это и есть настоящий лазутчик. А ты приходишь и рассказываешь нам то да се. Не отправишься ли ты опять и посмотришь потщательнее, без этой трусости? – Что же я должен буду делать? – Что ты делаешь, когда сходишь с корабля? Разве уносишь кормило, разве – весла? Что же ты уносишь? Свое: лекиф, котомку. И тут, если ты будешь памятовать о своем, то никогда не будешь притязать на чужое. Он говорит тебе: «Скинь тогу с широкой пурпурной полосой[76]». – «Вот я в тоге с узкой пурпурной полосой». – «Скинь и ее». – «Вот я в плаще просто». – «Скинь плащ». – «Вот я нагой». – «Но ты вызываешь у меня зависть». – «Возьми, стало быть, целиком это бренное тело. Мне еще страшиться того, кому я могу бросить это бренное тело?» – «Но он не оставит меня наследником»[77]. Что же, разве я забыл, что все это не моим было? Как же называем мы это «моим»? Как койку в гостинице. Так вот, если хозяин гостиницы после своей смерти оставит койки тебе, их будешь иметь ты, а если другому, их будет иметь тот, а ты поищешь другую койку. Ну а если не найдешь, то ляжешь спать на голой земле, только со смелой уверенностью, храпя себе и памятуя о том, что трагедии имеют место среди богачей, царей и тиранов, а бедняк ни один не участвует в трагедии, разве только как участник хора. А цари начинают-то с благополучия:

Домы венками украсьте[78]

Потом, действии в третьем или четвертом:

Увы, Киферон, зачем принимал меня?![79]

Рабское ты существо, где венки, где диадема? Тебе уже не к чему телохранители? Так вот, когда ты подходишь к кому-нибудь из них, помни о том, что ты подходишь к участнику трагедии, не к актеру, а к самому Эдипу. «Но блажен такой-то: он расхаживает в сопровождении целой толпы». И я пристраиваюсь к толпе и расхаживаю в сопровождении целой толпы. А главное – помни, что дверь открыта. Не будь труслив, но как дети, когда им не нравится игра, говорят: «Я больше не играю», так и ты, когда тебе что-то представляется таким же, скажи: «Я больше не играю» и удались, а если остаешься, то не сетуй.

25. Относительно того же

Если все это истинно, и мы не по тупоумию и не по лицемерию говорим, что благо человека заключается в свободе воли, так же как и зло, а все остальное не имеет никакого отношения к нам, что мы еще впадаем в смятение, что мы еще впадаем в страх? Над тем, чем мы серьезно заняты, никто не имеет власти. На то, над чем другие имеют власть, мы не обращаем внимания. Какое еще у нас может быть беспокойство? «Но дай мне указания». Какие могу я дать тебе указания? Разве Зевс не дал тебе указания? Разве он не дал тебе все твое неподвластным помехам и неподвластным препятствиям, а все не-твое подвластным помехам и подвластным препятствиям? С каким же указанием пришел ты оттуда, с каким наказом? Свое блюди всячески, чужого не домогайся. Честность – твое. Совестливость – твое. Так кто же может отнять у тебя их? Кто иной, кроме тебя самого, помешает тебе пользоваться ими? А ты сам – каким образом? Когда ты серьезно занят не-своим, значит, ты потерял свое. С такими заветами и указаниями от Зевса – каких еще хочешь ты от меня? Разве я лучше, чем он, разве заслуживаю большего доверия? А если ты будешь соблюдать их, разве тебе нужны будут еще какие-то иные? А разве не дал он эти указания? Приведи общие понятия, приведи доказательства философов, приведи все то, что ты часто слушал, да приведи все то, что говорил ты сам, приведи все то, что ты читал, приведи все то, к чему ты приучал себя.

До каких пор правильно будет соблюдать их и не прекращать игру? До тех пор, пока она будет вестись хорошо. На Сатурналиях избирается по жребию царь. Дело в том, что решили играть в эту игру. Он приказывает: «Ты выпей. Ты разбавь вино. Ты спой. Ты пойди. Ты приди». Я повинуюсь, чтобы из-за меня не прекращалась игра. «А ты прими мнение, что тебя постигло зло». Я не принимаю такого мнения. Да кто принудит меня принимать такое мнение? Вот опять мы условились играть в Агамемнона и Ахилла. Назначенный играть Агамемнона говорит мне: «Отправляйся к Ахиллу и отними у него Брисеиду». Я отправляюсь. «Приходи». Я прихожу. Ведь как мы ведем себя в условных рассуждениях, так мы должны вести себя и в жизни. «Допустим, что ночь». – «Допустим». – «Что же, день ли?» – «Нет. Я ведь принял условие, что ночь». – «Допустим, что ты принимаешь мнение, что ночь». – «Допустим». – «Но и прими мнение, что ночь». – «Это не следует из условия». Вот так и здесь. «Допустим, что ты в злополучии». – «Допустим». – «Так несчастен ли ты?» – «Да». – «Что же, ты в злосчастии?» – «Да». – «Но и прими мнение, что тебя постигло зло». – «Это не следует из условия. И другой[80] мне мешает».

Так до каких пор следует повиноваться таким велениям? До тех пор, пока это целесообразно, то есть до тех пор, пока я соблюдаю подобающее и соответственное. Однако некоторые брюзгливы и привередливы и говорят: «Я не могу у него обедать, чтобы выносить, как он каждый день рассказывает о том, как он воевал в Мисии: “Я уже рассказал тебе, брат, как я взобрался на возвышенность. И вот опять меня начинают осаждать”». Другой говорит: «Я предпочитаю пообедать и выслушивать, сколько ему угодно, всю его болтовню». И ты тоже сопоставляй эти ценности. Только не делай ничего, если это тяготит тебя, если это удручает тебя, если ты принимаешь мнение, что от этого тебя постигает зло. Ведь к этому никто тебя не принуждает. Дыму наделали в жилище? Если не чересчур, я остаюсь. Если слишком много, я выхожу. Нужно только твердо помнить о том, что дверь открыта. «Не живи в Никополе». – «Не живу». – «Ни в Афинах». – «Ни в Афинах». – «Ни в Риме». – «Ни в Риме». – «Живи на Гиарах[81]». – «Живу». Но мне представляется, что жить на Гиарах – это много дыма. Я удаляюсь туда, где мне никто не помешает жить. Ведь то обиталище всякому открыто. И сверх предельного хитонишка, то есть бренного тела, ни у кого нет никакой власти надо мной. Поэтому Деметрий[82] сказал Нерону: «Ты угрожаешь смертью мне, а тебе – природа». А если я буду дорожить бренным телом, значит, я сдался в рабство. Если бренным имуществом, значит, сдался в рабство. Я ведь сразу сам против себя ясно показываю, чем можно взять меня. Это как если змея оттягивает свою голову, я говорю: «Бей ее по тому, что она оберегает». Знай и ты, что именно на то, что ты захочешь оберегать, и наступит твой господин. Памятуя об этом, кому ты еще будешь льстить или кого страшиться? «Но я хочу сидеть там, где сенаторы». Вот видишь, что ты сам себе создаешь затруднение, сам себя удручаешь? «Как же иначе мне будет хорошо видно в амфитеатре?» Человек, да не ходи смотреть, и не будешь удручаться. Что ты создаешь себе хлопоты? Или подожди немного, и когда окончится зрелище, садись на сенаторские места и грейся на солнце. Да и вообще помни о том, что мы сами себя удручаем, сами себе создаем затруднения, то есть наши мнения удручают нас и создают нам затруднения. В самом деле, что значит само по себе «подвергаться поношению»? Стань перед камнем и поноси его. И чего ты этим добьешься? Так если кто-то слушает, как камень, что толку поносящему? А если поносящему доступна слабость поносимого, тогда он достигает чего-то. «Разорви его». Что ты говоришь «его»? Возьми его плащ, разорви[83]. «Я нанес оскорбление тебе». – «На здоровье тебе».

Вот к чему приучал себя Сократ. Поэтому он никогда не менялся в лице. А мы предпочитаем упражнениями на деле приучать себя ко всему, только не к тому, чтобы нам стать неподвластными препятствиям и свободными. «Философы говорят парадоксальные вещи». А в остальных искусствах разве нет парадоксальных вещей? И что может быть парадоксальнее, чем укалывать кому-то глаз, для того чтобы он видел? Если бы кто-нибудь сказал это несведущему в медицине, разве тот не стал бы смеяться над ним? Так что же удивительного, если и в философии многие истины несведущим представляются парадоксальными?

26. В чем закон жизни

А при занятии чтением условных рассуждений он сказал: Законом условных рассуждений является и этот: принимать то, что соответствует условию. А что гораздо важнее, законом жизни является этот: делать то, что соответствует природе. Ведь если мы во всяком предмете и обстоятельстве желаем соблюдать соответствие с природой, ясно, что мы во всем должны быть настроены не избегать того, что соответствует ей, и не принимать того, что противоречит ей. Поэтому философы сначала упражняют нас в теории, где легче, и вот тогда ведут к более трудному. Здесь ведь нет ничего отвлекающего от следования тому, чему обучают, а в жизни много отвлекающего. Поэтому смешон тот, кто говорит, что хочет сначала упражняться в жизни. Нелегко ведь начинать с более трудного.

И вот какое оправдание следовало бы приводить перед теми родителями, которые гневаются на то, что их дети занимаются философией: «Так, значит, я ошибаюсь, отец, и не знаю того, что мне надлежит и что подобает. Если этому нельзя ни научиться, ни научить, почему ты винишь меня? Если можно научить, учи. А если сам ты не можешь, дай мне научиться у тех, кто говорит, что знает это. В самом деле, что ты думаешь? Что я по своей воле впадаю в зло и терплю неуспех в благе? Ни в коем случае! В чем же причина того, что я ошибаюсь? В незнании. Так ты не хочешь, чтобы я избавился от незнания? Кого когда-нибудь гнев научал искусству кораблевождения, искусству музыки? Так ты думаешь, что я научусь искусству жизни благодаря твоему гневу?»

Это может говорить только тот, кто предан такому намерению. А если кто только из желания пощеголять на пиру своим знанием условных рассуждений занимается чтением их и ходит к философам, разве тот добивается чего-то иного, кроме восхищения возлежащего рядом сенатора? Там ведь действительно мощные состояния, и здешние[84] богатства там кажутся детскими игрушками. Поэтому там трудно держаться твердо своих представлений, где силы, сбивающие с них[85], мощны. Знаю я одного, который в слезах обнимал колени Эпафродита[86], жалуясь на свое несчастье: у него ведь не осталось ничего, всего-навсего полтора миллиона[87]. Что же Эпафродит? Стал смеяться, как вы? Нет. Пораженный, он говорит ему: «Несчастный! Как же ты молчал, как ты выдерживал?»

А когда он привел в замешательство читавшего условные рассуждения, задавший же тому это чтение стал смеяться, он сказал: Над собой смеешься. Ты не подготовил упражнениями этого юношу и не узнал, может ли он разбираться в них, но обращаешься с ним как с ведущим занятие чтением. Что же, сказал он, мысли, не могущей[88] разбираться в суждении о соединительном суждении, вверяем мы изъявление похвалы, вверяем изъявление порицания, изъявление суждения о том, что делается правильно или неправильно? И если он хулит кого-то, обращает ли тот внимание на это, и если он хвалит кого-то, возносится ли тот от этого, раз он не может находить последовательность в таких малых вещах?

Итак, вот начало занятия философией: осознание того, в каком состоянии находится своя собственная верховная часть души. Ведь после того как человек узнает, что она в бессильном состоянии, он больше не захочет пользоваться ею для важных вещей. Однако некоторые, не могущие проглотить кусочек, купят сочинение и набрасываются пожирать его. Поэтому у них получается рвота или несварение желудка. Потом колики, катары, лихорадки. А им следовало бы задумываться, могут ли они это. Но в теории легко изобличить незнающего, а в жизни никто не предоставляет себя для изобличения, да и изобличающего мы ненавидим. А Сократ говорил, что неисследуемой жизнью нельзя жить[89].

27. Сколь многообразно получаются представления и какие нужно подготавливать средства для того, чтобы руководствоваться ими применительно к представлениям

Представления получаются у нас четверояко: или то-то существует – и так представляется, или не существует – и не представляется, что существует, или существует – и не представляется, что существует, или не существует – и представляется, что существует. И вот во всех этих случаях достигать желанной цели есть дело образованного. А чем бы ни было то, что создает затруднение, против этого нужно применять соответствующее средство. Если затруднение нам создают софизмы пирроников и академиков[90], против них применим соответствующее средство. Если это убедительность вещей, благодаря которой то-то представляется благом, не будучи им, там поищем соответствующее средство. Если затруднение создает привычка, против нее нужно попытаться отыскать соответствующее средство. Какое же против привычки можно найти средство? Противоположную привычку. Ты слышишь, как профаны[91] говорят: «Несчастный он! Умер! Отец его в отчаянии, мать сражена! Да еще безвременно, да на чужбине!» Послушай противоположные рассуждения, оторвись от этих слов, противопоставь этой привычке противоположную привычку. Против софистических рассуждений нужно руководствоваться логикой, упражнением и опытностью в ней, против убедительности вещей – очищенными до ясности общими понятиями.

Когда смерть представляется злом, нужно руководствоваться тем, что избегать надлежит зла, а смерть – неизбежная необходимость[92]. Что же мне делать? Куда же мне от нее убежать? Допустим, я[93] Сарпедон, сын Зевса, чтобы я мог так благородно сказать: «Я хочу пойти и или самому отличиться или другому дать возможность отличиться. Если я не могу преуспеть в чем-то сам, я не стану из зависти не давать другому совершить что-то благородное»[94]. Допустим, это выше нас, разве то недоступно нам? И куда мне убежать от смерти? Укажите мне такое место, укажите народ, куда мне уйти, куда она не приближается, укажите заклинание против нее. Если мне некуда, что мне, по-вашему, делать? Избежать смерти я не могу. Разве страха перед ней я не избегу, а умру сокрушаясь и трепеща?

Ведь источник страсти вот в чем: хочу чего-то – и не получается. Отсюда, если я могу изменять в угоду своему желанию то, что относится к внешнему миру, я изменяю, а если не могу, я хочу ослепить препятствующего. Ведь природа человека такова, что он не выносит, когда лишается блага, не выносит, когда его постигает зло. И вот в конце концов, когда я ни положения вещей изменить не могу, ни ослепить препятствующего, я сижу и стенаю и поношу кого могу – Зевса и всех остальных богов. Ведь если они не обращают внимания на меня, какое мне дело до них? «Да, но ты окажешься нечестивцем». – «Так чем же мне будет хуже, чем теперь?» В общем нужно помнить о том, что, если благочестие и польза не совмещены, благочестие не может сохраниться ни в ком. Разве это не кажется настоятельно необходимым?

Пусть является и возражает пирроник, академик. У меня лично нет досуга на это, и я не могу выступить защитником обычая[95]. Если бы у меня было и судебное дельце о землишке, я пригласил бы другого в защитники. Чем же я довольствуюсь в этом вопросе?[96] Как происходит восприятие, всей совокупностью ли или определенной частью, я не умею равно обосновать, но и то и другое смущает меня. А что я и ты не одно и то же, я знаю совершенно точно. Откуда это? Никогда, желая проглотить что-то, я не подношу кусок туда, а подношу сюда. Никогда, желая взять хлеб, я не брал метлу, а всегда направляюсь к хлебу как к цели. А сами вы, не признающие чувств[97], разве поступаете как-то иначе? Кто из вас, желая отправиться в баню, отправлялся на мельницу[98]? Что же, разве не следует по возможности и этим неуклонно заниматься, тем, чтобы охранить обычай[99], тем, чтобы укрепиться против нападок на него? Да кто возражает? Но это следует тому, кто может, тому, у кого есть досуг. А тому, кто в трепете и в смятении и кто сокрушается внутри в сердце своем, следует посвящать свое время кое-чему другому.

28. Что не следует негодовать на людей и что незначительно и важно у людей

В чем причина того, что мы соглашаемся с чем-то? В том, что нам представляется, что это существует. Таким образом, с чем-то представляющимся, что это не существует, невозможно соглашаться. Почему? Потому что такова природа мысли – истинное признавать, ложное – отвергать, а при неясном – воздерживаться от суждения. Какое тому доказательство? «Проникнись, если можешь, уверенностью, что сейчас ночь». Невозможно. «Отбрось уверенность, что день». Невозможно. «Проникнись уверенностью или отбрось уверенность, что число звезд четно». Невозможно. Так вот, когда кто-то соглашается с ложным, знай, что это не с ложным он хотел согласиться, – ведь всякая душа лишается истины не по своей воле, как говорит Платон[100], – а ему ложное показалось истинным. Ну а в действиях что у нас такое же, как здесь истинное или ложное? Надлежащее и ненадлежащее, полезное и неполезное, сообразное со мной и несообразное со мной, и прочее тому подобное. – Так, значит, не может никто, думая, что то-то ему полезно, не выбирать этого? – Не может. – Как же та, которая говорит:

  • «И вижу я, свершить какое зло должна,
  • Но гнев во мне сильней ума велений всех»?[101]

– Потому что именно это, удовлетворить свой гнев и отомстить мужу, она считает полезнее, чем сохранить детей. – Да, но она обманывается. – Покажи ей ясно, что она обманывается, и она не сделает этого. А до тех пор, пока не покажешь, – чему может она следовать, кроме того, что ей представляется? Ничему. Что же ты негодуешь на нее за то, что эта несчастная заблуждается в самых важных вещах и вместо человека стала гадюкой? А не лучше ли тебе, если на то пошло, как мы жалеем слепых, как жалеем хромых, так жалеть ослепших и охромевших в самых главных вещах?

Так вот, кто свято помнит о том, что для человека мерилом всякого действия служит то, что представляется ему (однако ему или правильно представляется или неправильно; если правильно, он безупречен; если неправильно, он сам терпит ущерб, потому что невозможно, чтобы один заблуждался, а другой терпел от этого вред), тот ни на кого не будет гневаться, ни на кого не будет негодовать, никого не будет поносить, ни на кого не будет жаловаться, не будет ненавидеть, не будет оскорблять никого. – Значит, и такие важные и ужасные дела имеют это исходное начало – то, что представляется? – Это и не иное. «Илиада» есть не что иное, как представление и пользование представлениями. Представилось Александру[102] увести жену Менелая, представилось Елене последовать за ним. И вот если бы представилось Менелаю проникнуться уверенностью, что лишиться такой жены выгодно, что получилось бы? Не оказалось бы «Илиады», и не только ее, но и «Одиссеи». – Так, значит, такие важные вещи зависят от такой незначительной? – Да, а что ты имеешь в виду под «такими важными»? Войны и междоусобицы, истребления тьмы людей и разрушения городов? И что важного в этом? – Ничего? – А что важного в том, что гибнет тьма коров и овец, сжигается и разоряется тьма гнезд ласточек или аистов? – Так разве это и то – одно и то же? – Совершенно одно и то же. Погибли тела людей, и коров, и овец. Сожжены домишки людей – и гнезда аистов. Что в этом важного или ужасного? Или покажи мне, чем отличаются дом человека и гнездо аиста как обиталище. Разве только тем, что один строит себе домишки из балок, черепицы и кирпичей, а другой – из веток и глины. – Так, значит, аист и человек – одно и то же? – Что ты имеешь в виду? По телу – совершенно одно и то же. – Так, значит, человек от аиста не отличается ничем? – Ни в коем случае! Но этим не отличается. – Так чем же отличается? – Поищи, и найдешь, что он отличается другим. Смотри, не пониманием ли того, что делает, смотри, не общественностью ли своей, не честностью ли, совестливостью, непоколебимостью, понятливостью. Так где же важное у людей, зло и благо? Там, где отличие. Если это сохраняется и остается укрепленным обнесенной стеной, и не губится совестливость, честность, понятливость, тогда сохраняется и сам человек. А если гибнет что-нибудь из этого и осадой принуждается к сдаче, тогда и сам он гибнет. И важные вещи – в этом. Разве Александр потерпел падение в важных вещах тогда, когда напали эллины, когда они разоряли Трою, когда гибли его братья? Отнюдь. Ведь из-за чужого дела не терпит падения никто. Нет, тогда разорялись гнезда аистов. А падение было тогда, когда он погубил в себе совестливого, честного, уважающего гостеприимство, порядочного. Когда потерпел падение Ахилл? Тогда, когда умер Патрокл? Ни в коем случае. Нет, тогда, когда он гневался, когда плакал из-за девчонки, когда забыл, что находится там не для того, чтобы приобретать возлюбленных, а для того, чтобы воевать. Вот это и есть человеческие падения, вот это и есть осада, вот это и есть разрушение, когда ниспровергаются правильные мнения, когда они губятся. – Так, значит, когда уводят жен, забирают в плен детей, а самих закалывают, все это не зло? – Откуда ты мнишь еще и это? Научи и меня. – Нет, откуда ты-то говоришь, что не зло? – Обратимся к меркам, приведи общие понятия.

Вот ведь почему нельзя вдоволь надивиться происходящему. Там, где мы хотим определить вес, мы не необдуманно определяем, там, где прямое и кривое, – не необдуманно. Словом, там, где для нас небезразлично узнать истинное в данном вопросе, никогда никто из нас ничего не станет делать необдуманно. А там, где заключается первая и единственная причина того, что мы поступаем правильно или ошибаемся, благоденствуем или неблагоденствуем, несчастны или счастливы, только тут мы легкомысленны и опрометчивы. Нигде тут нет чего-то подобного весам, нигде тут нет чего-то подобного мерке, но представится мне то-то и я тотчас делаю то, что мне представилось. Да разве я лучше Агамемнона или Ахилла, чтобы они из-за следования всему тому, что им представлялось, делали и претерпевали такое зло, а для меня не[103] было достаточно того, что мне представляется? И какая трагедия имеет иное исходное начало? Что такое «Атрей» Эврипида? То, что представляется. Что такое «Эдип» Софокла? То, что представляется. «Феникс»? То, что представляется. «Ипполит»?[104] То, что представляется. Так вот, кому, по-вашему, свойственно совершенно не заботиться об этом? А как называются люди, во всем следующие тому, что им представляется? – Сумасшедшие. – Ну а мы разве поступаем как-то иначе?

29. О стойкости

Сущность блага – определенная свобода воли, сущность зла – определенная свобода воли. Что же все то, что относится к внешнему миру? Предметы для свободы воли, занимаясь которыми она будет достигать своего блага или зла.

Как она будет достигать блага? Если не будет дорожить этими предметами. Ведь именно мнения об этих предметах, если они правильные, делают свободу воли благополучной, а если они искаженные и превратные, – злополучной. Этот закон установил бог, и он говорит: «Если хочешь какого-то блага, возьми его у самого себя». Ты говоришь: «Нет, у другого». Нет, у самого себя. Стало быть, когда тиран угрожает и вызывает меня, я говорю: «Чему он угрожает?» Если он говорит: «Закую тебя», я говорю: «Он угрожает рукам и ногам». Если он говорит: «Отрублю голову тебе», я говорю: «Он угрожает голове». Если он говорит: «Брошу тебя в тюрьму», то: «Всей бренной плоти». И если угрожает изгнанием, – то же самое. – Так, значит, тебе он ничуть не угрожает? – Если я убежден, что все это ничуть не имеет отношения ко мне, то – ничуть. А если я страшусь чего-то из этого, то мне он угрожает. Кого, стало быть, мне бояться? Над чем господина? Над тем, что зависит от меня? Такого нет ни единого. Над тем, что не зависит от меня? И какое мне до всего того дело?

«Так, значит, вы, философы, учите презирать царей?» Ни в коем случае! Кто из нас учит оспаривать у них то, над чем они имеют власть? Возьми бренное тело, возьми имущество, возьми добрую славу, возьми моих окружающих. Если я побуждаю кого-нибудь оспаривать это, действительно, пусть обвиняют меня. «Да, но я хочу властвовать и над мнениями». И кто дал тебе такую власть? Как можешь ты одолеть чужое мнение? «Наводя, – говорит, – на него страх, я одолею». Ты не знаешь, что оно само себя одолевает, не другим одолевается. Свобода воли не может быть одолена ничем иным, кроме самой себя. Потому этот закон бога и есть всесильнейший и справедливейший: «То, что сильнее, всегда да одерживает верх над тем, что слабее». Десятеро сильнее одного. На что? На то, чтобы заковать, на то, чтобы убить, на то, чтобы увести куда хотят, на то, чтобы изъять имущество. Стало быть, десятеро одолевают одного в том, в чем они сильнее. В чем же они слабее? Если у него мнения правильные, а у них – нет. Что же, могут ли они одолеть в этом? Откуда им? А если бы мы стали на весы, разве не должен был бы более тяжелый перетянуть? – Так, значит, пусть Сократ претерпел такое от афинян? – Рабское ты существо, что ты говоришь «Сократ»? Называй вещь[105] как есть: «Так, значит, пусть бренная вещь Сократа была уведена и поволочена более сильными в тюрьму, и кто-то дал бренному телу Сократа цикуту, и оно окоченело?» Это представляется тебе поразительным, это несправедливым, за это винишь ты бога? Так у Сократа не было ничего взамен этого? Где была для него сущность блага? Кому внимать нам? Тебе или ему? И что говорит он? «Анит и Мелет убить меня могут, но повредить мне – нет»[106]. И еще: «Если так угодно богу, пусть так будет». А ты докажи, что тот, у кого мнения слабее, имеет силу над тем, кто сильнее в мнениях. Не докажешь, ничуть. Это ведь закон природы и бога: «То, что сильнее, всегда да одерживает верх над тем, что слабее». В чем? В том, в чем оно сильнее. Одно тело сильнее другого тела, многие вместе сильнее одного, вор сильнее не-вора. Потому у меня и пропал светильник, что в бодрствовании вор был сильнее меня. Но он вот как дорого заплатил за светильник: за светильник он стал вором, за светильник стал бесчестным, за светильник стал звероподобным. Это по его мнению было для него целесообразно.

Пусть. Но вот кто-то схватил меня за плащ и тащит на площадь, и вот другие кричат мне вслед: «Философ, какую пользу принесли тебе мнения? Вот тебя волокут в тюрьму, вот тебе отрубят голову». И какое подготовительное обучение мог я пройти, чтобы, если более сильный схватит меня за плащ, я не был волочим? Чтобы, если десятеро повлекут меня и бросят в тюрьму, я не был брошен? Ну а еще ничему я не научился? Я научился видеть, что все происходящее, если не зависит от свободы воли, не имеет никакого отношения ко мне. Так разве ты не получил пользу на этот случай? Что же ты ищешь пользу в ином, а не исключительно в том, чему ты научился? Сидя, стало быть, в тюрьме, я говорю: «Этот кричавший все это ни обозначаемого не разумеет, ни высказываемого не понимает, и вообще ему нет никакого дела до того, чтобы знать, что говорят или что делают философы. Оставь его». «Ну выйди обратно из тюрьмы». Если я вам больше не нужен в тюрьме, я выхожу. Если я опять буду вам нужен, я войду. До каких пор? До тех пор, пока разум будет велеть мне быть с бренным телом. А когда не будет велеть, возьмите это тело и будьте здоровы! Только не безрассудно, только не по малодушию, не по случайному поводу. Ведь, со своей стороны, бог этого не желает: ему нужно такое мироздание, нужны такие пребывающие на Земле. А если он возвестит отступление, как Сократу, то следует повиноваться возвещающему, как военачальнику. – Что же, следует говорить все это толпе? – Зачем? Разве недостаточно самому повиноваться? Разве детям, когда они приходя хлопают в ладоши и говорят: «Сегодня добрые Сатурналии!», мы говорим: «Ничего они не добрые»? Отнюдь. Мы и сами подхлопываем. Стало быть, и ты, когда не можешь переубедить кого-то, знай, что это дитя, и подхлопывай ему, а если не хочешь делать этого, молчи, стало быть.

Обо всем этом следует памятовать, и призванному к какому-нибудь такому обстоятельству следует знать, что настал час доказать, образованны ли уже мы. Ведь молодой человек, из школы идущий попасть в какое-то обстоятельство, подобен[107] приучившемуся сводить силлогизмы к схемам[108], и, если ему предлагают легкий, он говорит: «Лучше предложите мне хитросплетенный, чтобы я поупражнялся». И атлеты бывают недовольны юношами с легким весом: «Он не может поднять меня», – говорят они. Это одаренный молодой человек. Но нет, когда час призовет, надо причитать: «Я хотел бы еще учиться!» Чему? Если ты всему этому учился не для того, чтобы показать на деле, то для чего ты всему этому учился? Я думаю, кто-то из сидящих здесь терзается в душе и говорит: «Мне вот не выпадает такое обстоятельство, какое выпало ему! Мне вот проводить жизнь сидя в углу, тогда как я мог бы быть увенчан на Олимпийских играх! Когда мне возвестят такое состязание?!» Вот так должны бы быть настроены все вы. Среди цезаревых гладиаторов есть такие, которые досадуют на то, что никто не выводит их на схватку, и они молят бога и обращаются к ланистам[109] с просьбой дать им сразиться в поединке, а из вас никто не окажется таким? Хотел бы я съездить[110] для этого самого и посмотреть, что делает мой атлет, как справляется с условием[111]. «Не хочу, – говорит, – такого условия». Да разве от тебя зависит получить какое хочешь условие? Тебе дано такое тело, такие родители, такие братья, такое отечество, такое в нем место в строю, и вот ты пришел и говоришь мне: «Перемени мне условие». Ну а разве у тебя нет возможностей для пользования тем, что дано? «Твое – предложить, мое – справиться хорошо». Но нет: «Не такую большую условную посылку предлагай мне, а такую. Не такое выводи заключение, а такое». Скоро настанет время, когда трагические актеры будут думать, что их маски, башмаки, волочащееся одеяние и есть они сами. Человек, все это у тебя предмет и условие. Произнеси что-нибудь, чтобы мы знали, трагический актер ли ты или шут. Ведь все остальное у того и другого одинаково. Поэтому, если снять с него и башмаки и маску и вывести его на сцену призраком, пропал ли трагический актер или остается? Если у него есть голос, остается.

Так и здесь: «Прими возглавление». Принимаю, и приняв, показываю, как ведет себя человек образованный. «Скинь тогу с широкой пурпурной полосой, надень лохмотья и выступи в такой роли». Что же, разве не дано мне явить хороший голос? «Кем же ты выступаешь теперь?» Свидетелем, призванным богом: «Ты иди и стань мне свидетелем, потому что ты достоин того, чтобы я вывел тебя свидетелем. Есть ли что бы то ни было из того, что вне свободы воли, благо или зло? Причиняю ли я кому-нибудь вред? Сделал ли я пользу каждого зависящей от кого-нибудь другого, а не исключительно от самого него?» Какое свидетельство даешь ты в пользу бога? «Я в ужасном положении, господин, и несчастен. Никто не обращает внимания на меня, никто не дает мне ничего, все порицают, злословят». Так-то намерен ты свидетельствовать и срамить этот призыв его, за то что он почтил тебя такой честью и счел достойным вывести для такого важного свидетельства?

Но вот имеющий власть заявил: «Я выношу решение, что ты виновен в нечестивости и кощунстве». Что с тобой произошло? «Я обвинен в нечестивости и кощунстве». Больше ничего? «Ничего». А если бы он судил о каком-нибудь условном высказывании и заявил: «Я выношу решение, что высказывание “Если день, то свет” ложное», – что произошло бы с этим условным высказыванием? Кто здесь судим, кто осужден? Условное высказывание или обманувшийся относительно него? Так кто же это такой, имеющий власть заявить что-то относительно тебя? Знает ли он, что такое благочестивость или нечестивость? Занимался ли он этим? Учился ли? Где? У кого? И вот музыкант не обращает внимания на него, если он заявляет о нэте, что это гипата[112], ни геометр, если он решает, что прямые, проведенные от центра до линии окружности, не равны. А поистине образованный станет ли обращать внимание на человека необразованного, если он решает что-то о благочестивом и неблагочестивом, несправедливом и справедливом?

Как велика несправедливость образованных! Так, значит, этому учился ты здесь? Не хочешь ли ты рассужденьица обо всем этом оставить другим, невыносливым человечишкам, чтобы они, сидя в углу, получали свою жалкую плату или роптали на то, что никто не дает им ничего, а самому выступить и применять на деле все то, чему ты учился? Ведь не рассужденьиц недостает теперь, нет, книги полным-полны стоических рассужденьиц. Чего же недостает? Того, кто будет применять на деле рассуждения, кто делом будет свидетельствовать в их пользу. Вот за эту ты, у меня, возьмись роль, чтобы мы уже не из древности приводили в школе примеры, а имели какой-нибудь и нашего времени пример. Чье же дело рассматривать все это? Того, у кого есть досуг. Человек ведь существо, любящее рассматривать. Однако постыдно рассматривать все это так, как беглые рабы. Нет, нужно сидеть и слушать трагического актера ли, кифареда ли, ничем не отвлекаясь, а не так, как они это делают. Он приостановился и хвалит трагического актера, и вместе с тем озирается. И вот если кто-то произнесет «господин», они сразу в переполох, в смятение. Постыдно так и философам рассматривать дела природы. Ведь что такое господин? Человек над человеком не господин. Нет, господин это смерть и жизнь, удовольствие и страдание. В самом деле, приведи мне цезаря без всего этого, и увидишь, как я стоек. Но если он явится со всем этим, меча громы и молнии, а я устрашусь всего этого, не значит ли это, что я именно признаю господина, как беглый раб? А пока у меня какая-то передышка от всего этого, – как беглый раб приостанавливается в театре, так и я: моюсь, пью, пою, но все это со страхом и мучением. А если я освобожу себя от хозяев, то есть от всего того, чем хозяева внушают страх, какое еще у меня беспокойство, какой еще господин?

Что же, провозглашать это нужно всем? Нет, но нужно быть снисходительным к профанам и говорить: «Что он считает благом для себя, это и мне советует. Я прощаю ему». Ведь и Сократ прощал тюремщику, плакавшему, когда Сократ должен был выпить яд, и он говорит: «Как благородно он нас оплакал»[113]. Так разве ему говорит он: «Потому и отослали мы женщин»?[114] Нет, людям близким, людям, могущим внять этому. А к нему он снисходителен, как к ребенку.

30. Чем следует руководствоваться в обстоятельствах

Когда ты являешься к кому-нибудь из высокопоставленных, помни, что и другой сверху видит все происходящее, и что ты должен быть угодным более ему, чем этому человеку. Так вот, тот другой спрашивает тебя: Изгнание, тюрьму, оковы, смерть, бесславие чем называл ты в школе? – Я – безразличными вещами. – Ну а сейчас чем ты их называешь? Изменились ли они? – Нет. – Ну а сам ты изменился? – Нет. – Так скажи, какие вещи – безразличные. Скажи и то, что из этого следует. – Независящие от свободы воли. Они не имеют никакого отношения ко мне. – Скажи также, что вы считали благом? – Свободу воли, какой она должна быть, и пользование, как должно, представлениями. – А целью что? – Следование тебе. – Это и сейчас ты говоришь? – Это и сейчас я говорю.

Входи, стало быть, со смелой уверенностью и памятуя обо всем этом, и ты увидишь, что такое молодой человек, приучивший себя к тому, что следует, среди людей, не занимавшихся приучением себя к этому. Я-то, клянусь богами, представляю себе, что ты будешь испытывать нечто такое: «Что мы так серьезно и много подготавливаемся к ничему? Это, оказывается, и есть власть? Это и есть передняя, спальники, стражники? Ради всего этого слушал я так много рассуждений? Все это, оказывается, ничто, а я подготавливался как к чему-то серьезному».

Книга II

1. Что быть смело уверенным не противоречит тому, чтобы быть осмотрительным

Может быть, некоторым представляется парадоксальным это требование философов, однако рассмотрим по возможности, истинно ли это, что все следует делать с осмотрительностью и вместе с тем со смелой уверенностью. Ведь осмотрительность считается как-то противоположной смелой уверенности, а противоположности никоим образом не могут сосуществовать. А то, что представляется многим в этом вопросе парадоксальным, связано, по-моему, с чем-то таким[115]. Действительно, если бы мы требовали относиться и с осмотрительностью и со смелой уверенностью к одному и тому же, то нас справедливо обвиняли бы в том, что мы совмещаем несовместимое. А на самом деле что поразительного в этом высказывании? Ведь если здраво все это, много раз сказанное, много раз доказанное, что сущность блага заключается в пользовании представлениями, точно так же как и сущность зла, а все независящее от свободы воли не содержит в себе ни природы зла, ни природы блага, что парадоксального требуют философы, если говорят: «Где независящее от свободы воли, там пусть у тебя будет смелая уверенность, а где зависящее от свободы воли, там – осмотрительность»? Ведь если зло заключается в злополучной свободе воли, то только ко всему этому стоит относиться с осмотрительностью, а если все независящее от свободы воли и независящее от нас не имеет никакого отношения к нам, то ко всему этому следует относиться со смелой уверенностью. И вот так мы будем осмотрительными и вместе с тем смело уверенными, и, клянусь Зевсом, смело уверенными благодаря осмотрительности. Ведь благодаря осмотрительному отношению ко всему тому, что действительно зло, у нас получится смело уверенное отношение ко всему тому, что не таково.

Однако с нами бывает то, что с ланями. Когда лани пугаются перьев[116] и убегают от них, куда они устремляются, к каким местам отступают, будто бы безопасным? К тенетам. И вот так они погибают, перепутав то, чего следует страшиться, и то, к чему следует относиться со смелой уверенностью. Так и мы. К чему относимся мы со страхом? К тому, что не зависит от свободы воли. В чем, напротив, ведем мы себя со смелой уверенностью, будто нет в том ничего ужасного? В том, что зависит от свободы воли. Впасть в заблуждение или допустить опрометчивость, совершить что-то бесстыдное или с постыдной жаждой стремиться к чему-то, нам совершенно безразлично, если только мы достигаем желанной цели в том, что не зависит от свободы воли. А где смерть или изгнание, страдание или бесславие, там отступление, там переполох. Потому-то, как это и естественно для глубоко ошибающихся в самых важных вещах, природную смелую уверенность мы превращаем в наглость, отчаянное сумасбродство, дерзость, бесстыдство, а природную осмотрительность и совестливость – в малодушие и низость, преисполненность страхов и смятений. Ведь если человек перенесет осмотрительность туда, где свобода воли и дела свободы воли, тотчас же, вместе с желанием быть осмотрительным и зависящим от него самого, будет у него избегание, а если туда, где независящее от нас и независящее от свободы воли, то, поскольку избегание у него будет по отношению к тому, что зависит от других, он неизбежно будет в страхе, в неустойчивости, в смятении. Страшное ведь это не смерть или страдание, а страх перед страданием или смертью. Поэтому мы хвалим сказавшего:

Не смерть сама страшна ведь, нет, – с позором смерть[117].

Так вот следовало бы, чтобы по отношению к смерти была смелая уверенность, а по отношению к страху перед смертью – осмотрительность. А в действительности – наоборот: по отношению к смерти – бегство, а по отношению к мнению о ней – невнимание, небрежность, безразличие. А все то Сократ называл, и хорошо делал, пугалами[118]. В самом деле, как детям маски представляются ужасными и страшными по неведению, нечто подобное испытываем и мы по отношению к этим вещам именно по той же самой причине, что и дети по отношению к пугалам. Ведь что такое дитя? Незнание. Что такое дитя? Невежество. В самом деле, там, где знают и они, они ничуть не уступают нам. Смерть что такое? Пугало. Переверни его и разгляди. Вот посмотри, не кусается. Бренное тело должно отделиться от бренного жизненного духа[119], – как прежде было отделенным, – или сейчас, или позднее. Так что же ты досадуешь, если сейчас? Ведь если не сейчас, то позднее. Зачем? Чтобы свершался круговорот мироздания. А для этого нужно, чтобы одно было настающим, другое предстоящим, а то-то свершившимся. Страдание что такое? Пугало. Переверни его и разгляди. Бренная плоть испытывает резкое движение, потом опять спокойное. Если это для тебя нецелесообразно – дверь открыта. Если целесообразно – терпи. Ведь на все дверь должна быть открытой, – и беспокойства у нас нет.

Каков же плод этих мнений? Именно таков, каким и должен быть наиболее прекрасный и наиболее подобающий для действительно образованных: невозмутимость, бесстрашие, свобода. В этом ведь не толпе следует верить, которая говорит, что только свободным можно получать образование, а скорее философам, которые говорят, что только получившие образование свободны. – Как это? – Вот как. Что иное есть свобода, как не возможность вести жизнь как желаем? – Ничто иное. – Тогда скажите мне, люди, желаете ли вы жить совершая ошибки? – Не желаем. – Стало быть, ни один ошибающийся не свободный. Желаете ли вы жить в страхе, желаете ли в печали, желаете ли в смятении? – Никоим образом. – Следовательно, ни один живущий в страхе, живущий в печали, живущий в смятении не свободный, а кто избавился от печалей, страхов и смятений, тот тем же самым путем и от рабства избавился. Так как же еще верить вам, дражайшие законодатели? Мы не позволяем получать образование никому, кроме свободных? Да ведь философы говорят, что мы не позволяем быть свободными никому, кроме образованных, то есть бог не позволяет. – Так, значит, когда кто-то повернул своего раба перед претором[120], то не сделал ничего? – Сделал. – Что? – Повернул своего раба перед претором. – Больше ничего? – Да, и двадцатину на него уплатить должен[121]. – Что же, разве тот после всего этого не стал свободным? – Ничуть, как и не стал невозмутимым. Ну вот у самого тебя, могущего поворачивать других, никакого нет господина? Ни денег, ни девчонки, ни мальчишки, ни тирана, ни какого-нибудь друга тирана? Так что же ты трепещешь, когда идешь попасть в какое-нибудь такое обстоятельство?

Поэтому я говорю часто: вот к чему приучайте себя и вот чем руководствуйтесь: по отношению к чему следует быть смело уверенным и к чему следует относиться с осмотрительностью: по отношению к независящему от свободы воли – быть смело уверенным, быть осмотрительным – по отношению к зависящему от свободы воли. – Но я не прочитал тебе[122], и ты не знаешь, что я делаю. – Где это? В словечках? Держи свои словечки! Покажи, как ты относишься к стремлению и избеганию, не терпишь ли неуспеха в том, чего ты хочешь, не терпишь ли неудачи в том, чего ты не хочешь.

А те свои периодишки, если ты умен, возьмешь как-нибудь наконец и сотрешь. – Что же, Сократ разве не писал? – Да и кто писал столько?[123] Но как? Поскольку он не всегда мог иметь опровергающего его мнения или опровергаемого в свою очередь, он сам себя опровергал и исследовал и всегда с пользой упражнениями развивал хотя бы одно какое-нибудь общее понятие. Вот что пишет философ. А что касается словечек, то и путь, о котором я говорю, оставляет их другим[124] – неосознающим или блаженным, тем, у кого есть досуг благодаря невозмутимости, или тем, кто не принимает в расчет никаких последствий из-за глупости.

И вот когда час призывает, все то ли ты пойдешь показывать, читать и тщеславиться? «Вот посмотри, как я сочиняю диалоги». Не то показывай, человек, а лучше это: «Вот посмотри, как я в своем стремлении не терплю неуспеха. Вот посмотри, как я в своем избегании не терплю неудачи. Подавай смерть, и узнаешь. Подавай страдания, подавай тюрьму, подавай бесславие, подавай осуждение». Вот что должен показывать молодой человек, пришедший из школы. А все другое оставь другим, и пусть никто не услышит от тебя ни звука обо всем том никогда, и если кто-нибудь станет хвалить тебя за все то, не принимай похвалы, а сочти, что ты ничего собой не представляешь и не знаешь ничего. Являй себя знающим только то, как тебе не терпеть неуспеха никогда и не терпеть неудачи. Другие пусть приучают себя к судам, другие – к задачам, другие – к силлогизмам. Ты приучай себя к тому, как умирать, ты – к тому, как быть закованным, ты – к тому, как подвергаться пыткам, ты – к тому, как быть изгоняемым. И все это ты должен делать со смелой уверенностью, положившись на призвавшего тебя ко всему этому, посчитавшего тебя достойным этого места, на котором ты покажешь, на что способна разумная верховная часть души, противопоставленная силам, независящим от свободы воли.

И вот так то парадоксальное требование уже не будет представляться ни невозможным, ни парадоксальным, а именно что следует быть осмотрительным и вместе с тем смело уверенным: по отношению к независящему от свободы воли – быть смело уверенным, а в зависящем от свободы воли – быть осмотрительным.

2. О невозмутимости

Смотри сам, отправляясь на суд, что ты хочешь сохранить и где ты хочешь преуспеть. Ведь если ты хочешь сохранить свободу воли в состоянии соответствия с природой, то у тебя полная безопасность, у тебя полная возможность, беспокойства у тебя нет. В самом деле, если ты хочешь все зависящее от тебя сохранить независимым и по природе свободным и довольствуешься всем этим, на кого еще тебе обращать внимание? Да кто над всем этим господин, кто все это может отнять? Если ты хочешь быть совестливым и честным, кто не позволит тебе? Если ты хочешь не испытывать помех и не испытывать принуждений, кто принудит тебя стремиться к тому, к чему по твоему мнению не следует, кто принудит избегать того, чего по твоему представлению не следует? Но что он может? Он предпримет против тебя что-то, что считается страшным. А чтобы ты и избегающим это оказался, как может он сделать? Значит, когда стремиться и избегать зависит от тебя, на кого еще тебе обращать внимание? Вот тебе вступление, вот изложение дела, вот приведение доказательств, вот победа, вот заключение, вот добрая честь[125].

Поэтому Сократ сказал напоминавшему ему, чтобы он подготавливался к суду: «Ну а не кажется ли тебе, что я всей своей жизнью подготавливаюсь к этому?» – «Как именно?» – «Я сохраняю всегда, – говорит он, – то, что зависит от меня». – «Каким же образом?» – «Я никогда ничего несправедливого ни в частной жизни, ни в общественной не совершал»[126]. А если ты хочешь сохранить и то, что относится к внешнему миру, – бренное тело, бренное имущество, бренный почет, – я говорю тебе: тут же немедленно приступай к всяческой возможной подготовке, и стало быть, рассматривай и природу судьи и противника. Если надо обнять колени, обними колени, если заплакать, заплачь, если застенать, застенай. Ведь когда ты подчинишь свое тому, что относится к внешнему миру, впредь будь рабом и не рвись в разные стороны, то желая быть рабом, то не желая, но просто и всеми помыслами или то или это: или свободный или раб, или образованный или необразованный, или породистый петух или непородистый, или выдерживай удары до тех пор, пока не умрешь, или уступи сразу же. Да не случится с тобой получить много ударов и после уступить! А если это постыдно, тут же немедленно приступи к разбору: «Где природа зла и блага? ‹…›[127]

Неужели ты думаешь, что, желая сохранить относящееся к внешнему миру, Сократ стал бы в своем выступлении говорить: «Анит и Мелет убить меня могут, но повредить мне – нет»? Разве он был так глуп, чтобы не видеть, что этот путь сюда не ведет, а ведет иной?[128] Что же значит, что он не считается с этим, да еще раздражает? Как мой Гераклит[129], когда у него в Родосе было судебное дельце о землишке, доказав судьям свою правоту, в заключение речи сказал: «Но я и не стану просить вас, и мне безразлично, какое вы намерены вынести решение, и это вы скорее судимы, а не я». И вот так он провалил свое дельце. Какая в этом надобность? Ты только не проси, но не добавляй: «Я и не прошу». Разве только если оказывается уместным намеренно вызвать раздражение судей, как Сократу. Если и ты подготавливаешь такое заключение речи, то к чему тебе выступать, к чему являться? Ведь если ты хочешь быть распятым на кресте, подожди, и крест придет. А если разум велит явиться и попытаться убедить, во всяком случае, по мере своей возможности, надо делать то, что следует из этого, сохраняя, однако, свое.

Тут смешно также говорить: «Посоветуй мне». Что я тебе посоветую? Нет, говорить нужно: «Сделай мою мысль способной определить соответствующее отношение ко всему, что бы ни получалось». В самом деле, говорить именно то – все равно как если бы неграмотный говорил: «Скажи мне, что написать, когда мне будет предложено написать какое-нибудь имя». Ведь если я скажу «Дион», и затем тот придет и предложит ему имя не «Дион», а «Теон», что получится? Что он напишет? Но если ты выучился писать, то можешь и быть подготовленным ко всему, что будут диктовать. А иначе что тебе я сейчас посоветую? Ведь если положение вещей будет диктовать что-то иное, что ты станешь говорить или что станешь делать? Так вот, помни об этом общем правиле, и ты не будешь нуждаться в совете. А если ты заришься на то, что вне тебя, то ты неизбежно должен вертеться так и сяк по прихоти господина. А кто господин? Тот, кто имеет власть над всем тем, чем ты серьезно занят или чего избегаешь.

3. Против тех, кто представляет кого-то философам

Прекрасно сказал Диоген[130] просившему у него представляющего письма: «Что ты человек, он и увидя тебя узнает, а добродетельный ли или порочный, то, если он опытен в распознании добродетельных и порочных, сам узнает, а если неопытен, то не узнает, даже если я напишу ему много тысяч раз». Ведь это все равно как если бы драхма просила представить ее кому-то, чтобы ее одобрили. Если это опытный пробирщик серебра, ты сама представишь ему себя.

Так вот, нам следовало бы иметь и в жизни нечто такое, что имеется, когда дело касается серебра, чтобы я мог сказать, как говорит пробирщик серебра: «Подавай какую хочешь драхму, и я распознаю ее». Но вот когда дело касается силлогизмов, то: «Подавай кого хочешь, и я различу тебе способного сводить силлогизмы к схемам и неспособного»[131]. Почему? Потому что я умею сводить силлогизмы к схемам. У меня есть та способность, какая должна быть у способного признавать тех, кто правильно обращается с силлогизмами. А когда дело касается жизни, что я делаю? То говорю, что добродетельный, то – порочный[132]. В чем причина этого? В противоположном тому, что при силлогизмах: в невежестве и неопытности.

4. Против застигнутого однажды в прелюбодеянии

В то время как он говорил, что человек рожден для честности и что ниспровергающий это ниспровергает особенность человека, вошел один, из слывущих просвещенными, который однажды в городе был застигнут в прелюбодеянии. А он: Но если, – говорит, – отбросив эту честность, для которой мы по природе рождены, мы коварно домогаемся жены соседа, что мы делаем? Да что иное, как не то, что утрачиваем и уничтожаем? Кого? Честного, совестливого, благочестивого. Только ли это? А добрососедство не уничтожаем, а дружбу нет, а город нет? А на какое место мы себя назначаем?[133] Как с кем мне обращаться с тобой, человек? Как с соседом, как с другом? Каким это таким? Как с гражданином? Что я доверю тебе? Еще если бы ты был утваришкой, настолько прогнившей, что тебя нельзя было бы использовать ни на что, то тебя выбросили бы вон, в яму для нечистот, и никто бы оттуда тебя не подобрал. А если ты, представляя из себя человека, не можешь занять никакого человеческого места, что нам с тобой делать? Ну пусть, занимать место друга ты не можешь. Место раба можешь? Да кто станет доверять тебе? Так не хочешь ли, чтобы и тебя тоже выбросили куда-нибудь, в яму для нечистот, как негодную утварь, как нечистоты? И ты еще будешь говорить: «Никто не обращает внимания на меня, человека просвещенного!»? Да потому что ты дрянной и негодный. Это как если бы осы возмущались тем, что никто не обращает внимания на них, но все избегают, и даже кто может ударом сбивает их. У тебя такое жало, что, кого ты ужалишь, тому причиняешь беспокойства и боли. Что нам, по-твоему, делать с тобой? Некуда деть тебя.

«Что же, разве женщины не общие по природе?»[134] И я говорю. Да ведь и поросенок – общий для приглашенных. Но когда доли распределены, то, если тебе так угодно, явись и схвати долю возлежащего рядом, или тайком своруй, или, придвинув руку, облизывайся, и если не можешь урвать мяса, обмажь пальцы жиром и облизывай их. Прекрасный сократовский сотрапезник на пиру![135] Ну а театр разве не общий для граждан? Так, значит, когда они усядутся, ты явись, если тебе так угодно, и сгони с места кого-нибудь из них. Вот так и женщины по природе общие. А когда законодатель, как устроитель званого обеда, распределит их, не хочешь ли и ты тоже искать свою долю, а метишь и облизываешься на чужую? «Но я просвещенный и понимаю Архедема[136]». Стало быть, понимая Архедема, будь прелюбодеем и бесчестным, и вместо человека – волком или обезьяной. В самом деле, что тебе мешает?

5. Как сосуществует высокий образ мыслей и забота

Предметы безразличны, а пользование ими не безразлично. Как же сохранить стойкость и невозмутимость и вместе с тем заботливость и отношение не необдуманное и не небрежное? Подражая играющим в кости. Камешки безразличны, кости безразличны. Откуда я знаю, что выпадет? А заботливо и искусно пользоваться выпавшим – это уже мое дело[137]. Вот так, стало быть, и в жизни имеющее главное значение дело – это: раздели и разграничь вещи и скажи: «То, что вне меня, не зависит от меня. Свобода воли зависит от меня. Где мне искать благо и зло? Внутри, в моем». А все то, что в чужом, никогда не называй ни благом, ни злом, ни пользой, ни вредом, и вообще ничем подобным. Что же, всем этим следует пользоваться беззаботно? Отнюдь. Это ведь, в свою очередь, есть зло для свободы воли, и таким образом – против природы. Нет, пользоваться всем этим следует заботливо, потому что пользование не безразлично, и вместе с тем стойко и невозмутимо, потому что предмет безразличен. Ведь где небезразличное, там никто не может ни помешать мне, ни принудить меня. Где я подвластен помехам и подвластен принуждениям, достижение всего того не зависит от меня и не благо или зло, а пользование – или зло или благо, но зависит от меня.

Трудно, правда, сочетать и совместить это – заботу испытывающего привязанность к предметам и стойкость не обращающего внимание на них, но только не невозможно. А иначе невозможно стать счастливым. Но это как нечто такое, что мы делаем, когда дело касается плавания[138]. Что в моей возможности? Выбрать кормчего, моряков, день, час. И вот обрушилась буря. Так какое же еще мне дело? Мое ведь исполнено. Это условие – дело другого, кормчего[139]. Но вот и корабль идет ко дну. Что же я могу сделать? Я делаю только то, что могу: тону без страха, без крика, не виня бога, но зная, что рожденное должно и погибнуть. Я ведь не вечность, а человек, частица всей совокупности, как час – дня. Я должен настать, как час, и пройти, как час. Так какая же мне разница, как я пройду, утонув ли в море или сгорев в лихорадке? Я ведь должен пройти через что-то такое.

Ты увидишь, что это делают и умело играющие в мяч. Ни для кого из них не имеет значения, что представляет собой мяч, благо или зло, а имеет значение, как бросать и ловить его. Стало быть, в том слаженность, в том искусство, проворство, непрепирательство, чтобы я, даже не вытягивая складку, мог поймать его, а другой ловил его, когда брошу я. А если мы со смятением и страхом ловим или бросаем его, какая уже это игра, где тут быть стойким, где тут следить за последовательностью в ней? Нет, один будет говорить: «Бросай», другой: «Не бросай», а тот: «Не подбрасывай». Это, конечно, раздор, а не игра.

Вот потому-то Сократ умел играть в мяч. – Как это? – Играть в суде. «Скажи мне, – говорит он, – Анит, как это я, утверждаешь ты, не признаю бога? Кто такие божества, по-твоему? Не дети ли они богов или же некие смешанные от людей и богов?» А когда тот согласился, он: «Так кто же, по-твоему, может считать, что мулы существуют, а ослы – нет?»[140], словно в мяч играя. И что это за мяч там на середине? Это – жить, быть закованным, быть изгнанным, выпить яд, лишиться жены, оставить детей сиротами. Вот что было на середине, во что он играл, но тем не менее играл, и играл в мяч слаженно. Так и у нас забота должна быть искуснейшей игрой в мяч, а безразличие – как насчет мяча. Следует ведь непременно с любым предметом внешнего мира обращаться искусно, но не принимая его, а, каким бы он ни был, показывая искусное обращение с ним. Так и ткач не шерсть выделывает, а, какую ни получит, искусно обращается с ней. Другой дает тебе пищу и имущество, и все это же может отнять, и само бренное тело. Ты, стало быть, получив предмет, занимайся им. И вот если ты выйдешь из этого, ничего не потерпев, прочие, встречаясь с тобой, будут вместе радоваться тому, что ты уцелел, а тот, кто умеет разбираться в таких вещах, если увидит, что ты пристойно вел себя в этом, будет хвалить и поздравлять, но если увидит, что ты уцелел благодаря чему-то неблагопристойному, то – наоборот. Ведь где разумное основание радоваться, там – и вместе радоваться.

Каким же образом говорится, что то-то из относящегося к внешнему миру – по природе и не по природе? Это как если бы мы были обособленными. Ведь ноге быть по природе, скажу я, это быть чистой, но если ты возьмешь ее как ногу, то есть как не обособленную, то ей пристанет и в грязь ступать, и по терниям пройти, а то и быть отсеченной ради целого, – иначе это уже не будет нога. Такое примерно мнение следует принять и относительно нас. Что ты такое? Человек. Если ты рассматриваешь себя как обособленного, то по природе – прожить до старости, быть богатым, быть здоровым. А если ты рассматриваешь себя как человека, то есть частицу некоего целого, то ради этого целого тебе пристало то проболеть, то отправиться в плавание и подвергнуться опасностям, то впасть в нужду, а то и преждевременно умереть. Так что же ты возмущаешься? Разве ты не знаешь, что иначе как та уже не будет нога, так и ты уже не будешь человек? Ведь что такое человек? Частица града, прежде всего состоящего из богов и людей, а затем – называемого так по ближайшему сходству, который есть некое крохотное подобие вселенского града. – Так, значит, пусть сейчас меня судят? – Так, значит, пусть сейчас другой болеет лихорадкой, другой отправляется в плавание, другой умирает, другой будет осужден? Невозможно ведь, при таком теле, при этом окружающем мире, этих совместно живущих, чтобы с тем или иным не случалось чего-нибудь такого. Значит, твое дело – придти и сказать то, что следует, изложить все это, как надлежит. И вот, тот говорит: «Я выношу решение, что ты виновен». – «Желаю тебе добра! Я свое сделал, а сделал ли и ты свое, смотри сам». Существует ведь какая-то и для него опасность, да не будет тебе неведомо.

6. О безразличии

Условное высказывание безразлично. Суждение о нем не безразлично, но – или знание, или мнение, или заблуждение. Вот так же жизнь безразлична, пользование ею не безразлично. Поэтому никогда, если вам скажут, что безразлично и все это, вы не будьте беззаботными, и если вас призовут к заботе, вы не будьте низкими и не дорожите предметами.

Хорошо и знать свою подготовленность и свои возможности, для того чтобы в том, в чем ты не подготовлен, ты был спокоен и не досадовал, если другие превосходят тебя в том. Ведь и ты по праву сочтешь, что сам ты превосходишь их в силлогизмах, и если они будут досадовать на это, скажи им в утешение: «Я учился этому, а вы нет». Вот так же и там, где требуется какая-то опытность, не ищи даваемого этим превосходства, но уступай его тем, у кого большая опытность в том, а тебе пусть будет достаточно быть стойким.

«Пойди и почтительно приветствуй такого-то». – «Как?» – «Не униженно». – «Но передо мной заперли дверь[141]. Через окошко ведь я не научился входить. А когда я нахожу дверь запертой, то мне остается или удалиться или через окошко войти». – «Но ты и поговори с ним». – «Говорю». – «Как?» – «Не униженно». Но ты не достиг успеха[142]. Да разве твое было это дело? Нет, – его. Так что же ты притязаешь на чужое? Всегда помни, что – твое, и что – чужое, и не будешь впадать в смятение. Поэтому прекрасно говорит Хрисипп: «До тех пор, пока мне неясно последующее, я всегда придерживаюсь более естественного для достижения того, что по природе. Ведь сам бог создал меня способным к выбору этого. А если бы, конечно, я знал, что сейчас мне предопределено судьбой болеть, то я и влекся бы к этому. Ведь и нога, если бы она обладала умом, влеклась бы к тому, чтобы ступать в грязь».

Право же, для чего родятся колосья? Не для того ли, чтобы и поспеть? Но, вот, они поспевают. А не для того ли, чтобы и быть сжатыми? Не обособленными ведь они родятся. Так, значит, если бы они обладали сознанием, то они должны были бы молить о том, чтобы им не быть сжатыми никогда? А никогда не быть сжатыми это для колосьев – проклятье. Знайте, что вот так же и для людей не умереть – проклятье. Это все равно что не созреть, не быть сжатыми. А мы, поскольку мы как раз те самые, которые и должны быть сжаты и вместе с тем понимаем это самое, что мы жнемся, возмущаемся этим! Это потому, что мы и не знаем, кто мы такие, и не приучили себя к тому, что касается человека, как искусные наездники – к тому, что касается лошади. Но, вот, Хрисант, уже готовый нанести удар противнику, услышал зов трубы к отступлению и остановился: настолько важнее по его мнению было исполнить приказание военачальника, чем свое намерение[143]. А из нас никто не хочет с готовностью повиноваться необходимости, даже когда она призывает, но со слезами и стенаниями мы претерпеваем то, что претерпеваем, называя это обстоятельствами. Какими это обстоятельствами, человек? Если обстоятельствами ты называешь окружающие условия, то все они обстоятельства. А если ты называешь так трудные окружающие условия, то какая трудность у рожденного погибнуть? А гибель несет или меч, или колесо[144], или море, или черепица, или тиран. Что тебе до того, каким путем сойдешь ты в обитель Аида? Все они равны. А если хочешь услышать правду, кратчайший путь – тот, которым отправляет тиран. Никогда ни один тиран не убивает никого шесть месяцев, а лихорадка – и целый год часто. Трескотня все это и пустозвонство.

– При цезаре[145] я подвергаю опасности голову. – А я не подвергаю опасности, живя в Никополе, где столько землетрясений? А сам ты, когда переплываешь Адриатическое море, что подвергаешь опасности? Не голову? – Но я подвергаю опасности и мнение. – Свое? Как? Да кто может принудить тебя принять такое мнение, какого ты не хочешь? Чужое? И какая опасность для тебя в том, что другие приняли ложные мнения? – Но мне грозит опасность быть изгнанным. – Что такое быть изгнанным? Быть где-нибудь в другом месте, а не в Риме? – Да. Что же, если меня пошлют на Гиары? – Если это тебя устраивает, отправишься. А если нет, тебе есть куда вместо Гиар отправиться – туда, куда и тот отправится, хочет он этого или нет, тот посылающий тебя на Гиары. Что ты, стало быть, словно на что-то важное направляешься?[146] Это слишком незначительно для такой подготовленности, так что одаренный молодой человек мог бы сказать: «Не стоило ради всего этого столько слушать, столько писать, столько времени сидеть у старикашки, который не многого стоит». Только помни о том разделении, по которому разграничивается твое и не-твое. Никогда не притязай ни на что чужое. Как трибуна[147], так и тюрьма – место, одно – возвышенное, другое – низкое. А свобода воли может быть сохранена неизменной, если ты хочешь сохранить ее неизменной как в том, так и в другом месте. И тогда лишь будем мы ревностными последователями Сократа, когда в тюрьме мы будем в состоянии писать пеаны[148]. А пока мы до сих пор такие, какие есть, смотри, выносимо ли было бы нам, если бы в тюрьме кто-нибудь нам говорил: «Хочешь, прочитаю тебе пеаны?» – «Что ты беспокоишь меня? Разве ты не знаешь, какое у меня несчастье? Ну до того ли мне в таком положении?» – «В каком же?» – «Мне вот умирать». – «А другие люди будут бессмертны?»

7. Как обращаться к прорицанию

Из-за несообразного обращения к прорицанию многие из нас не соблюдают многое из надлежащего. Да что прорицатель может увидеть еще, кроме смерти или опасности, или болезни, или вообще чего-нибудь подобного? Так если надо будет подвергнуться опасности ради друга, а то и умереть ради него надлежать будет, сообразно ли мне тут еще обращаться к прорицанию? Разве нет у меня прорицателя внутри, который сообщил мне сущность блага и зла, который истолковал знамения того и другого? Так к чему еще мне внутренности жертвенных животных или вещие птицы? А выносимо ли мне, когда тот говорит: «Тебе польза»? Да что такое полезное, знает ли он? Что такое благо, знает ли? Постиг ли он, каковы знамения блага и зла, так, как знамения внутренностей жертвенных животных? Ведь если он знает знамения блага и зла, то знает и знамения прекрасного и постыдного, справедливого и несправедливого. Человек, ты мне говори, какие посылаются знамения, жизнь или смерть, бедность или богатство, а полезно ли это или неполезно, тебя ли мне спрашивать? Почему в том, что касается грамоты, ты не говоришь?[149] Так, значит, здесь ты говоришь, где все мы люди заблуждаемся и расходимся в мнениях друг с другом? Поэтому прекрасно сказала та женщина, которая хотела отправить к изгнанной Гратилле[150] корабль с припасами на месяц, в ответ сказавшему, что «Домициан[151] изымет их»: «Лучше пусть он изымет их, – говорит она, – чем я не отправлю».

Что же побуждает нас к тому, что мы беспрестанно обращаемся к прорицанию? Малодушие, страх за исход. Поэтому мы льстим прорицателям. «Наследую ли я, господин, отцу?» – «Посмотрим. Совершим для этого жертвоприношение». – «Да, господин, как судьбе угодно». И вот если он скажет: «Наследуешь», мы благодарим его, словно это от него получили мы наследство. Поэтому они затем и насмехаются над нами[152].

Как же следует? Обращаться к ним следует без стремления и избегания, как путник спрашивает у встречного, которая из двух дорог ведет туда-то, не имея стремления к тому, чтобы лучше вела туда правая, чем левая: он ведь хочет не по какой-нибудь из них пойти, а по ведущей туда. Вот так следовало бы и к богу обращаться как к путеводителю, как мы пользуемся глазами, не прося их, чтобы лучше они показывали нам такое-то, но какое показывается, об этом принимая представления. А в действительности мы в трепете цепляемся за птицегадателя и, как к богу взывая, просим его: «Господин, сжалься. Сделай так, чтобы у меня вышло». Рабское ты существо, разве ты хочешь чего-нибудь иного, кроме лучшего? Так разве что-нибудь иное лучше, чем угодное богу? Зачем ты, насколько зависит от тебя, губишь истолкователя, с пути сбиваешь советника?

8. В чем сущность блага

От бога исходит польза. Но и от блага исходит польза. Естественно, следовательно, что где сущность бога, там заключается и сущность блага. Что же есть сущность бога? Плоть? Ни в коем случае. Земля[153]? Ни в коем случае. Добрая слава? Ни в коем случае. Ум, знание, разум правильный. Стало быть, здесь вообще ищи сущность блага. Право же, неужели ты ищешь его в растении? Нет. Неужели в существе, не наделенном разумом? Нет. Ища его, следовательно, в существе, обладающем разумом, что ты еще ищешь его в ином, а не лишь в этом отличии от существ, не наделенных разумом? Растения даже не обладают способностью пользоваться представлениями. Поэтому ты не говоришь о благе в них. Следовательно, благо требует пользования представлениями. Только ли одного его? Ведь если только одного его, то говори, что и в остальных живых существах есть благо, счастье и злосчастье. Однако ты не говоришь этого, и хорошо делаешь. Ведь если даже самое большее они и обладают способностью пользования представлениями, все же способностью-то понимания в пользовании представлениями они не обладают. И естественно. Они ведь созданы как имеющие целью служить другим, а не как сами имеющие главное значение. В самом деле, осел создан разве как сам имеющий главное значение? Нет. Но потому что нам нужна была спина, могущая носить тяжести. Но, клянусь Зевсом, нам нужно было также, чтобы он ходил. Поэтому он получил еще и способность пользоваться представлениями. Ведь иначе он не мог бы ходить. И вот на этом у него все кончается. А если бы и он получил еще способность понимания в пользовании представлениями, то ясно, что по разумному основанию он не был бы уже подчинен нам и не оказывал бы эти услуги, а был бы равным нам и подобным.

Следовательно, ты не хочешь там искать сущность блага, где при отсутствии его в чем бы то ни было ты не хочешь говорить о благе?[154] – Что же, разве не творения богов и те? – Да, но не как имеющие главное значение и не как частицы богов. А ты – как имеющее главное значение, ты – сколок бога, ты содержишь в себе некоторую частицу его. Так что же не ведаешь ты этого своего родства? Что же не знаешь, откуда ты пришел? Не хочешь ли ты памятовать, когда ты ешь, – как кто ты ешь и кого кормишь? Когда вступаешь в связь, – как кто вступаешь ты? Когда – в общение? Когда упражняешься, когда разговариваешь, не знаешь ли ты, что бога ты кормишь, бога упражняешь? Бога носишь ты повсюду, несчастный, и не ведаешь. Думаешь, я говорю о каком-то серебряном или золотом, снаружи? В себе носишь ты его, и не осознаёшь, что оскверняешь его нечистыми мыслями, грязными действиями. Даже при статуе бога ты не посмел бы делать что-нибудь из того, что ты делаешь. А при самом боге внутри, и видящем и слышащем все, не стыдишься ты помышлять и делать все это, ты, неосознающий своей природы и навлекающий на себя гнев бога?

Стало быть, почему мы, отправляя из школы молодого человека на какие-то дела, боимся, как бы он не стал делать что-то не так, как бы не стал есть не так, как бы не стал вступать в связь не так, как бы не стал уничижаться, облачаясь в лохмотья, как бы не стал возноситься, облачаясь в щегольские плащи? Он не знает своего бога, он не знает, с кем отправляется. А выносимо ли нам, когда он говорит: «Я хотел бы, чтобы ты был со мной»? Разве там бог не с тобой? И ты еще ищешь кого-то другого, тогда как он с тобой? Или он скажет тебе иное, чем это? Но, вот, если бы ты был статуей Фидия, его Афиной или Зевсом[155], то помнил бы и о себе и о художнике, и если бы обладал каким-то сознанием, то старался бы не делать ничего недостойного ни своего создателя, ни себя самого, и не представляться взорам в неподобающем облике. Ну а раз тебя Зевс сотворил, поэтому ты не заботишься о том, каким таким покажешь себя? И какое может быть сравнение между тем художником и этим художником или между тем произведением и этим произведением? И какое творение художника впрямь имеет в себе те способности, которые выражает благодаря устроению? Разве оно не камень или медь, или золото, или слоновая кость? Да Афина Фидия, раз простерев руку с Никой на ней, стоит так целую вечность, а творения бога – движущиеся, дышащие, обладающие способностью пользоваться представлениями, обладающие способностью одобрять. Ты произведение этого мастера, – и ты срамишь это произведение? Что же, что он не только создал тебя, но и одному тебе вверил и поручил, ты и об этом не будешь помнить, но даже будешь срамить свое попечительство? А если бы тебе какого-нибудь сироту бог поручил на попечение, ты вот так не заботился бы о нем? Он вручил тебе самого тебя и говорит: «У меня не было другого, надежнее тебя. Сохраняй мне его таким, каким он рожден по природе, – совестливым, честным, возвышенным, неустрашимым, неподверженным страстям, невозмутимым». И после этого ты не сохраняешь?

Но скажут: «С чего у нас этот высокомерно вскинул бровь и напускает на себя величественный вид?» Пока не по достоинству. У меня ведь еще нет смелой уверенности во всем том, чему я научился и с чем согласился. Я еще страшусь своей слабости. Право же, дайте мне стать смело уверенным, и тогда вы увидите взгляд, каким он должен быть, и облик, каким он должен быть, тогда я покажу вам статую, когда она будет завершена, когда она будет доведена до блеска. Что вы думаете, высокомерную бровь? Ни в коем случае! Да разве Зевс в Олимпии высокомерно вздернул бровь? Нет, взгляд у него тверд, каким должен быть взгляд вот сейчас скажущего:

Ибо порука нерушима, неложна[156].

Вот таким я покажу вам себя, честным, совестливым, благородным, невозмутимым. Разве, значит, бессмертным, нестареющим, разве неболеющим? Нет, но умирающим – богоподобно, болеющим – богоподобно. Все это я имею, все это я могу. А всего остального я и не имею и не могу. Я покажу вам силу философа. Какую силу? Стремление, не терпящее неуспехов, избегание, не терпящее неудач, влечение надлежащее, намерение ревностное, согласие неопрометчивое. Вот что вы увидите.

9. Что не справляясь с назначением человека, мы еще и за назначение философа беремся

Это не просто – только лишь назначение человека исполнить. Ведь что такое человек? Живое существо, говорят, обладающее разумом, смертное. Как раз в этом обладании разумом от кого мы отличаемся? От зверей. И от кого еще? От баранов и тому подобных. Так смотри же, не делай ничего каким бы то ни было образом как зверь. Иначе ты утрачиваешь человека, не исполняешь его назначения. Смотри, не делай ничего как баран. Иначе и так утрачивается человек. Что же мы делаем как бараны? Когда мы делаем что-то ради чрева, когда ради похоти, когда необдуманно, когда грязно, когда невнимательно, куда мы склоняемся? К баранам. Что мы утрачиваем? Обладание разумом. Когда споря, причиняя вред, злобно, напролом, куда мы склоняемся? К зверям. Однако одни из нас – крупные звери, а другие – зверьки злонравные и мелкие, которые дают основание сказать: «Лев меня да пусть съест»[157]. А от всего этого утрачивается назначение человека.

В самом деле, когда соединительное суждение сохраняется? Когда оно исполняет свое назначение, так что сохранением соединительного суждения является то, что оно соединено из истинных высказываний. Когда – разделительное суждение?[158] Когда оно исполняет свое назначение. Когда – флейта, когда – лира, когда – конь, когда – собака? Так что же удивительного, если и человек вот так же сохраняется, вот так же утрачивается? А развивают и сохраняют каждого соответственные дела: плотника – плотничьи, грамматика – грамматические. Если же он станет привыкать писать неграмотно, то неизбежно у него должно губиться и утрачиваться это искусство. Вот так совестного сохраняют совестные дела, а губят – бессовестные. Честного сохраняют честные дела, а противоположные – губят. И наоборот, противоположных им развивают противоположные этим дела: бесстыдного – бесстыдство, бесчестного – бесчестность, хулителя – хула, гневливого – гнев, сребролюбца – несоответственность между тем, что он получает, и тем, что дает.

1 Борей –  северный ветер. Зефир –  западный ветер. Эол –  бог ветров (см.: Одиссея, X, 21–22).
2 Плавтий Латеран –  сенатор, участник неудачного заговора Писона против Нерона (65 г. н. э.), казнен в том же году. См.: Тацит, Анналы, XV, 49 и 60.
3 Эпафродит –  могущественный вольноотпущенник Нерона. Эпиктет в молодости был рабом этого Эпафродита.
4 Свобода воли –  προαίρεσις. Точное значение этого термина в стоической философии неизвестно. В буквальном смысле это слово можно понимать или как «предвыбор» или, скорее, как «предпочтительный выбор». Его переводят по-разному: «свобода воли», «воля», «выбор» и другими описательными выражениями в зависимости от интерпретации. Олдфазер в своем издании Эпиктета (в Лёбовской серии) переводит: moral purpose («нравственная воля»?). Очень многие возражают против перевода (и понимания) его как «свобода воли». Суиле в своем издании Эпиктета (с которого сделан этот перевод) переводит выражением personne moral в его философском смысле, как оно определяется в словаре А. Лаланда (Lalande A. Vocabulaire de Philosophic), и сейчас обычно принимается этот перевод. См.: Rist J. М. Stoic philosophy. Cambridge, 1969, рр. 219–232. У Эпиктета προαίρεσις человека может быть правильной (и тогда человек – добродетельный) или неправильной (и тогда человек – порочный). Значение этого термина определяется главным образом по употреблению его (очень частому) у Эпиктета.
5 Публий Клодий Трасея Пет – сенатор, последователь стоической философии, находившийся в резкой оппозиции к Нерону, выражавшейся в молчаливом осуждении. В 66 г. н. э. был приговорен к смерти. См.: Тацит, Анналы, XVI, 24–35.
6 Гай (?) Мусоний Руф –  римский философ-стоик I в. н. э., учитель Эпиктета. В 65 г. н. э., обвиненный в причастности к заговору Писона, он был изгнан на Гиары (см. примеч. 2 к I, 25), после низвержения Нерона вернулся из изгнания, но изгнан во второй раз Титом, затем опять вернулся в Рим. Мусоний Руф (насколько известно о нем) был, строго говоря, учителем стоической философии (как и Эпиктет). У него было очень много учеников, в числе которых были, кроме Эпиктета, Дион Хрисостом (см. примеч. 2 к III, 23), Эвфрат (см. примеч. 3 к III, 15) и др.
7 Квинт Паконий Агриппин –  обвинявшийся вместе с Трасеей Петом (см. выше, примеч. 5) и другими, был приговорен к изгнанию из Италии (после низвержения Нерона вернулся в Рим). См.: Тацит, Анналы, XVI, 28, 29 и 33.
8 Одиннадцать часов утра (римляне день начинали считать с шести часов утра по современному счету).
9 Ариция –  город на Аппиевой дороге в 16 римских милях к юго-востоку от Рима. Очевидно, первая остановка выезжавших из Рима (см.: Гораций, Сатиры, I, 5, 1–3).
10 Ежегодное бичевание мальчиков-спартиатов перед алтарем Артемиды Ортии предписывалось законами Ликурга для приучения к физической выносливости. Некоторые полагают, что первоначально этот обычай имел религиозное значение как замена человеческих жертвоприношений Артемиде.
11 Как видно из «Бесед», Эпиктет под образованием (παιδεία – «воспитание») имеет в виду философское образование (подразумевается – стоическое).
12 Общее понятие –  так здесь и далее переведено слово πρόληψις («предвосхищение»). Наряду с ним Эпиктет употребляет (реже) и слово έννοια, которое переведено как «понятие». Но между этими словами есть какая-то разница. Кроме того, иногда Эпиктет определяет слово έννοια прилагательными έμφυτος («врожденный») или φυσικός («природный»). Плутарх (О противоречиях стоиков, 17) говорит о «врожденных общих понятиях» (των εμφύτων… προλήψεων) у Хрисиппа. Но это противоречит учению стоиков, по которому человек рождается ничего не знающим, поэтому некоторые считают, что έμφυτος в этом сочетании означает не «врожденный», а «укоренившийся» (ingrained) или «насажденный, внедренный; внушенный» (implanted).
13 Агриппин –  см. примеч. 7 к I, 1. Флор –  отождествить его с известными одноименными лицами затруднительно.
14 Имеется в виду пурпурная полоса туники и тоги сенаторов и высших должностных лиц (см. примеч. 2 к 1, 24).
15 Гай Гельвибий Приск, Старший – убежденный последователь стоической философии, зять Трасеи Пета (см. примеч. 5 к I, 1). Был изгнан Нероном в 66 г., но возвращен из изгнания новым принцепсом Гальбой в 68 г. За свои резкие выступления против Веспасиана, пришедшего к власти в 69 г., он был изгнан Веспасианом в ссылку, где и был убит по приказу принцепса в 73 или 74 г. (правда, другой его приказ, отменявший этот, запоздал). См.: Тацит, История, IV, 4–10, II, 91; Анналы, XIII, 28, XVI, 28, 29, 33, 35; Светоний, Веспасиан, 15.
16 Веспасиан –  принцепс 69–79 гг.
17 Начиная с принцепса Августа (27 г. до н. э. – 14 г. н. э.) принцепсы назывались и цезарями.
18 Бат –  по-видимому, какой-то известный в то время учитель гимнастики. По надписям известен один или два гладиатора с этим именем. В изданиях принята конъектура «Батон», но ни о нем, ни о Бате сведений нет.
19 Борода и потертый плащ («трибон») считались внешним отличием философов.
20 Текст неясен и сомнителен. Может быть, испорчен. Предлагается много конъектур.
21 Милон –  знаменитый атлет и силач из Кротона (греческой колонии в Южной Италии), живший в VI в. до н. э.
22 …как имеющие главное значение… –  προηγουμένως (наречие). Т. е. в противоположность животным, которые не наделены разумом и созданы в услужение человеку. Очень часто употребляемое у Эпиктета слово προηγούμενον (переведено: «имеющее главное значение»), и наречие, означает главную сущность вещей по отношению к их остальным сторонам или к остальным вещам. Человек это – имеющее главное значение по отношению к остальным живым существам и вещам. Но у самого по себе человека имеющее главное значение – это разум по отношению к его бренному телу, не имеющему никакой ценности.
23 Совершенствующийся – о προκόπτων. По-видимому, так назывались старшие ученики, проходившие завершающий этап обучения, и, вероятно, именно им учитель поручал вести занятия с начинающими учениками (как «аудиторы» в духовных училищах России). Ниже «неподверженность страстям» – τό άπαθές, но обычно απάθεια. Точнее – «бесстрастие», т. е. отсутствие «страстей». Слово πάθος («страсть») происходит от глагола πάσχω («терпеть, испытывать»), самое общее значение которого: испытывать воздействие чего-то (т. е. обозначает страдательность, пассивность; активное воздействие обозначается глаголом ποιείν – «делать»). Учение о страстях (существовавшее и в других философских школах) особенно тщательно было разработано в стоической школе. Стоики расклассифицировали все «страсти» на положительные (сообразные с разумом и с природой движения души) и соответственные отрицательные (несообразные с разумом и с природой движения души). Отрицательные «страсти» рассматривались ими как недуги «верховной части души» (см. примеч. 1 к I, 15). Наличие положительных «страстей» они называли εύπάθεια («благострастие»). Причиной отрицательных «страстей» стоики считали ложные суждения и мнения (не в отдельности, а как мировоззрение человека), следовательно, «бесстрастие» доступно только мудрецу. Таким образом, «бесстрастие» как философский термин не имеет никакого отношения к «бесчувственности».
24 Хрисипп –  из Сол (в Киликии, области Малой Азии), 281/277–208/204 гг. до н. э., выдающийся философ Древней Стои, ученик Клеанта (см. примеч. 2 к I, 17), после смерти которого стал главой школы (в 232/231 г. до н. э.). Хрисипп был выдающимся логиком, и стоическая логика в своих достижениях обязана главным образом ему, поэтому Хрисиппа считали вторым основателем Стои («Если бы не было Хрисиппа, не было бы Стои», – передает Диоген Лаэртский, VII, 183. В дальнейшем – Диог. Л.). Ему приписывалось больше 700 книг.
25 …первые вопросы… – по всей видимости, «первые два вопроса». Первый вопрос – это вопрос о стремлениях и избеганиях (ὄρεξις и ἔκκλισις), второй – о влечениях и невлечениях (ὁρμή и ἀφορμή), третий – о согласиях (συγκατάθεσις; но здесь в рукописях читается προθέσει, которое исправляют на προσθέσει). В этих вопросах нужно развиваться, чтобы стать совершенным человеком, мудрецом. Разница между όρεξις и όρμή у стоиков неясна, перевод условный.
26 Предмет – ὔλη («материя; предмет»). Т. е. предмет, объект, с которым имеет дело человек. В переводе здесь и далее имеется в виду это значение.
27 Соком цикуты (ядовитого травянистого растения семейства зонтичных) в Афинах отравляли приговоренных к смерти. К этому виду казни был приговорен Сократ (в 399 г. до н. э.), которого и имеет здесь в виду Эпиктет.
28 См.: Платон, Критон, 43d (не совсем точная цитата. Слова Сократа Притону в тюрьме, где Сократ содержался в ожидании смертной казни).
29 Вероятно, пропущено слово. Предлагается конъектура: «что истинно и…»
30 Триптолем –  мифический царь Элевсина (города около Афин). Богиня земли Деметра дала ему семена пшеницы, и он, изобретя плуг, по велению Деметры научил людей земледелию.
31 Академики –  платоники, последователи школы Платона (Академии), основанной им ок. 385 г. до н. э. в Академии (см. примеч. 2 к IV, 4). Здесь критика Эпиктета направлена не против академиков вообще, а против скептицизма в Средней и Новой Академии. Хронологические рамки в периодизации Академии на Древнюю, Среднюю и Новую (а также Позднюю) устанавливаются по-разному. Скептическое направление в Академии начинается с Аркесилая (315–240 гг. до н. э.), которого относят к Средней Академии, а особенное развитие получило у Карнеада (214–129 гг. до н. э.), которого считают основателем Новой Академии. Академики пришли к скептицизму в результате полемики с догматическими учениями других философских школ, особенно стоической, и под влиянием скептической школы Пиррона (см. примеч. 1 к 1, 27), но скепсис академиков отличался от скепсиса пирроников признаванием вероятности, относительного критерия истины (достаточного для практической жизни). Позднее академики (Антиох из Аскалона, I в. до н. э.) отступают от скептицизма, сближаясь с перипатетиками (школа Аристотеля) и стоиками.
32 По всей видимости, Эпиктет имеет в виду различение представлений постигающих и непостигающих.
33 Это Зевс Олимпийский, знаменитая колоссальная хрисоэлефантинная (из золота и слоновой кости) культовая статуя Зевса в храме Зевса в Олимпии, созданная афинским скульптором Фидием (в 50-х или 30-х гг. V в. до н. э.), считавшаяся в античности одним из семи чудес света.
34 …обстоятельство… –  περίστασις (это – калька). Это слово очень часто употребляется у Эпиктета, как видно, в значении «трудное, тяжелое положение»; «испытание» и т. п., однако связь с «обстоятельством» сохраняется. Это – одно из многочисленных «сквозных» слов, как бы «слов-лейтмотивов» в тексте и вообще в языке стоиков. Поэтому в переводе по возможности выбирается для них какое-то одно слово, часто в ущерб русской литературной речи, чтобы дать читателю представление об этом.
35 «Изменяющиеся рассуждения» – μεταπίπτοντες (подразумевается λόγοι – здесь переведено: «рассуждения»). Логика стоиков, представляющая собой по существу математическую логику, пока еще недостаточно основательно изучена во всех деталях, в частности из-за отсутствия источников (сохранились только фрагменты и сведения в передаче античных авторов), хотя сейчас уже существует много исследований, посвященных специально логике стоиков (монографии, статьи). Большая заслуга в систематическом исследовании логики стоиков принадлежит Б. Мейтсу (Mates В. Stoic Logic. Berkeley – Los Angeles, 1953. – Но здесь ο μεταπίπτοντες λόγοι не говорится). Вопроса об «изменяющихся высказываниях» (μεταπίπτοντα ἀξιώματα) и «изменяющихся рассуждениях» (μεταπίπτοντες λόγοι) касается М. Фреде (Frede М. Die Stoische Logik. Gottingen, 1974. Ss. 44–48). Фреде пишет, что стоики считали, что высказывания могут менять свое истинностное значение (Wahrheitswert); такие высказывания они называли «изменяющимися» (автор отмечает, что сейчас это представляется, может быть, очень странным, но в античности это никем не оспаривалось); изменение истинностного значения возможно благодаря тому (или: вследствие того), что условия истинности определены общим значением предложения и релевантными обстоятельствами своего выражения, но не все эти обстоятельства относятся к тождеству высказывания; если обстоятельства, которые относятся к условиям истинности, но не к тождеству высказывания, с течением времени изменяются, то и истинностное значение с течением времени может изменяться (затем автор переходит к более подробному и конкретному объяснению). «Изменяющиеся рассуждения», по объяснению Фреде, это такие рассуждения (или: доказательства), в ходе которых на основании приведения доказательств изменяется истинностное значение (одной) предпосылки (Argumente, in deren Verlauf sich auf Grund der Argumentation der Wahrheitswert einer Pramisse andert).
36 Дальше считается пропуск в тексте. Предлагается конъектура: «а иначе – нет».
37 …выставить исходным требованием… (αἰτῆσαι) = постулировать.
38 Слова «Чего… Надлежащего» исключаются из текста.
39 …одно упущение… –  τὸ παραλειπόμενον ἔν. Может быть: «опущение»?
40 Способ –  τρόπος. Энтимема –  сокращенный силлогизм, в котором выпущена одна из подразумевающихся частей (большая или меньшая посылка или заключение). Эпихейрема –  силлогизм, в котором каждая из посылок представляет собой энтимему.
41 …свобода воли –  προαίρεσις. В рукописях: προαίρεσις φαντασίῶν. Такое сочетание непонятно. Второе слово («представлений») исключается из текста. Предлагается конъектура: «свобода воли, способная пользоваться представлениями» или «свобода воли и пользование представлениями».
42 См.: Плутарх, Об изгнании, 5 (600 F). Ср. Диог. Л. VI. 63.
43 См.: Платон, Апология Сократа, 28d–30с (здесь не цитата).
44 В Никополе (город в Эпире, западной области Северной Греции, основанный Августом в 30 г. до н. э.), где, после изгнания из Рима философов Домицианом в 93 г. н. э., жил и учил Эпиктет.
45 Имеется в виду Эпафродит (см. в примеч. 3 к I, 1).
46 Так называемый префект анноны, высокая всадническая должность.
47 Илиада, X, 279–280 (мольба Одиссея к Афине). О Сократе см.: Ксенофонт, Воспоминания о Сократе, I, 1, 19. Обо всех этих философско-теологических взглядах см., напр.: Цицерон, О природе богов; Секст Эмпирик против ученых, IX, 1–194.
48 В «Эклогах» Стобея (I, 1, 40), это предложение отличается: «Так вот, если только высказывается здраво, что целью является следование богу, то необходимо рассмотреть каждый из этих взглядов».
49 Здесь имеется в виду философское учение о «симпатии» и «антипатии» во Вселенной: все вещи, все явления находятся друг с другом в определенном взаимоотношении, положительном или отрицательном. Особенно большое значение это учение имело в стоической философии. Такое учение лежит и в основе древней астрологии, магии, медицины.
50 …всей совокупности… –  τοῦ παντός. Стоики различали τὸ πᾶν («всё», здесь переведено: «вся совокупность») и τὸ ὄλον («целое», здесь везде переведено «вселенная»). «Всё» – это «целое» (вселенная, мироздание) вместе с беспредельной пустотой, и соответственно «целое» – это вселенная (мироздание, мир) без беспредельной пустоты. У Эпиктета «всё» (как кажется, в этом значении) употреблено во мн. ч. В значении «вселенная» слово τὸ ὄλον у Эпиктета употребляется везде во мн. ч. (τά ὄλον). По учению стоиков, Земля неподвижна, Солнце больше Земли и, совершая свое движение по кривой через зодиак, освещает всю Землю, а также все небо потому, что Земля отбрасывает коническую тень (см.: Диог. Л., VII, 144–145).
51 …верховную часть души… –  τό ἡγεμονικόν. По учению стоиков, душа состоит из восьми частей: верховной части души, пяти чувств, речевой способности, порождающей способности. Считают, что «верховная часть души» в основном идентична с разумом, но не в чисто рациональном аспекте, и по Эпиктету это центральный пункт всей духовной жизни человека; см.: Bonhoffer (указ. соч. в примеч. 3 к 1, 4, с. 86 слл.), Rist (указ. соч. в примеч. 5 к 1, 1, с. 22 слл. и 256 слл.). Rist считает, что наиболее убедительный современный эквивалент этого стоического термина – personality (личность, индивидуальность). Как видно, по Эпиктету (IV, 7, 38), разум (λόγος) тоже делится на части.
52 Модий –  римская мера сыпучих тел (= 8,754 литра).
53 Зенон –  из Кития (города на острове Кипре), 333 (332) – 262 гг. до н. э., сначала ученик киника Кратета (см. примеч. 14 к III, 22), потом Стильпона, философа мегарской школы, затем академика Ксенократа и его ученика Полемона (см. примеч. 2 к III, 1), основатель стоической философии. Зенон учил в Стоа Пойкиле («Портик Пойкиле») на афинской Агоре, отчего его школа и получила название «Стоя». Клеант (из Асса, города в Малой Азии; 331/330–232/231 или 231/230 гг. до н. э.) – ученик Зенона, глава стоической школы с 264/263 или 263/262 гг. до н. э. Учеником и преемником Клеанта был знаменитый Хрисипп (см. примеч. 2 к I, 4). Зенон, Клеант и Хрисипп – представители Древней Стои (от которой, как считается, во многом отличается Средняя Стоя и Поздняя Стоя). Считается, что Эпиктет, представитель Поздней Стои, придерживается учения Древней Стои.
54 Антисфен (V–IV вв. до н. э.) – основатель кинической философии. Антисфен был сыном афинянина Антисфена и фракийской рабыни (т. е., по афинским законам, был незаконнорожденным). В молодости он учился у софиста Горгия, затем и сам был учителем софистики, но потом стал учеником Сократа и его верным последователем до конца своей жизни. Антисфен основал свою школу в Киносарге (гимнасий в Афинах для незаконнорожденных), отчего его учеников стали называть киниками (см. в примеч. 19 к III, 22). Антисфен положил в основу своего учения только одну сторону философии Сократа (твердость, выносливость, неподверженность страстям, предельная простота в образе жизни). Самым знаменитым учеником его был Диоген Киник (см. примеч. 1 к I, 24). Список сочинений Антисфена приводится у Диогена Лаэртского (VI, 15–18).
55 См.: Ксенофонт, Воспоминания о Сократе, IV, 6.
56 См.: Платон, Протагор, 345 d– е.
57 Дальше предполагают пропуск в тексте («в том, что то-то надлежит, в стремлении к чему-то – убежденность в том, что то-то мне полезно…»).
58 Текст испорчен, восстанавливают по-разному.
59 Лукиан (II в. н. э.) в произведении «Против неуча», 13, говорит об одном человеке (современнике говорящего), который купил за три тысячи драхм глиняный светильник стоика Эпиктета и надеялся, что, если будет читать по ночам при этом светильнике, тотчас постигнет во сне мудрость Эпиктета и станет подобным этому поразительному старцу.
60 Эпиктет обыгрывает знаменитый «Рогатый силлогизм» (софизм) мегарской школы: «То, чего ты не потерял, ты имеешь. Ты не потерял рогов. Следовательно, ты имеешь рога».
61 Лихорадка –  здесь: персонификация лихорадки, которая почиталась для отвращения этой болезни. В Риме ей было посвящено три святилища (главное – на Палатине).
62 Фелицион –  лично о нем ничего не известно (здесь это – бывший раб Эпафродита). В «Сатириконе» Петрония (гл. 60) имя одного из рабов Тримальхиона – тоже «Фелицион».
63 Эпафродит –  см. примеч. 3 к I, 1.
64 В Риме в частных домах по случаю общественных и частных празднований (например, по случаю дня рождения, по случаю возвращения члена семьи и т. п.) у входа в дом зажигали светильники (и днем).
65 Августалы – жреческая коллегия, учрежденная (с начала I в. н. э.) для отправления культа гения Августа (впоследствии – вообще принцепса) в римских муниципиях (городах в Италии) и в римских колониях, основанных вне Италии. Августалами обычно были состоятельные вольноотпущенники.
66 …слова… –  τάς φωνάς (букв.: «звуки», см. в примеч. 1 к I, 29). Предлагается конъектура ὠνάς («купля; откуп; купчая, договор» и т. д.) и много других. – …напишут… – или: «будут писать» (в зависимости от чтения и значения предыдущего слова). – Августалы после окончания годичного срока службы зачислялись в «сословие августалов», и их имена записывались на особой доске со списком августалов (album Augustalium).
67 …определенный предмет как имеющий главное значение. – προηγουμένων τινών. См. примеч. 1 к I, 3.
68 Безразличное (τὰ ἀδιάφορα) в философии стоиков это все то, что и не благо и не зло. В этом же смысле употребляется ουδέτερος – «ни то ни другое». Гретенкорд (Greten-kord J. C. Der Freiheitsbegriff Epictets. Bochum, 1981) считает, что перевод ἀδιάφορον как «безразличное» неверен: этим словом обозначается все что не в нашей власти, все внешнее, словом, все что не относится к абсолютной компетенции (Bereich).
69 Вероятно, пропуск в тексте.
70 Тема «гнева Ахилла», с которого начинается «Илиада» (на десятом году безуспешной осады Трои ахейцами). Агамемнону, предводителю ахейцев (греков), при одном из набегов на окрестности Трои досталась пленницей Хрисеида, дочь Хриса, жреца Аполлона. Ахиллу, в качестве почетного дара, досталась пленницей Брисеида, дочь жреца Бриса. Агамемнон отказал Хрису выдать ему его дочь за богатый выкуп, тогда Аполлон (по мольбе Хриса) наслал на ахейцев мор. Ахилл созвал сходку и требовал, чтобы Агамемнон выдал Хрисеиду ее отцу. Агамемнон согласился выдать Хрисеиду, но взамен потребовал себе Брисеиду. Это и послужило причиной гнева Ахилла, который отказался участвовать в сражениях, вследствие чего ахейцы стали терпеть поражения (Агамемнон вернул Ахиллу Брисеиду, но Ахилл согласился выступить в сражение только после гибели Патрокла, его любимою друга).
71 См. примеч. 1 к. I, 19.
72 Текст исправлен. Предлагаются другие конъектуры. По рукописям: «Как же это мы с подозрительностью относимся, если у нас любовь к потомству не природная? Почему ты не советуешь…»
73 Мышь по-гречески – Μῦς (Мюс). Так звали раба Эпикура. Он занимался у Эпикура философией; по завещанию Эпикура был отпущен на свободу (см.: Диог. Л., X, 3; 10; 21). Мис был не безвестным философом (см.: Макробий, I, 11, 42, и Авл Геллий, II, 18).
74 Словом «поднять» обозначался символический обряд, когда отец поднимал и брал на руки положенного у его ног новорожденного, тем самым признавая и принимая ребенка.
75 Диоген –  Киник, из Синопы (в Малой Азии), конец V в. до н. э. – 323 г. до н. э. Изгнанный (вместе с отцом) из Синопы, Диоген прибыл в Афины и стал учеником Антисфена (см. примеч. 3 к I, 17). Диоген был самым знаменитым и последовательным киником (правда, можно сказать, достоверно о нем ничего не известно, поскольку почти все сведения о нем сохранились в многочисленных анекдотах, а стоики, в особенности Эпиктет, идеализировали его). Далее, при отсутствии примечаний, всегда имеется в виду он. Самым знаменитым учеником Диогена был Кратет (см. примеч. 14 к III, 22).
76 Тогу (верхняя одежда) и тунику (нижняя одежда) с широкой пурпурной полосой носили сенаторы, с узкой полосой – всадники. Окаймленная пурпурной полосой белая тога называлась «претекста» – ее носили магистраты (высшие должностные лица – консулы и преторы) и жрецы. Претексту носили и мальчики свободных сословий до совершеннолетия (до 16 или 17 лет). Простые граждане носили одежду без этих пурпурных полос (тогу имели право носить только римские граждане).
77 …он не оставит меня… –  μ’οὐκ ἀπολείψει (в большинстве рукописей – άπολείψηι). Здесь μ’ = μέ («меня»), но предлагается понимать как μοί («мне») или μού («меня», р. п., здесь = «моего»), т. е.: «не оставит мне наследника» или «моего наследника»? Место сомнительно. Может быть, следует изменить окончание глагола и читать: «ты не оставишь меня своим наследником», т. е. не завещаешь мне своего наследства (?). Или (по рукописному чтению): «оно» (т. е. твое тело) не оставит меня наследником (?). При таких принцепсах-тиранах I в. н. э., как Нерон и Домициан, богатые люди, не оставлявшие по завещанию принцепсам значительной части наследства, рисковали подвергнуться казни (под каким-нибудь предлогом) и оставить своих наследников без всякого наследства.
78 Стих из недошедшей трагедии неизвестного автора.
79 Софокл, Эдип-царь, 1391. – Киферон –  лесистая гора между Беотией, Аттикой и Мегаридой (областями в Средней Греции).
80 Другой –  т. е. бог.
81 Гиары (или Гиар) – маленький островок (ок. 20 км2) без гавани в северной группе Кикладских островов в Эгейском море, одно из самых страшных мест ссылки в эпоху принципата.
82 Деметрий –  знаменитый философ-киник, из Суния (в Аттике), живший и учивший в Риме в I в. н. э. (при Калигуле, Нероне, Веспасиане), был близок с философом-стоиком Сенекой и с Трасеей Петом (см. примеч. 5 к I, 1); в романе Флавия Филострата «Жизнь Аполлония Тианского» он выведен как глубокий почитатель пифагорейского мудреца и чародея Аполлония Тианского. Деметрий известен своими резкими нападками против Нерона и Веспасиана. При посвящении роскошных Терм, построенных Нероном, Деметрий выступил там, обличая роскошь, но тогда Нерон не наказал его, так как ему было не до него (см.: Филострат, Жизнь Аполлония Тианского, VII, 12 и 16; IV, 42; V, 19). По всей видимости, именно в связи с этим случаем Деметрий сказал Нерону те слова, которые приводит здесь Эпиктет. Но в 66 г. н. э. Нерон изгнал его из Рима за связь с Трасеей Петом (см. примеч. 5 к I, 1). При Веспасиане Деметрий вернулся из Греции в Рим. Выступавшему с нападками против Веспасиана Деметрию Веспасиан велел передать: «Ты делаешь все, чтобы я убил (казнил) тебя, но я не убиваю лающую собаку». (Дион Кассий, LXVI, 13. См. также: Светоний, Веспасиан, 13). В 71 г. при изгнании Веспасианом философов (из Рима) Деметрий был сослан на остров.
83 Т. е. = бренное тело.
84 Там… – имеется в виду Рим. …здешние… – имеется в виду Никополь (см. примеч. 3 к I, 9).
85 …силы, сбивающие с них… –  τὰ ἐκ<σ>είοντα, конъектура. В рукописях – τὰ ἐκεῖ ὄντα («все находящееся там»?).
86 Эпафродит –  см. примеч. 3 к 1, 1.
87 Т. е. сестерциев (серебряных); единица денежного счета в это время.
88 …немогущей… – конъектура. По рукописям – «могущей». Все предложение очень неясно. – Соединительное суждение (συμπεπλεγμένον) – конъюнктивное суждение (в математической логике).
89 См.: Платон, Апология Сократа, 38а.
90 Об академиках см. примеч. 1 к I, 5. Пирроники –  скептики, последователи Пиррона, основателя скептической школы. Скептицизм вообще в той или иной мере и степени издавна существовал в различных философских школах Греции. Пиррон из Элиды (ок. 360 – ок. 270 гг. до н. э.) сделал скептицизм основным принципом, мировоззрением основанной им школы, которая и официально называлась скептической. Пиррон, исходя из недостоверности показаний чувств, считал, что мнения ни истинны, ни ложны, утверждал невозможность всякого доказательства (поскольку нет критериев истины), непознаваемость всего сущего, поэтому призывал к воздержанию от всяких суждений (положительных и отрицательных) о вещах. Пиррон понимал скепсис чисто теоретически, а в своей практической жизни не был скептиком (считая, что в жизни следует жить по обычаям и порядкам общества). Скептицизм Пиррона оказал влияние на Среднюю и Новую Академию. В III–II вв. до н. э. отмечается перерыв в скептической школе (у Пиррона были ученики), которая возродилась в I в. до н. э. (Энесидем) в несколько измененном виде. Один из последних скептиков – Секст Эмпирик (вторая половина II в. н. э.; абсолютный скептицизм).
91 Профан –  так здесь и далее переведено слово ιδιώτης (в этом значении), которое обычно означает «частное лицо». У Эпиктета оно употребляется в смысле «не-специалист» по отношению к упоминаемой (или подразумеваемой) специальности: «не-философ», «не-музыкант» и т. д. По существу оба эти значения идентичны («частное лицо» – это гражданин, не занимающий должностей).
92 Т. е., следовательно, – не зло.
93 Предлагается конъектура: «я не…» (в таком случае: «Пусть я не…»).
94 См.: Илиада, XII, 322–329. Сарпедон – в «Илиаде» сын Зевса и Лаодамии (дочери Беллерофонта), царь ликийцев (в Малой Азии), один из героев Троянской войны, сражавшийся на стороне троянцев (по другой версии, Сарпедон – сын Зевса и Европы, т. е. брат Миноса, переселившийся в Ликию). Сарпедон был убит Патроклом (см.: Илиада, XVI).
95 …выступить защитником обычая. – συνηγορῆσαι τῇ συνήθεια (в одной рукописи: …ἀληθείᾳ – «истины»).
96 Переведено по исправленному чтению. В рукописях предложение разделено (и с разночтениями): «Чем же я довольствуюсь? Тем, что относится к (или: соответствует) этому вопросу».
97 Имеется в виду скептицизм академиков и пирроников.
98 Часто рабов в наказание отправляли на тяжелый труд – на мельницу. Может быть, здесь намек на это.
99 См. выше, примеч. 6.
100 См.: Платон, Софист, 228 с – е; Государство, 1, 33бе; Протагор, 345е слл., 352с, 358 с– d; Горгий, 468с; Тимей, 86d–87b; Законы, 731 b– с.
101 Эврипид, Медея, 1078–1079.
102 Александр –  другое имя Париса, сына троянского царя Приама.
103 …не… – в рукописях. В изданиях исключается из текста.
104 Трагедия «Феникс» была у Софокла и у Эврипида. «Ипполит» – трагедия Эврипида.
105 …вещь… – в рукописях τὸ πρᾶγμα («вещь, предмет») и ниже πραγμάτιον (уменьш. от πράγμα, здесь переведено «бренная вещь» Сократа, т. е. тело Сократа). Здесь слово πραγμάτιον заменяется конъектурой σωμάτιον («бренное тело») или так переводится. Однако здесь это слово, по-видимому, употреблено как термин стоической логики, науки о знаках (σημεῖον), обозначающем (τὸ σημαῖνον) и обозначаемом, сигнификатах (τὸ σημαινόμενον). Обозначающее есть звук (φωνή), выражающий сигнификат (πράγμα, предмет, который обозначается, τὸ λεκτόν). τό λεκτόν («лектон») – особый термин у стоиков («то, что сказывается», сказанное, называемое, означаемое). Лектон не существует само по себе, оно нетелесно (стоики считали нетелесным только время, пространство, пустоту и лектон), а существует только в связи с нашей мыслью. Им обозначается πράγμα, конкретный телесный предмет в предложении. Кроме того, у стоиков был термин τυγχάνον как обозначение того, что существует вне и в данном случае является предметом нашей речи (это не очень ясно). Таким образом, лектон следует отличать от обозначаемого им телесного предмета (πράγμα), т. е. бренного тела (Сократа). А сущность Сократа, как и всякого человека, не имеет никакого отношения к телу.
106 См.: Платон, Апология Сократа, 30 с – d (Анит и Мелет –  судебные обвинители Сократа).
107 Предлагается конъектура: «пусть будет подобен…»
108 …сводить… к схемам… –  ἀναλύειν. Стоики сводили все умозаключения к пяти основным схемам (иначе – тропам), не требующим доказательства, выражаемым переменными, относящимися к высказываниям. Например, первый тип: «Если день, то свет. День. Следовательно, свет»; его схема: «Если первое, то второе. Первое. Следовательно, второе». Смешанная схема («Если день, то свет. Первое. Следовательно, второе») называется «логотроп».
109 Ланистам… –  τοίς έπιτρόποις. Ланиста – содержатель частных школ гладиаторов, обучавший их (в Риме и в других городах Италии). Известное греческое название ланисты – έπιστάτης μονομάχων («начальник гладиаторов»). Были и «прокураторы», стоявшие во главе школ гладиаторов, принадлежавших цезарю. Кого из них имеет в виду Эпиктет под этим названием (и их ли?), неясно.
110 Вероятно, в Рим.
111 …условием. – τὴν ὐπόθεσιν. Логический термин. По всей видимости, Эпиктет хочет подчеркнуть практическое значение логики в жизни (с условием, поставленным жизнью, следует справляться так же без ошибок, как с условиями в условных рассуждениях).
112 В древнегреческой теории музыки в основу каждого лада и всего музыкального звукоряда был положен тетрахорд (четырехступенный звукоряд, – от слов «четыре» и «струна»), т. е. четыре тона, в нисходящем порядке. Два одинаковых тетрахорда, соединенных вместе, образовывали лад (октавный отрезок). В этой октаве каждый из восьми составляющих ее тонов имел отдельное название по порядку струн кифары. Первая струна называлась «гипата» («верхняя»), последняя – «нэта». Таким образом, «нэта» – это самый высокий звук, а «гипата» – самый низкий звук октавы (по нисходящему построению тетрахорда). В античности абсолютная высота тона (как считают) была неизвестна.
113 См.: Платон, Федон, 116d.
114 См.: там же, 117d.
115 В изданиях (и переводах) здесь стоит двоеточие, и слово «таким» понимается в смысле «следующим». Но, как кажется, связь понятнее, если «таким» понимать в смысле «предыдущим».
116 Пугающие зверей ярко-красные перья (красных цапель, фламинго, или окрашенные), чередующиеся с ярко-белыми перьями (лебедей, аистов, журавлей, гусей), развешанные на веревке, применялись у римлян в охоте с загоном. Применялись и перья коршуна (пугающие зверей запахом). См.: Вергилий, Георгики, III, 372; Энеида, XII, 750.
117 Стих из трагедии неизвестного автора.
118 См.: Платон, Критон, 46c; Горгий, 473d; см. также: Федон, 77е.
119 Бренный жизненный дух –  πνευμάτων (уменьш. от πνεῦμα, «пневма»). По учению стоиков о космогонии (и цикличности мироздания), вначале в беспредельной пустоте (см. примеч. 2 к I, 14) существует один только творческий (или: созидающий) огонь (πῦρ τεχνικόν), который совершенно отличен от обычного, земного огня (πῦρ ἄτεχνον). Этот огонь (теплый элемент) конденсируется частями, чтобы обратиться в воздух (холодный элемент). Затем часть этого воздуха обращается в воду (женский элемент). Из соединения огня и воздуха и образуется пневма (мужской элемент). Пневма пронизывает воду и образуется развивающийся зародыш мироздания. Мироздание (с богами, светилами и т. д.) представляет собой биологический, живой организм. Пневма, пронизывающая все мироздание целиком, есть душа мироздания, бог. У этой мировой души тоже есть своя верховная часть души (гегемоникон, см. примеч. 1 к I, 15). Из этой божественной пневмы (передаваемой через семя) и состоит душа человека. Пневма – активная субстанция жизненного начала, единственный источник всех проявлений жизни, физических и психических сил во всех их проявлениях. Исследователи отмечают, что стоики считали пневму вечной. После завершения очередного цикла начинается «обратное движение» мироздания – переход всех элементов обратно в творческий огонь. Этот переход элементов в огонь стоики называли ἐκπύρωσις – «огнеисход». В конце огнеисхода остается опять один только творческий огонь, который и есть Зевс, мировой разум. Затем начинается следующий, повторяющийся цикл. Эпиктет очень часто употребляет слова с уменьшительными суффиксами (пренебрежительно-уничижающими) для выражения преходящести, бренности (или незначительности) того, что обозначено данным словом (поэтому в переводе, когда не находится соответствующее слово, этот смысл передается словом «бренный»), И это, как кажется, доказывает, что Эпиктет (и, по всей видимости, все стоики) не считает пневму вечной. Действительно, как видно из вышеизложенного, вечным может считаться только творческий огонь.
120 В завершение римского формального акта отпуска раба на волю (manumissio vindicta) хозяин в присутствии третьего лица (adsertor libertatis – «объявителя свободы», см. примеч. 23 к III, 24) перед магистратом (претором, консулом или проконсулом), взяв раба за руку, поворачивал его вокруг себя и давал ему пощечину.
121 Двадцатина (= лат. vicesima manumissionum или vicesima libertatis) – пятипроцентный (имеется в виду 5 % стоимости раба) налог на отпускаемого на волю раба. Налог этот должен был платить хозяин, если он отпускал на волю. Но если раб сам выкупался, то должен был платить он сам.
122 По-видимому, имеется в виду или чтение заданного текста с толкованием его или чтение собственного сочинения. Это предложение исправляют на вопросительное (точнее, два вопросительных), что более вероятно.
123 Насколько известно, Сократ ничего не писал. Однако см.: Диог. Л., I, 16, где список философов, которые вообще не писали сочинений, начинается с Сократа, но с оговоркой «согласно некоторым». Если это не недоразумение, то, может быть, Эпиктет имеет в виду, что Сократ писал для себя, а не для публикации.
124 Текст сомнителен и по-разному исправляется.
125 Здесь в основном употреблены риторические термины построения речи (в данном случае – судебной).
126 См.: Ксенофонт, Воспоминания о Сократе, IV, 8, 4–5 и Апология Сократа, 2–4.
127 Дальше текст испорчен (две строки, в которых упоминается об истине, природе, осмотрительности, смелой уверенности, но без ясной связи. Предлагается много исправлений. Этот искаженный отрывок по смыслу скорее относится к предыдущей главе и, может быть, попал сюда случайно при переписке).
128 В изданиях принята конъектура: «к иному».
129 Об этом Гераклите ничего не известно.
130 Неясно, какой Диоген имеется здесь в виду, Диоген Киник или Диоген Вавилонский, из Селевкии на Тигре (ок. 240 – ок. 150 гг. до н. э.) – знаменитый стоик, ученик Хрисиппа, глава школы после Зенона из Тарса (преемника Хрисиппа), упомянутый также в II, 19, 14. Диоген Вавилонский принимал участие в афинском посольстве философов в Рим в 155 г. до н. э. (см. в примеч. 4 к II, 20).
131 …способного… и неспособного –  можно понимать и как «сводимый к схемам и несводимый», т. е. силлогизм (в таком случае: «Подавай какой хочешь»).
132 Может быть, не «добродетельный», «порочный», а «благо», «зло».
133 …себя… – по изданию Аптона; в рукописях – «их».
134 См.: Диог. Л., VII, 33 и 131 (стоики об общности жен у мудрецов).
135 Как, например, в «Пире» Платона и в «Пире» Ксенофонта.
136 Архедем –  из Тарса (в Малой Азии), выдающийся философ-стоик II в. до н. э.; предполагают, что он был учеником Зенона из Тарса и Диогена Вавилонского (см. в примеч. 1 к II, 3). Около середины II в. до н. э. он уехал из Афин в Вавилон и учил там.
137 Ср.: Теренций, Адельфы, 740–743. Это возможно в таких играх, в которых выпавшие числа предоставляют возможность выбора разных ходов.
138 Может быть, следует перевести: «что мы должны делать в плавании» (или: «во время плавания»)?
139 Это условие… –  ἡ ὑπόθεσις.
140 См.: Платон, Апология Сократа, 26с– 27е (Сократ обращается не к Аниту, а к Мелету; Анит и Мелет – обвинители Сократа), 24b слл.
141 …передо мной заперли дверь. – ἐξεκλείσθην (рукописное чтение). Конъектура: ἐξεκλείσθης – «перед тобой…».
142 …ты не достиг успеха. – ἐπέτυχες (рукописное чтение). Конъектура: έπέτυχον – «я не…».
143 См.: Ксенофонт, Киропедия, IV, 1, 3–4 (и Плутарх, Римские вопросы, 39, р. 273f).
144 Колесо –  здесь: орудие пытки и казни.
145 При цезаре… (?) – ἐπί Καίσαρος. Неясно также, действительный ли собеседник говорит это или воображаемый.
146 …словно… направляешься? –  ὠς ἐπί μεγάλα ἀνέρχῃ; По-видимому, здесь вместе с тем имеется в виду и буквальное значение «направляешься», «отправляешься» (как видно, в Рим).
147 Трибуна (βῆμα) – здесь, вероятно, помост в суде для выступления сторон.
148 См.: Платон, Федон, 60d–61b. О пеанах см. примеч. 2 к III, 10.
149 Текст неясен (может быть, пропуск).
150 Гратилла –  по всей видимости, идентична с той Гратиллой, о которой говорит Плиний Младший в двух письмах. В письме III, II Плиний пишет Юлию Генитору по поводу своей помощи Артемидору, зятю Мусония Руфа (см. примеч. 6 к I, 1), когда философы были изгнаны из Рима при Домициане (81–96 гг. н. э.) в 93 г. (т. е. когда за такую помощь Плиний мог и сам пострадать) и когда казням и изгнанию подверглись семь друзей Плиния. Трое из них были казнены: Геренний Сенецион (за написанную им биографию Гая Гельвидия Приска Старшего, – см. примеч. 6 к I, 2), Квинт Юний Арулен Рустик (ученик Мусония Руфа, принадлежал к ближайшему окружению Трасеи Пета, – см. примеч. 5 к I, 1, см. также: Тацит, Анналы, XVI, 25–26, – народный трибун 66 г., консул-суффект 92 г., за написанный им панегирик Трасее Пету и Гельвидию Приску Старшему был казнен Домицианом в 93 г.), Гельвидий Приск Младший (сын Гельвидия Приска Старшего от его первой жены). Четверо из них были сосланы: Юний Маврик (брат Рустика), Гратилла, Аррия (Младшая, жена Трасеи Пета), Фанния (дочь Трасеи Пета и Аррии Младшей, вторая жена Гельвидия Приска Старшего, дважды, в 66 и 73 гг., сопровождавшая сосланного мужа). Аррия и Фанния в 97 г., после смерти Домициана, вернулись в Рим. В письме V, 1 Плиний замечает, что дружба с Гратиллой и Рустиком могла быть опасной для человека (при Домициане). Предполагают, что Гратилла была женой Арулена Рустика. Кроме того, Тацит (История, III, 69), рассказывая об осаде сторонниками принцепса Вителлия сторонников нового избранного принцепса Веспасиана на Капитолии в 69 г. н. э., говорит, что среди осажденных были и женщины, самой известной из которых была Верулана Гратилла. Может быть, она идентична с Гратиллой у Плиния и Эпиктета (впоследствии оказавшаяся в оппозиции). Кто такая та «женщина», о которой говорит Эпиктет, неизвестно, но, по всей видимости, она принадлежала к кругу оппозиции при Домициане.
151 Домициан –  принцепс 81–96 гг.
152 Ср., напр.: Цицерон, О дивинации, II, 51; О природе богов, I, 71.
153 Земельный участок (ἀγρός).
154 Текст по-видимому, испорчен.
155 О Зевсе Фидия см. примеч. 2 к I, 6. Афина –  это колоссальная хрисоэлефантинная культовая статуя Афины Парфенос (Афины Девы) в Парфеноне (храме Афины Девы) на афинском Акрополе, прославленная в античности как второй шедевр Фидия наряду с его Зевсом Олимпийским, созданная в 438 г. до н. э. На правой вытянутой руке Афины стояла крылатая Ника (богиня Победы) высотой ок. 2 м (как и у Зевса Олимпийского).
156 Илиада, I. 526.
157 Пословица, приписываемая Эзопу: «Пусть съест меня лев, а не лиса».
158 Разделительное суждение (διεζευγμένον) – дизъюнктивное суждение (в математической логике).
Продолжение книги